У выхода с причала теснились шоферы такси, в основном китайцы, оспаривая друг у друга пассажиров; он уже хотел было взять машину, как его окликнул вчерашний знакомец, сошедший на берег следом за ним и предложивший подвезти его в город. Пройдя над многополосной, разделенной барьерами автострадой по виадуку -- из тех, что пересекали дороги, как и в Гонконге, каждые десять километров,-- они добрались до стоянки, где их ждал пыльный джип "тойота". Сев за руль,, австралиец -- если он действительно был таковым -- извинился, что не может пригласить его к себе, туманно намекнув на визиты женщин, нарушающие покой в доме, и посоветовал не останавливаться в отеле "Лисабон", куда его доставило бы, в расчете на комиссионные, любое такси, а снять номер в гостинице "Bela vista", с ярко выраженным местным колоритом и более спокойным укладом; особенно он хвалил ее открытую террасу. Они могли бы встречаться там по вечерам за стаканчиком. Полчаса спустя "австралиец" уже высадил его у гостиницы, и теперь он сидел на пресловутой террасе колониального стиля, положив ноги на беленные известью перильца; над головой у него мерно, убаюкивающе гудели потолочные вентиляторы, их лопасти были украшены лампочками-миньонами, зачем-то включенными среди бела дня. Перед ним расстилалось Китайское море, оно ярко рдело между бело-зелеными колоннами, подпиравшими разделенный на черные квадраты потолок. Администратор выдал ему ключ от номера -- без особых удобств, но большого и прохладного -- и многоязыкий рекламный буклет, посвященный Макао, где он вычитал, что "постояльцам обычно ставят в номера кипяченую воду не столько по гигиеническим соображениям, сколько с целью отбить запах хлора. Тем не менее все, и туристы и коренные обитатели Макао, предпочитают следовать местным обычаям, а именно заменяют воду вином". Проникшись этим намеком, он заказал на завтрак бутылку "vinho verde", которую принесли в огромном ведре со льдом. Он осушил ее, ни о чем не думая, с одним только смутным, но приятным ощущением прохлады, затем, пошатываясь, добрался до своей комнаты; одно ее окно выходило на террасу, другое, над дверью, -- в широкий коридор, где пахло, как в прачечной, влажным бельем. Он выключил кондиционер -- один из тех громоздких, похожих на телевизор ящиков, что уродовали своими ржавыми задниками обшарпанный фасад гостиницы. Подумал: не побриться ли? -- но отказался от этой мысли, чувствуя, как разбирает его хмель; растворил окно, улегся на кровать и заснул. Он то и дело полупросыпался с намерением встать, взяться за бритье, выйти на террасу или наведаться в те казино, о которых "австралиец" рассказал ему в машине как о главной местной достопримечательности, если не считать "Crazy Horse", импортированного из Парижа; однако все его проекты тонули в вязкой дреме и еще в странной уверенности, что скоро налетит тайфун. Ветер уже трепал листву дерева, глядевшего в открытое окно, а в комнате слышалось завывание урагана и шум дождя -- на самом же деле это пыхтел, истекая влагой, кондиционер, который он включил на полную катушку, вместо того чтобы остановить. Проснувшись окончательно, он побрился перед зеркальцем, стоявшим прямо на раковине; неизвестно, почему его не повесили, а прислонили к стене -- в этом заведении вообще все делалось спустя рукава. Затем он вышел, еле волоча ноги, и побрел по улицам с двухэтажными домишками, то побеленными известкой, то розовыми или голубыми, как леденцы. В этих кварталах жили китайцы; все улицы носили пышные названия, вроде rua del bom Jesu, estrada do Repuso (Улица милосердного Христа, проспект Отдохновения (порт.).) и тому подобное; встречались тут и церкви в барочном стиле, и монументальные каменные лестницы, и даже современные многоэтажные дома, особенно в северной части города, там, где он высадился с парохода; чем дальше, тем назойливее становились запахи восточных курений и жареной рыбы, а главное, дух наивного, покорного упадка, векового смирения перед жизнью. В какой-то миг его охватил страх заблудиться, нелепый в таком маленьком городке, и он несколько раз повторил название своей гостиницы китайцу-полицейскому, который долго вслушивался, а потом, просияв, возгласил : "Very fast!"; невозможно было понять, означало ли это, что гостиница очень близко, или что нужно очень быстро бежать, чтобы попасть в нее, или что она очень далеко -- "very far". Для того чтобы ему легче было спрашивать дорогу у аборигенов, не владеющих английским, полицейский вывел название китайскими иероглифами на оборотной стороне спичечного коробка, который он только что купил заодно с пачкой местных сигарет; выглядело оно примерно так: Но ему не представилось случая воспользоваться этой шпаргалкой: бродя наугад, он вышел на берег моря и тут же углядел свою стоявшую на отшибе гостиницу, похожую издали на старый, отслуживший свое корабль в сухом доке. Конец дня и вечер он провел на террасе, под бронзовым барельефом с изображением Бонапарта на Аркольском мосту1 и с надписью "There is nothing impossible in my dictionary!" ; правда, тот факт, что надпись сделали по-английски -- видимо, чтобы напомнить о главном историческом враге, Англии, -- слегка обескуражил его. Он поужинал легкими блюдами, напомнившими ему бразильскую кухню, выпил много вина в надежде, что это поможет уснуть, и оказался прав. Так прошло два дня. Он спал, курил, ел, пил "vinho verde", гулял по полуострову, словом, сам того не желая, вел жизнь настоящего туриста. Посещал он и казино -- либо роскошное заведение при отеле "Лисабон", либо "поплавок", где стоял оглушительный треск костяшек домино, который потом еще долго звучал у него в ушах. Кроме того, он дремал на солнышке в городских парках, проехался вдоль границы с Китайской народной республикой , посетил музей Камоэнса и, сидя под деревом, блаженно улыбнулся поразительно четкому воспоминанию о романе Жюля Верна, где географ Паганель хвастается тем, что освоил испанский язык, выучив наизусть "Лузиады", эпическую поэму этого португальского поэта эпохи Великих открытий. Говорил он лишь с официантами, заказывая еду; "австралиец", без сомнения с головой ушедший в домашние хлопоты, не явился на свидание, которое назначил ему на террасе. Иногда где-то на окраине его дремлющего сознания шевелились зачатки неприятных, тревожных мыслей об Аньес, отце, относительной близости Явы, о вероятных поисках с целью напасть на его след, о том, что ждет его впереди. Но ему достаточно было потрясти головой, надолго закрыть глаза или выпить несколько глотков вина, чтобы отогнать, развеять эти обескровленные, бестелесные образы, почти уже призраки, такие же безобидные, как утопленный в Китайском море бипер, как смутное впечатление "deja vu"4. Он больше не пытался звонить домой и только бродил под солнцем, среди запахов сушеной рыбы и пота, пропитавшего его одежду, перемежая эти бесцельные скитания долгими сиестами. Однако он неукоснительно брился дважды в день, перекроив на свой лад известную шутку, гласившую, что безделье помогает слушать, как растет борода. Он же слушал -- хотя и не очень внимательно, -- как растут его усы, и временами, развалившись где-нибудь в парке на скамейке, смаковал абстрактную и отныне совсем не важную мысль о том, как ему удалось избежать... избежать чего? Мысль таяла, не успев оформиться. На третий день он отправился на пляж. В самом Макао пляжа не было, но недавно выстроенная дамба соединяла полуостров с двумя маленькими островками, где все купались, как сообщил ему услужливый портье гостиницы "Bela vista". Трижды в день от "Лисабона" до островов ходил микроавтобус, но он предпочел пешую прогулку и пустился в дорогу около одиннадцати часов утра. Он шагал, глядя то под ноги, на бетон, то на воду по сторонам дамбы, в полном одиночестве, если не считать редких машин. Одна из них внезапно остановилась, водитель открыл дверцу, приглашая его сесть, но он вежливо отказался -- спешить было некуда. Пообедал он рыбой в ресторанчике на первом острове -- Таипа, -- сидя лицом к морю; около двух часов дня ушел оттуда и шагал по охряной дороге до тех пор, пока не завидел внизу пляж с черным песком, куда сбегала извилистая тропинка. Несколько машин и японских мотоциклов указывали на присутствие отдыхающих, но это его не смутило. У моря и в самом деле оказались люди -- главным образом молодые японцы, с радостными криками игравшие в гандбол. И чайки в небе тоже кричали. Было жарко. Перед тем как искупаться, он заказал содовую воду и выкурил сигарету в пляжном буфетике с соломенной крышей, увешанной динамиками, откуда неслись американские эстрадные шлягеры; среди них он узнал "Woman in love" в исполнении Барбры Стрейзанд. Затем он разделся, скатал одежду, поставил сверху сандалии и неторопливо вошел в теплую, довольно мутную воду. Поплавал несколько минут (для чего пришлось отойти далеко от берега), вернулся назад и, не выходя на песок, улегся на мелководье, где его окатывали небольшие волны. Начался отлив, и он последовал за морем, отползая от берега на локтях, лицом к пляжу. Пляшущие на воде блики слепили глаза, и он прикрыл их, лишь время от времени поглядывая, на месте ли его одежда. Метрах в двадцати от него барахтался в воде другой приезжий с Запада, похоже его ровесник. Видимо, на какой-то миг он задремал, но тут же встрепенулся, услышав голос, громко произносивший английские слова, и, открыв глаза, стал тревожно озираться: ему почудилось, что обращаются к нему, и действительно, второй белокожий купальщик глядел в его сторону и кричал, стараясь перекрыть шум волн: "Did you see that?" Ослепленный солнцем, он плохо различал его черты, однако подумал, что тот не похож на англичанина или американца; бросив взгляд на пляж, он убедился, что ничего особенного не происходит: японцы по-прежнему гоняли мяч, какой-то парень, с виду китаец, в майке и шортах, с плейером на поясе, удалялся прочь мелкими шажками. "What?" -- спросил он, больше из вежливости, но человек, все еще лежа на животе в воде, отвернулся, крикнув во всю глотку: "Nothing, forget it!"3. Он снова закрыл глаза, радуясь, что беседа тем и ограничилась. Позже он вышел на берег, натянул одежду прямо на мокрое тело и зашагал обратно в город. Рядом с ним остановился микроавтобус, ехавший в Макао; на сей раз, чувствуя усталость, он вошел и сел на заднее сиденье. По тому, как зудела кожа, он понял, что сильно обгорел, и с удовольствием предвкушал, как укроет обожженное тело прохладной, чуть шершавой простыней. Когда автобус проезжал по тенистым улицам, он старался уловить свое отражение в пыльном стекле с налипшей мертвой мошкарой. Волосы склеились от соленой воды, усы черной полосой пересекали лицо, но это его уже почти не трогало. Никаких планов, никаких дел впереди -- только доехать до гостиницы, принять ванну, усесться на террасе и созерцать Китайское море. Гвоздик на доске, где он обычно оставлял ключ, пустовал. Портье, старый тощий китаец в слишком широкой для него белой нейлоновой рубашке, с улыбкой сказал: "The lady is upstairs"4, и он почувствовал, как по его обожженной спине пробежал холодок. -The lady? -- Yes, Sir, your wife... Didn't she like the beach?5 Он не ответил -- у него перехватило дыхание -- и еще с минуту постоял перед сверкающей стойкой. Затем медленно взошел по лестнице, с которой сняли ковровую дорожку -- наверное, для чистки. Медные прутья, сваленные охапкой у стены, ловили блики закатного солнца. На втором этаже из открытого окна косо падал столб света, в нем роились пылинки. Дверь его номера в конце коридора была не заперта. Он толкнул ее и вошел. Лежа на кровати, озаренная все тем же мягким предвечерним светом, Аньес читала журнал -- то ли "Тайм", то ли "Asian week", взятый, наверное, в вестибюле. На ней было легкое коротенькое платьице, напоминавшее скорее просторные шорты. Голые смуглые ноги ярко выделялись на белой простыне. - Ну как? -- спросила она, услышав его шаги. -- Купил наконец? -- Что... купил? -- Да эту гравюру? -- Н-нет, -- ответил он, изо всех сил стараясь, чтобы голос звучал нормально. -- Значит, этот тип так и не снизил цену? Она закурила и придвинула к себе пепельницу с рекламой "Bela vista". -- Да, именно, -- сказал он, глядя на море за окном. У самого горизонта ползло грузовое судно. Вынув из кармана рубашки пачку сигарет, он тоже закурил, но сигарета оказалась влажной -- видимо, промокла, когда он одевался на пляже. Тщетно он затягивался, сжимая в зубах размякший фильтр; наконец он раздавил сигарету в пепельнице, задев попутно колено Аньес, и пробормотал: -- Пойду приму ванну. -- А я после тебя! -- откликнулась Аньес, когда он уже зашел в ванную комнату, оставив дверь открытой. И добавила: -- Ну и дурацкие же здесь ванны, такие маленькие! Он пустил воду, опершись на край ванны, и в самом деле небольшой -- в ней можно было только сидеть, и уж конечно не вдвоем. Подойдя к раковине, он увидел на полочке две зубные щетки, полупустой флакон жидкой пасты made in Hong-Kong, множество баночек с кремами и прочей женской косметикой. Он чуть не опрокинул одну из них, беря с полочки прямоугольное зеркало, чтобы водрузить его на край ванны, прислонив к стене. Убедившись, что оно не упадет, он разделся, достал свой бритвенный прибор, положил его рядом с зеркалом и уселся в теплую воду. Ванная освещалась только крошечным, размером с отдушину, оконцем; в ней царил уютный, какой-то подводный сумрак, в лад которому приятно звучала мерная капель из разлаженного кондиционера. Было прохладно, в такой прохладе хорошо дремлется. Сидя по пояс в воде, он развернул зеркало так, чтобы лучше видеть лицо. Усы были густые -- как прежде. Он разгладил их. -- Сходим вечером в казино? -- лениво спросила Аньес. -- Если хочешь. Он тщательно взбил пену в чашке, наложил ее на щеки и подбородок и дочиста выбрил их. Потом, не колеблясь, взялся за усы. Ножниц у него не было; в результате первичная расчистка отняла довольно много времени, зато бритва быстро делала свое дело -- волоски градом сыпались в воду. Чтобы лучше видеть, он переставил зеркало себе на живот, прислонив к коленям, --так было удобнее исследовать лицо вблизи. Твердая рам ка резала тело, ощущение было неприятное. Он вторично наложил пену, снова выбрился -- еще старательнее. Пять минут спустя на лице его не осталось ни единого волоска, но этот факт никак не отозвался в нем, он просто констатировал: я делаю то, чего нельзя не сделать. Еще немного пены; пышные белые хлопья падали то в воду, то на зеркало, кото рое он несколько раз вытер ребром ладони. Он опять прошелся бритвой по верхней губе, да так усердно, что ему почудилось, будто лезвие добралось до самых потайных, доселе скрытых неровностей кожи в этом узком месте лица. Странно: выбритая губа не отлича лась цветом от щек, хотя они сильно загорели под жарким солнцем; впрочем, это можно было объяснить царившим в ванной полумраком. Отложив на минуту бритву, но не скла дывая ее, он взял в обе руки зеркало, приблизил его к лицу так, что оно даже слегка зату манилось от его дыхания, потом снова прислонил к коленям. В окошечке ванной видне лись ветви дерева и синий клочок неба. Стояла тишина, нарушаемая только капелью кон диционера да шелестом страниц, которые переворачивала Аньес. Ему нужно было бы передвинуться, вытянуть шею и заглянуть в приоткрытую дверь, но он этого не сделал. Вместо того он взял бритву и опять принялся скоблить верхнюю губу. Всего лишь раз он отвлекся и провел бритвой по щеке -- вот так же он, погрузив язык в лоно Аньес, на миг высвобождал его, чтобы поцеловать ее бедра, -- но тотчас вернулся обратно, на место бывших усов. Теперь он уже достаточно хорошо изучил рельеф этой полоски, чтобы все время вести бритву строго перпендикулярно, и заставил себя держать глаза открытыми, когда под нажимом лезвия, которое он ни разу не наклонил, кожа расступилась. Он на жал сильнее, увидел текущую кровь, скорее черную, чем красную, -- но это тоже мог исказить тусклый свет. И вовсе не боль (как ни странно, боль не ощущалась!), а дрожь пальцев, стиснувших роговую рукоятку бритвы, побудила его продолжить надрез в обе стороны: там лезвие, как и ожидалось, рассекало плоть гораздо легче. Он вздернул губу, стараясь остановить темную струйку, но несколько капель все-таки брызнуло на язык, а гримаса еще больше расширила рану. Вдруг стало больно; он понял, что смаковать ощущения уже не придется, и начал кромсать лицо как попало, не заботясь об аккуратности порезов, сжимая зубы, чтобы не закричать, особенно когда лезвие вонзалось в десны. Кровь хлестала в потемневшую воду, на грудь, на плечи, на белый фаянс ванны, на зеркало, которое он снова протер свободной рукой. Другая рука, вопреки его опасениям, не ослабела; она как будто срослась с бритвой, и он старался только не отрывать лезвие от своего растерзанного лица, глядя, как багровые -- точь-в-точь тухлое мясо! -- кусочки плоти мягко шлепаются на гладкую поверхность зеркала, а оттуда медленно сползают в воду, между сведенными болью коленями; пальцы ног судорожно впились в стенки ванны, словно пытались раздвинуть их, а он все продолжал кромсать лицо и так и эдак, сверху вниз, справа налево, ухитряясь при этом почти не задевать нос и рот. Потоки крови буквально ослепили его, но он упорно держал глаза открытыми и изо всех сил старался сосредоточиться на очередном уголке лица, который неутомимо рассекала бритва; самое трудное было не кричать, сдерживать рвущийся из горла вопль, чтобы ничем не нарушить мирную тишину ванной и комнаты, где Аньес шелестела страницами журнала. Еще он боялся, что она задаст какой-нибудь вопрос, а он не ответит, ибо не сможет разжать сведенные, как клещи, челюсти, но она хранила молчание и только переворачивала страницы -- правда, чуточку быстрее, чем раньше, как будто ей это надоело; а бритва тем временем уже достигла кости. Он уже ничего не видел и мог только мысленно вообразить себе перламутровый блеск зубов на обнаженных деснах, среди багровой мешанины перерезанных сосудов; этот блеск, эти яркие блики кружились и слепили глаза, которые он считал открытыми, тогда как на самом деле крепко зажмурил их -- так же крепко, как стиснул зубы, сжал колени, напряг каждый мускул до предела, лишь бы одолеть жгучую, огненную боль, не потерять сознание и завершить начатое, не уступив никаким колебаниям. Его мозг существовал как бы отдельно от тела и продолжал работать, одновременно спрашивая себя, долго ли еще продержится, сможет ли рука, до того как ослабеет и упадет, рассечь кость, просунуть бритву далеко в горло, уже захлебывающееся кровью; когда же он понял, что так своей цели не достигнет, он вырвал бритву из раны, испуганно подумал, что ему не хватит сил поднести ее к шее, однако поднес и, в последних проблесках сознания, хотя нечеловеческое напряжение всего тела уже покинуло его руку и жест вышел неверный, вялый, полоснул по горлу, от уха до уха, ничего не видя и даже не чувствуя, но до самого конца следя цепким рассудком за собственным предсмертным хрипом, за конвульсиями ног и живота, за звоном расколотого зеркала-- цепким и вместе с тем наконец-то убаюканным мыслью, что теперь уж дело сделано и все снова в порядке. Биарриц -- Париж: 22 апреля -- 27мая 1985