нул заметить, что буду очень рад возобновить знакомство с последней, она вчера так терпеливо меня выслушала, хоть я наверняка должен был показаться ей по меньшей мере чудаком. На это последнее замечание последовал со стороны мисс Бордеро очередной неожиданный ответ: - У нее прекрасные манеры, я сама занималась ее воспитанием. - Я хотел было вставить, что этим, должно быть, объясняется грациозная непринужденность, свойственная обхождению племянницы, но вовремя удержался - старуха уже продолжала:- Не знаю, кто вы такой - да и не хочу знать, это теперь так мало значит. - Все это нетрудно было истолковать как знак, что аудиенция окончена и сейчас мне будет сказано, что я могу отправляться восвояси, поскольку она уже достаточно насладилась лицезрением эдакого образца беззастенчивости. Тем удивительнее прозвучали для меня следующие слова, произнесенные дребезжащим старушечьим голоском: - Можете получить сколько угодно комнат - если заплатите хорошие деньги. Я на миг замялся, прикидывая сколько именно она может иметь в виду. Моей первой мыслью было, что речь и в самом деле пойдет об очень крупной сумме, но тут же я рассудил, что крупная сумма в ее представлении - не совсем то же, что в моем. Впрочем, заминка, вызванная этими соображениями, была так коротка, что она едва ли успела ее заметить, и он почти тотчас же продолжил: - Заплачу с величайшим удовольствием и притом вперед, благоволите только назвать цифру. - Извольте, тысяча франков в месяц, - проворно откликнулась она из-под зеленого козырька, по-прежнему скрывавшего выражение ее лица. Цифра была, что называется, ошеломительная; умозаключения мои не оправдались. Подобных цен попросту не существовало в Венеции; за тысячу франков я бы мог снять целый дворец в отдаленном районе, и не на месяц, а на год. Но я готов был на любые траты в пределах своих возможностей, и мое решение созрело немедленно. Уплачу ей, не поморщившись, сколько она спрашивает, но уж впоследствии постараюсь сквитаться, заполучив вожделенную добычу даром. Впрочем, запроси она впятеро больше, я бы не стал спорить, слишком уж это было непереносимо - торговаться с Джулианой Джеффри Асперна. Довольно и того, что вообще пришлось вести с нею речь о деньгах. Я рассыпался в уверениях, что ее желания полностью совпадают с моими и на следующий же день я буду иметь счастье вручить ей плату за три месяца вперед. Она весьма благосклонно приняла эту весть, не выказывая ни малейшего намерения хотя бы приличия ради предложить мне сперва посмотреть комнаты. Ей это попросту в голову не пришло, а меня только радовала подобная беззаботность. Не успели мы заключить это небольшое соглашение, как дверь отворилась, и на пороге появилась младшая из двух дам. Завидя племянницу, мисс Бордеро воскликнула почти ликующе: - Он дает три тысячи - он их принесет завтра же! Мисс Тина застыла на месте, переводя свой кроткий взгляд с тетки на меня и с меня на тетку; потом она выговорила чуть слышно: - Три тысячи франков? - Вы имели в виду франки или доллары? - спросила меня старуха. - Я так понял, что речь шла о франках, - мужественно улыбнулся я. - Это очень хорошо, - сказала мисс Тина, словно сама чувствовала, насколько бестактным мог показаться заданный ею вопрос. - Тебе-то что? Ты же все равно ничего не понимаешь, - отозвалась мисс Бордеро, не резко, но с какой-то странной снисходительной холодностью. - Да, да, в денежных делах - конечно! - поспешила согласиться мисс Тина. - Но, без сомнения, есть предметы, в которых вы разбираетесь очень тонко, - счел я уместным заметить. Для меня было что-то болезненно неприятное в том, какой оборот приняла наша беседа, во всех этих рассуждениях о долларах и франках. - В детстве ее учили всему, что положено знать благовоспитанной девице. Я сама следила за ее воспитанием, - сказала мисс Бордеро. И тут же добавила: - Но с тех пор у нее знаний не прибавилось. - Я все время находилась при вас, - ответила мисс Тина очень кротко и, уж разумеется, без тени сарказма. - Да, и если б не это... - подхватила тетка куда более язвительно. Она явно намекала, что, если бы не это, племянница и вообще бы осталась невежда невеждой; но, по-видимому, мисс Тина не была уколота намеком, хоть и покраснела, слыша, как постороннего человека посвящают в подробности ее жизни. Мисс Бордеро меж тем вернулась к главной теме нашего разговора. - В котором часу вы завтра явитесь с деньгами? - Чем раньше, тем лучше. Если вам удобно, я буду здесь ровно в двенадцать. - Я всегда дома, но у меня есть свои часы, - сказала старуха, как бы подчеркивая, что она вовсе не в любое время доступна. - Вы подразумеваете часы, отведенные для визитеров? - Визитеров у меня не бывает. Но если вы принесете деньги к двенадцати, я вас приму. - Чудесно, постараюсь быть точным, - сказал я и, вставая, добавил: - Позвольте скрепить наш уговор рукопожатием. - Мне нужна была хотя бы эта маленькая формальность, ибо я догадывался, что других не будет. К тому же пусть нынешнюю мисс Бордеро никак нельзя было назвать привлекательной, пусть даже в ее усохшем от старости существе было нечто отпугивающее, но я испытывал неодолимое желание хоть миг единый подержать в своих руках руку, которую когда-то с нежностью пожимал Джеффри Асперн. Она не сразу ответила; ясно было, что мое предложение не встретило сочувствия. Но она и не отшатнулась, к чему я уже почти был готов, только сказала холодно: - В мое время это не было принято. Несколько задетый таким отпором, я, однако, не подал виду и весело обратился к мисс Тине: - Но вы, надеюсь, не откажетесь? Она тотчас же протянула мне руку, торопливо шепнув: - Да, да, в знак того, что все улажено! - Вы заплатите золотом? - спросила мисс Бордеро. Я внимательно поглядел на нее. - А вы не боитесь, между прочим, держать в доме такие большие деньги? Меня не столько раздражала старухина жадность, сколько удивляло несоответствие между огромностью суммы, о которой шла речь, и столь ненадежным способом ее хранения. - Кого же мне бояться, если я даже вас не боюсь? - хмуро отозвалась она. Я засмеялся. - Что ж, в сущности, теперь вы под моей охраной, так что, если угодно, могу вручить вам условленную сумму золотом. - Благодарю, - с достоинством отвечала старуха и легким кивком дала понять, что аудиенция окончена. Я откланялся и вышел, думая о том, что не так-то легко будет провести ее. Уже в sala я заметил мисс Тину, вышедшую вслед за мной, и решил, что она, верно, хочет исправить небрежность тетки, даже не предложившей мне осмотреть помещение. Но она молчала, только смотрела на меня, улыбаясь едва заметно, однако ж без грусти, и в выражении ее лица было что-то отрочески бесхитростное и наивное, вступавшее в почти забавное противоречие с поблекшими чертами. Она не была дряхлой, как ее тетка, но показалась мне вдруг куда более беспомощной, потому что в ней чувствовалась внутренняя хрупкость, не свойственная мисс Бордеро. Я ждал, когда она спросит, не желаю ли я посмотреть комнаты, но не торопил событий; ведь в мои планы теперь входило как можно больше времени проводить в ее обществе. Прошла целая минута, прежде чем я решил наконец начать разговор. - Я и не надеялся на такую удачу. Очень любезно было со стороны вашей тетушки принять меня. Должно быть, это вы замолвили за меня словечко. - Это она ради денег, - сказала мисс Тина. - Вы с ней говорили о деньгах? - Я сказала, что вы, наверно, хорошо заплатите. - А как вы могли это знать? - Я сказала, что вы богатый человек. - С чего вы это взяли? - Сама не знаю, должно быть, мне так показалось по вашему тону. - Вот те на! Придется мне изменить тон, - воскликнул я. - Ибо, к сожалению, вы ошиблись. - Сколько я знаю, - сказала мисс Тина, - таково уж обыкновение всех forestieri [*Иностранцев (итал.)] в Венеции - платить большие деньги за то, чему на самом деле не бог весть какая цена. - Она словно бы желала меня утешить этим замечанием, дать мне понять, что я хотя бы не одинок в своей безрассудной расточительности. Мы шли по sala бок о бок, и я, вновь отмечая про себя величественные размеры этого помещения, вслух высказал догадку, что она едва ли составит часть моих будущих апартаментов, но, может быть, одна из этих дверей ведет туда? - Нет, вы можете сразу подняться в верхний этаж, - ответила мисс Тина, словно бы в уверенности, что я и сам должен знать свое место. - Стало быть, именно в верхнем этаже находятся комнаты, предназначенные мне вашей тетушкой? - Тетушка считает, что чем обособленнее вы будете жить, тем лучше. - Она, несомненно, права. - И я почтительно выслушал последовавшие объяснения: наверху, мол, ничто не помешает мне обставить все по своему вкусу; туда ведет другая лестница, но тоже отсюда, из бельэтажа, и для того чтобы спуститься в сад или же подняться к себе, я должен буду всякий раз проходить через sala. Последнее обстоятельство давало мне существенное преимущество; я уже предвидел, что именно на нем будет основан весь механизм моих сношений с обеими дамами. Я спросил, а как мне сейчас найти дорогу в мое будущее жилье, и тем поверг мисс Тину в очередной приступ замешательства, что с ней, видимо, часто случалось при общении с людьми. - Не знаю, право, найдете ли вы. Пожалуй... пожалуй, придется мне проводить вас. - Ей это явно раньше не приходило в голову. Мы поднялись в верхний этаж и прошли через длинный ряд пустых комнат. Самые лучшие выходили окнами в сад; из некоторых других за черепичными крышами противоположных домов можно было увидеть голубую лагуну. Везде густым слоем лежала пыль, кое-что было даже попорчено вследствие долгого небрежения, но я прикинул, что, потративши несколько сот франков, можно три или четыре комнаты сделать пригодными для жилья. Затея моя оборачивалась довольно дорого; но теперь, когда осталось только водвориться в доме, мне уже не хотелось тревожиться по этому поводу. Я стал было перечислять своей спутнице, какие усовершенствования я намерен произвести в первую очередь, но она возразила, несколько даже живей обычного, что я волен делать все, что мне угодно. Казалось, она желала уведомить меня, что обе мисс Бордеро ни в малой мере не склонны интересоваться моими действиями. Я сразу же догадался, что такой тон она взяла, следуя указаниям тетушки (замечу, кстати, что впоследствии я научился безошибочно, как мне казалось, распознавать, когда она говорит свои слова, а когда - подсказанные старухой). Она словно бы попросту не замечала царившего вокруг запустения и ничего не пыталась объяснить или оправдать. Должно быть, сказал я себе, сколь ни прискорбна такая мысль, Джулиана и ее племянница попросту неряшливы, как итальянские простолюдинки; впрочем, поздней мне пришло в голову, что роль критика едва ли пристала жильцу, чуть ли не силком навязавшемуся хозяевам. Мы смотрели то в одно окно, то в другое, ибо в комнатах смотреть было решительно не на что, а уходить мне не хотелось. Я пробовал спрашивать мисс Тину о тех или иных зданиях, видневшихся в перспективе, но ни разу не получил ответа. Ясно было, что вид из этих окон совершенно незнаком ей, словно она уже много лет сюда не поднималась; и она даже не делала попыток скрыть эти, чересчур поглощенная, как я это вскоре понял, чем-то другим. Вдруг она сказала без всякой связи с предыдущим: - Не знаю, может быть, вам это безразлично, но деньги для меня. - Деньги?.. - Да, те, что вы будете платить. - Бог мой, эдак мне захочется продлить свое пребывание до года или даже двух! Говоря это, я мило улыбался, но мне уже начало действовать на нервы, что у этих женщин, так неразрывно связанных с Асперном, только и разговору, что о расчетах и платежах. - Что ж, тем лучше для меня, - почти весело откликнулась она. - Вы мне не оставляете выбора! Мисс Тина недоуменно глянула на меня, но тут же продолжала: - Она хочет, чтобы мне больше досталось. Она думает, что скоро умрет. - О, не дай бог! - воскликнул я с искренним испугом. Я вполне отдавал себе отчет в том, что Джулиана, почувствовав приближение конца, может уничтожить письма Асперна, но до тех пор наверняка не выпустит их из рук; должно быть, она всякий вечер перед отходом ко сну перечитывает их или хотя бы прижимает к своим увядшим губам. Дорого бы я дал, чтобы хоть на миг стать свидетелем этого обряда. Я осведомился у мисс Тины, страдает, ли ее почтенная тетушка каким-нибудь злостным недугом; но в ответ услыхал: нет, она просто очень устала, ведь она прожила такую необыкновенно долгую жизнь. По крайней мере, сама она говорит, что с нее довольно и она хочет умереть. К тому же все ее друзья давным-давно лежат в могиле; уж тут бы одно из двух: или им следовало остаться здесь, или ей уйти вслед за ними. И еще одно часто повторяет ей тетушка: чтобы жить, нужно терпение, а терпения у нее больше нет. - Но ведь так же не бывает, чтобы человек умирал, когда ему захочется, правда? - сказала мисс Тина. И тут я рискнул заметить: если на те средства, что у них есть, они сейчас существуют вдвоем, то ведь останься она одна, этого и подавно хватит. Столь сложное соображение заставило мисс Тину призадуматься, но минуту спустя все же последовал ответ: - Видите ли, сейчас она обо мне заботится. И она думает, если ее не будет, у меня ума не хватит справляться самой. - Скорей можно бы предположить, что вы заботитесь о ней. Она, видно, очень гордый человек. - Неужели вы успели это заметить? - воскликнула мисс Тина с оттенком радостного удивления. - Я порядочно времени провел с нею наедине и признаюсь, она поразила меня - поразила и возбудила мой живейший интерес. А ее гордость заметить нетрудно. Едва ли мне доведется часто беседовать с нею, когда я буду жить в доме. - Да, вы, пожалуй, правы, - утвердительно кивнула моя собеседница.. - А вам не кажется ли, что она отнеслась ко мне с некоторым подозрением? В ясном, незамутненном взгляде мисс Тины я не увидел ничего, подтвердившего бы, что я попал в точку. - Вряд ли, иначе она так легко не допустила бы вас в дом. - Это называется легко? Она себя надежно застраховала, во всяком случае, - сказал я. - Где, по-вашему, ее уязвимые места? - Я бы вам не сказала, даже если бы знала. - И, не дав мне времени возразить, мисс Тина с грустной улыбкой добавила: - А вы думаете, у нее есть уязвимые места? - Я недаром задал этот вопрос. Скажите мне, и я буду обходить их самым тщательным образом. В ответ она посмотрела на меня с тем робким, но откровенным и даже приязненным любопытством, которое я в ней подметил при первой нашей встрече, потом промолвила: - А тут и говорить нечего. Мы существуем так тихо, так незаметно. Не отличишь один день от другого. У нас нет никакой жизни. - Если б я мог надеяться, что внесу с собой хоть немного. - О, нам и так хорошо, - сказала она. - Мы знаем, чего хотим. Мне не терпелось порасспросить ее о многом: как все же им удается сводить концы с концами, бывает ли кто-нибудь в доме, есть ли у них родня в Америке или еще где-нибудь. Но я счел, что сейчас еще не время, лучше отложить расспросы до другого случая. И я ограничился тем, что спросил: - Хоть вы-то не будете гордой? Не станете от меня прятаться? - Мое место при тетушке, - сказала она, отведя глаза. И тотчас же, без всяких прощальных церемоний, повернулась и исчезла, предоставив мне самому выбираться как сумею. Я еще побродил по залитой теперь солнцем пустыне старого дома, желая разобраться в создавшемся положении. Даже служаночка в деревянных башмаках не явилась меня проводить, и я в конце концов рассудил, что это признак доверия. IV Возможно, так оно и было, но тем не менее прошло полтора месяца, настал июнь, и миссис Прест уже готовилась к сезонному отлету, а мои дела нисколько не продвинулись вперед. Придя к своей приятельнице накануне срока, назначенного для ее отъезда, я должен был признаться, что похвастать мне нечем. Мой первый шаг был неожиданно стремительным и успешным, но ничто пока не предвещало второго. Вечерние чаепития в обществе хозяек дома, - картина, которую мы себе рисовали когда-то, - казались неизмеримо далеким миражем. Миссис Прест меня обвинила в недостатке смелости, но я ответил, что без удобного случая и смелость не проявишь; можно расширить брешь, если она есть, но нельзя ломиться в глухую стену. На это она возразила, что мне уже удалось пробить брешь, достаточно широкую для пропуска целой армии, и что время, которое я растрачиваю попусту, хныча у нее в гостиной, лучше было бы с пользой употребить на театре военных действий. Я, и правда, довольно часто ее посещал и откровенно выкладывал все свои огорчения, думая, что это хоть сколько-нибудь меня утешит. Но в конце концов я нашел, что не такое уж утешение, когда тебя постоянно высмеивают за нерешительность, тем более что на самом деле я жил в постоянной готовности к действию, и я даже почти обрадовался, когда моя насмешливая приятельница закрыла свой дом на летний сезон. Она ожидала, что мои взаимоотношения с барышнями Бордеро составят для нее занимательный спектакль, и была разочарована тем, что взаимоотношении, а стало быть, и спектакля, не получилась. "Разорят они вас, - сказала она мне перед тем как покинуть Венецию. Выкачают все ваши деньги, не показав вам и лоскутка бумаги". Во всяком случае, после ее отъезда я с большим усердием сосредоточился на своей задаче. Верно, что до этого времени мне ни разу, кроме одного случая, не пришлось хотя бы на миг встретиться с моими странными хозяйками. Тем единственным исключением было утро, когда я принес им свою чудовищную дань - три тысячи франков золотом. Мисс Тина уже дожидалась в sala и сразу же протянула ко мне руку за деньгами, таким образом лишив меня возможности увидеть ее тетку. Старуха накануне сказала, что примет меня сама, но, видно, ей ничего не стоило нарушить свое слово. Деньги лежали в объемистом замшевом мешке, как были получены из банка, и, чтобы принять их, мисс Тине пришлось сложить обе ладони горстью. Сделала она это с величайшей серьезностью, хоть я пытался придать чуть шутливый характер всей церемонии. И так же серьезно она спросила, взвешивая золото на ладонях, хотя в голосе ее словно бы звенела радость: "А вам не кажется, что это слишком уж, много?" Я ответил, что все зависит от того удовольствия, которое я надеюсь здесь получить. И тут она покинула меня так же стремительно, как и накануне, успев только вымолвить совсем для меня новым тоном: "Удовольствие, удовольствие, - не бывает удовольствий в этом доме!" После того я долгое время ее не видел, казалось даже удивительным, как это в повседневном житейском обиходе мы никогда не сталкивались, хотя бы случайно. Можно было только предположить, что она тщательнейшим образом избегала подобных случайностей; впрочем, дом был так велик, что в нем нетрудно было затеряться друг для друга. Когда я уходил или возвращался, то всякий раз, проходя через sala, с надеждой ждал, не мелькнет ли где-нибудь хоть краешек ее платья, но и этой скромной надежде не дано было сбыться. Казалось, она так и сидит с утра до вечера в комнатах у тетки, даже не выглядывая за дверь. Я старался представить себе, что они там делают вдвоем, неделя за неделей и год за годом. Никогда еще мне не приходилось наблюдать столь упорной воли к одиночеству; эти две женщины не просто затаились в тиши - они напоминали животных, которые, спасаясь от преследования, притворяются мертвыми. У них никто не бывал, не заметно было никаких признаков связи с внешним миром. Ведь случись кому-нибудь прийти в дом, рассуждал я, или же мисс Тине выйти из дому, это не могло бы ускользнуть от моего внимания. Я совершил даже поступок, за который готов был сам себя презирать, хоть и оговорился мысленно, что один, мол, раз куда ни шло: попробовал навести своего слугу на разговор о привычках и нравах хозяек дома, и дал ему понять, что буду благодарен за любые сведения на этот счет. Но сведения его оказались на удивление скудны для дошлого венецианца; впрочем, там, где всегда соблюдают пост, много крошек с полу не подберешь. Вообще же он был исправный слуга, хоть и не такое совершенство, каким я его расписывал мисс Тине при нашей первой встрече. Он помог моему гондольеру доставить в дом целую кучу мебели, а когда все было перенесено в верхний этаж и расставлено по нашему с ним совместному усмотрению, сумел наладить мой домашний быт в меру тех требований, которых мне, кроме него, некому было предъявлять. Короче говоря, его заботами я мог существовать со всей приятностью, какую допускали мои не слишком удачно складывавшиеся дела. Я было понадеялся, что он влюбится в служанку мисс Бордеро или же, напротив, почувствует к ней резкую антипатию; в обоих случаях было бы неизбежно столкновение, а столкновение повело бы к переговорам. Мне почему-то казалось, что эта девушка общительна от природы, а поскольку я не раз видел, как она бегает взад и вперед по разным домашним надобностям, то поводы к общению наверно нашлись бы без труда. Но ни единой капли не привелось мне глотнуть из этого источника: как выяснилось вскоре, все чувства Паскуале были безраздельно отданы одному предмету, так что прочих женщин он попросту не замечал. То была некая молодая особа с сильно напудренным лицом, ходившая в желтом ситцевом платье и обладавшая неограниченным досугом, что позволяло ей часто навещать Паскуале. Занималась она, когда имела к тому охоту, низанием бисера для украшений, изготовляемых в Венеции в несметных количествах; карманы у нее были всегда полны этого товара, и мне не раз случалось находить бисеринки на полу своей комнаты. От ее бдительного взора не укрылась бы возможная соперница в доме. Мне же, разумеется, не к лицу было собирать прислужничьи сплетни, и с кухаркой мисс Бордеро я ни разу в разговор не вступал. Старуха даже не позаботилась прислать мне расписку в получении платы за три месяца, и это лишний раз подтвердило мне, что она твердо решила не иметь со мной никакого дела. Несколько дней я ждал расписки, потом, убедившись, что ждать напрасно, долго ломал голову в поисках причин, побудивших ее пренебречь столь непременной и общепринятой формальностью. Сперва меня так и подмывало самому ей напомнить, но потом я отказался от этой идеи, вопреки своим представлениям о том, что было бы в данном случае правильно: счел, что важнее всего сохранить мир. Казалось бы, если мисс Бордеро подозревает меня в каких-либо тайных умыслах, моя деловитость ослабила бы ее подозрения; и все же я решил не быть деловитым. Возможно, этот промах с ее стороны был намеренной дерзостью, ироническим жестом, призванным доказать ее уменье одерживать верх над теми, кто вздумал над нею одержать верх. Если так, то лучше пусть она думает, что ее уловки остались незамеченными. На самом же деле, как я это понял впоследствии, старуха просто желала подчеркнуть, что благосклонно оказанная мне милость имеет четко обозначенные границы и я об этом не должен забывать. Она предоставила мне часть своего дома, но ничего не намерена была к этому прибавлять, даже клочка бумаги со своей подписью. Замечу попутно, что поначалу это меня не обескуражило - в самой парадоксальности положения была для меня особая прелесть. Я уже решил посвятить это лето задуманному литературному предприятию и, тешась предстоящей мне игрой со случаем, не думал о том, что сам могу оказаться игрушкой в чьих-то руках. В Венеции всякое дело требует терпения, а мне, пылкому поклоннику Венеции, был близок ее дух, тем более что в данное дело я вложил немалые средства. Дух Венеции сопутствовал мне повсюду, неотделимый от бессмертного образа поэта, суфлировавшего мне мою роль, - образа, в каждой ожившей черте которого светился гений. Я вызвал его из небытия, и он явился; я беспрестанно видел его перед собой, казалось, его лучезарная тень вновь сошла на землю заверить меня в том, что мое предприятие он считает в равной мере и своим и что мы вкупе и влюбе доведем его до благополучного конца. Он словно говорил мне: "Будь снисходителен к ней, бедняжке, у нее есть свои предубеждения, дай срок, и все образуется. Тебе сейчас трудно в это поверить, но, право же, она была очень хороша в 1820 году. А пока наслаждайся тем, что мы с тобой в Венеции - ведь нет на свете лучшего места для встречи старых друзей. Взгляни, как прекрасно тут созревание лета, как тают и сливаются воедино небо, и море, и мерцающий розоватый воздух, и мрамор старых дворцов". Моя личная эксцентрическая затея становилась частью венецианской романтики и венецианской красоты, я даже чувствовал некое мистическое родство, некую духовную сопричастность с теми, кто в прошлом отдавал себя здесь служению искусству: они трудились во имя прекрасного, во имя своего призвания, - разве я не делал того же? Прекрасное было в каждой строчке, написанной Джеффри Асперном, и я хотел, чтобы все это увидело свет. Проходя через sala по дороге домой или из дому, я всякий раз норовил замешкаться там и подолгу, сколько позволяло мое чувство приличия, не спускал глаз с двери, которая вела в обиталище мисс Бордеро. Со стороны могло показаться, что я колдую или пытаюсь осуществить сложный гипнотический эксперимент. А я только молил бога, чтобы дверь отворилась, или думал о тех сокровищах, что таились за ней. Сейчас мне даже кажется странным, отчего это я ни разу не усумнился, что драгоценные реликвии находятся именно там, ни на миг не утратил сладостного ощущения своей непосредственной близости к ним. Они были досягаемы, они пока не ускользнули от меня, и этим моя жизнь как бы смыкалась с той блистательной жизнью, часть которой они когда-то составляли. Я настолько увлекся этой волнующей мыслью, что в своей одержимости готов был уже и мисс Тину отнести к прошлому. Она, и правда, была - и в моих глазах оставалась - частицей прошлого, эта тихая старая дева, но все же не столь давнего, как времена Джеффри Асперна, которого, подобно мне, знала только понаслышке. Но она много лет жила вместе с Джулианой, она видела и держала в руках вещи, хранившие его память, и при всей ее глупости какие-то частицы тайны не могли не пристать к ней. Той самой тайны, воплощением которой была для меня старуха и мысль о которой заставляла мое сердце критика биться сильней. Оно и в самом деле билось особенно сильно подчас, в вечернее время, когда я, вернувшись откуда-нибудь, брел со свечой к себе наверх и вдруг останавливался под глухими сводами sala. В эти минуты полной тишины, особенно ощутимой после долгого шумного дня, загадка мисс Бордеро словно плавала в воздухе, и то обстоятельство, что она еще живет, казалось удивительней, чем когда-либо. Это были самые острые впечатления. Нечто подобное, только в иной форме, с примесью некоторого оттенка взаимности, я испытывал и в те часы, когда сидел в саду с книгой и смотрел поверх ее страниц на закрытые окна хозяйских покоев. В этих окнах никогда не мелькало и признака жизни, как если бы из страха, что я могу их увидеть, обе дамы предпочитали проводить свои дни в темноте. Но отсюда напрашивался вывод, подтверждавший мои догадки, им, стало быть, есть что скрывать. Эти неподвижные ставни были выразительны, как зажмуренные веки, я тешил себя надеждой, что чей-то взгляд незаметно следит за мной меж сомкнутых ресниц. В оправдание разговора о своих ботанических пристрастиях я старался как можно больше времени проводить в саду. Это, впрочем, стоило мне не только времени, но и денег (и немалых, черт побери!). Когда с устройством жилья было покончено и можно было заняться чем-то другим, я пригласил опытного цветовода, мы вместе осмотрели сад и уговорились, когда и за какую цену он будет приведен в порядок. Пошел я на это скрепя сердце: сад был мне куда милее такой, как сейчас, запущенный, весь в буйных зарослях сорняков - образ упадка, трогательный и характерный для Венеции. Но приходилось быть последовательным, ведь я же пообещал, что утоплю дом в цветах. К тому же я все еще лелеял фантастическую мечту, что цветы приведут меня к успеху - гигантские букеты станут моим победным оружием. Я забросаю старух лилиями, я розами буду штурмовать их крепость. Тяжелые двери дрогнут под мощным напором благоухания. Сад и в самом деле был доведен до крайней разрухи. На свете нет больших лодырей, чем венецианцы, и в течение многих дней растущие кучи мусора были единственным плодом усилий моего садовника. Потом началось рытье бесчисленных ям и катанье тачек с землей; измученный нетерпением, я уже подумывал, не собрать ли мне первую свою "жатву" на цветочном рынке поблизости. Но мои приятельницы по своим наблюдениям сквозь щели в ставнях наверняка знали, что с их сада пока еще не соберешь такой жатвы, и это могло посеять в них недоверие ко мне. Я взял себя в руки и вот наконец, после долгих ожиданий, увидел, как распустились первые два-три цветка. Это придало мне бодрости, и я уже спокойно ждал появления новых и новых. Лето меж тем было в полном разгаре, еще немного, и оно медленно пошло на убыль. Сейчас, когда я вспоминаю те дни, мне кажется, они были счастливейшими в моей жизни. Я почти не покидал сада, кроме разве самых жарких часов. По моему указанию в одном конце устроили беседку и поставили в ней кресло и низенький столик; я садился там со своими книгами и папками, - какое-нибудь дело всегда находилось под рукой, - и писал, и раздумывал, и томился ожиданием и надеждой, а золотое время шло и шло, и растения жадно вбирали солнце, а безмолвный старый дворец бледнел в его лучах, но с приближением вечера вновь оправлялся и обретал свои краски, а ветерок с Адриатики шелестел моими бумагами на столе. При том, как скудно вознаграждались мои старания поначалу, казалось бы, мне очень скоро должны были надоесть все эти догадки о подробностях священного ритуала скуки, которым барышни Бордеро заполняли свой досуг в пустых затемненных комнатах; о том, всегда ли они вели такую жизнь и как им в прежние годы удавалось избегать даже вынужденных встреч с соседями. Может быть, в то время они жили по-иному, имели иные привычки, иные средства к существованию; ведь были же они когда-то молоды или, по крайней мере, средних лет. Не счесть было вопросов, которые хотелось бы тут задать, как и ответов, которые даже не приходили на ум. Я встречал многих своих соотечественников в Европе и знал причуды, нередко там на них нападавшие, но барышни Бордеро являли собой совершенно новую разновидность американских экспатриантов. Было ясно, что слово "американский" потеряло всякий смысл в приложении к ним, - десяти минут, проведенных у старухи, достаточно было, чтобы в этом убедиться. Ничто в их облике не говорило о том, откуда они родом; все национальные черты и приметы были ими давным-давно растеряны. Ни та, ни другая не напоминали даже косвенно ничего знакомого, если бы не язык, они равно могли бы сойти за шведок или испанок. Да и то сказать, мисс Бордеро добрых три четверти века провела в Европе: из стихотворения, которое Асперн посвятил ей во второй свой приезд из Америки - мы с Камнором после долгих трудов довольно точно установили его дату - явствовало, что уже тогда, двадцатилетнею девушкой, она жила по эту сторону океана. В стихах говорилось, и, я думаю, не только для красного словца, что именно ради нее он снова приехал в Европу. Но нам ничего не было известно об обстоятельствах ее жизни в ту пору, равно как и о ее происхождении, хотя скорее всего оно было, как принято выражаться, скромным. По теории Камнора, она служила гувернанткой в доме, где бывал поэт, и вследствие этого в их отношениях с самого начала было что-то недоговоренное, а может быть, даже намеренно скрываемое. Я же сочинил свою романтическую версию, согласно которой она была дочерью художника - живописца или скульптора, покинувшего Новый Свет еще на заре нашего века и отправившегося учиться у старых мастеров. Условия сюжета требовали, чтобы сей благородный муж был вдов, беден и незадачлив и чтобы у него была еще одна дочь, всем складом резко отличная от Джулианы. Необходимо было также, чтобы обеих молодых девушек он взял с собою в Европу, где и провел остаток своей нелегкой и нерадостной жизни. Предполагалось, что мисс Бордеро в юности была капризна и склонна к опрометчивым поступкам, хотя в то же время великодушна и обворожительна, и что она пренебрегла несколькими представившимися партиями. Какие же страсти изглодали ее, какие приключения и горести вытянули из нее все соки, с каким запасом воспоминаний пришла она к своей долгой, унылой старости? Обо всем этом я спрашивал себя, плетя ткань своих домыслов под жужжание пчел в цветнике, окружавшем беседку. Спору нет, большинство из тех, кто читал некоторые стихотворения Асперна (не столь туманные, как шекспировские сонеты, коим, на мой взгляд, они не уступают в божественном совершенстве), вполне уверены, что Джулиана не всегда придерживалась крутой стези самоотречения. Был неотделим от ее имени этакий душок нераскаянной страсти, смутный намек на то, что она не во всем точно соответствовала идеалу добропорядочной девицы. Значит ли это, что воспевший ее поэт предал ее, отдал, как говорится, на потеху поколениям потомков? Никто не укажет пальцем той именно строки, которая опорочила ее имя. Да и может ли опорочить чье-нибудь имя то, что его обессмертило, связав с творениями непреходящей красоты? По моей версии, у девицы еще до встречи с Джеффри был возлюбленный-иностранец, и, возможно, любовь эта окончилась драмой, недостойным разрывом. Она жила с отцом и сестрой в своеобразной среде старомодной артистической богемы, съехавшейся из разных стран в те времена, когда только академичное считалось эстетичным и художники, умевшие выбирать лучшие модели для своих contadina [*Крестьянка (итал.)] и pifferaro [*Дудочник (итал.)], ходили в шляпах с высокой тульей и с волосами до плеч. То было общество, где не умели ценить ни представляющиеся партии, ни преимущества раннего вставания, и равнодушнее, чем в нынешних артистических кругах, относились ко всякой древней рухляди, включая черепки глиняной посуды; оттого-то мисс Бордеро не накопила и не унаследовала ничего такого. В комнате, где она со мной беседовала, я не заметил ни одной из тех безделушек, что возбуждают зависть легендами о том, как дешево они достались владельцу. Вероятно, это обстоятельство лишь свидетельствовало о бедности, но оно как нельзя лучше отвечало тому сентиментальному интересу, который я всегда испытывал к ранней поре жизни моих соотечественников в Европе. В переезде американцев за океан в 1820 году было нечто романтическое, чуть ли даже не героическое, если сравнить с беспрестанным мельтешением, свойственным нашему времени, когда фотография и прочие новшества отняли у людей способность удивляться. Мисс Бордеро со своими родными плыла в Европу на парусном судне, которое всю дорогу швыряло по волнам; путешествия тогда были долгими, а впечатления - очень разными; потом она тряслась на империалах желтых дилижансов, ночевала в придорожных гостиницах, и ночью ей снилось услышанное от дорожных спутников, а прибыв в Вечный город, восторгалась красотой римских шейных платков, изделий из жемчуга и мозаичных брошек. Для меня во всем этом было что-то трогательное, и воображение часто возвращало меня к тем временам. Если сейчас повод к тому дала мисс Бордеро, то, разумеется, прежде такую роль, и с куда большим эффектом, не раз играл для меня Джеффри Асперн. Анализируя его творчество, я все глубже оценивал то обстоятельство, что он жил еще до эпохи всеобщего взаимопроникновения. Порой я даже мысленно сетовал на то, что ему вообще довелось познакомиться с Европой, и гадал, что было бы написано им, не имей он этого опыта, несомненно, его обогатившего. Но коль скоро судьба распорядилась иначе, я следовал по его стопам и старался вообразить, как должен был сказаться на нем порядок вещей, господствовавший в старом мире. Впрочем, это не был единственный предмет моих раздумий, его отношение ко всему существенно новому представляло для меня еще больший интерес. В конце концов большая часть его жизни прошла на родине, и его муза, по общему суждению, была американской музой. Именно это я в нем и оценил поначалу: что в годы, когда наша страна была грубой, неотесанной и провинциальной, когда никто еще и слыхом не слыхивал о той "атмосфере", в отсутствии которой ее теперь упрекают, когда ее литература шла одиноким путем, а об искусствах пластических и помышлять было нечего, в те годы он сумел жить и писать, став одним из первых, и быть свободным, и широко мыслить, и ничего не бояться, и все понимать и чувствовать и найти выражение всему. V Я редко сидел дома по вечерам; работать или читать в комнатах мешали тучи зловредной мошкары, слетавшейся на свет ламны, а при закрытых окнах было нестерпимо душно. Поэтому я проводил вечерние часы либо в гондоле - Венеция при луне особенно хороша, - либо на великолепной площади, что служит как бы обширным преддверием причудливому собору св. Марка. Я располагался за столиком перед кафе Флориана, ел мороженое, слушал музыку, болтал со знакомыми; какой бывалый путешественник не знает этого скопища столиков и легких стульев, точно береговой мыс вдающегося в гладь озера Пьяццы. Летним вечером площадь, сияющая огнями, опоясанная бесконечной аркадой, полной отзвуков многоголосого гомона и шагов по мраморным плитам, вся точно огромный зал со звездным небом вместо крыши, где так хорошо не спеша попивать прохладительные напитки и столь же не спеша разбираться в богатых впечатлениях, накопленных за день. А если я не был расположен предаваться этому занятию в одиночку, всегда находился партнер в лице какого-нибудь туриста, на время решившегося расстаться со своим Бедекером, или художника, который уже обжился в Венеции и теперь радовался приходу поры неповторимых эффектов освещения. Знаменитая базилика с ее низкими куполами и выпуклой вязью орнамента, с редкостным чудом ее мозаик и скульптур, казалась призрачной в мягком вечернем сумраке, а с Пьяццетты тянуло морским ветерком, таким легким, словно его рождали колебания невидимой завесы там, где две парных колонны стоят точно косяки ворот, давно уже никем не охраняемых. В такие вечера я иногда с состраданием вспоминал о барышнях Бордеро, томящихся в своих покоях, венецианские масштабы которых не спасают от духоты венецианского июля. Казалось, их жизнь бесконечно удалена от жизни Пьяццы, и, право же, поздно было ожидать, что кто-нибудь или что-нибудь заставит суровую Джулиану изменить своим привычкам. А вот мисс Тина с удовольствием полакомилась бы флориановским мороженым, в этом я был уверен, и даже подумывал иногда, не принести ли ей порцию. По счастью, мое долготерпение в конце концов принесло некоторые плоды, и эта сумасбродная затея осталась неосуществленной. Как-то в середине июля я вернулся домой раньше обычного - уже не помню, что послужило причиной, - и, вместо того чтобы сразу подняться к себе наверх, вышел в сад. Было очень жарко, настолько, что кажется, и вовсе не уходил бы в помещение; во всяком случае, постель меня не влекла. Плывя в гондоле домой, под тихие всплески весла в темной воде канала, я думал только об одном: хорошо будет сейчас растянуться на садовой скамье в благоуханном вечернем сумраке. Вероятно, таким мечтам немало способствовали запахи канала, и как только сад дохнул на меня своим ароматом, я почувствовал, что не зря стремился сюда. Что за чудесный воздух - такой, должно быть, подхватывал мольб