няя и величавая манера, в которой мы, высокопарные писатели, всегда говорим о войне, чтобы этим придать ей благородный и внушительный вид; мы наделяем наших воинов щитами, шлемами, копьями и кучей других иноземных и устарелых доспехов (хотя, может статься, им никогда в жизни ничего подобного не доводилось видеть), как умелый ваятель облачает современного генерала или адмирала в одеяния Цезаря или Александра. Все эти ораторские украшения означают, стало быть, попросту следующее: доблестный Питер Стайвесант вдруг ни с того ни с сего счел необходимым проверить, не затупился ли его верный клинок, слишком долго ржавевший в ножнах, и приготовиться к тому, чтобы подвергнуть себя тем изнурительным тяготам войны, в которых его могучий дух находил столько наслаждения. Кажется мне, я так и вижу его в своем воображении в этот момент, или, вернее, я смотрю на его прекрасный портрет, до сих пор висящий на стене в родовом поместье Стайвесантов. На этом портрете великий Питер предстает перед нами во всем грозном величии настоящего голландского генерала. Его парадный мундир цвета прусской синьки пышно украшен целой выставкой больших бронзовых пуговиц, шедших от талии до подбородка. Широченные полы мундира с загнутыми углами красиво расходились сзади, открывая взору зад роскошных коротких штанов зеленовато-желтого цвета - изящная мода, еще и в наши дни преобладающая среди военных и соответствующая обычаю древних героев, которые и не помышляли о том, чтобы защитить себя с тыла. Черные усы придавали лицу Питера весьма страшное, воинственное выражение; волосы его топорщились над ушами густо напомаженными буклями, а за спиной крысиным хвостом спускалась ниже пояса коса. Блестящий галстук из черной кожи подпирал его подбородок, а маленькая, но надменная треуголка с самым доблестным и задорным видом склонялась набекрень над его левым глазом. Такова была рыцарская внешность Питера Твердоголового. И когда он вдруг остановился, прочно утвердился на своей крепкой опоре, чуть выдвинув вперед инкрустированную серебром деревянную ногу, чтобы усилить свою позицию, правой рукой подбоченился, левую положил на бронзовый эфес сабли, голову вдохновенно склонил вправо, самым устрашающим образом нахмурив изборожденный морщинами лоб, - он бесспорно представлял собой одну из самых внушительных, суровых и воинственных фигур, когда-либо гордо взиравших на вас с холста. Но перейдем теперь к изложению причин всех этих военных приготовлений. О захватнических наклонностях шведов, подвизавшихся на Саут-Ривер, или Делавэре, мы своевременно сообщали в нашей летописи правления Вильяма Упрямого. Эти набеги, по отношению к которым проявлялось то стоическое равнодушие, что является краеугольным камнем (а по мнению Аристотеля - сомнительным соседом) истинной отваги, повторялись и нагло усиливались. Шведы, принадлежавшие к тому сорту лицемерных христиан, которые читали Библию шиворот-навыворот, всякий раз, как она сталкивалась с их интересами, извращали золотое правило, и если ближний позволял им ударить его по одной щеке, обычно били его и по другой, независимо от того, подставляли ее или нет. Их беспрестанные набеги были одной из многих причин, способствовавших тому, что Вильгельмус Кифт с его раздражительной чувствительностью все время пребывал в лихорадке; только злосчастная привычка вечно заниматься сотней дел сразу помешала ему отомстить обидчикам с той беспощадностью, какую они заслужили. Но теперь шведам пришлось иметь дело с вождем иного склада, и вскоре они стали повинны в предательстве, от которого его честная кровь закипела и чаша терпения переполнилась. Ян Принтц, губернатор Новой Швеции, не то скончался, не то был отозван - в этом вопросе существует неясность; его сменил Ян Рисинг {1}, громадного роста швед, который, если бы не кривые колени и косолапость, мог бы послужить моделью для статуи Самсона или Геркулеса. Он был столь же жаден до добычи, сколь и силен, и вместе с тем так же коварен, как и жаден до добычи; можно поэтому не сомневаться, что живи он четырьмя-пятью веками раньше, из него вышел бы один из тех злых великанов, которым доставляло столь жестокое удовольствие, скитаясь по свету, тайно похищать страждущих девиц и запирать их в заколдованные замки, где не было ни туалетного столика, ни смены белья, ни других привычных удобств. За такое гнусное поведение великаны впали в большую немилость во всем христианском мире, и все истинные, верные и доблестные рыцари получили предписание нападать на всех злодеев свыше шести футов ростом, с какими им доведется встретиться, и немедленно убивать таких молодцов. Это послужило, несомненно, одной из причин того, что порода высоких людей у нас почти перевелась и более поздние поколения отличаются столь малым ростом. Как только губернатор Рисинг занял свой пост, он немедленно бросил взгляд на Форт-Кашемир, ставший крупным военным постом, и принял вполне правильное решение захватить его. Оставалось только обдумать, каким способом лучше осуществить это намерение. Тут я должен отдать ему справедливость и признать, что он проявил человеколюбие, редко встречающееся среди политических руководителей и равного которому в наше время я ни разу не наблюдал, если не считать той человечности, какую проявили англичане во время славной битвы при Копенгагене {2}. Стремясь избежать кровопролития и бедствий открытой войны, он добродетельно решил не допускать ничего похожего на явные военные действия или регулярную осаду, а прибегнуть к менее славному, но более милосердному способу - вероломству. Итак, под предлогом нанесения дружеского визита своему соседу генералу Вон-Поффенбургу в его новой резиденции, Форт-Кашемире, он сделал необходимые приготовления, с великой помпой поплыл вверх по Делавэру, тщательно соблюдая церемонии, показал свой флаг и, прежде чем бросить якорь, приветствовал крепость королевским салютом. Необычный грохот разбудил старого служаку, голландского часового, честно дремавшего на посту. Он добрые десять минут бил по кремню, тер его край углом рваной треуголки, но все было напрасно; наконец, разрядив свое кремневое ружье с помощью искры, позаимствованной из трубки одного из товарищей, он смог ответить на приветствие. Встречный салют следовало бы произвести из крепостных пушек, но они, к несчастью, не были в исправности, а на складе не хватало огнестрельных припасов; такие оплошности случались в фортах во все времена, а на этот раз они были тем более простительными, что Форт-Кашемир построили всего два года тому назад и генерал Вон-Поффенбург, его славный комендант, был полностью занят гораздо более важными для себя делами. Рисинг, весьма довольный вежливым ответом на свой салют, просалютовал вторично, ибо хорошо знал, что эти маленькие церемонии доставляли огромное удовольствие могущественному и тщеславному начальнику форта, принимавшему их за дань, отдаваемую его величию. Затем Рисинг торжественно высадился на берег в сопровождении отряда из тридцати человек - чрезвычайно большой и пышной свиты для маленького губернатора маленького поселения в те дни первобытной простоты, - по величине не уступавшего армии, какая в наше время приумножает величие пограничных командиров, следуя за ними по пятам. Такая большая свита могла бы в сущности возбудить подозрение, если б голова великого Вон-Поффенбурга не была настолько занята всепоглощающими мыслями о самом себе, что уже не в состоянии была вместить никаких других соображений. Он попросту счел, что обилие сопровождавших Рисинга лиц было знаком уважения к нему: так великие люди, становясь между собой и солнцем, склонны совершенно затемнять истину своей тенью. Легко можно себе представить, как польщен был генерал Вон-Поффенбург посещением столь высокой особы; его заботило лишь одно: как принять гостя таким образом, чтобы выставить себя в самом выгодном свете и произвести самое выигрышное впечатление. Главному караулу приказали немедленно явиться, и между солдатами поровну распределили оружие и обмундирование (которого у гарнизона было целых полдюжины комплектов). Какой-то высокий, тощий парень щеголял в мундире, предназначенном для человека маленького роста; полы мундира доходили ему лишь чуть ниже талии, пуговицы приходились между плечами, а рукава кончались на полпути к запястьям, так что кисти рук были похожи на две громадные лопаты; и так как мундир был слишком узок и спереди не сходился, то он соединялся с помощью петель, сделанных из пары красных шерстяных подвязок. На другом солдате была старая треуголка, напяленная на затылок и украшенная пучком петушиных перьев; у третьего пара порыжевших башмаков чуть не падала с ног, между тем как четвертый, низенький коротконогий троянец, облачился в совершенно прохудившиеся, выброшенные за непригодностью генеральские штаны, которые он придерживал одной рукой, а в другой сжимал кремневое ружье. Остальные были обмундированы в таком же духе; исключение составляли три гнусных бездельника, у которых рубах вовсе не оказалось и было всего полторы пары штанов на всех, вследствие чего их отправили в карцер, чтобы они никому не попадались на глаза. Нет ничего, в чем столь полно проявлялись бы таланты благоразумного начальника, как в способности все устроить к наибольшей выгоде; именно по этой причине на наших теперешних пограничных постах (в частности, на Ниагаре) лучшее обмундирование получают те часовые, которые стоят на виду у путешественников. Нарядив столь пышно своих солдат - те, кому не хватило ружей, взвалили на плечи лопаты и кирки, и всем было приказано заправить подолы рубах и подтянуть штаны, - генерал Вон-Поффенбург смог наконец хорошенько хлебнуть пенящегося эля, что он, подобно доблестному Мору из Mop-Холла {*}, неизменно делал во всех важных случаях; совершив это, он стал во главе отряда, велел настелить сосновые доски, служившие подъемным мостом, и выступил из замка, как могучий великан, только что подкрепившийся вином. Когда оба героя встретились, тут разыгралась такая сцена военного парада и рыцарских любезностей, которая не поддается никакому описанию. Рисинг, как я ранее упомянул, был проницательным, хитрым политиком и до срока поседел из-за своего коварства: он с первого взгляда распознал господствующую страсть великого Вон-Поффенбурга и стал потакать ему во всех геройских фантазиях. {* Едва проснувшись поутру, Чтобы собраться с духом, Он выпивал, как говорят, Шесть кружек портера подряд И чарочку сивухи.} Их отряды выстроились друг против друга; солдаты брали оружие на плечо и отдавали честь оружием, салютовали стоя и на ходу. Они били в барабаны, играли на трубах и развертывали знамена, держали равнение налево, держали равнение направо и поворачивали направо кругом. Они строились, перестраивались и выстраивались уступами. Они проделывали марши и контрмарши сводными отрядами, просто отрядами и более мелкими подразделениями - взводами, полувзводами и шеренгами. Шли быстрым шагом, медленным шагом и вовсе не держа шага; ибо после того, как обе великие армии проделали все эволюции, включая восемнадцать маневров Дандеса {3} (которые тогда еще не были изобретены, так что они могли их только предугадать с помощью откровения свыше), и исчерпали все, что удалось вспомнить или придумать из области военной тактики, включая различные странные и беспорядочные передвижения, подобных которым не видывали ни до, ни после этого, если не считать некоторых недавно нами изобретенных вылазок, - оба великих командира и их войска остановились как вкопанные, совершенно изнуренные ратными трудами. Никогда двум доблестным капитанам гражданской гвардии или двум театральным героям на котурнах, исполняющим прославленные трагедии о Писарро {4}, или о Мальчике-с-Пальчик {5}, или какую-нибудь другую героическую и воинственную трагедию, не удавалось с таким блеском и на восхищение самим себе построить в боевой порядок своих висельников, коротконогих, неповоротливых овцекрадов-мирмидонян. Когда обмен военными любезностями был окончен, генерал Вон-Поффенбург с великими церемониями проследовал со своим славным гостем в форт, сопровождал его при обходе укреплений и показал ему горнверки, кронверки, равелины и разные другие застенные укрепления, вернее, те места, на которых их полагалось возвести и где их могли бы возвести, если бы он того пожелал. Таким образом он ясно дал понять, что перед Форт-Кашемиром открываются "большие возможности", и хотя в настоящее время это всего лишь маленький редут, он несомненно является грозной крепостью в зачаточном состоянии. Показав шведам форт, он выстроил затем весь гарнизон, устроил ему учение и парад, а под конец приказал выволочь из карцера трех арестантов, привести их к решетке, сооруженной из алебард, и хорошенько выпороть - ради удовольствия гостя и чтобы тот знал, какой он великий ревнитель дисциплины. Для коменданта крепости нет ничего опаснее, чем дать врагу представление о силе - или, как в данном случае, о слабости своего гарнизона; эта истина подтвердится, прежде чем я дойду до конца моего теперешнего рассказа, который, следовательно, содержит нравоучение в самой своей середине, как жареный гусь - начиняющий его пуддинг. Коварный Рисинг, делая вид, что он совершенно онемел от удивления, пораженный могуществом великого Вон-Поффенбурга, отметил про себя плохое состояние гарнизона, о чем и намекнул своим верным спутникам, которые подмигнули друг другу и громко рассмеялись - в кулак. Когда с осмотром, парадом и поркой было покончено, гости и хозяева уселись за стол. Наряду с другими отменными качествами, генерал отличался непомерной любовью к званым обедам, или, вернее, к пирушкам, и за однодневную кампанию мог уложить на поле сражения больше мертвых тел, чем за все время своей военной службы. Много бюллетеней об этих бескровных победах сохранилось до наших дней; вся провинция была однажды приведена в изумление сообщением об одной из его кампаний, во время которой, по утверждению современников, он, имея, как капитан Бобадиль {6}, под началом всего двадцать человек, умудрился за короткий срок в полгода победить и полностью уничтожить шестьдесят быков, девяносто свиней, сто баранов, десять тысяч кочанов капусты, тысячу бушелей картофеля, сто пятьдесят полубочонков легкого пива, две тысячи семьсот тридцать пять трубок табаку, семьдесят восемь фунтов миндаля в сахаре и сорок железных полос, не считая разной закуски, дичи, домашней птицы и овощей. Это был подвиг, ни с чем не сравнимый со времен Пантагрюэля {7} и его всепожирающей армии и доказывавший, что стоит пустить Вон-Поффенбурга с гарнизоном во вражескую страну, как через короткое время там наступит голод и все Жители умрут. Итак, лишь только генерал получил первые известия о предстоящем посещении губернатора Рисинга, он распорядился приготовить грандиозный обед и втихомолку отправил отряд самых опытных солдат обшарить все курятники по соседству и наложить контрибуцию на свиные хлева; старые служаки были давно приучены к подобным делам и выполнили порученную им задачу с таким невероятным рвением и с такой быстротой, что столы в крепости ломились под тяжестью принесенной ими добычи. От всей души хотел бы я, чтобы мои читатели могли видеть доблестного Вон-Поффенбурга, когда он председательствовал на праздничном пире; это было достойное внимания зрелище: там он сидел, осиянный величайшей славой, окруженный своими солдатами, как тот знаменитый пьяница Александр {8}, чьим талантом по части удовлетворения жажды он весьма искусно подражал; он рассказывал о своих приключениях, когда ему случалось бывать на волосок от гибели, и о героических подвигах. Все знали, что то было самое безудержное, чудовищное хвастовство, но тем не менее закатывали глаза от восхищения и время от времени издавали удивленные возгласы. Стоило генералу произнести что-либо, хотя бы отдаленно напоминавшее шутку, как дюжий Рисинг принимался стучать своим крепким кулаком по столу, отчего звенели все стаканы, откидывался в кресле, разражался оглушительными раскатами хохота и клялся, пересыпая свои слова ужаснейшей бранью, что никогда в жизни не доводилось ему слышать такой замечательной шутки. Итак, в Форт-Кашемире все предавались шумному веселью и буйной попойке, а великий Вон-Поффенбург столь старательно прикладывался к бутылке, что не прошло и четырех часов, как он сам и весь его гарнизон, который усердно подражал своему начальнику, мертвецки пьяные распевали песни, опорожняли полные до краев стаканы и провозглашали тосты в честь Четвертого июля, из которых каждый был не менее длинным, чем уэльская родословная или тяжба в суде лорда-канцлера. Как только дело дошло до этого, коварный Рисинг и его шведы, предусмотрительно оставшиеся трезвыми, накинулись на своих хозяев, связали их по рукам и по ногам и от имени шведской королевы Христины формально вступили во владение фортом и всеми подчиненными ему поселениями; одновременно они заставили принести присягу на верность тех голландских солдат, которых удалось достаточно протрезвить для того, чтобы они могли ее принять. Затем Рисинг привел в порядок укрепления, назначил комендантом своего благоразумного и бдительного друга, Свена Скутца, высокого, иссушенного ветром, ничего, кроме воды, не пьющего шведа, и отбыл, захватив с собой воистину любезный гарнизон и его могущественного командира, которые, придя в себя после изрядной порции колотушек, имели немалое сходство с "тухлой рыбой" или с раздувшимся морским чудовищем, пойманным на суше. Гарнизон был увезен для того, чтобы в Новом Амстердаме не узнали о случившемся, ибо Рисинг, хотя его военная хитрость увенчалась полным успехом, страшился мести решительного Питера Стайвесанта, чье имя наводило на соседей такой же ужас, как некогда имя непобедимого Скандербега {9} среди его гнусных врагов, турок. * ГЛАВА II В которой показывается, как глубочайшие тайны неожиданно выплывают на свет божий; а также о том, что предпринял Питер Твердоголовый, узнав о злоключениях генерала Вон-Поффенбурга. Тот, кто первый вздумал утверждать, будто слава - или молва - принадлежит к более мудрому полу, был настоящим олухом. На самом деле ей а поразительной степени свойственны определенные женские черты, в частности, то благожелательное стремление заниматься чужими делами, которое заставляет ее постоянно охотиться за тайнами, а затем шляться повсюду, разглашая их каждому встречному. На все, что делается открыто, на виду у всех, молва обращает лишь преходящее внимание; но если поступок совершен в закоулке и его стараются окутать тайной, тогда наша богиня из кожи вон лезет, чтобы выведать ее и с злобным, чисто дамским удовольствием рассказать о ней всему миру. Именно это подлинно женская склонность вечно побуждает ее пытаться проникнуть в приемные государей, заставляет подслушивать сквозь замочную скважину у дверей сенатских зал, подглядывать через щели и трещины, когда наш почтенный конгресс заседает при закрытых дверях, обсуждая вопрос о том, на каком из дюжины великолепных способов погубить народ ему следует остановить свой выбор. Именно это делает молву столь ненавистной для всех осмотрительных государственных деятелей и интриганов-военачальников, и таким камнем преткновения для частных сговоров и тайных экспедиций, нередко разоблачаемых ею способами и средствами, которые может изобрести только женский ум. Так обстояло дело и в случае с Форт-Кашемиром. Конечно, коварный Рисинг воображал, будто, захватив гарнизон, он достигнет того, что сведения о судьбе Вон-Поффенбурга и его солдат не скоро дойдут до ушей доблестного Стайвесанта. Однако весть о его подвиге разнеслась по свету, когда он меньше всего этого ожидал; и виновником оказался человек, которого Рисинг никак бы не заподозрил в том, что он завербуется в глашатаи богини с разинутым ртом. Этим человеком был некий Дирк Скуйлер (или Скалкер {1}) - частый гость форта, который всех сторонился и, казалось, сам себя поставил вне закона. Он принадлежал к числу тех бродяг без роду и племени, которые держатся особняком, словно им нет дела до других или они не имеют права жить вместе с другими, и представляют, подобно браконьерам и контрабандистам, подонки общества. В каждом гарнизоне и каждой пограничной деревне бывает по одному или по нескольку таких козлов отпущения, чья жизнь до известной степени загадка, чье существование ничем не оправдано; они пришли бог весть откуда, живут бог весть как и, видимо, посылаются на землю только для того, чтобы пополнять древний, славный орден лентяев. В жилах нашего бродячего философа была, как предполагали, примесь индейской крови; это отчасти проявлялось в чертах его лица, цвете кожи и, особенно, в склонностях и привычках. Обычно он носил полуиндейский костюм, с ремнем, крагами и мокассинами. Волосы свисали с его головы прямыми длинными прядями и придавали ему еще более плутоватый вид. В старину говорили, что человек с примесью индейской крови - наполовину цивилизованный, наполовину дикий и наполовину дьявол, причем третьей половиной он наделяется для своего собственного удобства. По тем же причинам и, вероятно, столь же справедливо, поселенцы с берегов Миссисипи называют жителей девственных лесов Кентукки полулюдьми, полулошадьми и полукрокодилами и соответственно относятся к ним с великим почтением и отвращением. Приведенное выше описание солдаты Форт-Кашемира нашли бы вполне приложимым к Дирку Скуйлеру, которого они фамильярно называли Galgenbrock (то есть Висельник) Дирк. Несомненно одно: он, по-видимому, не считал себя ничьим подданным, был ярым противником работы, ни в коей мере не признавая ее достойной уважения, и слонялся по форту, питаясь тем, что пошлет ему случай, напиваясь допьяна, когда удавалось раздобыть спиртного, крадя все, что попадало под руку, Почти каждый день ему пересчитывали ребра за его проступки, но, так как кости оставались целы, он относился к этому очень легко и не колеблясь совершал новые проделки, как только ему опять представлялась возможность. Иногда, после того, как его ловили на месте преступления, ему приходилось исчезать из крепости и отсутствовать по месяцу подряд, прячась в лесах и болотах, с длинным охотничьим ружьем за спиной, поджидая в засаде дикого зверя, или усевшись на корточках на берегу озерка и часами ловя рыбу, сильно напоминая при этом всем известного журавля. Когда он решал, что его провинности забыты или прощены, он пробирался обратно в форт со связкой шкурок или нанизанными на бечевку курами, которых ему удалось уворовать, и обменивал их на водку; как следует пропитавшись спиртом, он ложился на солнышке и наслаждался роскошной праздностью по примеру бесстыдного философа Диогена {2}. Дирк наводил ужас на все фермы в округе, совершая на них страшные набеги; иногда с первыми лучами солнца он внезапно появлялся в крепости, преследуемый по пятам всеми соседними жителями, как подлая лисица-воровка, которую заметили, когда она подкрадывалась к добыче, и гнали до ее норы. Таков был Дирк Скуйлер; по полному безразличию, какое он проявлял к суетному свету и его заботам, по свойственной ему воистину индейской выдержке и молчаливости никому не пришло бы в голову, что он-то и разгласит предательство Рисинга. Пока шла пирушка, оказавшаяся столь роковой для храброго Вон-Поффенбурга и его бдительного гарнизона, Дирк незаметно переходил из комнаты в комнату, словно пользующийся особыми правами бродяга или приблудная охотничья собака, на которую никто не обращает внимания. Но хотя был он на слова скуп, однако у него, как и у других молчаливых людей, глаза и уши были всегда открыты, так что, слоняясь по дому, он подслушал весь заговор шведов. Дирк сразу же про себя прикинул, как ему поступить, чтобы дело обернулось к его пользе. Он прекрасно разыграл роль всеобщего приятеля, иначе говоря, забрал все, до чего только мог дотянуться, обокрал и хозяев и гостей, нахлобучил себе на голову отделанную медью треуголку могущественного Вон-Поффенбурга, сунул под мышку пару огромных ботфортов Рисинга и улизнул подобру-поздорову до того, как события в крепости пришли к развязке и в ней началась сумятица. Убедившись, что ему больше нет пристанища в этих краях, он направил свой путь на родину, в Новый Амстердам, откуда ему некогда пришлось поспешно скрыться из-за неудачи в делах, другими словами, из-за того, что его поймали на краже овец. Он много дней скитался в лесах, пробирался через болота, переходил вброд ручьи, переплывал реки и, преодолев тысячу трудностей, которые погубили бы всякого, кроме индейца, жителя девственных лесов и дьявола, прибыл, наконец, полумертвый от истощения и худой, как голодающая ласка, в Коммунипоу; там он украл челнок и, добравшись до противоположного берега, очутился в Новом Амстердаме. Сразу же после высадки он отправился к губернатору Стайвесанту и, потратив больше слов, чем было им произнесено за всю его жизнь, рассказал о случившейся беде. Услышав страшное известие, доблестный Питер вскочил с места, как сделал отважный король Артур, когда в "веселом Карлайле" до него дошла весть о недостойных злодеяниях "свирепого барона"; не вымолвив ни слова, он сломал трубку, которую до того курил, о заднюю стенку печи, заложил за левую щеку огромную жвачку темного крепкого табаку, подтянул свои широкие штаны и зашагал взад и вперед по комнате, ворча себе под нос, как он имел обыкновение делать в гневе, самые отвратительные северо-западные ругательства. Однако, как я уже раньше говорил, он был не такой человек, чтобы изливать свою злобу в пустой болтовне. После того, как приступ ярости прошел, он первым делом заковылял наверх, к огромному деревянному сундуку, который служил ему цейхгаузом, и вынул тот самый парадный мундир, что был описан в предыдущей главе. В это грозное одеяние он облачился, как Ахиллес в доспехи, выкованные Вулканом, храня все время самое жуткое молчание, сдвинув брови и с трудом дыша сквозь стиснутые зубы. Поспешно одевшись, он с грохотом спустился в гостиную, как второй Магог, и сорвал свою верную саблю, висевшую по обыкновению над очагом; но прежде чем прицепить саблю к поясу, он извлек ее из ножен и, пока его взгляд скользил по заржавленному клинку, угрюмая улыбка заиграла на его суровом лице. Это была первая улыбка за долгие пять недель, но каждый, кто видел ее, пророчил, что скоро в провинции начнутся жаркие дела! Итак, приведя себя в полную боевую готовность, с печатью ужасной ярости на всем - даже его треуголка приобрела необыкновенно вызывающий вид, - он уже был начеку и посылал Антони Ван-Корлеара туда и сюда, в ту сторону и в эту, по всем грязным улицам и кривым переулкам города, чтобы звуками трубы созвать своих верных товарищей на не терпящий отлагательства совет. Сделав это, он по обыкновению тех, кто спешит, продолжал все время суетиться, бросался в каждое кресло, высовывал голову из каждого окна и, стуча своей деревянной ногой, носился вверх и вниз по лестнице в таком быстром и непрестанном движении, что беспрерывный стук его шагов, как сообщил мне один заслуживающий доверия историк того времени, изрядно напоминал музыку бочара, набивающего обручи на кадушку для муки. Столь настоятельным приглашением, исходившим к тому же от такого горячего человека, как губернатор, нельзя было пренебречь; поэтому новоамстердамские мудрецы сразу же направились в залу совета. Доблестный Стайвесант вошел в нее, блистая военной выправкой, и занял свое место, как второй Карл Великий среди своих паладинов. Советники сидели в полном молчании и, закурив длинные трубки, с невозмутимым спокойствием уставились на его превосходительство и его парадный мундир; как и всех советников, их нелегко было смутить или застать врасплох. Губернатор, не дав им времени оправиться от удивления, которого они не испытывали, обратился к ним с краткой, но проникновенной речью. Мне очень жаль, что я не обладаю преимуществами Ливия, Фукидида. Плутарха и других моих предшественников, у которых, как мне говорили, были речи всех их великих императоров, генералов и ораторов, записанные лучшими стенографами того времени; ведь благодаря этому названные историки имели возможность великолепно разукрасить свои рассказы и доставить удовольствие читателям высочайшими образцами красноречия. Лишенный столь существенной помощи, я никак не могу передать содержание речи, произнесенной губернатором Стайвесантом. Быть может, он с девичьей застенчивостью намекнул слушателям, что "на горизонте появилось пятнышко войны", что придется, пожалуй, приступить к "невыгодному для обеих сторон соревнованию в том, кто кому причинит больше всего вреда", или же прибегнул к какому-нибудь другому деликатному обороту речи, посредством которого нынешние государственные деятели так чопорно и скромно касаются ненавистной темы войны - словно доброволец-джентльмен, надевающий перчатки, чтобы не запачкать свои изящные пальцы прикосновением к грязному, закопченному порохом оружию. Зная, однако, характер Питера Стайвесанта, я осмелюсь утверждать, что он не стал укутывать грубую суть своих слов в шелка и горностаевый мех и в прочие порожденные изнеженностью наряды, но изъяснился так, как подобало человеку сильному и решительному, считавшему недостойным избегать в словах тех опасностей, с которыми он готов был встретиться на деле. Не подлежит сомнению одно: в заключение речи он объявил о своем намерении лично повести войска и изгнать этих торгашей-шведов из захваченного ими Форт-Кашемира. Те советники, что не спали, встретили это смелое решение обычными знаками одобрения, а остальные, мирно уснувшие в середине губернаторской речи (их "всегдашняя послеобеденная привычка"), не сделали никаких возражений. Теперь в прекрасном городе Новом Амстердаме началась сильнейшая суматоха, шли приготовления к суровой войне. Отряды вербовщиков расхаживали повсюду, волоча длинные знамена по грязи, которой, как и в наши дни, были милосердно покрыты улицы - на благо несчастным людям, страдающим от мозолей. Бодро взывали они ко всем нищим, бродягам и оборванцам Манхатеза и соседних городов, желающим заработать по шести пенсов в день и вечную славу на придачу, и предлагали им записаться в рекруты ради защиты дела чести. Мне хотелось бы, чтобы вам было ясно, что воинственные герои, увязывающиеся за победителями, обычно принадлежат к тому сорту джентльменов, для которых одинаково открыт путь в армию и в исправительный дом, к решетке из алебард и к позорному столбу, которым госпожа Фортуна уготовила равные шансы умереть от меча и от веревки, и чья смерть во всех случаях будет возвышенным примером для соотечественников. Однако, несмотря на все воинственные крики и приглашения, почетные ряды защитников отечества пополнялись скудно - столь велико было отвращение мирных граждан Нового Амстердама к вмешательству в чужие ссоры и к тому, чтобы покинуть свой дом, бывший для них средоточием всех земных помыслов. Увидя это, великий Питер, чье благородное сердце было объято воинственным пылом и жаждой сладкого мщения, решил не дожидаться больше запоздалой помощи разжиревших бюргеров, а самому устроить смотр своим молодцам с берегов Гудзона; ведь он вырос, как и наши кентуккские поселенцы, в глуши, среди лесов и диких зверей, и ничто не доставляло ему большего удовольствия, чем отчаянные приключения и опасные путешествия по дикой стране. Приняв такое решение, он приказал своему верному оруженосцу, Антони Ван-Корлеару, чтобы правительственную галеру подготовили к плаванию и как следует снабдили съестными припасами. Когда все было в точности выполнено, Питер Стайвесант, как подобало настоящему и благочестивому губернатору, почтил своим присутствием богослужение в большой церкви Святого Николая, а затем, строжайше приказав своему совету собрать и снарядить все манхатезское рыцарство к своему возвращению, отправился в вербовочное плавание вверх по течению Гудзона. * ГЛАВА III Содержащая описание путешествия Питера Стайвесанта вверх по Гудзону, а также чудесных услад этой прославленной реки. Мягкий южный ветер ласково скользил по прелестному лику природы, смягчая удушливую летнюю жару и превращая ее в живительное и плодотворное тепло, когда чудо отваги и рыцарской добродетели, бесстрашный Питер Стайвесант, поставил паруса по ветру и отчалил от славного острова Манна-хаты. Галера, на которой он совершал плавание, была пышно расцвечена яркими вымпелами и флагами, весело развевавшимися на ветру или же опускавшими свои концы в речную пучину. Нос и корма величественного корабля в соответствии с прекраснейшим голландским обычаем были изящно украшены нагими фигурами маленьких пухлых амуров с париками на голове, державших в руках гирлянды цветов, подобных которым вы не найдете ни в одном ботаническом справочнике, ибо то были цветы несравненной красоты, росшие в золотом веке и ныне существующие только в воображении изобретательных резчиков по дереву и холстомарателей. Великолепно украшенная, как подобало сану могущественного властителя Манхатеза, галера Питера Стайвесанта неслась по стрежню благородного Гудзона, который, катя свои широкие волны к океану, на мгновение, казалось, замедлял бег и вздувался от гордости, словно сознавая, какой славный груз вручен его попечению. Но поверьте мне, джентльмены, картины, представшие взгляду экипажа галеры, были далеко не теми, какие можно увидеть в наше вырождающееся время. Полное безлюдье и дикое величие царили на берегах могучей реки; рука цивилизации еще не уничтожила темные леса и не смягчила характер ландшафта; торговые суда еще очень редко нарушали это глубокое и величественное уединение, длившееся столетиями. Тут и там можно было увидеть первобытный вигвам, прилепившийся к скале в горах, над которым в прозрачном воздухе поднимался клубящийся столб дыма; однако вигвам стоял так высоко, что крики индейской детворы, резвившейся на краю головокружительной пропасти, доносились столь же слабо, как песня жаворонка, затерянного в лазурном небосводе. Время от времени дикий олень появлялся на нависшей вершине скалистого обрыва, робко смотрел оттуда на великолепное зрелище, расстилавшееся внизу; затем, покачав в воздухе ветвистыми рогами, он прыжками мчался в лесную чащу. Таковы были картины, мимо которых плыло гордое судно Питера Стайвесанта. Вот оно прошло вдоль подножия скалистых возвышенностей Джерси; они вздымаются как несокрушимая стена, поднимающаяся от поверхности реки к небесам, и, если верить преданию, их создал в давно прошедшие времена могущественный дух Маниту {1}, чтобы скрыть свое любимое жилище от святотатственных взглядов смертных. Вот оно весело промчалось по просторной глади залива Таппан, на широко раскинувшихся берегах которого взору открывается множество разнообразных и прелестных ландшафтов: тут мыс с крутыми берегами, увенчанными густолиственными деревьями, далеко выступает в залив; там длинный лесистый склон, радуя глаз своей буйной роскошью, поднимается от берега и заканчивается высоко вверху мрачным обрывом, а вдали длинные извилистые цепи скалистых гор отбрасывают на воду гигантские тени. На смену этим грандиозным картинам ненадолго появляется скромный пейзаж, который как бы отступает под защиту опоясывающих его гор и кажется настоящим сельским раем, полным мирных, пастушеских красот: здесь и лужайка с бархатистой травой, и заросли кустарника, и журчащий ручеек, украдкой вьющийся среди свежей и яркой зелени, на берегу которого стоит индейская деревушка или наспех сколоченная хижина одинокого охотника. Различные периоды быстротекущего дня с присущим каждому из них коварным волшебством придают окрестным местам различное очарование. Вот ликующее солнце во всем своем великолепии появилось на востоке, ярко сияя с вершины восточных холмов и рассыпая по земле тысячи бриллиантов росы, между тем как вдоль берегов реки все еще висит тяжелая завеса тумана, который, как ночной разбойник, потревоженный первыми проблесками зари, с угрюмой неохотой поднимается по склонам гор. В это время все было ярким, живым и радостным; воздух казался неописуемо чистым и прозрачным, птицы заливались шаловливыми мадригалами и свежий ветерок весело нес корабль вперед. Но когда солнце среди великолепного полыхания заката скрывалось на западе, озаряя небо и землю тысячью пышных красок, тогда повсюду воцарялись покой и торжественная тишина. Парус, прежде наполненный ветром, теперь безжизненно висел, прижимаясь к мачте; простой матрос, скрестив на груди руки, прислонился к вантам, впав в ту невольную задумчивость, которую спокойное величие природы нагоняет даже на самых грубых ее детей. Широкая гладь Гудзона была похожа на безмятежное зеркало, в котором отражалось золотое великолепие неба. Лишь изредка по реке скользил челнок из древесной коры, и яркие перья раскрашенных дикарей внезапно сверкали, когда случайно замешкавшийся луч заходящего солнца падал на них с западных гор. Но когда волшебные сумерки окутывали все вокруг своей таинственной мглой, тогда лик природы приобретал тысячу неуловимых чар, неизъяснимо захватывающих те достойные сердца, которые ищут услады в величественных творениях создателя. Мягкого, колеблющегося света, господствующего в это время, достаточно для того, чтобы окрасить смягчившиеся черты ландшафта в призрачные тона. Обманутый, но восхищенный взгляд тщетно пытается разглядеть среди широко раскинувшейся завесы тени границу между сушей и водой или различить меркнущие предметы, как бы погруженные в хаос. Недремлющее воображение приходит на помощь слабому зрению и с непревзойденным мастерством создает собственные сказочные призраки. От прикосновения его волшебной палочки голые скалы, нависшие над водяной пучиной, превращаются в подобие величественных башен и высоких, украшенных зубцами замков; деревья приобретают страшные очертания могучих великанов, а недоступные вершины гор кажутся населенными тысячами призрачных существ. Вот с берегов донеслось жужжание бесчисленных насекомых, наполнявших воздух странной, но довольно гармоничной музыкой, посреди которой то и дело слышалась печальная жалоба козодоя: взгромоздившись на одинокое дерево, он оглашал ночь своими надоедливыми беспрестанными стонами. Душа, проникнутая умиротворением и благоговейной грустью при виде этого величаво-таинственного зрелища, прислушивалась к задумчивой тишине, стараясь уловить и различить каждый звук, смутно доносившийся с берега; время от времени она содрогалась от крика какого-нибудь блуждающего в темноте дикаря или от заунывного воя трусливого волка, крадущегося в ночи за добычей. Так Питер Стайвесант и его спутники благополучно следовали по своему пути, пока не очутились в тех страшных ущельях, именуемых Хайлендс {2}, где в голову невольно приходит мысль, будто именно здесь исполинские Титаны впервые начали нечестивую войну с небесами, нагромождая одну скалу на другую и расшвыривая в диком беспорядке огромные камни. Однако на самом деле история этих гор, касающихся облаков, совершенно иная. В давно прошедшие дни, до того, как Гудзон проложил путь своим водам из озер, они были обширной темницей, в скалистые недра которой всемогущий Маниту заключил мятежных духов, недовольных его властью. Там, закованные в несокрушимые цепи, зажатые в расщепленные молнией сосны или придавленные тяжелыми каменными глыба