нили гармоничных бесплодных конструкторов разума. С этого момента возникает идея (враждебная всякой античной мысли, которая частично обнаруживала себя в революционном французском духе), что челе век не обладает данной ему раз и навсегда природой, что о является не завершенным созданием, но авантюрой, творец которой отчасти он сам. Вместе с Наполеоном и Гегелем, этим Наполеоном от философии, начинаются времена эффективности. До Наполеона люди открывали пространство универсума, начиная него,-- мировое время и будущее. Дух бунта вскоре претерпи глубокую трансформацию. Рассматривать творчество Гегеля в связи с этим новым этапом развития бунтарского духа --дело необычное. Ведь в каком то смысле все его работы дышат ужасом перед раздором; он хотел быть духом примирения. Но это лишь одна из ипостасей ей' темы, которая по своему методу является самой двусмысленно в философской литературе. В той мере, в какой для Гегеля b действительное разумно, она оправдывает все манипуляции, проделываемые идеологом над действительностью. То, что называете; панлогизмом Гегеля, является оправданием существующего порядка вещей. Но его пантрагизм одобряет и разрушение как та ковое. Безусловно, все примиряется в диалектике, и нельзя полагать одну крайность без того, чтобы не возникла другая; у Гегеля, как во всякой великой философии, есть чем исправить Гегеля. Но философские труды воспринимаются лишь разумом гораздо реже, чем одновременно и разумом, и сердцем с его страстями, а они вовсе не склонны к примирению. Во всяком случае, именно у Гегеля революционеры XX века обнаружили целый арсенал, при помощи которого были окончательно ликвидированы формальные принципы добродетели. Революционеры унаследовали видение истории без трансценденции, истории, сводящейся к вечному спору и к борьбе воль за власть. В своем критическом аспекте революционное движение нашего времени есть прежде всего беспощадное разоблачение формального лицемерия, присущего буржуазному обществу. Отчасти обоснованная претензия современного коммунизма, как и более легковесная претензия фашизма, заключается в разоблачении мистификации, которая разлагает демократию буржуазного типа, ее принципы и добродетели. Божественная трансценденция вплоть до 1789 года служила оправданием королевского произвола. После французской революции трансценденция формальных принципов, будь то разум или справедливость, служит оправданием господства --222 , которое не является ни справедливым, ни разумным. Следовательно, эта трансценденция -- маска, которую необходимо сорвать. Бог умер, но, как предупреждал Штирнер, нужно убить мораль принципов, где еще таится воспоминание о Боге. Ненависть к формальной добродетели, этой ущербной свидетельнице и защитнице божества, лжесвидетельнице на службе у несправедливости, остается одной из пружин сегодняшней истории. "Нет ничего чистого" -- от этого крика судорогой сводит наше столетие. Нечистое, то есть история, вскоре станет законом, и пустынная земля будет предана голой силе, которая установит или отринет божественность человека. Тогда насилию и лжи предаются так, как отдают себя религии,-- в том же самом патетическом порыве. Но первой основательной критике чистой совести, разоблачению прекрасной души и выявлению неэффективности этих добродетелей мы обязаны Гегелю, для которого идеология истины, красоты и добра есть религия людей, которые ими не обладают. В то время как существование фракций застигает Сен-Жюста врасплох, противоречит идеальному порядку, который им утверждается, Гегель этим не только не удивлен, но и утверждает, что фракционность, напротив, с самого начала присуща духу. Для якобинца весь мир добродетелен. А начатое Гегелем и ныне торжествующее движение предполагает, что никто не добродетелен, но добродетельным станет весь мир. Вначале, по Сен-Жюсту, все идиллично, а по Гегелю, все трагично. Но в итоге они приходят к одному и тому же выводу. Нужно уничтожить тех, кто уничтожает идиллию, или уничтожать ради сотворения идиллии. Гегелевское преодоление Террора завершается только его расширением. Это не все. Сегодняшний мир, по всей видимости, может быть только миром господ и рабов, поскольку современные идеологии, меняющие облик мира, научились у Гегеля мыслить историю как функцию диалектики господства и рабства. Если под пустынным небом в первое утро мира существует только господин и раб, если даже между трансцендентным богом и людьми имеется только связь господина и раба, то на свете нет иного закона, кроме закона силы. Только бог или принцип, возвышающиеся над господином и рабом, до сих пор могли выступать в качестве посредника между ними и способствовать тому, чтобы история людей не сводилась только к их победам или поражениям. Напротив, усилия Гегеля, а затем гегельянцев были направлены на последовательное уничтожение всякой трансценденции и всякой ностальгии по трансценденции, хотя последней у Гегеля было бесконечно больше, нежели у левых гегельянцев, которые в итоге над ним восторжествовали. Именно он дал окончательное оправдание духа силы в XX веке на уровне диалектики господина и раба. Победитель всегда прав -- таков один из уроков, которые можно извлечь из величайшей германской философской системы XIX века. Разумеется, в огромном гегельянском здании многое спорно, --223 и в частности эти мысли. Но для идеологии XX века не так уж значимо то, что неточно именовали идеализмом иенского философа Облик Гегеля, каким он предстал в русском коммунизме, создавался последовательно Давидом Штраусом, Бруно Бауэро Фейербахом*, Марксом и всем левым гегельянством. Нас интересует здесь только Гегель, ибо именно он оказал воздействие iисторию нашего времени. Хотя Ницше и Гегель служат оправданием для хозяев Дахау и Караганды 1, это не является обвит тельным приговором всей философии Гегеля и Ницше, но дает повод заподозрить, что некий аспект их мыслей или же их логики мог привести к таким страшным пределам. Ницшеанский нигилизм методичен. "Феноменология духа" так же произведение педагогического характера. На стыке двух столетий она поэтапно описывает воспитание сознания, движущегося к абсолютной истине. Это метафизический "Эмиль"2. Каждый. этап представляет собой заблуждение и, кроме того, сопровождается историческими санкциями, почти всегда роковыми либо для сознания, либо для цивилизации, в которой оно отражается. Гегель ставит перед собой задачу показать неизбежность этих мучительных этапов Одним из аспектов "Феноменологии духа" является размышление об отчаянии и смерти. Отчаяние, правда, методическое, поскольку в конце истории оно должно преобразится в удовлетворение и абсолютную мудрость. Однако недостать подобной педагогики состоит в том, что она предполагает только совершенных учеников, и в том, что ее приняли дословно, тогда как словом она желала только возвестить дух Так произошло ( знаменитым исследованием господства и рабства 3 Животное, по Гегелю, обладает непосредственным сознание внешнего мира, самоощущением, но отнюдь не самосознанием, k( торое отличает человека. Человек, по сути, рождается только того момента, когда он осознает самого себя как субъекта познающего. Следовательно, суть человека -- самосознание. Чтобы утвердить себя, самосознание должно отличать себя от того, чем оно ' Которые нашли не столь философские образцы в прусской, наполеоновской и царской полиции или же в английских лагерях в Южной Африке 2 В сопоставлении Гегеля и Руссо есть свой опыт Судьба "Феноменологии духа" была подобна судьбе "Общественного договора" в своих последствиях О сформировала политическую мысль своего времени Кстати, в гегельянской cистеме обнаруживается теория общей воли Руссо 3 Далее следует схематическое изложение диалектики господина -- раба Здесь нас интересуют только выводы из этого анализа Вот почему мы сочли необходимым изложить ее заново, подчеркивая одни тенденции за счет других Вместе с тем наше изложение не носит критического характера Однако нетрудно увидеть если рассуждение придерживается логики, прибегая ко всякого рода уловкам, оно не может притязать на роль подлинной феноменологии, тем более что Гегеля оно опирается на совершенно произвольную психологию Польза и эффективность направленной против Гегеля критики Кьеркегора состоит в том, что она во многом основана на психологии Впрочем, это нисколько не умаляет ценное некоторых блестящих анализов, осуществленных Гегелем --224 не является Человек -- это существо, которое отрицает для того, чтобы утвердить свое бытие и свою особость. От природного мира самосознание отличается не простым созерцанием, в котором оно отождествляется с внешним миром и забывает себя самое, а вожделением, которое оно может испытывать по отношению к миру. Это вожделение напоминает ему о самом себе во времени, где внешний мир явлен самосознанию как его иное. В вожделении внешний мир предстает как сущий и как то, чего лишено самосознание, но чего оно хочет для своего бытия и снятия внешнего мира. Самосознание, таким образом, есть вожделение. Но для того чтобы быть, самосознание должно быть удовлетворено: удовлетвориться же оно может лишь насыщением своего вожделения. Поэтому, чтобы насытиться, оно действует, а действуя, отрицает, уничтожает то, чем насыщается. Самосознание есть отрицание. Действие -- это уничтожение, рождающее духовную реальность сознания. Но уничтожить бессознательный объект, не обладающий сознанием, такой, как мясо, например, в акте поедания,-- это присуще также и животному. Потреблять -- еще не значит быть сознательным. Нужно, чтобы вожделение сознания обращалось на нечто отличное от бессознательной природы. Единственная в мире вещь, которая отличается от такой природы,-- это самосознание. Следовательно, необходимо, чтобы вожделение обратилось к другому вожделению и чтобы самосознание насытилось другим самосознанием. Проще говоря, человек не признан другими и сам себя не признает человеком, пока он ограничивается чисто животным существованием. Он нуждается в признании других людей. В принципе любое сознание есть лишь желание быть признанным и одобряемым, как таковое, другими сознаниями. Мы порождены другими. Только в обществе мы обретаем человеческую ценность, которая выше животной ценности. Высшая ценность для животного -- сохранение жизни, и сознание должно возвыситься над этим инстинктом, чтобы обрести человеческую ценность. Оно должно быть способно рисковать собственной жизнью. Для признания другим сознанием человек должен быть готов рисковать своей жизнью и принять возможность смерти. Фундаментальные человеческие взаимоотношения, таким образом, это отношения чисто престижные, постоянная борьба за признание друг друга, борьба не на жизнь, а на смерть. На первом этапе своей диалектики Гегель утверждает: поскольку смерть равно присуща и человеку и животному, их различие в том, что человек принимает смерть, а то и желает ее. В этой изначальной борьбе за признание человек отождествляется тогда с насильственной смертью. Гегель принимает традиционный дивиз: "Умри, но стань". Однако призыв "стань тем, кто ты есть" уступает место призыву "стань тем, кем ты еще не являешься". Это первобытное и неистовое желание быть признанным, которое совпадает с волей к бытию, утолится только тем признанием, которое, постепенно расширяясь, станет всеобщим. поскольку точно так же каждый желает быть признанным всеми, 8 Альбер Камю --225 борьба за жизнь прекратится лишь с признанием всех всеми, что будет означать конец истории. Бытие, стремящееся к гегельянскому сознанию, рождается в нелегко завоеванной славе, в общественном одобрении. Немаловажно отметить, что для идеи, вдохновляющей наши революции, высшее благо совпадает в действительности не с бытием, а с абсолютной кажимостью. Во всяком случае, вся человеческая история -- это только длительная смертельная борьба за завоевание всеобщего престижа и абсолютной власти. Эта борьба сама по себе империалистична. Мы далеки от доброго дикаря XVIII века и от "Общественного договора". В шуме и ярости веков каждое сознание, чтобы существовать, желает смерти другого. К тому же эта неумолимая трагедия абсурдна, поскольку в том случае, когда одно из сознании уничтожено, победившему сознанию ждать признания уже не от кого. В действительности философия кажимости упирается здесь в свой предел. Никакая человеческая реальность не могла бы возникнуть, если бы, по предписанию Гегеля, можно сказать счастливому для его системы, не обнаружилось с самого начала два рода сознания, одному из которых недостает мужества отказаться от жизни и поэтому оно согласно признать другое сознание, не будучи само им признано. Оно допускает, чтобы его рассматривали как вещь. Сознание, ради сохранения животной жизни отказывающееся от независимости,-- это сознание раба. Другое, получившее признание и независимость,-- это сознание господина. Они различаются при их столкновении, когда одно склоняется перед другим. На этой стадии дилемма "быть свободными или умереть" сменяется дилеммой "убить или поработить". Отголоски последней можно будет услышать и в дальнейшем ходе истории, так что ее абсурд и тогда еще не будет преодолен окончательно. Свобода господина тотальна по отношению прежде всего к рабу, поскольку раб тотально признает ее, а затем и по отношению к природному миру, поскольку раб своим трудом преображает его в предмет наслаждения своего господина, потребляемый им в постоянном самоутверждении. Однако его автономия не абсолютна. К его несчастью, господин признан в своей автономности сознанием, которое сам он автономным не признает Следовательно, он не может быть удовлетворен, и его автономия только негативна. Господство -- это тупик. Поскольку господин никоим образом не может отказаться от господства и стать рабом, вечная участь господ -- жить неудовлетворенными или быть убитыми. Роль господина в истории сводится только к тому, чтобы возрождать рабское сознание, единственное, которое действительно творит историю. Раб воистину не дорожит своей участью, он хочет ее переменить. Следовательно, он может воспитывать себя вопреки господину; то, что именуют историей, является лишь чередой длительных усилий, предпринимаемых ради обретения подлинной свободы. Уже посредством труда, путем преобразования природного мира в мир технический раб освобождается --226 от той природы, которая предопределила его рабство, ибо он не смог возвыситься над ней благодаря приятию смерти '. Пока смертная тоска, испытанная в униженности всего его существа, не поднимет его на уровень человеческой всеобщности, раб как бы не существует. Отныне он знает, что эта всеобщность реальна; ему уже не остается ничего иного, как завоевывать ее в длинном ряду сражений с природой и сражений с его господами. Следовательно, история -- это история труда и бунта. Нет ничего удивительного в том, что марксизм-ленинизм извлек из этой диалектики современный идеал рабочего-солдата. Оставим в стороне описание состояний рабского сознания (стоицизм, скептицизм, несчастное сознание), которое можно встретить на последующих страницах "Феноменологии духа". Но нельзя пренебречь следствиями иного аспекта этой диалектики -- уподоблением отношений раб -- господин отношениями ветхозаветного бога и человека. Комментатор Гегеля 2 замечает: если бы господин существовал реально, он был бы Богом. Сам Гегель называет реального бога Господином мира. В своем описании несчастного сознания он показывает, как раб-христианин, стремясь отрицать то, что его угнетает, укрывается в потустороннем мире и вследствие этого ставит над собой нового господина в лице Бога. Впрочем, Гегель отождествляет верховного господина с абсолютной смертью. Борьба возобновляется, но уже на высшем уровне -- между порабощенным человеком и жестоким богом Авраама. Решение этого нового разрыва между вселенским богом и личностью будет дано Христом, который примиряет в себе всеобщее и единичное. Но Христос в каком-то смысле составляет часть земного мира. Его можно было увидеть, он жил, и он умер. Следовательно, он только этап на пути ко всеобщему; он также принадлежит диалектическому отрицанию. Нужно только признать в нем человекобога, чтобы достигнуть высшего синтеза. Перепрыгивая через промежуточные этапы, достаточно сказать, что этот синтез, после воплощений в церкви и в Разуме, завершается абсолютным Государством, воздвигнутым рабочими и солдатами; где дух мира отразится наконец в самом себе, во взаимном признании каждого всеми и во всеобщем примирении всего того, что существовало под солнцем. С того мгновения, "когда видение духовное совпадает с телесным", каждое сознание станет лишь зеркалом, отражающим другие зеркала, и само будет отражаться бесконечно в отраженных образах. Град человеческий отождествится с Градом Божьим *; всеобщая история в качестве всемирного трибунала вынесет свой приговор; где добро и зло будут оправданы. Государство станет Судьбой и одобрением 1 По правде говоря, в этом есть глубокая двусмысленность, поскольку речь идет не об одной и той же природе Уничтожает ли приход технического мира смерть или страх смерти в природном мире? Вот в чем подлинный вопрос, оставленный Гегелем без ответа. 2 lean Hyppolite Genese et structure de la Phenomenologie de 1'esprit. P. 168. --227 всякой реальности, провозглашенной в "духовный день Богоявления" Таковы в итоге основные идеи, которые вопреки или благодаря крайней их абстрактности буквально подняли революционный дух, дав ему различные с виду направления. Этот дух нам предстоит теперь обнаружить в идеологии нашего времени. Имморализм, научный материализм и атеизм, окончательно вытеснивший антитеизм бунтарей прошлого, под парадоксальным влиянием Гегеля соединились с революционным движением, которое до Гегеля никогда реально не отрывалось от своих моральных, евангелических и идеалистических корней. Эти тенденции, даже если они вовсе не исходят непосредственно от Гегеля, проистекают из неоднозначности его учения и его критики трансценденции. Гегель окончательно разрушил всякую вертикальную трансценденцию, и в первую очередь трансценденцию принципов,-- вот в чем его неоспоримое своеобразие. Несомненно, он восстанавливает имманентность духа в становлении мира. Но имманентность эта подвижна, она не имеет ничего общего с древним пантеизмом. Дух существует и не существует в мире; он творится миром, он миром становится. Тем самым ценность переносится к концу истории. А до этого -- никакого критерия, применимого для обоснования ценностного суждения. Нужно жить и действовать в зависимости от будущего. Всякая мораль становится предварительной. В своих самых глубинных тенденциях XIX и XX столетия -- это эпохи, попытавшиеся жить без трансценденции. Один комментатор ', правда левый гегельянец, но в данное вопросе ортодокс, отмечает, кстати сказать, враждебность Гегеля к моралистам и говорит, что единственной аксиомой для неге была жизнь в соответствии с нравами и обычаями своего народа Эту максиму социального конформизма Гегель и в самом дел< утверждал самым циничным образом. Кожев, однако, добавляет что такой конформизм законен ровно настолько, насколько нравы этого народа соответствуют духу времени, иначе говоря, поскольку они прочны и противостоят критике и революционным нападкам. Но кто определит их прочность? Кто сможет судить о законности такого конформизма? Целое столетие капиталистический режим Запада отражал мощные атаки. Должно ли в силу этого считать его законным? И наоборот, должны ли были люди, преданные Веймарской республике, отвернуться от нее и в 1933 гол} клясться в своей верности Гитлеру, потому что республика пала под ударами гитлepизмa? Должно ли предавать Испанскую республику в тот самый час, когда восторжествовал режим генерала Франко? Традиционная реакционная мысль оправдала бы подобные выводы в своих собственных целях. Новым было то, что эти выводы ассимилировала с неисчислимыми для себя последствиями революционная мысль. Упразднение всяких моральных ценностей ' Александр Кожев --228 и принципов, подмена их фактом, этим калифом на час, но калифом реальным, могли привести, как мы прекрасно видели, только к политическому цинизму, будь он индивидуальным или, что куда серьезнее, государственным. Политические или идеологические движения, вдохновляемые Гегелем, едины в своем подчеркнутом пренебрежении к добродетели. Тем, кто прочитал Гегеля с чувством отнюдь не отвлеченного страха, в Европе, уже раздираемой несправедливостью, этот философ не смог помешать ощутить себя заброшенными в мир, лишенный нравственной чистоты и принципов, в тот самый мир, которому, по словам Гегеля, внутренне была присуща греховность уже потому, что он обособился от Духа. Разумеется, Гегель отпускает грехи в конце истории. Однако сейчас всякое человеческое действие влечет за собой вину. "Невинно только отсутствие действия, бытие камня, но даже о жизни ребенка этого уже не скажешь". Однако невинность камня недоступна. Без невинности -- никакой гармонии во взаимоотношениях, никакого разума. Без разума -- голая сила, господин и раб, и все это до тех пор, пока не воцарится разум. Для раба -- одинокое страдание, для господина -- беспочвенная радость; и то и другое -- не заслужены. Как тогда жить, в чем найти опору, если дружба возможна только в конце времен? Единственный выход -- с оружием в руках установить определенный порядок. "Убить или поработить" Те, кто прочитал Гегеля с единственной и ужасной страстью, фактически не удержали в памяти ничего, кроме первой посылки этой дилеммы. Они почерпнули из трудов Гегеля философию презрения и отчаяния, считая себя рабами, и только рабами, которые ввиду смерти абсолютного Господина связаны с земными господами силой кнута. Эта философия нечистой совести научила их только тому, что всякий раб является таковым лишь по собственному согласию и может освободиться не иначе как путем отказа, который совпадает со смертью. Отвечая на этот вызов, наиболее гордые из них полностью отождествили себя с этим отказом и тем самым обрекли на смерть. В конечном счете мысль о том, что отрицание само по себе является позитивным актом, заранее оправдывает различного рода отрицания и предвещает кредо Бакунина и Нечаева: "Наше дело -- разрушать, а не строить". Для Гегеля нигилист -- это только скептик, у которого не было иного выхода, кроме противоречия или философского самоубийства. Но сам Гегель породил иного сорта нигилистов, которые, превратив скуку в принцип действия, отождествят свое самоубийство с философским убийством '. Так появляются террористы, решившие, ^о ради бытия нужно убивать и умирать, поскольку человек и история не могут твориться без жертвоприношений и убийства. Идеализм бесплоден, если он не оплачивается риском для жизни. Этот нигилизм, вопреки видимости, все еще нигилизм в ницшеанском понимании постольку, поскольку он является клеветой на существующую жизнь в пользу исторической запредельности, в которую силятся верить --229 Эту важную мысль о том, что всякий идеализм ничего не стоит, если ради него не рискуют жизнью, должны были довести до конца молодые люди, которые проповедовали ее не с университетской кафедры, чтобы затем мирно умереть в постели, а среди взрывов бомб и до тех пор, пока не оказывались на виселице. Действуя таким образом, они даже в самих своих заблуждениях исправляли своего учителя и вопреки ему показали, что по крайней мере одна аристократия стоит выше омерзительной аристократии успеха, восхваляемой Гегелем,-- аристократия жертвенности. Иного рода наследники Гегеля, которые прочтут его более серьезно, остановят свой выбор на другом термине дилеммы и провозгласят, что раб освободится, только порабощая в свой черед. Постгегельянские доктрины, предав забвению мистический аспект мысли учителя, привели этих наследников к абсолютному атеизму и научному материализму. Но подобную эволюцию нельзя вообразить без абсолютного исчезновения всякого трансцендентного принципа объяснения и без полного разрушения якобинского идеала. Безусловно, имманентность -- не атеизм. Но имманентность в движении является, если позволительно так выразиться, предварительным атеизмом '. Расплывчатый образ Бога, который у Гегеля еще отражается в мировом духе, нетрудно будет изгладить. Из двусмысленной формулы Гегеля "Бог без человека значит не больше, чем человек без Бога" его последователи сделают решительные выводы. Давид Штраус в своей "Жизни Иисуса" обособляет теорию Христа, который рассматривается как Богочеловек. Бруно Бауэр ("Критика евангельской истории") создает своего рода материалистическое христианство, настаивая на человеческой природе Христа. Наконец, Фейербах (которого Маркс считал великим мыслителем, а себя признавал его критичным учеником) в "Сущности христианства" всякую теологию заменит религией человека и человеческого рода, которую приняла немалая часть современной ему интеллигенции. Фейербах поставил себе задачу показать, что различие между человеком и божественным иллюзорно, что оно представляет собой лишь различие между сущностью человека, то есть человеческой природой, и индивидом. "Тайна Бога есть не более чем тайна любви человека к самому себе". И тогда явственно слышатся интонации нового странного пророчества: "Индивидуальность заняла место веры, разум -- место Библии, политика -- место религии и Церкви земля -- место неба, труд заменил молитву, нищета стала земным адом, а человек -- Христом". Так что существует лишь один ад, и он от мира сего; против него-то и необходимо бороться? Политика -- это религия; трансцендентное христианство, принадлежащее миру иному, отрекшись от раба, укрепляет земных вла дык и создает еще одного владыку -- на небесах. Вот почему ' Как бы там ни было, критика Кьеркегора действенна. Основать божественность на истории -- значит парадоксальным образом создать абсолютную ценность на приблизительном знании. Нечто "вечно историческое" есть терминологическое противоречие. К оглавлению --230 атеизм и революционный дух являются не более чем двумя ипостасями одного и того же освободительного движения. Таков ответ на постоянно возникающий вопрос: почему революционное движение отождествляется скорее с материализмом, нежели с идеализмом? Потому что поработить Бога, поставить его себе на службу означает уничтожить трансцендентность, которая поддерживала прежних господ, и при возвышении всего нового подготовить времена человека -- царя. Когда нищета будет преодолена, когда исторические противоречия будут исчерпаны, "подлинным богом, богом человеческим, будет Государство" *. Homo homini lupus становится homo homini deus *. Эта мысль лежит в истоках современного мира. Фейербах дает начало внушающему ужас оптимизму, который мы видим в действии еще и сегодня и который кажется противоположностью нигилистического отчаяния. Но это лишь видимость. Нужно знать последние выводы Фейербаха в его "Теогонии", чтобы разглядеть глубоко нигилистические корни этих воспламененных мыслей. Вопреки самому Гегелю мыслитель утверждает, что человек есть лишь то, что он ест, и Фейербах так подытоживает свою философию будущего: "Истинная философия заключается в отрицании философии. Никакой религии -- такова моя религия. Никакой философии -- такова моя философия" *. Цинизм, обожествление истории и материи, индивидуальный террор или государственное преступление -- этим не ведающим пределов следствиям вскоре предстоит во всеоружии появиться на свет из двусмысленной концепции мира, которая предоставляет одной лишь истории производство ценностей и истины. Если ничего нельзя себе представить четко, пока в конце времени не будет явлена истина, всякое действие -- произвол, и в мире царствует сила. "Если реальность немыслима,-- восклицал Гегель,-- нужно выковать немыслимые понятия". Немыслимое понятие действительно не может рассчитывать, что его примут благодаря убедительности, которая относится к порядку истины; немыслимое понятие в конце концов должно быть навязано. Позиция Гегеля выражена в его словах: "Вот истина, кажущаяся нам, однако, заблуждением, но которая истинна именно потому, что ей случается быть заблуждением. Что касается доказательства, то оно будет предоставлено не мной, а историей в ее завершении". Подобное притязание может повлечь за собой только две позиции: или временный отказ от всякого утверждения до предоставления доказательств, или же утверждение всего того в истории, что по всей видимости обречено на успех, и в первую очередь--утверждение силы. В обоих случаях это нигилизм. Как бы там ни было, нельзя понять революционную мысль XX века, если пренебречь тем фактом, что по несчастной случайности она черпала значительную часть своего вдохновения в философии конформизма и оппортунизма. В конечном счете именно то, что могло бы оправдать притязания Гегеля, делает его в интеллектуальном смысле и навсегда --231 уязвимым. Он полагал, что в 1807 году с приходом Наполеона и его самого история завершилась, что оправдание стало возможным и что нигилизм побежден. "Феноменология духа", эта Библия которая пророчествовала только о прошлом, установила границу времени. В 1807 году все грехи были прощены и сроки истекли. Но история продолжалась. С тех пор вопиют другие грехи и являют миру позор прежних преступлений, полностью оправданных немецким философом. Обожествление Гегелем себя самого вслед за обожествлением Наполеона, невинного отныне, потому что ему удалось стабилизировать историю, продолжалось не более семи лет. Вместо тотального оправдания нигилизм вновь завоевал мир. Философия, даже рабская, также имеет свои Ватерлоо. Но ничто не может поколебать жажду божественного в сердце человека. Пришли и приходят другие -- те, кто, забывая Ватерлоо, все еще претендуют на то, чтобы завершить историк.. Обожествление человека еще не закончено и будет достигнут не раньше чем в конце времен. Нужно готовить этот апокалипсие и, за неимением Бога, строить хотя бы церковь. В конце концов, история, которая еще не остановилась, позволяет увидеть перспективу, которая могла бы быть перспективой гегелевской системы; но это возможно лишь по той простой причине, чтя духовные сыны Гегеля эту перспективу пока ведут, если не влеку г. Когда холера уносит в расцвете славы философа Иенской баталии, порядок всего того, что последует, уже готов. Небо пусто, земля отдана беспринципной силе. Избравшие убийство и выбравшие рабство будут последовательно занимать авансцену истории от имени бунта, отвернувшегося от своей истины. ИНДИВИДУАЛЬНЫЙ ТЕРРОРИЗМ Писарев, теоретик русского нигилизма, считал, что самые ярые фанатики -- это дети и юноши. Сказанное им верно и по отношению к целым народам. Россия была в ту пору молодой нацией, появившейся на свет немногим более века назад с помощью акушерских щипцов, которыми орудовал царь, в простоте душевной собственноручно рубивший головы бунтовщикам. Неудивительно, что немецкая идеология в России была доведена до таких крайностей самопожертвования и разрушения, на которые немецкие профессора были способны разве что мысленно. Стендаль усматривал главное отличие немцев от других народов в том, что размышления взвинчивают их вместо того, чтобы успокаивать. В еще большей степени это верно и по отношению к России. В этой юной стране, лишенной философских традиций 1, совсем еще молодые люди, духовные собратья трагических лицеистов Лотреамона, усвоили немецкую идеологию и стали кровавым воплощением ее выводов. "Пролетариат семинаристов"2 перехватил в то время инициативу великого освободительного движения, придав ему свою собственную исступленность. Вплоть до конца XIX века этих семинаристов насчитывалось всего несколько тысяч. И однако именно они, в одиночку противостоявшие самому могучему абсолютизму в истории, не только призывали к свержению крепостного права, но и реально способствовали освобождению сорока миллионов мужиков. Большинство из них поплатилось за эту свободу самоубийством, казнью, каторгой или сумасшедшим домом. Всю историю русского терроризма можно свести к борьбе горстки интеллектуалов против самодержавия на глазах безмолвствующего народа. Их нелегкая победа в конечном счете обернулась поражением. Но и принесенные ими жертвы и самые крайности их протеста способствовали воплощению в жизнь новых моральных ценностей, новых добродетелей, которые по сей день противостоят тирании в борьбе за подлинную свободу. Германизация России в XIX веке -- не изолированное явление. Воздействие немецкой идеологии было в тот момент преобладающим и во Франции--достаточно вспомнить такие имена, как Мишле и Кине *. Но если во Франции этой идеологии пришлось бороться и уживаться с социализмом анархистского толка, то в России она не столкнулась с уже сложившейся общественной 1. Тот же Писарев замечает, что идеологические компоненты цивилизации в России всегда были статьей импорта. См. соч. Armand Coquart: Pisarev et 1'ideo'ogie du nihilisme russe. 2. Выражение Достоевского. --233 мыслью и оказалась как бы на собственной территории. Первый русский университет, основанный в 1750 году в Москве *, был, по сути, немецким. Постепенная колонизация России немецкими учителями, бюрократами и военными, начатая в царствование Петра Великого, при Николае I превратилась в систематическое онемечивание. В 30-е годы русская интеллигенция благоговела перед Шеллингом и французскими мыслителями, в сороковые -- перед Гегелем, а во второй половине столетия -- перед его порождением--немецким социализмом'. Тогдашняя русская молодежь вдохнула в эти абстракции всю безмерную силу своей страстности, буквально оживила эти мертвые идеи Религии человека, чьи догматы уже были сформулированы германскими профессорами, еще не хватало апостолов и мучеников. Эту роль взяли на себя русские христиане, уклонившиеся от своего первоначального призвания, для чего им пришлось отринуть и Бога, и добродетель. Отказ от добродетели В 20-е годы прошлого века у первых русских революционеров-декабристов понятия о добродетели еще существовали. Эти представители дворянства еще не изжили в себе якобинский идеализм. Более того, их отношение к добродетели было сознательным. "Наши отцы были сибаритами,-- писал один из них, Петр Вяземский,-- а мы -- последователи Катона". К этому прибавлялось всего одно убеждение, дожившее до Бакунина и эсеров девятьсот пятого года,-- убеждение в очистительной силе страдания Декабристы напоминают тех французских дворян, которые, отрекшись от своих привилегий, вступили в союз с третьим сословием Эти аристократы-идеалисты пережили свою ночь на 4 августа*, решив пожертвовать собой ради освобождения народа. Хотя вождь декабристов Пестель и не чуждался общественной и политической мысли, их неудавшийся заговор не имел четкой программы; вряд ли можно даже сказать, что они верили в свой успех. "Да, мы умрем,-- говорил один из них накануне восстания,-- но это будет прекрасная смерть". Их смерть и в самом деле была прекрасной. В декабре 1824 года каре мятежников, собравшихся на Сенатской площади в Санкт-Петербурге, было рассеяно пушечными ядрами. Уцелевших отправили в Сибирь, повесив перед тем пятерых руководителей восстания, причем так неумело, что казнь пришлось повторять дважды. Вполне понятно, что эти жертвы, казалось бы напрасные, были с восторгом и ужасом восприняты всей революционной Россией. Пусть после их казни ничего не изменилось, но сами они стали примером для других. Их гибель знаменовала начало революционной эры, правоту и величие того, что Гегель иронически именовал "прекрасной душой": русской революционной 1. "Капитал" переведен на русский язык в 1872 г --234 мысли еще предстояло определить свое отношение к этому понятию Немудрено, что в этой атмосфере всеобщей экзальтации немецкая мысль пересилила французское влияние и сумела навязать свои ценности русским, умам, мятущимся между жаждой мученичества, тягой к справедливости и сознанием собственного бессилия Воспринятая поначалу как божественное откровение, она была соответствующим образом превознесена и истолкована. философическое безумие овладело лучшими умами. Дошло до того что "Логику" Гегеля принялись перелагать в стихи. Поначалу главный урок, почерпнутый русскими интеллектуалами из гегельянской системы, заключался в оправдании социального квиетизма. Достаточно осознать разумность мироздания, мировой дух в любом случае реализует себя -- было бы время. Именно такой была, например, первая реакция Станкевича', Бакунина и Белинского. Но вслед за тем страстная русская натура, испуганная фактической или хотя бы теоретической близостью этой мысли к принципам самодержавия, бросилась в противоположную крайность. Весьма показательна в этом отношении эволюция Белинского, одного из самых знаменитых и влиятельных русских мыслителей 30--40-х годов. Живший дотоле довольно смутными понятиями либерального идеализма, Белинский внезапно открывает для себя Гегеля. Впечатление было ошеломляющим: в полночь у себя в комнате он, как некогда Паскаль, содрогается от рыданий и, не колеблясь, расстается со своими прежними убеждениями: "Не существует ни случая, ни произвола: я прощаюсь с французами". В одну ночь он становится консерватором и поборником социального квиетизма, без колебаний пишет об этом, храбро защищая свою позицию в том виде, в каком она ему представляется. Но вскоре до этого человека щедрой души доходит, что он таким образом оказался на стороне несправедливости -- а ее он ненавидит больше всего на свете. Если все логично, то все оправдано. Остается только сказать "да" кнуту, крепостному праву и Сибири. Принять мир таким, как он есть, со всеми его страданиями, на какой-то миг показалось ему признаком величия духа, ибо он думал лишь о собственных страданиях и метаниях. Но у него не хватило духу смириться со страданиями других. И он поворачивает вспять. Если смириться с чужими страданиями невозможно, значит, что-то в мире не поддается оправданию, и история, по крайней мере в одном из ее пунктов, не укладывается в рамки разума. А ведь она должна быть либо целиком разумной, либо вовсе бессмысленной. Одинокий протест Белинского, на мгновение умиротворенного идеей, что все на свете поддается оправданию, вспыхивает с новой силой. Он в самых резких выражениях обращается непосредственно к Гегелю: "Со всем подобающим вашему философскому филистерству уважением, честь имею донести "Если мир управляется духом разума, я могу быть спокойным насчет всего остального" --235 вам, что, если бы мне и удалось влезть на верхнюю ступень лестницы развития,--я и там попросил бы вас отдать мне отче1 во всех жертвах условий жизни и истории... Я не хочу счастия и даром, если не буду спокоен насчет каждого из моих братии по крови..." *1 Белинский понял, что он желал не разумного абсолюта, а полного бытия. Он отказывается отождествить эти два понятия. Он хочет бессмертия конкретного человека, живой личности, а не абстрактного бессмертия рода человеческого, ставшего "Духом". О