что сегодня Огастина повезут в гости к кому-то из соседей. К неким Штойкелям, которые жили на широкую ногу в большой вилле под Ретнингеном, милях в десяти от Лориенбурга. Первоначально предполагалось, что все семейство в полном составе нагрянет из Лориенбурга в Ретнинген, но теперь, ввиду неясной политической ситуации, доктор Штойкель поймет... Словом, так или иначе, в гости отправлялась только молодежь. Штойкели (объяснили Огастину) не принадлежат к знатному роду, но являются представителями высокоинтеллектуальных кругов (кои, очень старательно разъяснял Вальтер, заслуживают, на его взгляд, всяческого уважения). Доктор Штойкель - владелец старинного мюнхенского издательства, пользующегося - наряду с еще более знаменитым предприятием Ханфштенгля - весьма хорошей репутацией и специализирующегося на книгах по искусству; помимо этого, доктор Штойкель еще и совладелец выставочного зала и магазина по продаже картин (это фунты стерлингов и доллары!), очень выгодно расположенного на Променадештрассе. Имеется в виду, конечно, Ульрих Штойкель из Ретнингена - "доктор Ульрих", а его брат, доктор Рейнхольд (известный мюнхенский юрист), в свое время был, как и Вальтер, членом ландтага от партии центра, но теперь (опять же как и Вальтер) отошел от политики. Впрочем, он и по сей день сохранил связи. Доктор Рейнхольд особенно отличился... Здесь Вальтер увлекся описанием одного состоявшегося в прошлом сезоне собрания "Гэа" (весьма серьезного и почтенного общества, заседания которого начинались обычно с лекции на какую-нибудь весьма значительную тему и заканчивались блестящей непринужденной беседой за телячьими сосисками и кружкой доброго пива). Вальтер сам присутствовал на этом собрании, но почти не осмеливался рта раскрыть, в то время как Рейнхольд Штойкель покрыл себя славой, совершенно посрамив докладчика в вопросе о каких-то тонкостях теории денежного обращения, несмотря на то что докладчик был не кто другой, как доктор Шахт собственной персоной, великий доктор Яльмар Шахт. - Поговаривают, - сказал Вальтер, отклоняясь еще дальше в сторону, - что Шахту скоро поручат руководство финансовыми делами нации... Но в этот момент Мици начала спускаться по лестнице, и Огастин (для которого к тому же имя Шахта было пустым звуком) мгновенно перестал слышать, что говорит Вальтер, и со всех ног устремился за Мици следом. Очутившись во дворе, Огастин понял, зачем понадобились все эти меха и укутывания. Им предстояло пуститься в путь, умостившись рядком, как птицы на жердочке, на высоком сиденье легких санок, открытых всем ветрам и непогодам. У Огастина взыграло сердце, но Франц, увы, почел нужным занять место посередине, так как ему предстояло править. Как только маленький, обезьяноликий человечек отпустил лошадь, которую он держал под уздцы, и сани двинулись вперед - пока еще со скоростью пешехода, - Огастин испытал странное ощущение: все закружилось и поплыло у него перед глазами, так как сани заскользили боком, словно автомобиль, потерявший управление при заносе. Правая нога Огастина инстинктивно уперлась в пол, нащупывая тормоз, и руки потянулись ухватиться за руль. Сани сносило с дороги в сторону, как относит течением плот на бечеве. Впрочем, Огастин скоро убедился, что такого типа сани, видимо, и не предназначены для того, чтобы двигаться по прямой, как движется устойчивый экипаж на колесах: им, должно быть, так и полагалось раскатываться и скользить боком и даже съезжать к обочине. А как только они спустились с холма и опасность свалиться с кручи миновала, Франц позволил саням и вовсе съехать с дороги. Он словно нехотя пустил лошадь в галоп прямо через поле: сани кидало и швыряло из стороны в сторону, полозья скрипели, холодный чистый воздух бил в лицо, сани бешено неслись через пустынное неогороженное пространство. Когда Огастину удалось наконец расслабить невольно напрягшиеся мускулы и он покорно, как беззащитное дитя, подчинился движению, он почувствовал, что и мозг его (в гармонии с телом) почти младенчески-блаженно пуст. Ему неудержимо захотелось петь. Не какую-нибудь знакомую песню или мелодию, а просто громко щебетать что-то во славу Мици, как щебечут птицы в пору любви, как распевала Полли, когда он вез ее в Мелтон. И хотя, слушая Вальтера, он его, казалось, не слышал, теперь последние, лишенные смысла слова его тирады внезапно зазвенели у него в ушах: "Шахт! Шахт! Доктор... Яльмар... Шахт..." и он начал повторять их вслух нараспев, а потом, оборвав себя, заговорил: - "Яльмар"! Какое немыслимо смешное имя! Ручаюсь, что он причесывается на прямой пробор, верно, Франц? Но Франц не слышал его вопроса: его мысли были далеко, где-то в прошлом... они унеслись к тем четырехлетней давности дням, когда фон Эпп пошел крестовым походом против "красных", чтобы выгнать их из, Мюнхена... Накануне вечером отцу вдруг вздумалось похваляться тем, что Франц тоже не остался в стороне, как будто не было ясно само собой, что Франц не мог не завербоваться. В конце концов, ему тогда уже исполнилось шестнадцать и его кое-чему обучили в кадетском корпусе! Он был не моложе своего друга Вольфа, а отважный Вольф уже полгода сражался среди латвийских болот. Да и немало однокашников Франца из кадетского корпуса встали тогда под знамена фон Эппа. Даже братишка Вольфа Лотар, младший сын бывшего губернатора Шейдемана, тоже хотел записаться добровольцем, и они бы взяли его, если бы он выглядел чуть-чуть постарше... но у него даже голос еще только начал ломаться. Почему же Францу было так неприятно, когда отец вечером принялся все это выкладывать... В конце концов, что бы тогда ни произошло, теперь уже нельзя говорить, что это было с "ним", с Францем: все это случилось с ребенком, с мальчишкой, с шестнадцатилетним мальчишкой; никто не виноват, что он был еще так незрел... Но теперь-то он уже не мальчишка. Толлер... Накануне вечером отец и их гость упомянули это имя (имя молодого командира "красных"), и оно разбередило что-то в душе Франца. Это произошло в тот день, когда "красные" внезапно атаковали их и в течение нескольких часов Франц был пленником Толлера. Что же так мучительно саднило теперь? Отвратительный привкус близкой, неминуемой смерти на губах, когда он их облизывал (а он каждую секунду облизывал их, стоя со связанными за спиной руками в ожидании смерти)? Не это? Так _что же_ тогда? После весенней операции - ружейной пальбы, взрывов гранат, волнений и страха - майский день 1919 года был днем окончательного триумфа Белых Сил, днем победы, днем торжества. Они триумфально, с винтовками на плечо, прошли по Мюнхену: по широкой, но разбитой, замусоренной Людвигштрассе, потом парадным гусиным шагом через Одеонеплац - между Резиденцхалле и монументальным Фельдхеррихалле, - потом по узкому каньону Резиденцштрассе, потом миновали Макс-Иозефсплац и вышли на готическую Мариенплац. Там под открытым небом была отслужена месса и благодарственный молебен. Красный флаг был низвержен, и "наш дорогой бело-синий флаг" старой Баварии снова взвился над городом. Казалось, вот и все; казалось, теперь добровольцы, такие, как школьник Франц, могут вернуться домой. Но, по-видимому, это было еще не все: Мюнхен требовалось не только освободить, но и очистить... Вот это "очистить"... Внезапно руки Франца, державшие вожжи, задрожали, и скакавшая галопом лошадь захрапела, закинув голову, ибо двадцатилетний Франц вдруг опять почувствовал себя шестнадцатилетним, заново переживая то, что произошло с ним в его отроческие годы, то, что он так старался забыть. 18 Тот триумфальный майский день был позади. Мюнхен уже полностью в руках "белых", но все еще бурлит... Франц, сидя между сестрой и Огастином, машинально правил санями, но мысленно был далеко в прошлом, в огромном враждебном многоквартирном мюнхенском доме, позади пивной "Бюргерброй", на противоположном берегу Изара. Занималось утро, и он был совершенно один и чувствовал себя потерянным. Этому молодому кадету никогда не доводилось еще бывать в подобных местах, жилища городской бедноты были ему прежде незнакомы даже с виду. А теперь он остался здесь один, - один в этом лабиринте темных, бесконечно длинных, пахнущих сыростью коридоров, ветхих лестниц и никогда не растворяемых окон, один среди доносившихся из темноты бесчисленных злобных голосов, повторявших на разные лады: "Толлер! Толлер!" - среди непривычных для него (маленького Франца) свирепых угроз и брани, от которых кровь стыла в жилах. Франц попал сюда вместе с отрядом, отправленным на розыски Толлера, так как считалось, что Толлер должен скрываться в одном из таких домов. Большинство красных вождей были уже схвачены и расстреляны или забиты до смерти, но Толлер, эта еврейская свинья, спрятался! Отряд прихватил с собой Франца, потому что только ему одному довелось встретиться однажды с Толлером лицом к лицу. Это произошло в тот день, когда Франц оказался пленником Толлера, в тот день, когда "красные" внезапно атаковали их в лоб, а работницы одного из местных военных заводов, вооружившись, напали на них с тыла; почти всем "белым" удалось спастись через Пфаффенхофен, но Франц стойко не покидал своего командира, до тех пор пока... _Гоп-ля!_ - ловкий командир вскочил на подножку паровоза и смылся из города, а Франц вместе с немногими не покинувшими командира был схвачен. Потом их привели и поставили перед кровожадным Толлером - невысоким, стройным молодым ученым-людоедом с большими трагическими карими глазами и темными курчавыми волосами. Они понимали, что теперь-то их наверняка расстреляют. Но вместо этого Толлер произнес что-то очень чувствительное, и какой-то дюжий матрос развязал белокурому ребенку (Францу) руки и поделился с ним своей порцией сосисок, после чего Франц разревелся тут же, на глазах у Толлера, и Толлер отпустил их всех целыми и невредимыми на все четыре стороны, еврей паршивый! И вот теперь здесь, на рассвете, едва начинавшем проникать сквозь серые стекла, они обшаривали этот дом в поисках укрывавшегося где-то Толлера, и он, Франц, пришел сюда, чтобы опознать его, если он будет найден. - Отворяйте! _Отворяйте!_ Двери редко отворялись сразу, и сержант вынужден был снова и снова колотить в них сапогом. За отворявшимися дверями были комнаты с вспученными, провисшими потолками и поспешно зажженными лампами. Темные комнаты, плотно заставленные кроватями от одной облупленной стены до другой. Комнаты, из которых веяло гибелью, комнаты с вытертыми тюфяками на кроватях, выдерживающих костлявый груз целых семей, ночь за ночью плодящих на них бесчисленное тощее потомство, смердящее из темноты ненавистью и мочой. Но они так и не нашли Толлера, и теперь Франц по какой-то причине был оставлен здесь, в темноте, стеречь лестницу, а весь остальной отряд двинулся куда-то дальше... Погруженный в свои воспоминания, Франц повернул сани в сторону леса; нырнув под деревья, сани вылетели на широкую просеку, и Огастин в своем снежном, метельном, любовном упоении испустил громкий охотничий крик. При этом совсем зверином, ликующем крике по осунувшемуся, затравленному лицу Франца прошла дрожь, ибо в это мгновение все новые и новые странные, призрачные фигуры в похожих на саваны ночных одеяниях наступали на него из серого полумрака - надвигались все ближе и ближе, теснили, и под напором этой волны его уже начало относить в сторону... как вдруг какая-то женщина молниеносным движением дернула у него из рук винтовку, а какой-то ребенок, вывернувшись неизвестно откуда, вцепился ему в ногу зубами, и винтовка, падая, оглушительно, смертоносно выстрелила прямо в эту гущу тел - в женщин и детей... Треск выстрела... И вой... Дрожь, пробежавшая по лицу Франца, осталась незамеченной Огастином: наклонившись вперед, так как Франц загораживал от него Мици, Огастин старался заглянуть ей в лицо. Ага! В ответ на его благородный, британский, его ликующий звериный крик ее порозовевшие от мороза губы улыбнулись. Огастин, очень довольный, снова выпрямился на сиденье. Мици улыбнулась... Но почему улыбка словно бы застыла на ее губах? Почему казалась она просто оледеневшим изгибом губ - безрадостным, бесчувственным? Когда в детстве Мици удалили катаракты в обоих глазах, ее зрение без очков (ах, эти очки, она никогда не станет носить их на людях!), позволявших ей различать очертания предметов, ограничивалось всего лишь мраморной игрой света и тени. Но сегодня с утра, с момента пробуждения, ее к тому же стали мучить плавающие перед глазами черные диски - они не исчезали даже в очках. А сейчас эти плавающие диски начали сливаться в одно темное непрозрачное облако, частично застилавшее ее поле зрения. И это темное облако стало мгновениями излучать по краям ослепительные, голубоватые вспышки... А границы облака расширялись... Потому что _оно приближалось_... Время от времени оно как бы рывком надвигалось на нее, захватывая все больше и больше пространства (а захватив, затемняло его совсем!). Полгода назад один ее глаз совершенно внезапно, без малейших признаков надвигающейся катастрофы, полностью утратил свои функции, перестав быть органом зрения. "Сетчатка отслоилась", - сказали ей. Но в этом глазу зрение и прежде было слабее, независимо от катаракты, поразившей оба глаза, и доктора так уверенно обнадеживали ее относительно другого, лучше видевшего глаза! До этой минуты Мици безоговорочно верила им. Но что, если сейчас то же самое происходит и с ее вторым, "хорошим" глазом? Что, если через несколько часов или минут - отчасти, быть может, из-за этой тряски в санях - она ослепнет совсем, навсегда? Вот почему, от предчувствия какой беды - омертвевшей пустой оболочкой, из которой упорхнула жизнь, - застыла улыбка на губах Мици, когда она молча взмолилась: "О матерь божия!.. О матерь божия!.. Заступись за меня..." А сани, скользя и подпрыгивая, неслись вперед, и три обособленных в своей духовной сути существа, тесно прижавшись друг к другу, согласно кренились то вправо, то влево, как одно нерасторжимое целое. Вперед и вперед, сквозь белизну и мрак бесконечного, отягощенного снегом леса. Под сладкий серебряный перезвон бубенцов, будивший бессчетно повторяющиеся и равномерно затихающие отголоски, под одинаковую для всех троих музыку саней и леса. 19 Когда они наконец добрались до Ретнингена, Франц был немало удивлен, застав там доктора Рейнхольда. Знаменитый юрист был человек весьма занятой и редко посещал дом своего брата, но сейчас Франц, едва вступив в холл, отчетливо услышал характерные модуляции его голоса. Голос долетал из открытой двери библиотеки, на пороге которой, приветствуя их, уже появился доктор Ульрих. - _Два_ выстрела! - патетически гремел взволнованный голос. - Прямо в потолок! _Пиф-паф!_ Признаться, редкостный способ привлечь к себе внимание председателя собрания... И конечно же, взоры _всех_ обратились к нему, а он стоял, выпрямившись на маленьком пивном столике, и вокруг все эти вельможи в полном параде - а он в грязном макинтоше, из-под которого торчали черные фалды фрака, совсем как официант, собравшийся домой. И в одной руке громадные карманные часы "луковица", и еще дымящийся пистолет - в другой... Из библиотеки доносился приглушенный гул возбужденных голосов, Франц что-то бормотал, извиняясь за родителей, которые не смогли приехать, но доктор Ульрих в неистовой спешке, не дав ему договорить, потащил их всех, едва они освободились от шуб, в переполненную гостями библиотеку и усадил в кресла. - Ш-ш-ш! - взволнованно предостерег он их. - Рейнхольд был в Мюнхене, он видел все собственными глазами! Он выехал оттуда на рассвете и только что добрался сюда через Аугсбург. Они все там в полном сборе - Людендорф, Кар, Лоссов, Зейсер, Пехнер... - Ты все путаешь, Ули! Все дело в этом Гитлере! - жалобно сказал Рейнхольд. - Я ведь уже говорил тебе! - ...Да, и Отто Гитлер тоже, - поспешно добавил доктор Ульрих. - Один из людендорфовской шайки, - пояснил он. - _Адольф_ Гитлер... - поправил брата Рейнхольд. - Но только не "_и_ Адольф Гитлер _тоже_", как я все время пытаюсь тебе втолковать, пока ты бегаешь туда-сюда. Этот ничтожный болтун Гитлер всем им утер нос и выдвинулся на первое место! Что такое Людендорф сегодня? А Кар? Пшик! - Он презрительно щелкнул пальцами. - Уже несколько месяцев оба они преданно таскались за Гитлером по пятам, и каждый наделялся использовать эту безмозглую башку и язык шамана в своих собственных целях, а теперь Гитлер взял и опрокинул все их расчеты! - Могу себе представить, как комично это выглядело, - благодушно заметил кто-то. - Да как раз напротив! - Доктор Рейнхольд был явно озадачен. - Каким образом мог я внушить вам такое ошибочное представление? Вовсе нет, это выглядело в высшей степени внушительно! _Жутко_, если угодно, - мизансцена в духе Иеронима Босха, но уж никак не комично, отнюдь нет! Слушатели понемногу успокоились и приготовились внимать дальше. - Зал был битком набит - и все по специальным приглашениям: на сообщение Большой Важности. Присутствовали все, кто хоть что-нибудь значит, включая наш баварский кабинет в полном составе, ну и Гитлер, конечно, тоже, он каким-то образом ухитрился получить приглашение... - Где это происходило и когда? - шепотом спросил Франц Ульриха. - Этой ночью. В Мюнхене. - Но где? - Ш-ш-ш! В "Бюргерброй". Кар снял там самый большой зал. - Все мы в какой-то мере догадывались, зачем нас созвали. Будет провозглашена монархия, или независимость Баварии, или, быть может, и то и другое... и даже федерация с Австрией. Но Кар, казалось, не спешил добраться до сути дела. Он все бубнил и бубнил. Его маленькая квадратная головенка (ведь антропометрически этот малый - хрестоматийный пример пещерного человека) склонялась все ниже и ниже на его необъятную грудь, и я уже начал опасаться, что он уронит ее себе на колени! Он выглядел совершенным мертвецом, и только эти его маленькие карие глазки, отрываясь от записок, поглядывали время от времени на нас, как две мышки из норок! _Восемь пятнадцать... восемь двадцать..._ бубнит и бубнит... _Восемь двадцать пять..._ и по-прежнему все еще ничего не сказал... _восемь двадцать восемь, восемь двадцать девять_ - и тут вы бы поглядели на оскорбленное лицо Кара, когда его речь внезапно прерывается этим неподражаемым _пиф-паф_! Рейнхольд мелодраматически умолк, явно ожидая, чтобы кто-нибудь задал ему вопрос. - И что же произошло потом? - Гробовая тишина. Сначала мгновение гробовой тишины! Но часы в руке Гитлера выглядели не менее красноречиво, чем его пистолет. Вместе с ударом часов, пробивших восемь тридцать, он спустил курок, и в ту же секунду двери распахнулись, и в зал вломился молодой Герман Геринг с отрядом пулеметчиков! Стальные шлемы выросли повсюду как из-под земли; возле каждой двери, возле каждого окна - везде, по всему залу. И вот тут уж начался кромешный ад! Крики, вопли, треск стульев, звон стекла... И все это вперемешку с визгом, который обычно издают женщины в дорогих мехах. Гитлер соскочил со стола и с револьвером в руке начал пробиваться вперед. Два дюжих геринговских молодчика помогли ему вскочить на эстраду и отпихнуть в сторону Кара. И теперь уже Гитлер стоял там и глядел на нас... Вы знаете, как он таращит глаза и буравит вас психопатическим взглядом? Видели вы когда-нибудь эту долговязую и вместе с тем странно коротконогую фигуру? ("А вы, друг мой, случайно _не_ один ли _еще_ образчик пещерного человека? - подумалось мне. - Во всяком случае, вы никак не принадлежите к нордической расе...") Но вы не представляете, с каким обожанием пялились на него из-под своих оловянных шлемов эти его гладиаторы, эти дюжие тупицы, эти его солдаты-муравьи, а их там этой ночью был, казалось, целый легион, можете мне поверить! Тут снова на мгновение воцарилась такая тишина, что было слышно, как Гитлер сопит - ну прямо как кобель, обнюхивающий суку! Он был чудовищно возбужден. Оказавшись лицом к лицу с толпой, он всякий раз испытывает самый настоящий оргазм - он не стремится увлечь толпу, он ее насилует, как женщину. Внезапно он принялся визжать: "На Берлин! Национальная революция началась - я объявляю ее! Свастика шагает! Армия шагает! Полиция шагает! Все шагают вперед! (Голос доктора Рейнхольда звучал все пронзительнее и пронзительнее.) Этот зал в наших руках! Мюнхен в наших руках! Германия в наших руках! _Все в наших руках!_" Разыгрывая свою пародию, доктор Рейнхольд окинул вызывающим взглядом собравшихся, словно говоря: "Ну-ка, кто из вас посмеет двинуться с места?" Ноздри его раздувались. Он продолжал: "Баварское правительство низложено! Берлинское правительство низложено! Бог Вседержитель низложен! Да здравствует новая Святая Троица: Гитлер - Людендорф - Пехнер! Хох!" - _Пехнер?_ - недоверчиво произнес кто-то. - Этот... длинный, косноязычный полицейский? - Некогда тюремный надзиратель Штадельгейма, ныне - новый премьер-министр Баварии! - торжественно провозгласил Рейнхольд. - Хох! - И Людендорф... Значит, за всем этим скрывается Людендорф, - заметил кто-то еще. - Н-да-а... В том смысле, как хвост "скрывается" за собакой, - сказал Рейнхольд. - Главнокомандующий трижды прославленной (несуществующей) Национальной армии! Хох! А военным министром будет Лоссов. Уверяю вас, когда Людендорф тоже поднялся наконец на эстраду, он дрожал от ярости: было совершенно очевидно, что Гитлер обвел его вокруг пальца. Людендорф понятия не имел о том, что готовится переворот, пока они не притащили его сюда. Он произносил какие-то слащавые слова, но был при этом похож на примадонну, которой перед выходом подставили за кулисами ножку. - Ну, а сам Эгон Гитлер? - _Адольф_, с вашего разрешения! Наш скромный пещерный австрияк? Он очень немного хочет для себя! Всего-навсего... - Рейнхольд карикатурно вытянулся в струнку. - Всего-навсего быть единоличным Верховным Диктатором всего Германского рейха! Хох! Хох! Хох! Кто-то из слушателей презрительно фыркнул. - Друг мой, но вы бы побывали там! - сказал Рейнхольд, поглядев в его сторону. - Я не в состоянии этого понять... Честно признаюсь, не в состоянии! Я буду рад, если вы, умные головы, объясните мне все это! Гитлер удаляется для приватного, под дулом пистолета, разумеется, "совещания" с Каром и компанией, так как Кар и Лоссов пребывают в полной растерянности и практически находятся под арестом, а молодой роскошный Герман Геринг, звеня и сверкая медалями, остается с нами, чтобы нас развлекать! Но вот Гитлер возвращается: он сбросил свой плащ, и его божественная особа полностью открылась нашим взорам! Наш Титан! Наш новый Прометей! - в мешковатом фраке с хвостом чуть ли не до щиколоток - das arme Kellnerlein! [бедный официантишка! (нем.)] Он снова держит _речь_: "Ноябрьские преступники", "доблестный фатерланд", "победа или смерть", ну и прочая брехня. За ним говорит Людендорф: "На Берлин - обратного пути нет..." Это же полностью расстраивает сепаратистские планы роялиста Кара, подумалось мне, и как раз в нужный момент! Теперь принц Рупрехт остается не у дел, он пропустил свой выход... Однако же нет! Потому что тут Гитлер, широко известный своими антироялистскими взглядами, выдавливает из себя нечто хвалебное - но сознательно еле слышное - по адресу "Его Величества", в ответ на что Кар всхлипывает, падает в его объятия и тоже лепечет что-то о "кайзере Рупрехте"! Людендорф, по счастью, не слышал ни того, что пробормотал Гитлер, ни того, что пролопотал Кар, - иначе его, конечно, разорвало бы на куски от злости. Ну тут все начинают пожимать друг другу руки, после чего слово берет Государственный Комиссар барон фон Кар, а за ним главнокомандующий - генерал фон Лоссов, а затем начальник полиции - полковник фон Зейсер, и все они, как один, лижут сапоги бывшему австрийскому ефрейтору! Все клянутся ему в верности! Впрочем, на месте Гитлера я бы не поверил ни единому их слову... Совершенно так же, как на месте Рупрехта не поверил бы новоявленным верноподданническим чувствам Гитлера. Но хватит о подмостках и действующих на них профессиональных комедиантах. Мы, аудитория, все повскакали с мест и глупо выражаем криками свой восторг. "Рейнхольд Штойкель, - твержу я себе, - ты, знаменитый юрист, трезвая голова, ты видишь - это же не политика, это опера. Каждый играет какую-то роль - все играют, все до единого!" - Опера или оперетка? - раздался чей-то голос позади Рейнхольда. Рейнхольд повернулся в кресле и внимательно поглядел на вопрошавшего. - Ага, вот в этом-то и вопрос! Но сейчас еще рано давать ответ, - медленно произнес он. - Впрочем, _сдается мне_, там было что-то, о чем я уже пытался намекнуть, - что-то не вполне человеческое. Вагнер, спросите вы? Что-то в духе его ранних, незрелых вещей, в духе "Риенци"? Возможно. Во всяком случае, партитура была явно в духе _вагнеровской школы_... Все эти солдаты-муравьи, все эти жуткие воодушевившиеся человекоподобные насекомые и эти угодливые кролики и хорьки, стоящие на задних лапках... И над всем этим Гитлер... Да, это был Вагнер, но Вагнер в постановке _Иеронима Босха_! Рейнхольд произнес все это с такой глубокой серьезностью, понизив голос на последних словах до зловещего шепота, что по спинам слушателей пробежал холодок и в комнате воцарилось молчание. Доктор Рейнхольд недаром снискал себе славу своими выступлениями в суде. 20 Доктор Ульрих разводил пчел, и маленькие медовые пирожные (поданные к ликеру) были фирменным блюдом дома. "Восхитительно! - восклицали гости. - Бесподобный деликатес, так и тает во рту!" Англичанин Огастин был просто шокирован, слушая, как _мужчины_ предаются неумеренным восторгам по поводу еды. - Гитлеру пришлись бы по вкусу твои пирожные, Ули, - сказал кто-то. - Но Гитлер обожает все сладкое и липкое, - возразил кто-то другой. - Этих прелестных малюток он бы не сумел оценить. - И говоривший причмокнул губами. - Верно, потому у него такой землистый цвет лица. - Кажется, это изрек сам доктор Ульрих, который до сегодняшнего вечера едва ли даже слышал когда-нибудь имя Адольфа Гитлера. - А никто не знает, когда Гитлер подстриг себе усы? - неожиданно спросил Франц у своего соседа. Оказалось, что этого не знает никто. - Дело в том, что, когда я впервые его увидел, усы у него были длинные, висячие. - Неужели? - Он стоял на тротуаре и ораторствовал. Но никто его не слушал, ни единая душа: все проходили мимо, словно он был пустое место. Это меня просто обескуражило... Но конечно, я был тогда еще мальчишкой, - как бы оправдываясь, пояснил Франц. - Представляю себе, как это должно было вас смутить, барон, - сочувственно произнес доктор Рейнхольд. - И как же вы поступили? Собрались с духом и тоже прошли мимо? Или остановились и стали слушать? - Я... Я как-то не решался поступить ни так, ни эдак, - признался Франц. - Уж очень это выглядело неловко. Я, разумеется, подумал, что это какой-то умалишенный - он, право, казался _совершенно_ сумасшедшим. В конце концов, чтобы не проходить мимо него, я повернул обратно и пошел по другой улице. На нем был старый макинтош, такой мятый, словно он всегда спит в нем не снимая, но при этом он был в высоком крахмальном воротничке, какие носят мелкие государственные чиновники. Волосы висели длинными космами, глаза дикие, выпученные, и мне показалось, что он подыхает с голоду. - Белый крахмальный воротничок? - переспросил доктор Рейнхольд. - Возможно, что он его тоже не снимает на ночь. Этот _чиновничий воротничок_ значит для него не меньше, чем для монарха-изгнанника титул "Ваше Величество" в устах ростовщика. Или для побежденного генерала возвращенный ему меч. Или смокинг для англичанина-эмигранта, высаженного на папуасском берегу! Это символ его неотъемлемого наследственного права на пожизненную принадлежность к Низшим Слоям Среднего Сословия. Хох! - В этот день мне положительно не везло, - с кривой усмешкой проговорил Франц. - Свернув на соседнюю улицу, я тотчас наткнулся еще на одного пророка! _Этот_ был одет просто в рыболовную сеть и считал себя святым Петром. Доктор Рейнхольд понравился Огастину: интеллектуально он явно принадлежал совсем к другому разряду людей, чем Вальтер и Франц (примечательно, что сам Франц разительно менялся в обществе доктора Рейнхольда!). Выбравшись из кресла, в которое его усадили, Огастин подошел к доктору Рейнхольду и без особых околичностей принялся рассказывать ему о мальчике из одной с ним приготовительной школы, который не просто воображал себя богом - он это знал. У него не возникало ни малейших сомнений на этот счет. Но будучи Всемогущим Богом (при этом он был тщедушный, робкий, вечно весь измазанный чернилами), он почему-то не любил признаваться в этом публично, даже когда кто-нибудь большой и важный, имевший право без всяких экивоков получить ответ хоть от самого господа бога (к примеру сказать, староста или капитан крикетной команды), приступал к нему с вопросом: "Лейтон Майнор! В последний раз спрашиваю вас: Бог вы или не Бог?" Он стоял, переминался с ноги на ногу, краснел, но нипочем не хотел сказать ни "да", ни "нет"... - Может быть, он стыдился своей божественности? Принимая во внимание то состояние, до которого при его попустительстве дошла вселенная?.. - Нет, не думаю, н-н-нет, скорее, он считал, что если вы сами не способны увидеть того, что так явно бросается в глаза, то не дело бога поднимать вокруг этого шумиху и вроде как бы заниматься саморекламой. Доктор Рейнхольд был восхищен: - Ну _конечно же_! Бог, воплотившийся в английского мальчика, никоим образом не мог вести себя иначе! Собственно, все вы так себя ведете. - И он кротчайшим голосом неожиданно задал Огастину вопрос: - Господин англичанин, ответьте мне, пожалуйста, поскольку это очень меня интересует: вы Бог? От неожиданности Огастин разинул рот. - Вот видите! - торжествующе вскричал доктор Рейнхольд. Но тут же, обернувшись к Францу, сказал тоном искреннего раскаяния: - Пожалуйста, познакомьте нас. Так - с некоторым запозданием - Рейнхольд и Огастин были официально представлены друг другу. Немец щелкнул каблуками и негромко пробормотал свое имя, но Огастин просто продолжал прерванную беседу: - Иной раз нам приходилось пребольно выкручивать ему руку, чтобы заставить признаться. - Силы небесные! - Доктор Рейнхольд, округлив глаза, с притворным испугом воззрился на своего нового знакомого. - Принимая во внимание, кем он был в самом деле, не слишком ли большой опасности вы себя подвергали? - Он хлопнул в ладоши. - Прошу внимания! Позвольте представить вам этого молодого англичанина. По его понятиям, одним из безобидных развлечений для маленьких мальчиков в непогожие вечера может послужить выкручивание рук... господу богу! - Представьте его тогда лучше Гитлеру, - угрюмо сказала какая-то плотная, коренастая дама. - Похоже, что и в самом "Кампфбунде" не принимают Гитлера всерьез, - сказал кто-то. - Он не из их заправил. - Это все вина Пуци, - говорил в это время кто-то другой. - Он начал водить Гитлера на званые вечера и вскружил ему этим голову. - Его появления достаточно, чтобы испортить любой вечер... - Ну нет! Он, право же, довольно мил, когда принимается говорить о маленьких детях... - Пуци Ханфштенгль был вчера вечером вместе с ним и выглядел прямо как Зигфрид, - заметил Рейнхольд. - Или, вернее, выглядел так, словно чувствовал себя Зигфридом, - поправился он. - Ему теперь вовсе не обязательно появляться под крылышком Ханфштенгля - теперь его уже стали приглашать в некоторые дома... - В таком случае они получают по заслугам. Я помню один званый обед у Брукманов... - Это тот знаменитый случай, когда Гитлер пытался проглотить артишок целиком? - Да еще два года назад в Берлине у Элен Бехштейн... - А у самого Пуци, в его загородном доме... - Схема у него все та же и теперь, где бы он ни появился, - сказал, поднимаясь и проходя на середину комнаты, невысокий коренастый мужчина, чем-то смахивавший на актера. - Сначала зловещее многозначительное предупреждение, что ему придется немного запоздать - задерживают неотложные и крайне важные дела. Затем, примерно около полуночи, когда он уже может быть твердо уверен, что позже него никто не придет, он торжественно появляется на пороге, отвешивает хозяйке такой низкий поклон, что становятся видны резинки у него на носках, и преподносит ей букет ярко-красных роз. Затем, отказавшись от предложенного ему кресла, поворачивается к хозяйке спиной и занимает позицию у буфета. Если кто-нибудь обращается к нему, он набивает рот пирожными с кремом и мычит что-то нечленораздельное. Если после этого кто-нибудь осмеливается заговорить с ним вторично, он запихивает в рот еще одну порцию пирожных с кремом. Это не следует понимать так, что в столь избранном обществе ему не по плечу поддерживать беседу - он совершенно сознательно стремится играть роль этакого василиска, чье присутствие замораживает всех и убивает всякую беседу в зародыше. Вскоре в комнате воцаряется гробовая тишина. А он только этого и ждал. Тут он засовывает последнее - недоеденное - пирожное в карман и принимается витийствовать. Чаще всего громит евреев; иногда может ополчиться против Большевистской Угрозы; иногда - против Ноябрьских Преступников, не важно, против чего именно... Но о чем бы он ни говорил, все его речи всегда построены по одному шаблону: сперва они звучат увлекательно, осмысленно, спокойно, но вскоре его голос уже гремит так, что ложечки начинают подпрыгивать на блюдцах. Это продолжается примерно полчаса, иногда час. Затем, совершенно внезапно, он умолкает, чмокает липкими губами руку хозяйки и растворяется в ночи или в том, что еще от нее осталось. - Какое нахальство! - возмущенно воскликнула молодящаяся и весьма эмансипированная с виду дама. - Но во всяком случае, одно можно сказать с уверенностью, - задумчиво произнес доктор Рейнхольд, - кто хоть раз встретил герра Гитлера в обществе, тот едва ли позабудет эту встречу. - Но ведь вспоминать-то о нем будут с отвращением! - Моя дорогая, - наставительно возразил Рейнхольд, - для делающего карьеру политика иметь друзей - это еще не все, главное - иметь вдоволь врагов! - Но это же противоречит здравому смыслу! - Нисколько. Потому что политик карабкается вверх по спинам своих друзей (по-видимому, ни на что другое они и не пригодны), но управлять ему придется с помощью своих врагов. - Вздор какой! - ангельским, как ей самой казалось, голоском (видимо, чтобы не прозвучало грубо) произнесла эмансипированная молодящаяся дама. Внезапно в углу комнаты, где сидела всеми позабытая Мици, раздался сдавленный, испуганный крик. Но он затонул в шуме голосов и почти никто его не услышал - не услышал даже Огастин, ибо в эту минуту доктор Рейнхольд предложил показать ему Мюнхен, на что Огастин с живостью воскликнул: - Когда мне прийти к вам? - Давайте завтра, если вы не возражаете. Впрочем, нет, я же совсем упустил из виду, что у нас революция. - Доктор Рейнхольд улыбнулся. - Придется отложить на день-два... Скажем, в начале будущей недели? Вот почему Огастин едва ли не последним заметил странное поведение Мици. Почти все сразу умолкли, когда Мици, вскрикнув, поднялась, сделала два-три шага и стала, вытянув перед собой руки, словно нащупывая что-то. Слезы безысходного отчаяния струились по ее лицу. - Этот ребенок пьян? - громко, с любопытством спросила эмансипированная дама. Но Мици - теперь уже совсем слепая Мици - тотчас овладела собой. Услыхав этот вопрос, она обернулась к говорившей и мило рассмеялась. 21 И все же была какая-то бездушность, обреченность во всем этом сборище у Штойкелей (так, во всяком случае, показалось Огастину и даже Францу, когда впоследствии каждый из них вспоминал этот вечер): слишком уж искусственно-приподнято звучали голоса, слишком аффектированы были жесты, слишком явно в речах этих людей слышалась бравада. Ведь все они так или иначе держались на гребне волны Великой Инфляции и теперь напоминали конькобежцев, беспечно укативших слишком далеко от берега, захваченных ледоходом и сознающих, что их единственная, хотя и слабая, надежда на спасение - в скорости. Лед тает на солнце, кругом полыньи, и нет возврата назад. Они слышат за спиной душераздирающие крики, но лишь ниже нагибают голову в надвинутых на уши шапках, лишь сильней взмахивают руками и упорнее работают ногами в своем отчаянном стремлении быстрей, быстрей нестись вперед по мокрому, крошащемуся, уходящему под воду льду. Все, что угодно, лишь бы не быть "втянутыми" в водоворот - не в пример Лотару и всей его бражке: они только и стремились к тому, чтобы их втянуло в водоворот, словно в этом-то и крылось спасение. Франц чувствовал, что у него никогда больше не возникнет желания встретиться со Штойкелями - он покончил со всей этой компанией раз и навсегда. Когда они возвратились в Лориенбург, уже стемнело и молодой месяц уплывал за горизонт. И лишь после того, как все немного оправились от потрясения, вызванного бедой, приключившейся с Мици, Франц, оставшись вечером наедине с отцом и дядей, поведал им о "пивном путче". - Какой идиотизм! - сказал Вальтер. - Поверить трудно. - Значит, наша "белая ворона" ухитрилась все же залететь в высокие сферы, - сказал Отто. - Ну-ну! - Вы говорили как-то, что во время войны он служил у вас под началом, - сказал Франц. - А что он представлял собою как солдат? - Как ефрейтор? - педантично поправил племянника Отто. - Он был полковым связным, следовательно, имел одну нашивку... - Отто помолчал, добросовестно подыскивая беспристрастную оценку. - По военному времени отвечал, по-видимому, требованиям. Но для кадрового сержантского состава регулярной армии был, конечно, слабоват. - Отто угрюмо усмехнулся. - О ком ты говоришь? - рассеянно спросил Вальтер. - А после войны, - продолжал Отто, - в одном из отделов ремовской разведки ему нашлась работенка платного политического осведомителя, иными словами, ему было поручено шпионить за своими старыми однополчанами. С этого он и пошел в гору, а теперь, должно быть, считает себя вроде как самостоятельной политической фигурой - в пивных залах, на уличных митингах, среди такого же сброда, как он сам. Ну, а команду дает, разумеется, все тот же Рем. - А, так ты об этом молодчике из ремовской шайки? Да, я как-то видел его имя на одном из плакатов, - заметил Вальтер. - Ну, а в полку он как себя показал? - продолжал настойчиво расспрашивать Франц. - На этот счет я не слишком осведомлен, - несколько высокомерно отвечал Отто. - Исполнял, что приказано. Трусом не был, насколько мне известно. - Отто снова помолчал, потом сказал без особой, казалось, охоты: - Мне он всегда был не по душе, да и солдаты его крепко недолюбливали: эдакий, в общем, унылый брюзга. Никаких нормальных человеческих интересов - не умел даже поддержать доброй шутки! Потому и получил это прозвище - "белая ворона": что бы ребята ни затеяли, ефрейтор Гитлер всегда оставался в стороне. - Этот твой Рем тоже не больно-то мне по душе, судя по тому, что о нем говорят, - заметил Вальтер. - Способный малый, - сказал Отто. - Прекрасный организатор! Он в армии неоценим. Людей отталкивает это его сопение, ну а он-то чем виноват - нос у него поврежден с войны. Из-за этого речь у него получается какой-то грубой, и он сам это прекрасно сознает. Только не называй его "этот твой Рем" - он не из моего полка. Одно время у нас служил его дружок "египтянин" Гесс. - Отто неожиданно сделал гримасу. - Правду сказать, в личном составе нашего полка немало было таких случайных люде