урунов, то мчало через грохочущие пороги. Вот они едва не налетели на Курицу с Цыплятами (гнусные скалы! более прожорливые, чем Сцилла {7} и ее щенки), а сразу за тем их, казалось, грозила поглотить зияющая пучина. Все стихии объединились, чтобы привести их к страшной гибели. Волны бушевали, ветер завывал; и пока лодки стремились все дальше и дальше, некоторые моряки с удивлением увидели, как скалы и деревья на окрестных берегах летели в воздухе! Наконец, громадную лохань командора Ван-Кортландта затянуло в чудовищный водоворот, именуемый Котлом, где она принялась вертеться в головокружительной пляске, так что славный командир и весь экипаж едва не лишились рассудка от этого ужасающего зрелища и столь необычайного кружения. Каким образом доблестная павонская флотилия вырвалась из когтей современной Харибды, в точности никому не было известно, ибо слишком много осталось в живых очевидцев, рассказывавших о случившемся, и, что еще удивительнее, слишком по-разному они рассказывали, в результате чего об этом событии сложились самые различные мнения. Что касается командора и экипажа его судна, то, придя в себя, они обнаружили, что их лодка была выброшена на берег Лонг-Айленда. Почтенный командор любил рассказывать множество изумительных историй о своих приключениях в эти роковые минуты, по его словам, еще более замечательных, чем приключения Улисса в проливах Харибды; ведь он видел духов, летающих в воздухе, и слышал вой чертей, а сунув руку в Котел, когда они в нем вертелись, почувствовал, что вода обжигает ее, и заметил какие-то странные на вид существа, которые сидели на скалах и огромными шумовками снимали пену с бурлящей воды; но с особым упоением он рассказывал о том, что видел, как одни из негодников-дельфинов, завлекших их в беду, жарились на Рашпере, а другие шипели на Сковороде! Многие, впрочем, считали все эти рассказы просто плодом командорского воображения, разыгравшегося, когда он лежал, остолбенев от страха, тем более, что всем хорошо была известна его склонность к фантазиям; таким образом, их достоверность осталась навсегда под сомнением. Бесспорно, однако, что различные легенды, связанные со столь чудесным проливом и дошедшие до нашего времени, восходят к историям, которые рассказывали Олоф и его спутники; к историям о том, как видели там дьявола, сидевшего верхом на Свиной спине и игравшего на скрипке, жарившего рыбу перед бурей, и к многим другим, которым едва ли следует придавать слишком много веры. Из-за всех описанных выше страшных обстоятельств командир павонцев назвал этот узкий пролив Хелле-Гат, или, как было истолковано впоследствии, Хелл-Гейт {8}, то есть Врата Дьявола, каковое название сохранилось до настоящего времени. ГЛАВА V ИЗ КНИГИ ВТОРОЙ, ИЗДАНИЯ 1812 года О том, как герои Коммунилоу вернулись, понабравшись ума-разума, и о том, как мудрый Олоф увидел сон и что он во сне увидел. Мрак ночи сменил этот злосчастный день, и печальна была она для потерпевших кораблекрушение павонцев, в ушах которых не переставали звучать шум разбушевавшихся стихий и вой чертей, кишевших вокруг коварного пролива. Но когда занялось утро ужасы миновавшей ночи кончились; пороги, буруны, водовороты исчезли, река снова спокойно т^екла, подернутая легкой рябью. Прилив сменился отливом, и Гудзон тихо катил свои воды назад, туда, где находился дом наших мореплавателей, о котором они вспоминали с таким сожалением. Удрученные горем герои Коммунипоу печально смотрели друг на друга; последнее несчастье окончательно рассеяло их флотилию. Часть моряков была выброшена на западный берег; там они, предводительствуемые неким Рюлефом Хоппером, вступили во владение всей страной, лежавшей вокруг столба, который отмечал шестую милю от Нового Амстердама; она и теперь, когда пишутся эти строки, находится в собственности Хопперов. Волдронов непогода занесла на дальний берег. Так как у них был с собой кувшин настоящей голландской водки, то им удалось там снискать дружбу дикарей, открыв нечто вроде таверны, положившей, как говорят, начало доброму городу Харлему, где их потомки поныне преуспевают как почтенные трактирщики. Что касается Сой-Дамов, то они были выброшены на берег Лонг-Айленда; в тех краях их и теперь можно найти. Но особенно повезло великому Десятиштанному, который, упав за борт, чудесным образом спасся и не утонул благодаря обилию нижнего белья. Всплыв на поверхность, он, как тритон, носился по волнам, пока благополучно не вылез на скалу, где его наутро нашли, занятого просушиванием на солнце своих многочисленных штанов. Не стану останавливаться на долгих совещаниях наших искателей приключений, на том, как они решили, что проку не будет, если они построят город в этих дьявольских краях, как, наконец, они со страхом и трепетом снова отважились доверить свою судьбу морской стихии и взяли курс назад, на Коммунипоу. Достаточно попросту сказать, что, вернувшись тем же путем, каким они шли накануне, они в конце концов увидели южную оконечность Манна-хаты и различили вдали свой любимый Коммунипоу. И тут их остановило упорное встречное течение, с которым измученные моряки не в силах были справиться. Усталые и приунывшие, они больше не могли бороться с приливом, или, скорее, как скажут иные, со старым Нептуном, который, стремясь привести их к тому месту, где должна была быть основана его твердыня в Западном полушарии, послал десяток могучих валов, выкинувших лохань командора Ван-Кортландта на берег Манна-хаты. После того, как наши мореплаватели, отчасти с помощью сверхъестественной силы, очутились на этом чудесном острове, они первым делом развели костер у подножия толстого дерева, стоявшего на том месте, что теперь называется Батареей. Затем, собрав множество устриц, в изобилии валявшихся на берегу, и выложив содержимое своих котомок, они приготовили и съели роскошный обед совета. Было отмечено, что почтенный Ван-Кортландт воздавал должное еде с особым рвением; так как все заботы об экспедиции были поручены ему, то он считал себя обязанным обильно есть на благо общества. По мере того, как он насыщался лежавшими перед ним лакомыми кушаньями, его душа достойного бюргера наполнялась радостью; казалось, он вот-вот переполнится и задохнется от хорошей еды и хорошего настроения. А когда душа у человека радуется, он охотней, конечно, высказывает все, что на ней лежит, и слова его исполнены доброты и товарищеских чувств. Итак, почтенный Олоф проглотил последний кусок, который мог еще в него влезть, запил его горячительным, почувствовал, как сердце его тает от нежности и все тело словно распирает от безграничного благодушия. Все вокруг казалось ему прекрасным и восхитительным; сложив руки на своем объемистом животе и медленно окидывая взглядом полузакрытых глаз чудесную картину суши и воды, которые расстилались перед ним в великолепном разнообразии, он воскликнул хриплым сдавленным голосом: "Какой очаровательный вид!". Слова замерли у него в горле; несколько мгновений он как будто размышлял о прелестном зрелище, затем веки его плотно сомкнулись, он уронил голову на грудь, медленно опустился на зеленую траву и постепенно погрузился в глубокий сон. И мудрый Олоф увидел сон... Смотрите, добрый святой Николай приехал, промчавшись над вершинами деревьев в той самой тележке, в которой он каждый год развозит детям подарки; он приехал и опустился как раз там, где недавно пиршествовали наши герои из Коммунипоу. И догадливый Ван-Кортландт узнал его по широкой шляпе, длинной трубке и по сходству с фигурой, стоявшей на носу "Гуде вроу". И святой Николай закурил трубку от костра, и сел, и начал курить; и когда он курил, дым от его трубки поднимался в воздух и клубился облаком над головой. И мудрый Олоф вспомнил все и поспешил влезть на верхушку одного из самых высоких деревьев, и увидел, что дым расстилается над большим пространством; он стал приглядываться внимательней, и ему показалось, что огромные столбы дыма принимают различные чудесные очертания. В густом мраке перед ним вырисовывались тени дворцов и куполов и величественных шпилей, которые появлялись на мгновение и вновь пропадали, пока дым не рассеялся и не осталось ничего, кроме зеленого леса. И когда святой Николай докурил трубку, он засунул ее за ленту своей шляпы и, приставив палец к носу, бросил на пораженного Ван-Кортландта весьма многозначительный взгляд; затем, усевшись в свою тележку, он снова поднялся над вершинами деревьев и исчез. И Ван-Кортландт проснулся просветленный, и разбудил спутников, и рассказал им свой сон. Он истолковал его в том смысле, что святой Николай изъявил желание, чтобы они обосновались и построили город именно здесь; а дым от трубки был символом того, каким огромным предстоит стать городу, ибо клубы дыма из его труб будут расстилаться над широкими просторами страны. И все в один голос согласились с этим толкованием, кроме мингера Тенбрука, заявившего, будто сон Олофа означает, что в этом городе от маленького огня будет много дыма, иначе говоря, что это будет очень хвастливый маленький город. И оба предсказания, как это ни странно, сбылись. Благополучно достигнув таким образом великой цели, ради которой было предпринято столь опасное путешествие, наши мореплаватели весело вернулись в Коммунипоу, где их встретили с большой радостью. Созвав собрание всех мудрых людей и должностных лиц Павонии, они рассказали о своем плавании и о сне Олофа Ван-Кортландта. И народ вознес свои голоса и благословил доброго святого Николая; и с этого времени к мудрому Ван-Кортландту за его великий дар сновидений стали относиться с еще большим уважением, нежели прежде, и его провозгласили самым полезным гражданином и поистине превосходным человеком - когда он спит. III  АПОЛОГИЯ АВТОРА  (Из издания 1848 года) Публикуемое ниже произведение, которое сперва было задумано просто как ни к чему не обязывающая jeu d'esprit {Игра ума (франц.).}, мы начали вместе с моим братом, покойным Питером Ирвингом, эсквайром. Мы намеревались написать пародию на маленькую справочную книгу, незадолго до того изданную под названием "Картина Нью-Йорка" {9}. Как и она, наше произведение должно было начаться историческим обзором; вслед за ним мы собирались дать очерки нравов и обычаев города, выдержанные в полусерьезном, полушутливом духе и описывающие с добродушной насмешкой местные заблуждения, чудачества и странности. Чтобы высмеять педантическую ученость, проявляемую в некоторых американских трудах, мы собирались начать исторический обзор с сотворения мира и наложили контрибуцию на самые различные сочинения, черпая из них избитые цитаты, как идущие, так и не идущие к делу, чтобы придать нашей книге надлежащий вид научного исследования. Прежде чем эта сырая масса шутливой учености приняла определенную форму, мой брат уехал в Европу и мне предстояло одному продолжить начатое дело. Теперь я изменил план сочинения. Отказавшись полностью от мысли создать пародию на "Картину Нью-Йорка", я решил, что первоначально задуманный нами вводный очерк составит содержание всего сочинения, которое будет представлять собой шутливую историю нашего города. Всю массу цитат и справочных сведений я уложил соответственно во вступительные главы, образующие первую книгу; вскоре, однако, мне стало ясно, что, как Робинзон Крузо с его лодкой, я начал работу не по плечу и что для успешного завершения моей истории я должен сократить ее размеры. Поэтому я решил ограничиться эпохой голландского владычества, в возникновении, развитии и падении которого мы имеем то единство сюжета, какого требует классическое правило. К тому же это была эпоха, в то время являвшаяся для истории terra incognita {Неизвестная земля (лат.).}. Я был поистине изумлен, обнаружив, сколь немногие из моих сограждан были осведомлены, что Нью-Йорк когда-то назывался Новым Амстердамом, или слышали имена его первых голландских губернаторов или хоть чуточку интересовались своими далекими голландскими предками. И тут я неожиданно понял, что то была поэтическая эпоха в жизни нашего города, поэтическая по самой своей туманности, и, подобно далеким и туманным дням древнего Рима, представляющая широкие возможности для всяческих украшений, обычных в героическом повествовании. Я приветствовал родной город как самый счастливый из всех американских городов, ибо его старина восходит к сомнительным, баснословным временам: не думал я также, что совершаю тяжкий исторический грех, с помощью собственных домыслов истолковывая кое-какие факты из той далекой и забытой эпохи, которые мне удалось установить, или же наделяя характерными чертами связанных с ними людей, чьи имена я смог спасти от забвения. Конечно, я рассуждал как молодой и неопытный писатель, одурманенный собственной фантазией, и мое самонадеянное вторжение в эту священную, хотя и остававшуюся в пренебрежении, область истории встретило заслуженное порицание со стороны людей более трезвого ума. Впрочем, поздно теперь звать обратно столь опрометчиво выпущенную стрелу. Всем, кому это покажется неуместным, я могу лишь сказать вместе с Гамлетом: Прошу во всеуслышанье, при всех Сложить с меня упрек в предумышленьи. Пусть знают все: я не желал вам зла. Ошибкой я пустил стрелу над домом И ранил брата {10}. В качестве еще одного довода в оправдание моего труда скажу следующее: если в нем я недопустимо вольно обошелся с ранней эпохой в истории нашей провинции, зато он, по крайней мере, привлек внимание к этому периоду и побудил к исследованиям. Только после появления этой книги принялись рыться в забытых архивах; факты и лица старого времени, от которых отряхнули пыль забвения, заняли то место, какое они на самом деле заслуживали. Основная задача моего труда отнюдь не совпадала с серьезными целями исторического исследования, но поэтические умы, я надеюсь, воспримут ее с некоторым снисхождением. Дело шло о том, чтобы облечь предания о нашем городе в забавную форму, показать местные нравы, обычаи и особенности, связать привычные картины и места и знакомые имена с теми затейливыми, причудливыми воспоминаниями, которыми так небогата наша молодая страна, но которые составляют очарование городов Старого Света, привязывая сердца их уроженцев к родине. Я имею основание думать, что в этом мне удалось добиться некоторого успеха. До появления моего произведения народные предания, касающиеся нашего города, были забыты; на своеобразные, ни с чем не сравнимые нравы и обычаи, сохранившиеся от наших голландских предков, не обращали внимания, или же к ним относились с полным безразличием, а то и с насмешкой. Теперь они стали общим достоянием и приводятся по любому случаю; они объединяют все наше общество, вызывая веселое расположение духа и пробуждая дух товарищества, на них зиждется чувство родины, они служат приправой на городских празднествах, основой местных выдумок и шуток, ими так усердно пользуются авторы популярных романов, что из страны легенд, которая была впервые исследована мною, я оказался почти вытесненным толпой тех, кто бросился по моим следам. Я останавливаюсь на этом по той причине, что при первом издании моего труда его цели и намерения были неправильно поняты некоторыми потомками голландских прославленных героев, а также потому, что, как мне стало ясно, и теперь время от времени могут найтись люди, которые посмотрят на него придирчивым взглядом. Льщу себя, однако, надеждой, что большинство читателей воспримет мои добродушные картинки в том самом духе, в каком они были выполнены. И когда по прошествии почти сорока лет я вижу, что мое случайное юношеское произведение все еще пользуется горячей любовью, когда я вижу, что само его название стало "домашним словом" и придает отпечаток домашности всему, требующему народного признания - в таких сочетаниях, как Никербокеровские общества, Никербокеровские страховые компании, Никербокеровские пароходы, Никербокеровские омнибусы, Никербокеровский хлеб и Никербокеровское мороженое, - и когда я вижу ньюйоркцев голландского происхождения, гордящихся тем, что они "истинные Никербокеры", я с радостью убеждаюсь, что попал в точку и мой взгляд на доброе старое голландское время, на нравы и обычаи, дошедшие с той поры, соответствует чувствам и настроениям моих сограждан, что я пробудил приятные воспоминания о милых сердцу чертах, характерных для моего родного города, которым его жители не дадут, поскольку это от них зависит, вновь погрузиться в забвение, и что даже тогда, когда появятся другие исторические труды о Нью-Йорке, преследующие с точки зрения ученых знатоков более высокие цели, и займут почетное и заслуженное место на полках домашних библиотек, все же к Никербокеровской истории по-прежнему будут относиться с веселой снисходительностью, будут перелистывать ее и смеяться над ней, читая ее вслух у семейного очага. В. И. Саннисайд, 1848 г. ПРИЛОЖЕНИЯ А. Н. Николюкин "ИСТОРИЯ НЬЮ-ЙОРКА" ВАШИНГТОНА ИРВИНГА Осенью 1809 г. в одной из вечерних нью-йоркских газет появилось объявление: "Маленький пожилой джентльмен в старом черном кафтане и треуголке по имени Никербокер некоторое время тому назад покинул свое жилище, и с тех пор о нем нет никаких известий. Поскольку есть основания считать, что он не совсем в здравом уме, его отсутствие вызывает большое беспокойство. Любое известие о нем будет с благодарностью принято в гостинице "Колумбия" на Малбери-стрит или в редакции газеты". Несколько газет штата Нью-Йорк перепечатали сообщение о розысках несчастного Никербокера, а вскоре в той же газете "Ивнинг пост", уведомившей жителей Нью-Йорка об исчезновении Никербокера, появилось свидетельство некоего путешественника, что он видел похожего по описанию старичка, отдыхавшего на краю дороги, которая ведет из города на север. Наконец, через три недели хозяин почтенной нью-йоркской гостиницы, где оставил свои вещи пропавший без вести старичок, публикует в газете уведомление, что если тот не вернется, то он в покрытие неоплаченного счета должен будет продать "весьма любопытную рукописную книгу, которая осталась в номере Никербокера". и вот 6 декабря газета "Америкен ситизен" объявила о выходе в свет "истории Нью-Йорка, написанной Дидрихом Никербокером". Едва ли кто из современников мог подозревать, что все это было ловко разыгранной мистификацией. Ведь в поисках исчезнувшего старого джентльмена принимало участие немало простодушных жителей Нью-Йорка! Так появилась эта блестящая политическая сатира на современную Америку, юношеская буффонада молодого Ирвинга, заставившая смеяться весь Нью-Йорк. Когда авторство Вашингтона Ирвинга раскрылось, одна старая леди сказала, что она охотно выпорола бы сочинителя, а сам писатель в старости вспоминал об этой книге как о "невероятно дерзкой и бесстыдной вещи". В 1812 г. выходит второе, в 1819 г. - третье, в 1824 г. - еще одно издание книги. "История Нью-Йорка" приобретает известность. Ее переиздают в Лондоне (1820), в Париже (1824), переводят на немецкий (1825), французский (1827), шведский (1827) языки. Ее хвалят многочисленные рецензенты газет и журналов. Один из них пишет: "Если Стерн прав, говоря, что каждый раз, когда человек смеется, он вытаскивает гвоздь из своего гроба, то после прочтения этой книги Ирвинга ваш гроб наверняка рассыплется на куски" {Pierre M. Irving. The Life and Letters of Washington Irving, vol. I. Philadelphia, Lippincott, 1871, p. 175.}. Вальтер Скотт хохочет в своем Абботсфордском замке, читая "Историю Нью-Йорка", которая напоминает ему то Свифта, то Стерна. Единственное, о чем сожалеет сэр Вальтер, - это о своем незнании американских партий и политики, затрудняющее понимание "скрытой сатиры произведения". Байрон вспоминает героев "Истории Нью-Йорка" в своих письмах из Италии {Byron. The Works, Letters and Journals. Ed. by R. E. Prothero, vol. V. London, 1901, p. 341.}. Не менее лестны по-своему были и отзывы противников Ирвинга. Известный в то время правовед и историк, автор теологических трактатов Дж. Верпланк, предков которого Ирвинг высмеял столь непочтительно, заявил, выступая в "Нью-Йоркском историческом обществе": "Горестно видеть, как ум, наделенный таким тонким чувством прекрасного и таким живым ощущением юмора, растрачивает свое пылкое воображение на неблагодарную тему, свой буйный юмор на грубую карикатуру" {Pierre M. Irving. Op. cit., p. 176.}. Хотя Ирвинг по-юношески легко отнесся к суровой критике присяжных историков и к фамильным обидам Верпланка, со временем, однако, писатель настолько изменился, что стал приглаживать первоначальный текст. Полвека прижизненных публикаций книги Ирвинга - это печальная история постепенного смягчения наиболее острых и "дерзких" мест, отражающая превращение бунтарски настроенного юноши в степенного и благонамеренного литератора, "образец умеренности", как именует его в заглавии своей книги один современный американский критик. С каждым новым авторским переизданием из книги уходило что-то живое, юношески-обаятельное. Пятьдесят лет, целую жизнь прожил с этой книгой Ирвинг, и она была для него подобно тому меняющемуся портрету, который хранил у себя Дориан Грей в знаменитом романе Оскара Уайльда. Разница заключалась лишь в том, что Дориан Грей ревниво оберегал свой портрет от взоров людей, а Вашингтон Ирвинг каждое новое десятилетие охотно выставлял свой на обозрение читающей публики. В этих многочисленных переработках первоначального текста Ирвинг приглушил антиклерикальное звучание, сократил некоторые места, исполненные раблезианской жизнерадостности и стернианского юмора, привел книгу в тот вид, который был приемлем для добропорядочного буржуазного читателя. Даже ироническое посвящение книги "Нью-Йоркскому историческому обществу" оказалось снятым в последующих изданиях. "История Нью-Йорка" - литературный памятник раннего периода американской прозы, когда еще не появились исторические романы Купера и Симмса, когда не было новеллистики Эдгара По и Готорна, когда, наконец, сам Ирвинг еще не написал рассказов, закрепивших за ним славу создателя романтического стиля в американской прозе. Текст "Истории" 1848 г., вошедший в собрание сочинений Ирвинга и неоднократно затем перепечатывавшийся, создавался писателем в годы, когда американский романтизм окончательно сформировался как идейно эстетическое направление в искусстве. Этот текст сам по себе уже перестает быть исключительным по своей свежести и необычности событием литературы США первого десятилетия XIX в. и отражает определенные тенденции позднего творчества Ирвинга, ставшего свидетелем новых веяний в американской литературе, европейских революций 1848 г. и движения аболиционизма, охватившего Америку перед Гражданской войной. Поэтому настоящий русский перевод, вопреки обычным правилам, сделан не с последнего прижизненного издания, а с первого издания "Истории Нью-Йорка", вышедшего в 1809 г. Изданию 1848 г. Ирвинг предпослал особую "Апологию автора", в которой рассказывал, как была создана эта книга (см. Дополнения, III). Вместе с братом он задумал написать пародию на только что вышедший справочник некоего Сэмюеля Митчела "Картины Нью-Йорка" (1807). Уже в самом многословном названии книги Ирвинга содержится пародия на ученые трактаты. Однако в ходе работы замысел изменился, и пародия превратилась в сатирический памфлет. "Старый голландский Нью-Йорк становился под пером "историка"-сатирика, - пишет А. А. Елистратова, - прототипом всего американского общества в его прошлом и настоящем" {"История американской литературы", т. I. M.-Л., Изд-во АН СССР, 1947, стр. 118.}. Написанная от имени мифического Дидриха Никербокера, этого воплощения старой патриархальной Америки колониального периода, "История Нью-Йорка" представляет собой в то же время романтическую поэтизацию американской старины. Ирвинг рассказывает, как он был изумлен, обнаружив, что лишь немногим из его сограждан было известно, что Нью-Йорк когда-то был голландской колонией и назывался Новым Амстердамом. "И тут я неожиданно понял, - продолжает он, - что то была поэтическая эпоха в жизни нашего города, поэтическая по самой своей туманности, и, подобно далеким и туманным дням древнего Рима, представляющая широкие возможности для всяческих украшений, обычных в героическом повествовании". Так возник замысел "облечь предания о нашем городе в забавную форму, показать местные нравы, обычаи и особенности, связать привычные картины и места и знакомые имена с теми затейливыми, причудливыми воспоминаниями, которыми так небогата наша молодая страна, но которые составляют очарование городов Старого Света, привязывая сердца их уроженцев к родине" ("Апология автора"). Прием "найденной рукописи", - столь удачно использованный Ирвингом во вступительном очерке к книге, не был новинкой в литературе. Джонатан Свифт, один из любимых писателей Ирвинга, и Даниэль Дефо уже использовали его, а первый американский романист Чарлз Брокден Браун в предисловии к своему роману "Виланд" (1798) уверяет читателей, что публикует письма леди Клары к друзьям о роковых событиях, свидетельницей которых она стала. Но особенно популярным сделался этот прием после ирвинговской "Истории Нью-Йорка" и романов Вальтера Скотта. Уже в 1824 г. Джеймс Фенимор Купер в предисловии к задуманной им серии романов об истории Соединенных Штатов писал: "Автор торжественно заявляет прежде всего, что никакой неведомый человек не умирал по соседству с ним и не оставлял бумаг, которыми автор законно или незаконно воспользовался. Никакой незнакомец с мрачною физиономией и молчаливым нравом, вменивший себе молчание в добродетель, никогда не вручал ему ни единой исписанной страницы. Никакой хозяин гостиницы не давал ему материалов для этой истории, чтобы выручкою за использование их покрыть долг, оставшийся за его жильцом, умершим от чахотки или покинувшим сей бренный мир с бесцеремонным забвением последнего счета, то есть издержек на его похороны" {J. F. Соореr. Representative Selections. Ed. by R. E. Spiller. N. Y., American Book Company, 1936, p. 287.}. Тем не менее художественный прием "найденной рукописи" еще долгие годы оставался в американской литературе. Популярность книги Ирвинга вызвала в 20-е годы подражания. Так появилась в 1824 г. анонимная история расположенного рядом с Нью-Йорком города Ньюарка, автором которой значился Дидрих Никербокер младший ("The Manuscript of Diedrich Knickerbocker, Jun." N. Y., 1824). В 1850 г. Натаниел Готорн во вступительном очерке к роману "Алая буква" уверяет, что нашел среди бумаг давно умершего таможенного надзирателя Джонатана Пью историю Бостона XVII в. и разыгравшейся там трагедии. Так дух неугомонного Дидриха Никербокера, автора романтических историй о далеком прошлом своей родины, вновь воскрес, на этот раз под именем достопочтенного мистера Пью. Склонность к мистификации не покидала Ирвинга и позднее. Свою "Хронику завоевания Гренады" (1829) он выпустил под псевдонимом монаха-летописца Антонио Агапида, этого испанского Никербокера, воплотившего в себе дух рыцарства и веру средневекового фанатика. Академик М. П. Алексеев отмечает, что в начале XIX в. мотив "находки рукописей" был в повсеместном употреблении, то в серьезных, то в сатирических целях, то просто ради повышения занимательности повествования. В предисловии к роману "Монастырь" В. Скотт не без иронии указывал на неумеренное употребление подобной завязки в повествованиях, лишающее их в конце концов правдоподобия и слишком отзывающееся традиционной схемой, готовым штампом {"Неизданные письма иностранных писателей XVIII-XIX веков из ленинградских рукописных собраний". Под ред. М. П. Алексеева. М.-Л., Изд-во АН СССР, 1960, стр. 75.}. * * * За два года до "Истории Нью-Йорка" и в том самом году, когда начали печататься первые очерки из сатирической серии "Салмаганди" {Обычно принято считать, что образцом для этого первого литературного произведения Ирвинга, печатавшегося первоначально в виде журнала (всего вышло 20 номеров с 24 января 1807 г. по 25 января 1808 г.), послужили журналы Аддисона и Стиля, издававшиеся в начале XVIII в. Однако существуют и более близкие прототипы. Так, английские демократы Лондонского корреспондентского общества издавали в годы французской революции журнал, состоящий также из сатирических очерков и стихов, в названии которого тоже фигурировало слово "Салмаганди" ("винегрет", "смесь", "всякая всячина"). Этот популярный в конце XVIII в. еженедельник назывался "Политика для народа, или Салмаганди для свиней" (1793-1795) и выдержал несколько переизданий, хотя его издатель и подвергался судебным преследованиям со стороны властей за резкую критику существующего в Англии государственного строя. Членом Лондонского корреспондентского общества был американский поэт Джоэл Барло, содействовавший связям английских и американских демократов. Когда в 1805 г. он вернулся в США, его дом стал местом постоянных встреч литераторов. Здесь молодые авторы "Салмаганди" могли познакомиться с английским журналом того же названия.}, выпускаемой Ирвингом, его старшим братом Вильямом и будущим известным американским писателем Джеймсом Полдингом, появилась обширная поэма Джоэла Барло "Колумбиада" (1807). Поэт, участник американской революции, хотел воспеть историю молодого государства, за свободу которого он сражался. Еще в 1787 г., воодушевленный идеей создания американского национального эпоса, он опубликовал поэму "Видение Колумба", в которой изображает индейцев и ранние поселения белых колонистов Северной Америки в руссоистском духе. В своем стремлении создать американский национальный эпос Барло, как и другие авторы подобных и ныне забытых героических эпопей, появлявшихся в годы американской революции, обратился к эпическому опыту европейских литератур. С эпической поэмы "Растущая слава Америки" (1772) начинал и "отец американской поэзии" Филипп Френо. Литературная борьба тех лет знает, однако, не только героические эпопеи, но и комические пародии на них. Исторический материал подвергался в них ироническому переосмыслению. Эта традиция в сочетании с юмористическими буффонадами молодого Ирвинга, увлекавшегося книгами Стерна, легла в основу жанра "Истории Нью-Йорка". Первый опыт героикомического повествования, получившего блестящее развитие затем в "Истории Нью-Йорка", Ирвинг предпринял в "Салмаганди". Политическая сатира на местном нью-йоркском материале сближает эти очерки с "ученым трудом" Никербокера. В э 17 "Салмаганди" упоминается один из участников воспетого затем в "Истории Нью-Йорка" похода Питера Твердоголового против шведов - закоренелый богохульник Ван-Дам, воинская слава которого не дошла до наших дней только потому, что он был слишком скромен и не решился совершить ничего такого, о чем бы стоило говорить в позднейшие времена. Вслед за этим рассуждением о доблести Ван-Дама в "Салмаганди" следует отрывок из "Хроники достославного и древнего города Дураков", которая непосредственно вводит нас в атмосферу "Истории Нью-Йорка". Этот неумирающий дух никербокерства, веселого юмора и острой сатиры с современной политической направленностью вызывали восхищение современников. Колридж читал "Историю Нью-Йорка", не отрываясь, всю ночь напролет, Диккенс перечитывал ее постоянно. Известный американский литературовед демократического направления В. Л. Паррингтон утверждает, что ""История", написанная Никербокером, остается самым талантливым и выдающимся из его сочинений. Веселье юности искрится и сверкает на ее волшебных страницах, бросая вызов всеуничтожающему времени. Критики могут обвинять позднего Ирвинга в многочисленных серьезных недостатках, но порывы критических ветров не в состоянии развеять романтические клубы дыма, поднимающиеся от трубки Воутера Ван Твиллера" {В. Л. Паррингтон. Основные течения американской мысли, т. II. М., 1962, стр. 247.}. Трудно не согласиться с этим мнением, прочитав забавную и поучительную, комическую и трагическую историю возникновения, расцвета и гибели славной голландской колонии Новый Амстердам. Разумеется, шуточную "Историю Нью-Йорка" нельзя назвать историей в собственном смысле этого слова. Между тем в книге Ирвинга больше подлинно исторического звучания, чем в каком-либо ином из многочисленных ученых трактатов о Нью-Йорке, написанных американскими буржуазными историками за три века существования города и штата Нью-Йорк. "История" Никербокера представляет собой характерное явление раннего американского романтизма. В ней прежде всего сказывается пародирование рационалистической традиции классицизма XVIII в., отношения к истории как учебнику и наставнику жизни, стремления представить и осмыслить общественную жизнь на примерах и образцах, почерпнутых из античности. Отсюда постоянное обращение Никербокера к гомеровскому циклу, к Греции и Риму, с которыми сопоставляется история голландской колонии Новый Амстердам. Даже частые параллели с артуровским циклом, возникающие в книге Ирвинга, используются в целях травестирования. При общей просветительской интерпретации удивительных и забавных событий, происшедших в Новом Амстердаме, в книге есть один безусловно романтический образ, придающий красочность самым казалось бы сухим и скучным страницам жизни старой голландской колонии. Это сам Дидрих Никербокер, с загадочного исчезновения которого начинается рассказ о появлении на свет "Истории Нью-Йорка". Его предки выступают в хронике участниками рыцарских деяний Питера Твердоголового, а сам он долго еще не может распроститься с читателем на последних страницах, когда эта "единственная достоверная история тех времен из всех, которые когда-либо были и будут опубликованы", уже закончилась. В Дидрихе Никербокере много общего с самым известным литературным героем Ирвинга - Рипом Ван Винклем, созданным, по уверению писателя, тем же Никербокером {Этот рассказ имеет подзаголовок: "Посмертный труд Дидриха Никербокера". В дальнейшем многие рассказы Ирвинга имели такой же подзаголовок. Среди них "Легенда о Сонной Лощине", "Дом с привидениями", "Кладоискатели".}. Оба они бегут из мира американской действительности в царство романтической фантастики, легендарного прошлого времен Хендрика Гудзона. Там, в патриархальном голландском Новом Амстердаме своей мечты, находят они то, чего не хватает им в современном обществе, в Америке бизнеса и денежного расчета. Но и там, в далеком прошлом времен Питера Твердоголового, происходят бесконечные раздоры, подобные борьбе федералистов и демократов - двух американских партий конца XVIII - начала XIX вв. Может быть самая характерная черта героев Ирвинга, таких как Никербокер, Рип Ван Винкль или незадачливый герой "Легенды о Сонной Лощине" Икабод Крейн, - в том, что все они куда-то уходят, оставляя позади современную Америку. Так уходили на Запад американские пионеры, спасаясь от наступления буржуазного прогресса. Ирвинг-романтик не мог найти своего идеала в современной ему буржуазной Америке. Подернутое дымкой фантастики прошлое неудержимо влекло и притягивало к себе летописца трех голландских губернаторов Нового Амстердама. "Настоящее представлялось Ирвингу менее интересным, чем прошлое, и, конечно, менее красочным, - замечает В. Л. Паррингтон. - Он не мог примириться с духом торгашества и спекуляции. Заботы этого мира не волновали его. В глазах Ирвинга трубка старого Дидриха Никербокера стоила гораздо больше, чем весь новый Уолл-стрит, а черная бутылка, принесшая столь необычные приключения Рипу Ван Винклю, казалась ему более реальной, чем умирающий федерализм, судорожно цеплявшийся за остатки своих надежд, или буйная демократия, обряженная в засаленную одежду, говорящая с ирландским акцентом и сгоняемая к избирательным урнам дельцами из Таммани-Холла" {В. Л. Паррингтон. Указ. соч., стр. 237.}. В "Истории Нью-Йорка" Ирвинг создает романтическую мифологию истории, окружая давно прошедшие события ореолом привлекательности. И в то же время из-под его пера выходит острая пародия на романтическое понимание истории, складывавшееся в начале XIX в. Прослеживая цепь событий от захвата крохотного Форт-Кашемира коварными шведами, повлекшего за собой мщение грозного Питера Твердоголового, до завоевания Новых Нидерландов англичанами, вследствие чего все пространство Северной Америки от Новой Шотландии до Флориды стало единым владением британской короны, Ирвинг пишет с оттенком иронии, что благодаря этому разрозненные колонии составили одно целое и при отсутствии соперничающих колоний, которые препятствовали бы их развитию и держали бы в страхе, стали великими и могущественными. В конце концов, став для метрополии слишком сильными, они сумели сбросить с себя ее оковы и превратились в независимое государство. Но цепь следствий на этом не кончилась. Успешная революция в Америке повлекла за собой кровавую революцию во Франции, которая повлекла за собой могущественного Бонапарта, повлекшего за собой французскую тиранию, которая ввергла в смятение весь мир! Так все эти великие государства одно за другим были наказаны за свои злополучные победы, так, - подытоживает Никербокер, - все нынешние волнения и бедствия, постигшие человечество, начались со взятия маленького Форт-Кашемира. Это ли не образец философии истории, отличавшей историков времен Ирвинга! Говоря о политической жизни в Новом Амстердаме XVII в., Ирвинг постоянно находит повод намекнуть на современную ему Америку. Аллюзия - один из ведущих художественных приемов "Истории". Иногда писатель сам как бы ловит Никербокера на анахронизмах, которые то тут, то там попадаются на страницах этой "в остальном вполне достоверной книги". Однако чаще Ирвинг пародирует общественно-политические нравы Соединенных Штатов. Такова история разделения граждан Нового Амстердама на партии, для того, чтобы люди, которые иначе "никогда не знали бы своих собственных мнений, то есть что они должны думать по тому или иному вопросу", не подвергались соблазну думать самостоятельно. Автор вспоминает, что ему часто случалось видеть героев 1776 г., находившихся в ужаснейшем затруднении, так как они не знали, какого мнения им держаться о некоторых людях и действиях правительства. Они подвергались большому риску думать правильно, пока внезапно не разрешали своих сомнений, прибегнув к испытанному пробному камню - примкнуть к той или иной партии. Так простодушный Дидрих Никербокер вскрывает сущность официального "патриотизма" и "единомыслия", ставших орудием в руках американского правительства. С неподражаемым юмором описывает Ирвинг в сущности весьма горестные для американского народа раздоры партий квадратноголовых (то есть федералистов, "лишенных округлости черепа, которая считается признаком истинного гения") и плоскозадых (республиканцев, "не обладавших природным мужеством или хорошим задом, как это впоследствии технически именовалось"). Сразу же после американской революции фермеры и ремесленники попали в социальную и политическую кабалу к тем самым плантаторам и крупной буржуазии, против английских собратьев кот