послание, сообщавшее покупателю о важной истине: дорога в центр и обратно для вас не составит труда. Запущенность дома то же оборачивалась выгодной стороной: несомненно, что цена за изрядный участок земли, лежащий в прекрасном районе столицы, окажется вполне умеренной. Андреа позволила себя убедить; она больше не вспоминала о каретном сарае, думала только, как привести в порядок огромный дом. - Мы отделаем лишь часть здания, - объясняла она, - но эту часть изменим полностью. Там не останется ни следа от прежних обитателей. Поди знай, какие флюиды веют в доме. Хотя они устроились в трех комнатах, а остальные закрыли, денег ушло немало. Жилые комнаты получились очень милыми, но само существование других - пустых и закрытых - удручало молодую женщину. Рауль и тут нашел выход. - Я понимаю твое состояние, - сказал он. - Мы точно живем в доме, полном привидений. Я придумал, что надо сделать. Давай на какое-то время сдадим эти комнаты жильцам. Главное, что в доме больше не будет пустых помещений, к тому же мы восполним затраты. Они перенесли свои вещи наверх, а низ решили сдавать. Андреа смирилась. Они уже не будут одни, но жить вместе с чужими, случайными людьми - совсем не то, что жить с родственниками, которые считают себя вправе руководить нами и высказывать свое мнение по любому поводу. Следуя непрерывным указаниям мужа, Андреа вела хозяйство очень экономно. Вскоре они стали получать изрядную прибыль. Дело было не только в предприимчивости и аккуратности Рауля; Андреа восхитительно обставила комнаты, оказалась удивительной хозяйкой и кухаркой и - что, пожалуй, самое главное - отличалась редким обаянием; мягкая, молодая, красивая, она пленяла всех; характер у нее был ровный, она никогда не жаловалась, только иной раз упрекала мужа: - Ты слишком надолго оставляешь меня одну. Когда Рауль выполнит обещание и бросит виноторговлю, им не придется больше разлучаться по вечерам. Хотя особой нужды в комиссионных не было - пансион приносил неплохой доход, - Раулю было жаль отказываться от них, потому что деньги так и плыли к нему в руки. Пытаясь убедить жену, он объяснял: "Это заработок, достающийся без труда". Здесь он кривил душой, ибо по вечерам возвращался мертвый от усталости, падал в постель рядом с женой и мгновенно засыпал. Не будем считать его человеком, накликающим на себя беду; несомненно, он был счастлив. Первым жильцом оказался Атилио Галимберти, "наш галантный Галимберти", как метко называл его другой постоялец, по фамилии Хертц. Довольно молодой, приятной наружности, Галимберти работал в магазине, дважды в неделю играл в теннис, судя по всему, имел немалый вес в профсоюзе и пользовался в квартале славой донжуана ("Это настоящий дамский лев", - иронизировал Хертц.) Андреа не могла простить Галимберти, что, украшая комнату фотографиями своих поклонниц, он перепортил стены гвоздями. Виновный по этому поводу замечал: - Все женщины одинаковы. Хозяйке обидно, что нет ее фотографий. Рауль, со своей стороны, предупреждал ее: - Не позволяй ни жильцам, ни кому-либо другому взять над тобой верх. Этот мир делится на пауков и мух. Постараемся же быть пауками, а не мухами. - Какой ужас! - восклицала Андреа. Вскоре в пансионе появился доктор Мансилья, широкоплечий человек с темной кожей и обвислыми усами, типичный креол с виду; он заявлял, что он врач - прежде занимался траволечением, - и решительно отрицал тезис о том, что атом - предел всему. Его девизом было "Всегда можно сделать еще один шаг", и потому он ежедневно садился на поезд и отправлялся в Турдеру, где брал уроки у йога, гадавшего на картах, толковавшего сны и предсказывавшего будущее. Были еще жильцы, которые быстро сменяли друг друга и заслужили у постоянных обитателей прозвания перелетных ласточек. Холодным сентябрьским утром в доме появилась сеньорита Элена Якоба Криг в сопровождении пуделька; она восседала в кресле на колесах, которое толкал какой-то юнец. Не позвонив, юнец ввез кресло в прихожую, повернулся и ушел, бросив дверь открытой. Больше его в квартале никогда не видели. У сеньориты были светлые волосы, голубые странные, тесно посаженные глаза, розовая кожа, большой слюнявый рот; красные губы все время двигались, приоткрывая неровные зубы; голландка по национальности, разбитая параличом, лет шестидесяти с лишком, она зарабатывала на жизнь переводами. Рауль был вынужден обратиться к Элене Якобе Криг со следующими словами: - Мне неприятно отказывать вам, сеньорита, но согласитесь, я отвечаю за порядок в доме, а собака - животное негигиеничное и портит имущество. - Если вы имеете в виду Хосефину, - ответила сеньорита Криг, - то вы ошибаетесь. Вам не придется жаловаться. Чтобы успокоить вас, я сейчас проделаю опыт. Она посмотрела на собачку Хосефину. Почти тотчас животное встало на задние лапки и весело прошагало за дверь; потом вернулось. - Как вы этого добились? - восхищенно спросил Рауль. Элена Якоба обратила к нему свои тесно посаженные глаза, такие твердые и в то же время нежные, и улыбнулась слюнявым ртом. Помолчав, она ответила: - Терпением. Поверите ли, поначалу собачка меня не любила. Поначалу никто меня не любит. Но постепенно я сумела покорить ее сердце. Ты что-то нашла во мне, верно, Хосефина? Рауль быстро прикинул, что неприятно отказывать в приюте парализованной старухе, а с другой стороны, если он примет ее, хлопот у него значительно прибавится. Он отвел для новых жильцов комнату внизу, установив за нее особую плату. Если я не ошибаюсь, появление супругов Хертц совпало с первыми снами Рауля. Об этой паре, жившей за углом - договорившись с Раулем и Андреа, они стали обедать и ужинать в пансионе, - судили по-разному. Для иных старый Хертц, раздражительный и ироничный, гордый местом кассира в кондитерской на улице Кабильдо, был не просто жертвой - он как бы олицетворял мужа-неудачника. Разумеется, Магдалена Хертц была для него слишком молода. Хорошенькая, внешне очень опрятная, она чуралась домашних дел: не стирала белье, стелила кровати раз в неделю, заставляла мужа - пока они не обратились к Хихене - завтракать, обедать и ужинать в молочной. Целыми днями она простаивала у дверей дома, скрестив руки (казалось, руки ее уже и не распрямлялись), и рассеянно глядела на прохожих своими огромными глазами; но как я сказал, были и другие мнения: иные называли мужа типичным старым бесстыдником, обольстившим почти несовершеннолетнюю девушку и вовлекшим ее в брак. - Неплохо устроился, - замечал Галимберти. - У этого сластены-кондитера всегда под рукой молоденькая курочка, а он еще плачется на судьбу в Немецком клубе. Со временем пансионный мирок стал походить на большую семью, но Андреа совсем напрасно боялась за свое счастье: их любви ничего не грозило, по крайней мере, вплоть до того момента, как Рауль безо всякой тому причины начал видеть сны. Он вовсе не собирался придавать значения снам, но они упорно повторялись, словно предупреждения, исходящие извне; странные, настойчивые, они слетали из неведомых сфер, и человек менее сильный не преминул бы увидеть в них откровение. По правде сказать, даже Рауль в конце концов стал сомневаться. Он старался, чтобы Андреа ничего не замечала, но как скрыть притворство? Рауль следил за ней, пытаясь застичь врасплох. В течение дня поведение жены доказывало, что она безупречна и предана ему всем сердцем; ночью, в снах, Андреа рисовалась совсем иной; просыпаясь, он порой смотрел на нее как бы со стороны и шептал: "Спит, точно обманщица". Чтобы не уходить из дому, Рауль серьезно подумывал отказаться от торговых дел. Он проводил в городе вечер за вечером и возвращался в плохом настроении, придирчивый, сердитый. Теперь он почти никогда не бывал ласков с женой, а если это и случалось, - как, например, в тот вечер, когда он застал ее вдвоем с Галимберти за починкой лампы, - голос его звучал фальшиво. Через несколько дней произошла первая неприятность. Возвращаясь из магазина, Андреа проходила мимо дома Хертцев и увидела у дверей Магдалену. Они немного поговорили, и Андреа, против своего обыкновения, вдруг разоткровенничалась. - Не могу понять, отчего он изменился, - говорила она, - но он стал совсем иным. - Вы знаете его - как вам кажется, он способен увлечься другой женщиной? - с интересом спросила Магдалена. - Почему ж нет? - Вы правы. Я бы и не подумала. Какая я глупая, - отозвалась Магдалена, отводя глаза. - Иногда кажется, что он вот-вот все мне расскажет, но тут он замолкает, словно не решается. Бог весть что с ним случилось, но его будто подменили. Я ему противна; жалея меня, бедняжка по доброте душевной пытается это скрыть, но напрасно. Как раз в эту минуту появился Рауль. Он едва поздоровался с Магдаленой и, грубо схватив жену за руку, потащил за собой. Они шли молча; наконец Рауль проговорил приглушенно и злобно: - Сейчас не время сплетничать среди улицы с соседкой, пользующейся сомнительной славой. Андреа промолчала; ее взгляд был полон недоумения и печали. Без сомнения, Рауль изменился и сам это чувствовал. Он ездил по делам, думая о жене - о той, какой ночь за ночью она являлась ему в снах. Порой ему хотелось убежать, никогда больше ее не видеть, забыть о ней; порой он обдумывал грозные кары и представлял, правда через силу, как бьет ее по щекам, даже убивает. Однажды в парикмахерской, листая журналы, он наткнулся на слова: "Сильнее всего грызут нас заботы, которые таишь в себе". Из робости он не вырезал эту фразу, но был уверен, что запомнил ее дословно. И вдруг в нем затеплилась надежда. Он подумал, что если поделится с кем-нибудь своим горем, то сумеет найти выход; но с кем? В Буэнос-Айресе, как оказалось, у него было много клиентов - но не друзей. Самыми близкими были, пожалуй, жильцы пансиона. Хотя ему претило обсуждать с ними поведение жены, он начал прикидывать, с кем можно посоветоваться. Галимберти не станет вникать в суть дела, а сразу примется отыскивать в нем слабые и комичные стороны, чтобы потом высмеять Рауля за его спиной. Старуха Элена Якоба Криг - но кому же приятно делиться секретами со столь мерзким существом? И потом, он не раз подмечал, что она глядит на него, словно угадывая его несчастья, словно радуясь им. Просить совета у Хертца нелепо - этот человек не способен навести порядок в собственном доме. Лучше уж обратиться к Магдалене. Говоря о ней с другими, он без колебаний осуждал ее как должно, но в душе она ему нравилась. Однако из верности жене он решил ничего ей не говорить. И наконец, оставался Мансилья, тоже не внушавший ему доверия: Рауля смущало поведение этого человека, бросившего медицину ради оккультных наук, ради неведомых, темных тайн. Но тут случилась новая размолвка. Когда однажды он собирался в город, Андреа, бледная и дрожащая, еле выговаривая слова, спросила: - Почему бы нам не поговорить? - Прекрасно. Давай поговорим, - ответил Рауль саркастическим тоном и прикрыл глаза, дабы показать, что он - само терпение. Тем временем он думал о том, что его положение крайне шатко. Как объяснить, не рискуя предстать перед женой полным кретином, что все его обвинения и доказательства основываются лишь на снах? Ему страстно захотелось броситься к жене, сжать ее в объятиях и умолять забыть всю эту чепуху; но ведь есть вероятность - пусть слабая, пусть отдаленная, - что его обманывают; значит, надо защищаться. Когда Андреа заговорила, он уже ненавидел ее. - Если ты любишь другую - скажи, не таи, - начала Андреа. - Бесстыдница, - ответил Рауль. Ни одно оскорбление не могло бы ранить ее сильнее. Рауль знал это; понял, что слишком несправедлив, и, не решившись поднять на нее глаза, вышел из дому. - Ты уходишь, даже не взглянув на меня? - воскликнула Андреа. Много раз в течение долгих лет Рауль будет вспоминать этот возглас своей жены, жалобный возглас скорби и упрека. На станции он встретил Мансилью. Они вместе сели в вагон. И вдруг ни с того ни с сего Рауль спросил: - Если вы знаете какого-то человека и поступки его доказывают одно, а по ночам ваши сны доказывают обратное?.. Он остановился. Подумал, что слишком прозрачно намекнул на свои отношения с женой. Мансилья ответил: - Честно говоря, я что-то не улавливаю. - Если поведение этого человека, - пояснил Рауль, - доказывает, что он вам друг, а во сне вы видите его врагом, как бы вы поступили? - Во сне! - улыбаясь, отозвался Мансилья. Рауль побледнел. После этого ответа, сказал он себе, лучше объяснить все как есть. Наблюдая за лицом Мансильи, стараясь угадать его мысли, Рауль рассказал, что с ним случилось. Мансилья уже не улыбался. Поезд пришел на конечную станцию, Ретиро; они продолжали разговор в кондитерской. - Давайте по порядку, - сказал Мансилья. - Какие это сны? - Они ужасны. Не просите меня их вспоминать. Жена обманывает меня со всеми в доме. - Со всеми в доме? Прекрасно. Но также и с посторонними? - Да, с посторонними, с незнакомыми тоже. - Давайте разберемся. Попрошу вас припомнить хоть одного из них. Несдержанный, грубый? Прекрасно. Что вы можете сказать об их одежде? - Теперь, если подумать, мне кажется, что одеты они как-то странно. - Как-то странно? Поясните, пожалуйста. - Не знаю, как вам сказать. Словно это люди из других краев, из другого времени. - Римляне? Китайские мандарины? Рыцари в доспехах? - Нет-нет. Люди, одетые как в начале века. И к тому же крестьяне. Сейчас я уверен: это крестьяне в деревянных башмаках. Я так и слышу их тупой смех, стук башмаков по деревянному полу. Это противно до тошноты. - А где все происходит? - В нашей комнате. Вы знаете, как бывает во сне: комната наша, но в ней все по-другому. - Давайте по порядку. Что вы можете сказать о мебели? - Сейчас соображу. Такую мебель я видел только во сне, в снах, каждую ночь. Как только появляется буфет, я уже знаю, что сейчас произойдет. Кошмар начинается с буфета. - Какой он? - Из темного дерева. Помните картинки из сельской жизни, комнату в деревенском доме, женщина сидит за прялкой? В моих кошмарах наша комната точно такая же. Человек говорит себе: здесь ничего не может произойти, и оттого еще страшнее все, что происходит потом. - Прекрасно. Еще что-нибудь примечательное? - Когда я смотрю в окно, я почти никогда не вижу железнодорожные пути. Обычно за окном каналы, низкие, залитые водой поля, море на горизонте. - Вы жили на берегу моря? - Какое море? Я из дальней провинции. Никогда не жил на берегу, никогда не видел моря. Я увидел залив Ла-Плата только в Буэнос-Айресе. - Буду с вами откровенен. Я ничего не могу сделать для вас и могу все. Поймите, вы словно в глубокой яме. Хотите выбраться из нее? - Еще бы не хотеть. - Тогда сейчас же поедемте в Турдеру. Уверяю, Сколамьери вас не разочарует. Что я вижу в ваших снах? Я бы сказал, что вы украли их у другого. Что еще? Измена - значит верность. Каналы - плохие друзья. Деревянные башмаки - вы порядком сластолюбивы. Но я тут не авторитет. - А кто такой Сколамьери? - Некий сеньор, мой друг, который живет в Турдере. Он занимается йогой, наделен даром толковать сны, учит человека дышать, мало ли что. Посоветуйтесь с ним. - Знаете, дружище, - ответил Рауль, - не сердитесь, но я сейчас не расположен ни ехать в Турдеру, ни открывать душу йогу или как там зовется этот индус. Мансилья настаивал, Рауль был тверд; консультацию отложили до другого раза. Когда они расстались, Рауль понял, что сейчас ему не до виноторговли. Он сел в поезд и поехал домой. И еще он понял, что никогда не поедет к йогу, потому что это ему уже ни к чему. Разговор очень утомил его - он устал больше, чем если бы целый вечер ходил пешком по Буэнос-Айресу, собирая заказы, - но вместе с тем принес облегчение. Пелена спала с его глаз. Застыв на сиденье, усталый, счастливый и чуть растерянный, он размышлял об опасности, которой подвергался. Ему зримо представлялось недавнее безумие - оно как распавшаяся скорлупа, он высвобождался из нее, он был спасен. Теперь ему не хватит всей жизни, чтобы заслужить прощение жены. Когда он вышел на станции Колехьялес, ему показалось, будто все как-то странно на него смотрят. Он пошел было домой, но подумал, что если человеку кажется, будто на него странно смотрят, - значит, он не в себе; чтобы все прояснить, он направился к газетчику. Тот тоже посмотрел на него странно. - Вы еще не знаете, дон Хихена? - спросил он после паузы и указал рукой. - Она перешла вон там, через улицу Хорхе Ньюбери, и упала прямо на рельсы, под электричку, шедшую в Ретиро. В разговор вмешались другие. Они упоминали про машину "скорой помощи", полицейского комиссара, двух санитаров - один из них немного гнусавил, а второй был сыном некой доньи Рамос, о которой Рауль слышал впервые. А люди утверждали с пеной у рта, что санитар - непременно сын доньи Рамос. Рауль понял, что должен идти в комиссариат, но, словно влекомый непреодолимой силой, направился домой. Он шел, ничего не видя, точно автомат, запомнил только, как при переходе через улицу Федерико Лакросе его обругали из проезжавшего грузовика. А потом он услышал еще один голос, близкий и ласковый. Непонятно как он очутился в комнате сеньориты Криг. Старуха смотрела на него своими тесно посаженными глазами, ее мокрые губы шевелились, показывая неровный ряд зубов, она улыбалась ему и повторяла: - Вы расстроены? Это пройдет. - А вы откуда знаете? - спросил он. - Как же мне не знать? - отвечала старуха. - Я все скажу, дорогой мой друг, только не сердитесь. Между нами не должно быть недомолвок. Рауль, я вас люблю. - Сейчас не время, - запротестовал он. - Самое время, - нежно возразила старуха, и он ощутил ее дыхание. - Я хочу, чтобы вы знали все с самого начала, и хорошее, и плохое. Мне не надо следовать хитрым планам, я ничем не рискую. Уже давно я раскинула свои сети, и уже давно вы попались. Думаете, что живете, как вам хочется, порхаете здесь и там? Пустое. Клянусь, вы попались в сеть, если так можно сказать; вы в моей власти. Не сопротивляйтесь, не сердитесь. Известно ли вам что-нибудь, драгоценный Рауль, о передаче мыслей? Было бы трогательно, если бы вы не поверили, но, впрочем, вы трогательны всегда. Передавать мысли, передавать сны собачке, вроде Хосефины, или людям, вроде вас, вроде вашей жены - одно и то же. Что и говорить, попадаются бунтари, неприятные типы, от которых в конце концов устаешь. Я хотела только, чтобы ваша жена оставила нас в покое. Ни в какую. Не было силы в мире, способной оторвать ее от вас. И все же вы оба, на мой взгляд, не подходите один другому. Андреа была женщиной лирического склада, ей не хватало тех качеств, которые есть у меня, ее характер не гармонировал с вашим, трезвым, материальным. Не упорствуйте, не тратьте слов понапрасну. Не было силы в мире, способной оторвать от вас эту упрями- цу, - если не говорить о крайних мерах; потому что подобные характеры, поверьте, всегда готовы прибегать к крайним мерам. Мне пришлось направить вашу жену на рельсы. Хорошо еще, что душа драгоценного Рауля оказалась мягкой и податливой. Я боялась, что он заподозрит неладное, увидев в снах голландские каналы и пригожих молодцов времен моей юности; мне хотелось избавиться от них, но чуть что - и воспоминания возвращались, без сомнения, они оставили в моей душе глубочайший след. Вы обижаетесь на меня за сны, которые я на вас насылала? Это пройдет. Вы еще не любите меня. Поначалу никто меня не любит. Но постепенно я сумею покорить ваше сердце. Вы что-то найдете, правда, Рауль, в своей Элене Якобе? Теневая сторона Стоит улицу перейти - ты уже на теневой стороне. Милонга {*} Хуана Феррариса "Где-то тут, где-то там" (1921) {* Милонга - народная песня и танец из областей, примыкающих к заливу Ла-Плата.} Я уже так привык к пароходным скрипам, что, проснувшись после дневного сна, сразу ощутил, как тихо стало вокруг. Глянув в иллюминатор, я увидел внизу спокойную гладь воды, а вдали берег в гуще тропической зелени, среди которой я узнал пальмы и, пожалуй, бананы. Я надел полотняный костюм и поднялся на палубу. Мы стояли на якоре. С левого борта находился порт - там на мощеных причалах среди рельсов, высоких кранов и бесконечных серых пакгаузов по-муравьиному суетились негры; дальше простирался город в окружении крутых лесистых холмов. Шла погрузка - насколько я мог заметить, очень слаженно. С правого борта - если стоять лицом к носу судна - лежал берег, который я видел в иллюминатор, небольшой остров, напомнивший мне фактории, где я никогда не бывал, места из романов Конрада. Как-то я читал о человеке, который, постепенно слабея душой, вопреки своей воле застревает в подобном краю - может быть, на Малаккском полуострове, на Суматре или Яве. Я сказал себе, что вот-вот, ступив на берег, окажусь в атмосфере этих книг, и меня зазнобило от страха и восторга - впрочем, совсем слегка, особенно я не обольщался. Мое внимание привлек ровный стук мотора: к острову направлялась какая-то лодка вроде туземной каноэ. Сидевший в ней негр поднимал над головой плетеную клетку с сине-зеленой птицей и, смеясь, кричал нам что-то непонятное, едва слышное. Войдя в курительную (так значилось на прибитой снаружи табличке, конечно, в ряду со словами Fumoir {Курительная (франц.).} и Smoking Room {Курительная (англ.).}), я с облегчением отметил, как тут сумрачно, прохладно, пустынно. Бармен подвинул мне обычную порцию мятной настойки. - Подумать только, - сказал я. - Уйти отсюда, чтобы окунуться в этот ад, там, внизу. А все туризм. Я начал было пространно рассуждать о туризме как единственной всемирной религии, но бармен прервал меня. - Все уже ушли, - заметил он. - Однако есть исключения, - возразил я. И указал глазами на столик, за которым раскладывал пасьянс старый поляк эмигрант, генерал Пульман. - Жизнь для генерала кончена, - сказал бармен, - но он не устает пытать счастье в картах, - Разве что в картах, - отозвался я, потягивая настойку. Наконец дно стакана из зеленого стало прозрачно-белым. Пробормотав: "Запишите за мной", я двинулся к трапу. На доске возле сходней сделанная мелом надпись извещала, что мы отплываем на следующий день в восемь утра. "Времени хоть отбавляй, - сказал я себе. - Наконец-то можно не бояться опоздать на пароход". Заслоняясь рукой от слишком яркого света, я ступил на землю, миновал таможню и тщетно попытался найти машину; стоящий рядом негр повторял слово "такси" и разводил руками; в это время хлынул ливень. Из-за складов выполз старинный открытый трамвай (то есть открытый с боков, но с крышей), и, чтобы не вымокнуть до нитки, я вскочил в него. Босой негр-кондуктор тоже не хотел мокнуть и, продавая билеты, не ступал на подножку, а влезал на сиденья и перепрыгивал через спинки. Дождь скоро кончился. Кругом разливался все тот же молочно-белый свет. По боковой улочке в потоках воды спускался чернокожий, неся на голове что-то большое и яркое. Я пригляделся: это был гроб, усыпанный орхидеями. Человек этот являл собой погребальные дроги. От уличного шума у меня звенело в ушах (несомненно, он так оглушал меня, потому что рядом звучал чужой язык, чужие голоса). Многолюдные на всем пути, улицы теперь и вовсе были запружены народом. - Центр, да? - спросил я кондуктора. Поди знай, что он ответил. Я отцепился от поручней и сошел, ибо увидел церковь и представил себе, как прохладно внутри. У входа меня окружили нищие, выставляя напоказ синие, беловатые, красные язвы. Наконец я пробился к дверям, подошел к раззолоченному алтарю; заглянул в приделы, попытался кое-как разобрать эпитафии. Несмотря на мраморные доски, здешние могилы твердили мне о горьком одиночестве и убогости покойных. Чтобы не впадать в уныние, я сравнил их с жителями селений, которые видишь из окон поезда. Опять очутившись на улице, я двинулся дальше вдоль трамвайных путей. В городе было свое очарование, его викторианские дома трогательно напоминали об иной эпохе. Не успел я додумать свою мысль, как мне попалось на глаза современное здание значительных размеров, неряшливое, незаконченное, но уже облупленное. Я решил, что это павильон, возведенный для какой-нибудь выставки, одно из множества временных сооружений, которые остаются стоять по вине нерасторопных чиновников. Перед павильоном на каменном постаменте переплетались позеленевшие бронзовые кольца и полукольца - странный памятник, отчего-то нагонявший тоску. Чтобы взбодриться, я попробовал в шутку представить себе, будто я местный житель. "Надо написать письмо в газету, пусть уберут наконец эти останки выставки в честь первой годовщины нашей Независимости и Диктатуры, так не подходящие к стилю всего города". Человек не властен над своим настроением, и от этой безобидной шутки мне стало еще тоскливее. Я помедлил перед витриной, на которой были разложены высушенные лягушки, жабы, ящерицы и среди них - великолепная коллекция бальзамированных змей. - Где они продаются? - спросил я у одного прохожего, по виду истинного подданного Британского содружества. - Где угодно, - ответил он по-английски. - Прямо здесь. До меня донеслись звуки бравурного марша. Вдали я увидел кучку людей и недолго думая направился туда через небольшую площадь, обходя буйно цветущие клумбы. С примитивного мостика, переброшенного через ручей, который петлял среди искусственных скал, лужаек и кустов, я взглянул на зеленую мутную воду в желтоватых пузырях. "Это не для меня, - подумал я. - Слишком много змей, слишком много цветов, слишком много болезней. Какой ужас, если что-то вдруг затянет тебя и ты останешься тут навсегда". Я быстро продолжил путь. Военный оркестр, грохоча барабанами и тарелками - особенно бросались в глаза белые гамаши музыкантов, - наяривал марш перед чьим-то неприметным бюстом. "Самое лучшее вернуться на корабль, - подумал я, - и улечься на диван с книжкой Райдера Хаггарда, найденной в читальном зале". И вот тут я заколебался: мне показалось, что я то ли увидел, то ли припомнил своего друга Веблена. Конечно, в этом городе, выросшем среди тропического леса, на этих шумных улицах, переменчивых и неуловимых, как узоры калейдоскопа, под горячечным солнцем человеку может привидеться что угодно, но Британец Веблен был здесь наименее уместен. "Кто-кто, но только не он, - сказал я себе. - Я просто вспомнил о нем; немыслимо, чтобы он очутился тут". Я хотел вернуться на корабль, но оказалось, я не совсем представляю, в какую сторону идти. Я огляделся в поисках полицейского. Один стоял неподалеку - форма висела на нем так свободно, что казалась маскарадным костюмом, взятым напрокат, - но был совершенно недосягаем: с обеих сторон его омывал быстрый поток машин. - Порт? - спросил я у продавца газет. Он непонимающе посмотрел на меня. Какие-то девочки - а может быть, женщины и к тому же проститутки, - смеясь, указали мне дорогу. Одна лишь мысль, что я возвращаюсь на пароход, придала мне бодрости. Пройдя каких-нибудь четыреста метров, я поравнялся с кинематографом, облепленным афишами; они извещали, что здесь идет "Большая игра" {"Большая игра" (1934) - известный фильм французского режиссера Жака Фейдера.}. Несколько минут назад я прошел бы мимо - по правде сказать, на площади я испугался. Наверное, я был не совсем здоров, иначе отчего приписывать тропикам свойство безвозвратно заглатывать намеченные жертвы, в число которых я почему-то включил себя. Теперь, вновь став нормальным человеком, я рассмотрел афиши и даже разволновался, увидев, что как раз сегодня тут показывают старый, первый вариант "Большой игры", в которой снимались Франсуаза Розе, Пьер-Ришар Вильм, Шарль Ванель. Я сравнил себя с библиофилом, случайно находящим в жалкой книжной лавчонке драгоценное издание, за которым охотился так давно. По какой-то загадочной причине, а может быть, оттого, что в кругу близких друзей этот вариант видел я один, на протяжении многих лет само название фильма служило мне последним, сногсшибательным доводом в наших разговорах. Если меня хотели вытянуть вечером в кино, я заносчиво вопрошал: "Вы хотите сказать, что это не хуже "Большой игры"?" Когда появился новый вариант, признаюсь, я вышел из себя, разбранил картину, возможно не лишенную достоинств, и не раз упоминал ее как пример полной деградации всего и всех. Сеанс начинался в половине седьмого. Хотя еще не было и пяти, меня подмывало подождать: ведь я забыл почти весь сюжет этого фильма, составлявшего одно из самых светлых моих воспоминаний (иные заметят, что жизнь того, кто среди лучших своих воспоминаний называет кинофильм, предстает в несколько странном свете; что ж, они правы). Все еще колеблясь, остаться или уйти, я двинулся дальше и поравнялся с другим кинотеатром, называвшимся "Мириам". Там показывали картину, в которой, если судить по афишам, шла речь о бедняках, старых пальто, швейных машинах и ссудной кассе. Меня уже вновь обуяла любознательность туриста; разглядывая все вокруг, я обратил внимание на необычную деталь: в здании было две двери, одна, центральная, вела в кинотеатр, вторая, боковая, - в маленькое кафе. Меня опять томила жажда; я вошел, уселся за мраморный столик и, когда - очень не скоро - ко мне подошли, попросил мятную настойку. В стене налево от меня темнел вход в зал, кое-как прикрытый шторой из зеленого потертого бархата. Штора то и дело шевелилась, пропуская женщин, по большей части чернокожих - они входили в зал одни, чтобы выйти в сопровождении мужчин. У стойки, справа от меня, две-три женщины болтали с попугаем, а он не к месту отвечал им хриплыми воплями. В дальнем конце бар переходил в чистенький дворик, вымощенный оранжевой плиткой и огороженный темно-красными стенами с рядами узких дверей; на каждой виднелся эмалированный овал с номером. Между столиками бродил тихий человек с лейкой в руках - очевидно, садовник, - в широченной соломенной шляпе, синем холщовом костюме и шлепанцах; он поливал шаткие доски пола, и они из серых и пыльных становились черными. Честно говоря, здешняя мятная настойка оказалась куда хуже той, что я пил на пароходе. Я снова вспомнил Британца Веблена. Он рисовался мне не иначе как в самых фешенебельных местах (Нью-Йорк был для него равнозначен джунглям) - на модных курортах вроде Экс-ле-Бена или Эвиана, в Монте-Карло, на Виа Венето в Риме, на улицах Восьмого arrondissement {округа (франц.).} Парижа или лондонского Вест-Энда. Не сочтите из моих слов, что Веблен был снобом, хотя, наверное, и не без этого - он делал вид, конечно же в шутку (ведь именно так, за самыми редкими исключениями, и проявляется снобизм), что его утомляет любое отступление от привычных жизненных канонов. На деле же он вел как бы двойную жизнь, и одна ее половина представлялась необъяснимой, если не отнести ее на счет снобистских прихотей. Мой друг был знатоком кошек, и не раз я с удивлением видел его на газетных снимках в окружении старух - его помощниц, членов жюри на Королевской кошачьей выставке там-то и там-то. Эта деятельность отнюдь не умаляла прочих его достоинств: Веблен был человеком начитанным, причем при подборе книг им руководила не столько целеустремленность, сколько собственные пристрастия. Он прекрасно разбирался в светской архитектуре и декоративном искусстве Франции XVIII века, ценил картины Ватто, Буше и Фрагонара. Кое-кто считал его авторитетом и в современной живописи - живописи двадцатых годов нашего века, все еще современной и в шестидесятые. Человечек в соломенной шляпе закончил свой обход и теперь отдыхал, присев к столу. Внезапно я заметил кошку, лежащую у него на коленях, на мой взгляд, обычную домашнюю кошку, белую в больших светло-коричневых и черных пятнах. Мы с кошкой посмотрели друг на друга; мордочка животного была как бы составлена из двух половин, один глаз на черном пятне, другой на белом. "Да тут целый зверинец, - сказал я себе. - Попугай, кошка, лебедь". Лебедя я упомянул потому, что на рубашке человечка - он шевельнулся, доставая платок, чтобы вытереть пот, - заметил монограмму в виде этой птицы. "Сколько воспоминаний", - пробормотал я, ничего не понимая. На меня вдруг нахлынули безудержные, но не совсем ясные воспоминания о моей юности. Да, конечно, припомнил я, у Веблена была точно такая же монограмма. Кошка продолжала смотреть на меня, словно желая внушить какую-то мысль, и я опустил глаза. Когда я их поднял, соломенная шляпа лежала на столе, а у человечка было лицо Британца Веблена. Странно, подумал я, встретить знакомое лицо у незнакомого человека. Быть может, в перипетиях странствий мне суждено было сделать открытие, что по миру рассеяно несколько экземпляров одного и того же лица. - Дорогой друг! - вскричал Веблен и, раскрыв объятия, шагнул мне навстречу. - Дорогой друг! - ответил я. Мы обнялись, растроганные до слез. От него скверно пахло. Я смотрел на него, все еще не веря своим глазам, меня слегка мутило от головокружительной тайны, соединенной теперь с этим знакомым лицом. Мы связываем лицо с определенным человеком; передо мной было лицо Веблена, но все остальное противоречило привычному образу. Для моего друга, припоминал я, это остальное - одежда, присущая ему опрятность, среда, в которой он вращался, некая педантичность и самонадеянность в манерах - как раз и было основным. (Когда обстоятельства меняются, наверное, нечто подобное может произойти с каждым.) Стоило посмотреть, как мы, два немолодых человека, чуть не плача, сжимали друг друга в объятиях. Когда я сказал фальшивым голосом, что он прекрасно выглядит, он ответил с улыбкой: - Ты прав, мне можно позавидовать. Но спорю, что больше всего тебе хочется спросить, как меня сюда занесло. - Да уж конечно, - отозвался я. - Я никак не предполагал встретить тебя здесь. - Ни дать ни взять сцена из романа. Хочешь услышать мою историю? - Еще бы, Веблен! - Тогда, - продолжал он, - ты, как это водится в романах, закажешь мне рюмку, и я, постепенно пьянея, расскажу о себе. - Что тебе заказать? - спросил я, подозвав официанта. - Мне все едино. Он помолчал, глядя на меня. Официант принес бутылку и стакан. - Оставить? - спросил он на своем языке. - Оставь, - ответил Веблен. Я взял бутылку и поднес горлышко к носу. На меня пахнуло спиртом; запах казался то сладковатым, то горьким; я рассмотрел этикетку: на ней был изображен пейзаж с горами, покрытыми снегом, луна и паук в паутине; "Сильваплана", - прочел я. - Что это? - Здешнее пойло, - ответил Веблен. - Тебе его не рекомендую. - Может, переменить? - И не думай. Мне все едино, - повторил он. - История эта началась в Эвиане года три назад. Или чуть раньше, в Лондоне. В то время мне улыбалось счастье, и Леда любила меня. Ты знал о моем романе с Ледой? - Нет, - отозвался я, - не знал. Мой ответ не слишком порадовал его. - Я познакомился с ней в Лондоне на балу. Она сразу же ослепила меня, и, глядя на ее длинные белые перчатки, я сказал ей, что она лебедь - не стоило бы рассказывать тебе эти глупости, - а оказалось, что она Леда. Она не поняла меня, но рассмеялась. Поверь, на балу она была самой молодой и самой прелестной. Какими словами ее описать? Безукоризненно одетая и воспитанная; тугие белокурые локоны и голубые глаза. Она сама открыла мне пределы своего совершенства - у нее были грязные колени. "Когда я мою их или надеваю лучшее нижнее белье, мне не везет с мужчинами". (Правда, говорила она в высшей степени прямолинейно.) Характер у нее был беспечный. Я не знал другой женщины, кого так веселила бы жизнь. Нет, неверно, не жизнь вообще, а ее жизнь, ее связи, ее обманы. Все ее помыслы были прежде всего сосредоточены на себе. На книги ей не хватало терпения, и в том, что зовется культурой, она ничего не смыслила; но не надо думать, что она была дурочкой. Меня, по крайней мере, она постоянно обводила вокруг пальца. В своем деле она была специалисткой. Ее занимало все, что касалось любви, любовных связей, мужского и женского самолюбия, обманов и интриг, того, что люди говорят и о чем умалчивают. Знаешь, слушая ее, я вспоминал Пруста. В шестнадцать лет ее выдали замуж за старого австрийского дипломата, человека образованного, хитрого и недоверчивого, которого она обманывала без малейшего труда. Похоже, тот верил, что берет себе в дом нечто вроде котенка, и с самого начала вел себя с ней по-хозяйски, старался воспитывать ее и направлять, а она с самого начала делала вид, что слушается его во всем, и обманывала, как могла. Ее родители считали, что мужу не под силу противостоять Леде в этой войне (его дело - подчинить ее себе, ее дело - вывернуться, сбросить путы), и сторожили ее, словно еще двое ревнивых мужей. Но не думай, что эти обстоятельства влияли на ее веселость или на ее привязанность к родителям и к австрийцу. Она всех любила и всем лгала. Радостно и азартно изобретала она хитрые, запутанные проделки. В начале нашего романа, перед тем как познакомиться с ее мужем (потом я немало виделся с ним), я как-то вечером спросил ее: "Он ничего не заподозрит? Ведь нас постоянно встречают вместе". "Не беспокойся, - ответила она. - Мой муж принадлежит к тем людям сугубо мужского склада, которые хорошо разбираются в женщинах, но не помнят ни одного мужского лица, потому что просто не видят их". Помимо ее красоты, ее молодости, прелести и ума (ограниченного, но удивительно тонкого, куда более проницательного, чем мой) меня зачаровывало невероятное, но не раз подтвержденное обстоятельство: она была в меня влюблена. Она рассказывала мне обо всем, ничего не скрывала, словно была уверена - я уважал ее, признавал зрелость ее суждений, не позволял себе сомневаться (и все же немного сомневался в ней), - словно была уверена, что никогда не направит против меня этот сложный механизм затейливых обманов. Я благословлял судьбу за удивительный и щедрый дар и однажды ночью, в некоем опьянении любовью и тщеславием, сказал ей: "Даже если бы ты обманула меня, я все равно бы тобой восхищался". Самым искренним образом верил я, что умею смотреть на жизнь философски. С другой стороны, любая ложь Леды была забавна и изящна. Я забыл про Лавинию, - сказал Британец Веблен, поглаживая кошку, лежавшую у него на коленях. - У Леды была кошечка, обыкновенная домашняя кошка с очень мягкой шерсткой, белая в светло-коричневых и черных пятнах; мордочка как бы составлена из двух половин, черной и белой. Словом, обычная кошка из бедняцких кварталов, но душа у нее была Ледина. Ты не представляешь, как они походили друг на друга. Льстивая и лживая, она вечно надувала тебя, а когда обман раскрывался, ты все равно не мог на нее сердиться. Она была грациозной и гибкой и чуралась грязи. После еды она тщательно приводила себя в порядок, точно светская дама. Однажды она встретила меня особенно ласково, и это несказанно польстило мне: Лавиния как бы подтверждала, что отныне я свой в этом доме. Когда я отдавал синий костюм в чистку, я увидел, что кошка провела меня - ластясь, воспользовалась моими брюками как салфеткой. Лавинии никто не был нужен, кроме Леды. Кто знает, может, и Леда была такой же, в ее жизни существовала только одна любовь. Не помню уж, кто первый - Леда или я - предложил провести вместе несколько дней во Франции. Но я уверен, что именно Леда выбрала Эвиан. Это удивило меня, я полагал, что уже знаю Леду, и считал, что она предпочтет самое светское место; кроме того, я слегка огорчился, ибо уже воображал, как прогуливаюсь под руку с моей подругой по модным бульварам Монте-Карло и Канна. Потом обдумал все хорошенько и сказ