лась малейшей боли, всегда была неженкой, еще с юности. Она вскрикнула "ай!", прежде чем почувствовала укол. Вместе с седым волоском девушка вырвала темный. Когда Женщина средних лет повернулась к ней, темный волосок уже валялся на полу, второй Меланфо поднесла к глазам хозяйки. Та взяла его, грустно рассмотрела со всех сторон, обвила тонким колечком вокруг левого мизинца, потом, сняв колечко, скатала его в комочек. Ей хотелось истребить его, сжечь. Проглоти его и подавись, думала темноименная [имя Меланфо в переводе на русский означает "черноцвет"] дочь Долиона. Подавись своей гривой. Сейчас начнется допрос. Она угадывала это, чуяла безошибочным чутьем. Допрос всегда начинался перед тем, как Женщина средних лет сменяла утреннюю кофту на домашнее платье. Старуха Эвриклея большую часть сплетен выкладывала ей чаще всего перед тем, как наступал час причесывания, - садилась на край кровати и все утро нашептывала и хныкала. Господи, вот страшилище! - подумала дочь Долиона с такой страстью, что даже испугалась вдруг, как бы не услышали ее мыслей. Серая, тощая, остроглазая, хотя частенько и подслеповатая старуха с увядшей, высохшей грудью, жилистой шеей и вздутыми на руках венами (таким взглядом сквозь презрительное отвращение молодости глядела на нее девушка) кашлянула. - Подойди ближе, Меланфо, - сказала Женщина средних лет. Девушка сделала несколько шагов вперед и стала перед хозяйкой чуть поодаль. Она изготовилась к бою, то есть тряхнула короткими кудряшками, невинно повела белками больших глаз, как на грех испещренными сегодня красными прожилками, облизнула губы и улыбнулась широкой, ласковой улыбкой. В улыбке притаился страх. - У тебя невыспавшийся вид, девчонка. - Как будет угодно Благородной госпоже. - Ты плохо спишь по ночам? - Нет, Госпожа, - ответила девушка, и ответила правду: она спала как убитая, когда ей давали уснуть. Теперь она таращила глаза, чтобы подчеркнуть, какая она свежая и бодрая. Переводя взгляд от губ Хозяйки к ее лбу, корням волос, ушам и подбородку, она короткими рывками поворачивала голову из стороны в сторону. Она прислушивалась к звукам, доносившимся снизу из большого зала [большой зал, или мегарон. - Мегароном у Гомера называется большой пиршественный зал в богатом доме] и со двора, готовая умчаться с неописуемой живостью и неслыханной свежей бодростью. Живот она втянула так глубоко, как только могла. Как раз на ее живот и уставилась Пенелопа. - Это что, Эвримах, я не ошиблась? Девушка выдохнула некий бодрый звук, который мог означать "да", но мог и ничего не означать. Она не смела опустить глаза, но лицо ее стало еще смуглее. - И Антиной тоже? В голосе Пенелопы совсем не осталось равнодушия средних лет, в нем появилась неуверенность. Она подняла глаза, но избегала встречаться взглядом с рабыней. Она глядела на буйные черные негритянские волосы, на рывками поворачивающуюся шею, на округлую молодую грудь, которую скоро будет сосать младенец, - взгляд быстро скользнул по талии, по животу. Девушка поостереглась выдыхать "нет": в этом слове была правда, но она ведь боялась другого имени. - Путаетесь с кем ни попадя, - безмятежным тоном сказала Пенелопа. - Само собой, я ничего об этом не слыхала, это ниже моего достоинства, ниже моего положения, моим ушам не пристало слушать и слышать о подобных делах. Но мне нашептывают об этом - ничего не поделаешь, приходится кое-что знать. Шныряете тут по ночам, валяетесь с ними, когда они напьются так, что не могут добраться до дому или до постоялого двора [здесь имеется в виду так называемая "лесха" - помещение для небольших общественных собраний, вероятно, напоминающее трактир, не предназначенное специально для ночлега, но не исключающее такой возможности для приблудного бродяги]. Я знаю об этом, но единственный ответ, до которого я могу снизойти, единственное, что я могу заметить, если преклоню свой слух к подобным разговорам, если снизойду до подобных нашептываний, - это что я решительно не одобряю подобного поведения. Так кто же это, один Эвримах? Проклятая наушница, подумала девушка и метнула взгляд так далеко, что перечеркнула им Эвриклею. - Да, - ответила она внятно, четко, хотя и не совсем правдиво. - А что, Антиной очень сильно буянит? - Не знаю, - бойко и бодро ответила девушка, - Не знаю, что Ваша милость изволит называть буйством. Но говорит он громко, они ведь все время спорят о разных разностях, мне в них смыслить не положено, поскольку я здесь играю роль рабыни. - (Она сделала ударение на слове "роль".) - Но говорит он громче других. Увидя, однако, как лоб царицы, лоб Женщины средних лет потемнел и на него набежали морщины, она сказала, выдохнув, а потом упоенно втянув в себя воздух: - Многие находят, что у него необыкновенно красивый голос. Морщины сбежали с лица Женщины средних лет - с лица, по мнению девушки, старого и увядшего. А еще считается красавицей, твердят правдивыми голосами, будто она красавица, насмешливо подумала дочь Долиона. И тут же снова испугалась, что ее мысли будут услышаны. Она сделала выдох, потом вдох, чтобы придать интонации плавность. - Огорченный Высокочтимым отсутствием госпожи, он громко требует ее Высокочтимого присутствия, - сказала она, дважды поклонившись хозяйке. На губах Женщины средних лет появилась улыбка (ей-же-ей, она была хороша), по лицу скользнул отблеск восходящего Гелиоса, отстраняясь, она мотнула головой: - Поди прочь, дуреха. x x x Когда упрямые сандалии - чем дальше они удалялись, тем упрямее становились - отстучали по верхней прихожей, потом по ступенькам Гинекея, а потом и по прихожей внизу, удалившись на такое расстояние, откуда Меланфо уже не могла подслушать, Высокородная госпожа обернулась к Эвриклее. Взгляды их встретились в полном взаимном понимании, которое ни разу, однако, не нашло выражения в словах. Старуха могла истолковать взгляд, как ей было угодно, и она толковала его безошибочно; но она была воспитана во времена политических бурь - именно тогда отец Долгоотсутствующего, Лаэрт, привез ее на здешний остров. Подслеповатость, которая, во всяком случае отчасти, была притворной, иногда странным образом мешала ей, по ее уверениям, понять, что ей говорят; зато нападавшая на нее по временам наигранная близорукость охраняла ее от падения в одну из близлежащих ям, куда случалось угодить тем, у кого глаза были слишком острые и дальнозоркие. Участвуй Эвриклея открыто в государственной или городской политике, она без труда могла бы стать премьер-министром или, скажем, министром информации, министром финансов, а не то народным комиссаром. Но тут мы вступаем в область догадок. В нынешнем же своем положении, занимаемом ею вот уже более двадцати лет, Эвриклея осуществляла - быть может, не столь незаметно и тайно, как казалось ей самой, но зато весьма целенаправленно - государственную деятельность, охватывавшую все области общественной и политической жизни на Итаке, и влияние ее, оказываемое путем нашептываний, незаметных подталкиваний, покачивания головой, хмыканья, подмигиванья, покашливанья, пошаркиванья, распространялось на всю группу островов [Закинф и Итаку легко отождествить с теми островами, что и теперь носят эти названия; Зам обычно отождествляется с Кефалинией, где есть городок с таким названием; остров Левкада, лежавший к северу и часто упоминаемый в романе, в "Одиссее" отсутствует: под этим именем Гомер знает лишь пустынную "Белую скалу" у входа в подземное царство на крайнем западе Средиземноморья; Дулихий - букв.: Долгий остров - находился, по Гомеру, к юго-востоку от Итаки, но отождествить его с каким-то из реальных островов не удается] от Левкады и Дулихия до Зама и Закинфа и даже на Большую землю. Преувеличивая самую малость, лишь на столько, сколько необходимо, чтобы придать некий таинственный масштаб ее личности, можно сказать, что ее подслеповатые глаза с удивительной зоркостью блюли экономические и политические интересы хозяев на ближайшей части материка - в Акарнании, где Семейство держало крупный рогатый скот для откорма на тучных пажитях. Влияние ее, влияние тайное, достигало даже и более отдаленных мест. Но если бы кто-нибудь посмел намекнуть ей на это, она сложила бы свои старческие, с набухшими венами руки на иссохшей груди и сказала бы примерно следующее: "Не понимаю, о чем вы? Это я-то, жалкая, несчастная старуха?" А может, и так: "Уж коли я вздумала бы хвастаться, я сказала бы, что я первая из придворных дам. Но на самом-то деле, сами видите, я всего лишь престарелая Старшая кормилица и бывшая нянька, которую Госпожа время от времени удостаивает разговора". Однако факт остается фактом: вовсе не у Госпожи, а у Эвриклеи были агенты и доносчики на всех окрестных островах, да и на Большой земле, и кто знает, где еще. Итак, взгляды их встретились, когда на лице Женщины средних лет еще не угас отблеск кокетливой улыбки - улыбки, рожденной процедурой причесывания и вообще утреннего туалета, улыбки, которая говорит о том, что впереди день, могущий оказаться наполненным или хотя бы приправленным приятными событиями. Пенелопа была женщиной опытной. Она изведала и наслаждение жизнью, и одиночество, но еще не дошла до того рубежа, до какого добралась старуха, - по ту сторону наслаждения, до равнодушной покорности или до хладнокровного, решительного и - в известной мере - безличного и бескорыстного действия. Но о том, что воля к действию у Пенелопы была, свидетельствовали подбородок, очерк губ, а также светло-карие глаза, которым морщинки вокруг них придавали испытующее выражение. Она была благовоспитанная и в то же время очень практичная дама, а вовсе не полубогиня - роль, весьма популярная у высокородных бездельниц на Большой земле и даже на островах и отчасти порожденная распространением сектантства [речь идет об учредителях новых таинств (мистерий); греческая религиозно-мистическая традиция представляла собой сложное переплетение различных верований и обрядов, по большей части не сводимых к каноническим формам; всякое вновь усваиваемое таинство подвергалось мощному воздействию неотменяемых местных обычаев и культов и само оказывало на них влияние; таинства отличались от других обрядов тем, что участие в них мыслилось непосредственным приобщением к божеству, в отличие от обращения к богам через посредников-жрецов; за разглашение таинства полагалось суровое наказание] и разъездными его проповедниками. Она была рачительная хозяйка. Кажущаяся леность ее средних лет тела отнюдь не оспаривала этого впечатления, а лишь усугубляла его. Держалась она весьма уверенно, но сведущий психолог тотчас распознал бы в ее уверенности личину. Она вела себя соответственно своему положению, но внутренне чуть заметно усмехалась над своей ролью хозяйки усадьбы на маленьком острове. Поглядев на ее лицо, нельзя было не признать, что Эвриклея, служанки, рабыни, гости в нижнем зале и пастухи бесспорно по справедливости, с полным основанием называли ее Госпожа, Мадам, Ваша милость, а не Княгиня или Царица. Часто говорили еще - Супруга, и хотя супруг, в том числе покинутых, на островах хватало, понятное дело, Супругой, самой первой из всех, была она. И если современный перелагатель событий, их прислужник, преобразующий, раздувающий или преуменьшающий их, подручный высокопоставленных богов и нижестоящих людей, изустно или в записях на восковых табличках утверждает, что Пенелопа, сохраняя достоинство царицы островного государства, вовсе не желала пользоваться блеском этого титула, в этом нет никакого противоречия. Она была царевной по рождению, с точки зрения политической практики она была царицей, супругой правителя государства, но было бы смешно, если бы к ней обращались "Ваше величество", да никто таких попыток и не делал. Царевича, Телемаха, также звали Мальчонка или Сын, это указывало на его общественное положение и в то же время выражало скрытое презрение к подхалимству и принятым на материке титулам. Ваше высочество, Votre Altesse, Durchlaucht и тому подобные обращения звучали бы комично в будничной жизни обитателей Итаки, занятых разведением свиней, овец и коз. Но никто ни на минуту не забывал, что она Госпожа и Супруга, первая дама на островах [Одиссей и Пенелопа царствовали, собственно, только на маленькой Итаке, но более поздняя традиция распространила пределы Одиссеева царства и на соседние с Итакой острова], и даже если она самолично пряла и ткала ради собственного удовольствия, а также ради прибыли или принимала участие в стрижке овец и доила корову или козу, это был не только практичный поступок, но и ритуал: благословение, милостивое поощрение труда, признание ценности трудовых рук, трудовых мышц - самого труда. Она была очень хороша собой. Конечно, девчонки вроде смуглолицей дочери Долиона или те молодые рабыни, которые по долгу службы или по зову плоти спали с молодыми и пожилыми мужчинами из компании женихов, этого не находили, но вдумчивый наблюдатель должен был бы признать эту помесь Афродиты с Деметрой весьма удачной. Роста она была среднего; старение, которое выражается иногда в морщинистости, усыхании, а иногда в преувеличенной утонченности, бесплотности облика, еще не началось. Открытое, хорошо вылепленное лицо, лоб широкий, но не настолько высокий, чтобы лицо казалось нагим; красиво расставленные глаза спокойны и все еще завлекательны, волосы, как уже говорилось, темные, каштанового оттенка и вопреки мнению дочери Долиона мягкие, подбородок волевой, но не грубый, линия шеи безупречна, как у Афродиты. Она была прекрасно сложена. Ей не нужно было тужиться, выпячивая грудь, втягивая живот или добиваясь приятной округлости кормы. Изгибы ее тела покоились, если можно так выразиться, в изящной природной соразмерности. В поступи ее чувствовалось достоинство, подчеркнутое, быть может, чуть-чуть больше, чем следует, - Пенелопу, например, невозможно было представить себе бегущей, но все же походка ее не была тяжеловесной поступью матроны. Руки и ноги ее были холеными, она белила и румянила лицо и плечи, однако косметикой не злоупотребляла. Таким образом, она являла собой образ женщины достойной и красивой, которая могла быть украшением лучшего дома, самого прекрасного и содержащегося в образцовом порядке дворца, женщины, которая производит впечатление на окружающих и главенствует над ними если не благодаря своему уму, то благодаря своей сдержанной повадке, врожденному изяществу; когда в одной с ней комнате находились другие дамы, она не только по своему социальному положению, но прежде всего благодаря игре лица, осанке и движениям во всех отношениях была первой, была Госпожой, была Мадам. - Сейчас я желаю выслушать отчет об овцах и свиньях, - сказала она. - Остальное потерпит до вечера. Она стояла у открытого окна. По внутреннему двору медленно кралась кошка, держа в пасти мышь. x x x У дочери Долиона, Меланфо, без сомнения, было хорошее место, даже если под влиянием брата, Главного козопаса, она и считала, что ведет свой род от знатных людей из далекой южной страны по ту сторону Великого моря. Между тем ей самой ее служба не нравилась, да и было бы противоестественно, если бы нравилась, однако выпадали минуты, когда она улыбалась довольной улыбкой и чувствовала себя безмятежно счастливой, сознавая, что находится под надежной защитой. Ее нельзя было назвать рабыней в полном смысле слова. Позднейшие времена, быть может, будут утверждать обратное, но современный рассказчик, которого занимает не только внешность Меланфо, но и ее внутренний мир, утверждает: рабство было почти отменено Супругом, Странником, которого в этом доме с нетерпением ждали, хотя, быть может, и боялись, однако рабов он сохранил. Согласно всем законам человеческим, а также наверняка и божеским, Меланфо была собственностью царской семьи, но с ней обходились не как с вещью в юридическом смысле слова, а как с лицом, находящимся в услужении. Меланфо шла через двор и увидела кошку. Рассказчик с точным знанием жесткой жизненной механики, убежденный в бесполезности всяких оттенков, пожалуй, описал бы это так: Дочь Долиона идет через двор. Постукивают сандалии. Сверкает, печет солнце. Кошка пятнисто-серая, в пасти (а может быть, во рту, в зубах) она крепко держит мышь. У кошки, схватившей мышь, текут слюнки. Дочь Долиона вихляет задом. Он подходит к ней. - Привет. - Славная погодка. - Остальные пришли? - Кое-кто пришел. Он хватает ее за руку. - Пусти, Эвримах. Я вправду в тягости. - Провались я в тартарары, разрази меня Посейдон, мне на это плевать. К тому же, Аид тебя возьми, вид у тебя цветущий. Даром что ты в тягости, вчера вечером ты куда-то улизнула. К кому это? - Не твое дело. - К Антиною небось? - Дурак! Я просто вчера устала, дорогой. Кошка с мышью уже добралась до середины двора. Он пнул кошку ногой. Кошка как очумелая стрельнула в свой угол у двери в кухню. Солнце жарит как очумелое. Палит. Печет. Жжется. Глаза у него черные, и в них - смерть. Овцы и козы блеют взапуски за стенами города на склоне холма. Скоро поспеет еда. В наружном дворе забивают борова и овец. Солнце и впрямь печет. - Под вечер увидимся, Эвримах. - Точно? - Точно. - Ну ладно, привет. Стук сандалий удаляется в разные стороны. В воротах появились другие мужчины. Молодые и средних лет. В прихожей перед большим залом слышится грохот - это мужчины составляют там оружие. Солнце и впрямь печет, полдень. Вот так может выглядеть правда, пересказанная с жесткой прямотой. Но можно изложить ее и по-другому. Дом - или дворец - в одной своей части был построен в два этажа. Окруженный богатыми домами, он стоял в акрополе [акрополь - главная часть города, построенная на господствующей высоте, цитадель], над гаванью со стороны пролива, отделявшего остров от утесистого Зама. Ниже по склону были разбросаны дома победнее и виноградники. Эта часть острова, северная, изобиловала горными пустошами, где паслись стада овец и коз. Свиней держали в южной части острова, куда путь лежал вдоль высокого горного хребта, через узенький перешеек. При доме было два двора. Наружный, обнесенный оградой прямоугольник, - место жертвоприношений и забоя скота, площадью пятнадцать метров на тридцать. Внутренний, по которому сейчас как раз и шла беременная дочь Долиона, был несколько меньше и частью выложен плоским камнем, ограда в два человеческих роста сложена из обтесанного камня, камни плотно пригнаны один к другому, без помощи строительного раствора. Здесь находился глубокий колодец с питьевой водой. С внутренней стороны двор был обведен галереей, посредине стоял домашний алтарь и каменная скамья для заклания жертв. Большой зал, в который попадали из внутреннего двора через прихожую, был квадратным, метров этак двенадцать на двенадцать, и построен в один этаж. Посредине был устроен очаг, окруженный колоннами, отступя от стен также шли колонны, на которых держались потолочные балки, между колоннадой и стеной оставалось пространство для столов. Второй зал, внутри дома, был вполовину меньше главного зала, из него лестница вела в Женские покои, где обитала Пенелопа. В дальнем конце первого этажа помещались кладовые и комнаты для гостей, а рядом - выход на задний двор к оружейной. На заднем дворе находились также людская и крытая кухня, а еще дальше - несколько каморок. Большой зал начал мало-помалу ветшать - уже много лет подряд им каждый день пользовалась целая орава. Пирушки именовались визитами вежливости, но на деле были чистейшим грабежом. По обе стороны дворца за оградой двора располагались дома богатых людей, оливковые рощи и виноградники. Остальную часть города, по низу склона, сбегавшего к гавани, составляли маленькие или среднего размера белые домишки, а у самого подножья лепились хижины. В гавани всегда было множество кораблей, вытащенных на прибрежную гальку или стоявших на якоре. Только в воспоминаниях, издалека, в приступах жгучей тоски по родине можно было назвать город светлым. Дочь Долиона пошла по двору направо, держась в полуденной тени галереи. Она и кошка оказались теперь в одной и той же стороне двора, потому что кошка высунулась из своего угла возле кухни, похваляясь добычей - жирной серой мышью. Эвримах поставил свое копье в прихожей и вошел в большой зал, несколько раз обернувшись вслед Меланфо. Она спиной чувствовала его взгляд - в самом буквальном смысле. Меланфо сделала круг по галерее, вышла на солнце, снова вернулась в неширокую тень портика, потом опять вышла на солнце. Неторопливо прошла мимо открытых ворот, ведущих в наружный двор. В них как раз показались двое из гостей с Зама. Сегодня опять назначено большое собрание, на нем будут обсуждать... ясное дело что - политику. Политика была для нее все равно что кошка. Или судьба. Судьба с большой буквы. Меланфо была с ней знакома, но каждый раз, когда она наклонялась, чтобы потрепать Политику по голове, приласкать ее, познакомиться с ней поближе, та увертывалась. Политика пахла смертью и злобой, острыми зубами и когтями. Но она пахла и мечтами Меланфо - мечтами о том, как темнокожая дочь Долиона станет важной дамой, госпожой, восстановленной во всех правах: в своем праве свободно развлекаться, любить многих мужчин, в своем праве свободно карать, мстить за... она не всегда знала толком за что, но - мстить. Наследственным знанием она знала о Политике следующее: если хочешь выбиться наверх и стать той, кем ты была прежде, надо перетянуть Политику на свою сторону. Антиной нанесет решительный удар, и все изменится. Изменения касаются политики. Чтобы все шло хорошо, надо править по-другому. Раз он так говорит, она уверена: так и есть. Она уже трижды обошла двор вокруг то по солнцепеку, то в тени, когда появился Предводитель женихов. Кто-нибудь - Эвриклея или Госпожа - наверняка глядели сверху из окна. Но ей было все равно, Меланфо боялась их, только когда оставалась с ними наедине. - Антиной, - прошептала она, он на ходу обернулся, остановился, потом обернулся в другую сторону и бросил взгляд на окна во втором этаже. - Чего тебе надо, цыпка? Она могла бы ответить: "Мне надо все". Это была правда. Ей хотелось стоять в воротах на солнцепеке, быть такой, какая она есть, владеть миром, а он, Антиной, чтобы владел ею, рабыней. Она хотела быть лепечущим лучом света, и еще она, конечно, страстно хотела, чтобы он видел в ней частицу всего вместе взятого. - Да просто стою здесь, - сказала она. - Просто хотела постоять здесь, когда ты придешь, - бесхитростно сказала она и присела, а хотелось ей, святотатственно воздев руки, поклониться до земли, но тут она вспомнила, что она ведь не рабыня. - И еще я хотела сказать тебе спасибо за минувшую ночь, - добавила она. С наигранной суровостью он сдвинул густые черные брови, побренчал шейной цепочкой, которой украсил себя в этот день, лицо его смягчилось. - Ладно, ладно. А теперь ступай. Может, я еще как-нибудь позову тебя. Может, попозже, к вечеру, очень может быть. Эвримах пришел? - Пришел, - сказала она. - Так-так, - сказал сын Эвпейта, выдающийся политик местного значения. - А про Телемаха ты ничего не слышала, Меланфо? Он не собирается дать деру? Она просияла, она вступала в Политическую игру, она была в ней его помощницей. - Главный козопас кое-что узнал, - сказала она с политической таинственностью. Она не сказала "мой брат" или "Меланфий, сын Долиона". - Так-так, - заметил Антиной. - Что же он узнал? - Телемах вынашивает черные замыслы, - высокопарно начала она. - Он... - Ладно, ладно, - нетерпеливо оборвал ее Главарь женихов. - Антиной... - сказала она. - Что еще? - Ты любишь меня - ну хоть чуточку? Она стала солнечным лучом, маленькой, нежной женской тенью на земле, его лапушкой и уже хотела коснуться его своими прекрасными женскими руками, но он отпрянул и торопливо покосился вверх на окно Супруги, которая, возможно, была уже Вдовой, а вскоре могла стать и Бездетной. - Ясное дело, крошка, - сказал он, - само собой. Если наведаешься к брату, дай ему знать, что я хочу его видеть. Он был с ног до головы только политик, которому некогда, который еще до вечера намерен сформировать кабинет, но еще не уточнил окончательного списка министров. Дочь Долиона проводила его взглядом до самого мегарона. Потом вышла в наружный двор, он был пуст; в углу ее вырвало. Глава третья. НОЧНОЙ РАЗГОВОР Они шли вверх навстречу мгле, а внизу у подножья гор узкий мыс и маленький остров черными тенями выделялись на серой ночной воде. На островке горел огонь, но пожаром он не грозил - то был большой бивачный костер, уже догоравший. Отблески его плясали на кромке прибоя, прыгали через гребни волн, змейками вползали на берег. На севере, по ту сторону пролива, тоже горели огни. Света в ее доме отсюда не было видно. Они молчали уже довольно долго. Легконогий и Ненадежный держался на несколько шагов сзади. Он продолжал насвистывать, похожий на торжествующего укротителя. Старший из двоих - старший с виду - пытался теперь с помощью тактики ускользания, которая была звеном в стратегии забвения, призвав на помощь остатки былого хитроумия, отрешиться от того, что на него надвигалось. Он пытался это сделать, уйдя с головой в осязаемую реальность нынешней ночи: думал о змеях, о колючих кустах, которые обдирают ноги, о камнях, которые могут скатиться с вышины, о которые можно споткнуться. И это ему удавалось. Он знал: если ты хочешь что-нибудь вспомнить, надо вернуться вспять, углубиться в джунгли воспоминаний, в трясину памяти и двигаться мелкими-мелкими шажками - тогда ты придешь к цели и сможешь там удержаться. А если ты хочешь что-нибудь забыть, ты должен ускользнуть, скользнуть вперед так осторожно, чтобы даже настоящее не пристало к твоей одежде, скользнуть в будущее такими легкими шагами, чтобы память не услышала - да-да, просто-напросто перехитрить память. Так он думал, но именно потому производил громкий шум - мы имеем в виду шум внутренний - и память услышала и увязалась за ним. И все же он считал, что ему повезло: он не умер на месте от боли, которую причинил ему мощный толчок всколыхнувшейся в груди тоски, и не пустился наутек в смертельном страхе. Голова его оставалась ясной, но способность рассуждать была ограничена как раз на столько, сколько необходимо. Кусты доходили им до колен, шли они по тропинке, протоптанной овцами. Умные ноги сами ступали: куда нужно. За семь лет они привыкли. Он надеялся. Надеялся отчасти на то, что в пастушьей хижине никого не окажется, и они смогут поговорить без помех, а отчасти на то, что в ней сидят пастухи, мелют всякий вздор или храпят, и, стало быть, продолжить разговор не удастся. Собственно говоря, надо было бы, остановившись возле двери, привалиться к стене, как бы в знак прощания со случайным прохожим, который оказался любопытным и болтливым и его хочешь выпроводить. Тогда можно было бы сказать: "Уже поздно, сударь, стемнело, становится прохладно, мне пора спать. К сожалению, мне надо быть на пирушке, я обещал принять участие в празднестве. Сами понимаете, мне надо быть на пиру, его в известном смысле задали в мою честь; к сожалению, мне надо прилечь, на меня постоянно нападает неодолимая сонливость. Очень сожалею, но ничего не поделаешь. Спокойной ночи, сударь, очень приятно, буду очень рад как-нибудь встретиться, посидеть за чашей вина, потолковать об общих знакомых, о старых воспоминаниях..." Змея! - Вы испугались? - спросил голос за его спиной. - Это была не змея, - вырвалось у него. - Это корень. А может, ящерица. Змеи по ночам спят. - Противная штука эти скользкие корни и ящерицы, - сказал Любопытный и Лукавый, но в голосе его ничто не подтверждало высказанного отвращения. - Весьма противные, - тем же светским тоном подтвердил он. - Далеко еще? - спросил Вестник. Он мог бы ответить: да, очень далеко, страшно далеко, так далеко, что обыкновенный человек, Антропос, каким он был в настоящую минуту, не мог и надеяться когда-нибудь достигнуть цели. Но ответ его мог быть и другим: "Слишком близко, стоит сделать шаг - и ты уже там, потоки и вихри самой жизни затянут тебя туда". Но он еще сохранил остатки хитроумия, простого искусства самосохранения, помогающего вести смертоносный или, наоборот, излишне животворный разговор. Вот почему ответ его прозвучал вполне убедительно и не мог быть оспорен, хотя содержание его было совершенно бессодержательным: - Все зависит от того, как на это посмотреть и насколько ты в форме. И опять ему удалось унестись мыслью почти прямо вперед. Почти - слово совершенно точное, оно означает, что в какой-то степени мысли его забирали вправо, на юго-восток или на восток, к царству Миноса [Минос - сын Зевса и Европы, царь Крита, где Дедал выстроил для него лабиринт; вместе с братом Рада-манфом был судьей в подземном царстве, где его видел Одиссей ("Одиссея", XI, 568-570)], к обширному, неприступному острову в Эгейском море - Криту с его Кносом и Фестом, на землю которого он однажды, когда еще существовало время, ступил. Язык обежал перекошенный овал губ, пришло ощущение времени - теперь он точно помнил, когда потерял три или четыре зуба, как Обнимающий Землю Посейдон - олух этакий! - выбил их у него из челюсти. - Вы, наверно, скучали, живя здесь? - спросил Лукавый отвратительно лицемерным голосом. - Не знаю, что и сказать, - ответил он с принужденной вежливостью. - Легко ли вы добрались до меня? Как прошло ваше путешествие? Был ли ветер попутным и море спокойным, Высокочтимый? - Все было отменно, господин Адмирал. Оба готовились к важному разговору, с двух сторон подступали к решительному объяснению. - Едва ли вам было здесь хорошо, господин Адмирал, - сказал Лукавый, сделав еще несколько шагов и снова употребляя титул, который должен был приблизить его к теме разговора. - Вы ведь давно скитаетесь по свету и, верно, думали о том, что вас ожидают дома вот уже... вот уже двадцать лет. - Хорошо было или плохо, значения не имеет, - ответил другой. - Вот хижина. - Она ведь, конечно, ни за что не захочет вас отпустить? - настаивал Любопытный тоном деловой заинтересованности, насквозь лицемерным. - Едва ли имеет значение, захочет она или нет, - ответил другой, не отвечая на вопрос. Хижина была сложена из хвороста и дерна, темная, пустая. Смешанный запах коз и овец, запах взбудораженных осенью козлов и баранов, запах кислого молока и мочи ударил им в нос, когда, пригнувшись, они нырнули в черный дверной проем. Выпрямиться во весь рост внутри было невозможно. Зашуршала трава и сухие ветки, задетые остроконечной шапочкой. Вытянув руку, Вестнику потрогал жерди, косо спускавшиеся вниз со всех сторон. На голову ему посыпалась земля и сухие листья. - Присядьте, - сказал старший. Посол опустился на кучу хвороста, мелкие острые прутики впились ему в ягодицы. Устроившись в свою очередь поудобнее, старший обнаружил, что они расположились по обе стороны от входа. Почти не наклоняясь, они могли видеть более светлую полосу мрака на севере. Коварный вестник и дипломат молча обдумывал, что он скажет. Язык у него был хорошо подвешен, но он понимал, что начать надо осторожно и успех его донесения и приказа - или совета - полностью зависит от его умения владеть оттенками разговора и от его искусства вести допрос. Старший - тот, кто казался старше, - был начеку. Он безобразно ухмыльнулся в беспросветном, преисподнем мраке хижины. Вначале он обрадовался тому, что темно, но, вспомнив, в какую сторону обращено его лицо - а оно было повернуто к востоку, - он подумал, что мрак обладает силой проницания, не уступающей самым ярким лучам света: черный Гелиос, Антигелиос рылся в тайниках его души своими черными пальцами. Разговор еще не начался, а он уже знал, чего от него хотят, и знал, что покорится, сдастся. Нет, дело тут было не в поражении или победе, просто после этой ночи придется переменить курс. - Как вы себя чувствовали все это время? - спросив любопытный дипломат из своего мрака. - Отлично. - Ну да, вы же человек молодой или почти молодой, - заявил Лукавый, решив, что избранная им тактика верна. - Да и сложения вы крепкого. Только вот здешний праздный образ жизни - я хочу сказать, вы здесь так много занимались любовью и так мало тренировали мышцы, - подобный образ жизни может подорвать силы любого здоровяка. - Не понимаю, что вы имеете в виду, Высокочтимый, - солгал старший хриплым голосом. - Еще как понимаете! - засмеялся тот из сыскного мрака. - Вот что я вам скажу: мы все знаем. - Что именно? - Насчет вас, насчет критического возраста, насчет смены периодов. Я могу вам привести сотни примеров. Ты молод, влюблен, женишься, потом привыкаешь к жене, чувствуешь, что тебе чего-то не хватает. Любовь стала привычкой - бац! - наступает кризис. А тут как раз молодая женщина, милая, очаровательная, а жена вдобавок за тридевять земель. Так всегда случается на пятом десятке. Сколько вам было, когда вы сюда прибыли? Тридцать пять? Тридцать шесть? Тот мог бы ответить - тридцать семь, почти тридцать восемь, но промолчал. - Вам здесь нравится? Тот снова не ответил. - Вы должны мыслить политически, - почти без перехода объявил сын Зевса, лукавый Гермес; этот ход, казавшийся ему самому очень ловким, позволял взять быка за рога. - Не понимаю, что вы имеете в виду, Высокочтимый, - снова повторил другой. - Сейчас поймете, - сказал Вестник. - Ваше дело рассматривалось на совещании. Мой отец весьма заинтересован в том, чтобы вы продолжали вашу деятельность. Мы все считаем, что этому... гм, эпизоду пора положить конец. У вас есть обязанности, есть семья, вы не частное лицо, которое может поступать, как ему заблагорассудится. Вы не имеете права повернуться к родине спиной, оттого что вам так хочется. Я прислан к вам с повелением. Тот сглотнул, провел языком по губам, сглотнул снова. Звук оказался таким громким, что он подумал: это мрак проглотил меня, поглотил меня! Он откашлялся. Но не знал, удалось ли ему справиться с голосом. - Я поступаю вовсе не так, как мне "хочется", Высокочтимый. И я желал бы знать, что вы решили насчет меня на вашем... семейном совете? Лукавый хихикнул. - Мнение насчет вас было единодушным. Впрочем, я, наверно, должен оговориться: Посейдон отсутствовал - он любит самостоятельно обделывать кое-какие политические делишки. Если хотите знать, он сейчас в краю Людей с опаленным лицом [такова распространенная в древней Греции этимология имени эфиопов, которых считали блаженными и любезными богам; у них отдыхают от забот Гелиос и Посейдон]. Вопрос о вас на совещании возбудила Афина. - Я питаю глубочайшее уважение к вашей сестре, - сказал старший голосом, который ему самому показался твердым. Он чувствовал, что посланец Богов извивается в темноте, словно стоящая на хвосте змея. - Она завела речь о политике Агамемнона, обо всей этой возне вокруг Трои пятнадцать-двадцать лет тому назад и сказала, что, по ее мнению, не стоит ворошить прошлое. "Папа, - обратилась она к Высокодержавному, - на днях я узнала, что царь Итаки все еще не вернулся домой. Жена ждала его все эти годы, а главное, сын его скоро возмужает и при беспорядках, которые творятся сейчас на острове, ему нужен отец". Старший молчал. - Вас еще не объявили умершим, вы только пропавший без вести, - продолжал Вестник. - Дом ваш полон женихов, они околачиваются там с утра до ночи. Представьте, среди них есть ваши старые друзья и сыновья ваших старых друзей, ваши земляки, жители соседних островов и Большой земли. Они жаждут власти, ну и, само собой, богатства. Не знаю, хочет ли замуж ваша жена, но маленькие царьки сколотили коалицию или, лучше сказать, акционерное общество. Кто не получит Пенелопу, получит все же долю в барыше, и эту долю они норовят получить авансом. Вестник сделал паузу, выждал. Он знал, что его собеседник слушает, подавшись вперед. Он решил еще разок-другой повернуть нож в ране и беспечным тоном сказал: - Веселенькое положеньице, не так ли? Мальчик достиг совершеннолетия, но практически отстранен от дел. Знаете, что сказала моя сестра? Мальчик никогда не имел отца, сказала она. Он даже не помнит, как отец выглядел. Как бишь мальчика зовут - Телемах? - Ну, и что дальше? - спросил другой совершенно осипшим голосом. - Ах вот как, вы хотите знать, что дальше? - переспросил Вестник. - Неужели вас в самом деле интересует моя болтовня? Он извивался так, что во мраке потянуло сквозняком. - Расскажите все как есть, - тихо попросил другой. - Еще бы! Конечно, я расскажу все как есть. Для того я и прибыл сюда. - Так что же? - Отец сказал, что, вообще-то говоря, он совсем забыл эту историю. Но раз уж на западных островах начались свары, ему придется вмешаться. Папа всегда боится политических осложнений, потом ведь всю вину всегда сваливают на него. Он приказал мне кликнуть клич моим лазутчикам, и мы собрали уйму всяких сведений о вас. Положа руку на сердце, признайтесь: вас отсюда не отпустят? В темноте послышался легкий шорох - руки погладили жесткую бороду. Голос прозвучал совсем глухо: - Нет, так просто меня не отпустят. Но... я никогда и не пытался уехать. - А если вы сможете и захотите уехать, она не станет вам мешать, не задержит вас? - Не знаю, что сказать, - ответил старший. - Пожалуй, я сам себе мешал. Я... Он осекся. Мрак в дверном проеме посветлел. Боги носят время с собой, делают с ним, что хотят. Ему казалось, он слышит дальний голос моря и густой шум леса на склонах долины. Ему казалось, он слышит, как шепчутся далекие звезды. И слышит осторожные шаги людей, крадущихся по долине. - Но все же она вам мешает? - настаивал Вестник. - В известном смысле, - ответил другой. - Помехи, что чинит вам она, с нашей помощью не будут для вас помехой, господин Адмирал, - заявил Вестник, желая этим титулом вновь тонко намекнуть, что мореплаватель может выйти в море. Тот снова подался вперед к посветлевшему мраку, словно прислушиваясь, нет ли подслушивающих. И заговорил неожиданно внятным голосом: - Я никогда не хотел участвовать в этой войне. Я хотел остаться в Итаке, я знал, что, если уеду, я слишком долго не вернусь. Так и вышло - слишком долго. Понимаете? Я хотел пахать, - сказал он уже тише. - Я, наверно, был не столько царь, мореход и воин, сколько пахарь. И хотя я был молод, я привык к мысли, что всегда буду жить у себя дома. Тот, что был моложе, моложе с виду, моложе телом и душой, подумал: он уже на верном пути. Дальше я его малость подтолкну. - Они пришли, чтобы увезти меня с собой, - продолжал тот, что был старше. - Увезти меня и мой народ на войну из-за этой бабенки - забыл, как ее звали. Он явно старался вспомнить имя, а может, делал вид, будто старается. - Ну что вы, забыть вы не могли, - молвил Вестник. - Из-за жены Менелая, - сказал второй. - Из-за Елены, - уточнил Вестник тоном дипломата, дружелюбно и без запальчивости. - Совершенно верно, - вспомнил старший, может быть, прикидываясь, будто вспомнил. - Из-за нее мы и должны были воевать. Но я воевать не хотел. Потом уже хотел, но тогда - нет. Я не хотел вмешиваться в большую политику, в их большую политику, у нас на островах и своих забот хватает. Я не хотел с ними плыть. Агамемнон с Менелаем совершали свой вояж, вербуя союзников. Люди присоединялись к ним отнюдь не так добровольно, как рассказывают, - кто смеет отказать гла