бом случае преобразит Эдвина, Эмилию и Фридриха Великого. Ни преображения, ни просветления, ни света истины. Где ты лежишь, Филипп? В затемненной комнате. "Он усыпил меня, маленький доктор, маленький психиатр, создатель снов, он сидит рядом и заполняет мою историю болезни, карточку моих снов, маленький бюрократ души, он записывает: Филипп уснул, ему спится луг, ему снятся отпуск и летнее счастье, оставь ты свой луг, к госпоже Метелице зван я нынче в гости, она замела-запорошила все тропинки, ласковыми холодными густыми хлопьями ложится на землю тихий снег, пылает уютная изразцовая печь, мурлычет кошка и выгибает спину, в духовке пекутся яблоки, я наряжаю кукол для представления, для собственного маленького театра, устроенного на лежанке, это так интересно играть в театр, но все же самое главное - приготовить кукол, одна из них будет одета, как Эмилия, другая - как американочка с зелеными глазами, она могла бы играть дона Хиля, дон Хиль Зеленые Штаны, кокетка зеленые штаны зеленые глаза свежа и весела - _Санелла всегда весела_, со шпагой в руке, возлюбленная моя малютка, а может быть, ты юноша, который рвется узнать, что такое страх? Для юноши тебе не хватает маленькой штучки, твоим подружкам на горе, но что такое страх, ты без труда узнаешь, а вот в какое платье нарядить Эмилию? Она - Офелия, одеянья-несчастную-от-звуков-увлекли-в-трясину-смерти, в четырнадцать лет я знал "Гамлета" наизусть, умереть-уснуть, уснуть-и-видеть-сны-быть-может, боль полового созревания, и вот в кабинете маленького Бехуде я лежу и вижу сны, не показать ли ему моего Гамлета? Он вечно ждет чего-нибудь непристойного, эротических откровений, хочет заменить собой духовника, а "Гамлета" я еще не забыл, у меня хорошая память, все то, что было тогда, я отлично помню, озеро за нашим домом, покрытое льдом от октября до пасхи, крестьяне на санях переправляли через озеро стволы тяжелых деревьев, срубленных великанов, Ева на коньках, ее пируэты, солнце и трескучий мороз. Ева не надевала рейтуз специально для меня, я приходил в возбуждение, ее мать ругалась, опасалась воспаления придатков, вслух, конечно, не говорила, думала, мы про это ничего не знаем, слов не находила, она выглядела как наседка, цып-цып-цып, Эмилия на коньках не катается, считает спорт глупостью, чуть не умерла со смеху, когда Бехуде посоветовал ей заняться теннисом, Эмилия бегает по городу, Лене-Леви-бегал-ночью-пьяный, когда это было? В доисторическое время на Курфюрстендам, потом там маршировали штурмовики, наверно, для кошек мир совсем другой: он весь коричневый или желтый, для Эмилии город - лишь торговцы старьем, она видит лишь мутно-грязный город с грязными лавочниками, она охотится за деньгами, носится как угорелая, таскает к старьевщикам свой дорожный шотландский плед, спускается с ним в подвалы, спускается в подземелья к змеям, жабам и амфибиям, Геракл сразил гидру, но у гидры, с которой единоборствует Эмилия, больше чем девять голов, у нее триста шестьдесят пять голов, триста шестьдесят пять раз в году вступает Эмилия в схватку с чудовищем по имени нищета, продает все, чем обставлена наша квартира, идет к земноводным, чтобы они ее хватали, ей противно, но иначе денег не добудешь, потом она их пропивает, стоит у стойки, как последний пропойца, стаканчик и еще стаканчик. "Ваше здоровье, сосед". Другие пьянчуги видят в ней уличную девку: "Сегодня клиентов мало?" - "Клиентов мало". - "Погода не та?" - "Погода не та". - "Ну так как?" - "Что как?" - "Пойдем пройдемся". - "Не выйдет". - "Замужем?" - "Замужем". - "Ну и жизнь!" - "Выпей еще". Скоро она будет похожа на Мессалину, будет совсем как Мессалина, только изящней и меньше, лицо испитое, кожа сальная, в порах, Мессалина хочет заманить Эмилию к себе на вечеринку, хочет подсунуть ее Александру, эрцгерцогу, кумиру женщин, или молодящимся кобелям, удивляется, что Эмилия не приходит, Эмилия равнодушна к оргиям, равнодушна к отчаявшимся гостям Мессалины, она сама дошла до отчаяния, зачем ей чужое отчаяние? Говорит, что это ради меня она носится по городу, чтобы я мог написать свою книгу, а придет домой и не дает работать, вне себя от ненависти, она рвет все, что бы я ни написал, Эмилия - моя Офелия: o-pale-Ophelia-belle-comme-la-neige [О, бледная Офелия, как снег, прекрасна ты (франц.)], я люблю тебя, но лучше тебе расстаться со мной, одна ты тоже погибнешь, твои дома убьют тебя насмерть, ты уже давно лежишь погребенная под своими домами, ты - лишь маленький, изящный, буйствующий, спившийся призрак отчаяния, не моя ли вина? Да, и моя и каждого, древняя вина, вина праотцов, вина, идущая издалека, буйствуя, она кричит, что я коммунист, разве это действительно так? Нет, это не так, я мог бы стать писателем, мог бы стать и коммунистом, но из меня ничего не вышло, в "Романском кафе" Ниш однажды сказал мне "товарищ", а я ему ответил "господин Киш", неистовый репортер Кит, он мне нравился, чего ради он неистовствовал? Я ненавижу насилие, ненавижу угнетение. Я - коммунист? Не знаю. Общественные науки, Гегель, Маркс, диалектика, марксистская материалистическая диалектика - этого я никогда не понимал, я - коммунист по своим эмоциям: всегда за бедных, хотя бесплоден мой гнев; Спартак, Иисус, Томас Мюнцер, Макс Хельц - к чему они стремились? К добру. Что с ними стало? Их убили. Почему я не сражался в Испании? Мой час так и не пробил, в годы фашистской диктатуры я держался незаметно, я ненавидел, но втихомолку, я ненавидел, но, сидя в своем углу, я шептался, но с единомышленниками, Буркхардт сказал, что с такими, как он, государства не построишь, согласен, но ведь с подобными людьми его и не уничтожишь, надежды нет, мне не на что больше надеяться, Бехуде считает, что для меня еще не все потеряно, стихи Рильке: и-где-то-на-Востоке-церковь-ждет, туманно, не видно пути. Восток в моем сердце: пейзаж моего детства, мои recherches-du-temps-perdu [поиски утраченного времени (франц.)], ищите-да-обрящете, запахи, печеные яблоки, шорохи, потрескивающая кошачья шерсть, сани и скрип деревянных полозьев, Ева в тонких чулках, одиноко выписывающая на льду свои пируэты: снег, покой, сон... Сон, но не успокоение, не возвращение домой, а падение, точно тебя куда-то уронили. Тяжело, бесчувственно, как увесистый камень, брошенный в воду, Александр погружался в сон. Он снова был в своей квартире. Исполнителю роли эрцгерцога ничего не снилось. Он, не раздеваясь, бросился на диван; ночью на нем спала лесбиянка Альфредо; желания покинули Александра. В нем была только усталость. Он сыт по горло. Сыт эрцгерцогской ролью. Сыт идиотскими декламациями эрцгерцога. Сыт чужим героизмом. Что он делал в войну? Играл. Красовался на афишах. Кого он играл? Героев-летчиков, кавалеров рыцарского креста. Он четырежды спасался из подбитого самолета, он был удачлив, а его менее удачливые враги и завистники валялись, уничтоженные, на земле. Ни разу в жизни он не летал на самолете. Даже обыкновенным транспортным боялся пользоваться. Во время бомбежки он, скорчившись, сидел в бомбоубежище для дипломатов. В бомбоубежище для изысканной публики. Солдат, приехавших на побывку, туда не пускали" В убежище было два яруса. Александр забирался во второй; война громыхала вдали. После налета ребята из гитлерюгенда очищали улицу от обломков. Они откапывали из-под обломков людей. Они просили у Александра автограф. Они просили его у Александра-героя, у лихого, отчаянного Александра. Александра путали с его тенью. Это вскружило ему голову. Кто он? Безрассудно-отважный и сентиментально-нежный герой, способный на любой подвиг? Теперь он сыт по горло. Он устал. Вынуто из него нутро героя. Он стал как выпотрошенный каплун: жирный и пустотелый. Глупое выражение появилось на его лице: без грима оно казалось порожним. Рот Александра раскрылся; сквозь ослепительно-белые искусственные зубы изо рта вырывался храп. Истощение и притупление чувств, вялое пищеварение и вялый обмен веществ были в этом храпе. На диване покоилось восемьдесят килограммов человеческого мяса, пока еще не вздернутого на крюк мясника, но как раз теперь, когда чувство юмора, отключившись, не работало и прекратился поток скабрезных и плоских острот, перенявший в этом теле функции души, Александр был не чем иным, как мясной тушей в восемьдесят килограммов весом. Семеня, в комнату вбежала Хиллегонда. Услыхав, что к дому подъехала машина с Александром, она набралась храбрости и, вырвавшись из рук Эмми, одна отправилась в мир греха. Хиллегонде хотелось спросить Александра, правда ли бог сердитый, действительно ли он рассердился на Хиллегонду, Александра и Мессалину. Эмми говорит, что бог ее любит. Но как узнать, не лжет ли Эмми. "Папочка, скажи, Эмми может соврать?" Девочка не добилась ответа. Вот на Эмми-то бог, наверно, и сердится. Бог все время вызывает Эмми к себе. Каждое утро, едва забрезжит рассвет, она поднимается и идет в темные высокие залы, где бог вершит правосудие. Александр однажды тоже был вызван в суд. Его вызвали по вопросу о налогах. Он натерпелся страху. Он кричал: "Ваш расчет неверен!" Может быть, расчет Эмми тоже доверен? Девочка мучилась. Ей хотелось дружить с богом. Ведь не исключено, что вовсе не Хиллегонда разозлила бога. Но отец не произнес ни слова. Он лежал как убитый. Лишь сдавленные хрипы да храп, вырывавшиеся из раскрытого рта, говорили о том, что он жив. Хиллегонда услышала голос няни. Она должна вернуться к Эмми. Бог снова вызывает Эмми. Она снова упадет на колени и будет молиться на полу, на холодном каменном полу, склонившись ниц перед богом. Церковь Святого духа дала название площади Святого духа, а также расположенным поблизости кабачку и госпиталю. О кабачке шла дурная слава. Куда они попали? Когда Йозеф был еще совсем маленьким, в этом кабачке собирались рыночные торговцы. Торговцы приезжали в город на телегах, и Йозеф помогал им распрягать и запрягать лошадей. Старый квартал вокруг церкви Святого духа был тогда сердцевиной города. Впоследствии центр переместился в другой район. Старый квартал заглох. Рынок тоже заглох. Площадь, дома, приют и церковь подверглись во время войны бомбежке, но они были мертвы уже задолго до этого. Здесь сохранились развалины. Вряд ли у кого-нибудь найдутся деньги, чтобы однажды восстановить эти развалины. Квартал облюбовали преступники. Здесь собирались теперь воришки, утратившие свой лоск сутенеры, дешевые проститутки. Куда они попали? Этот квартал был для Йозефа родным домом; здесь он в детстве играл, здесь начиная работать, в здешней церкви он впервые принял причастие. Куда они попали? Они сидели в кабачке. Кабачок был полон, полон шума. В помещении расползался тяжкий теплый запах дыма и смрада, кабачок пучился, как полуспущенный воздушный шар. Где же рыночные торговцы? Торговцы давно мертвы. Они лежат в могилах на деревенских кладбищах, возле белых церквей. Их лошади, которых запрягал Йозеф, отправлены на живодерню. Одиссей и Йозеф пили водку. Одиссей называл водку джином. Они пили штейнхегер. Разбавленную сивушную водку. В музыкальном чемоданчике, стоявшем на коленях у Йозефа, хор пел песню: "She-was-a-nice-girl" ["Она была славная девушка" (англ.)]. Как они здесь очутились? Чего им здесь надо? Однажды в детстве Йозеф попросил молока. Крестьянка налила ему полную кружку. Йозеф бежал через площадь и упал. Кружка разбилась. Молоко пролилось. Мать больно побила Йозефа. Она надавала ему пощечин. Йозеф плакал горькими слезами. Жизнь бедных людей горька, но они сами делают ее еще горше. "She-was-a-nice-girl". Чего им здесь надо? Они рассчитались. Одиссей вознаградил Йозефа. Он вынул бумажник. Грекам не удалось его обставить. Одиссей дал Йозефу пятьдесят марок: великий и славный царь Одиссей. Моргая, Йозеф через очки посмотрел на бумажку. Он свернул ее и заботливо уложил между листиками грязной записной книжки. Он спрятал книжку в нагрудный карман своего рабочего кителя. Обслуживание туристов - дело стоящее. Опять обернулось выгодой. Они договорились, что Йозеф будет сопровождать Одиссея до вечера, что он будет нести его музыкальный чемоданчик, пока Одиссей не скроется но мраке ночи с какой-нибудь девушкой. "She-was-a-nice-girl". Великий Одиссей. Он глядел в туман, густой от пота, немытых тел, дымящихся сосисок, табачного чада и алкогольного перегара, запаха мочи, луковичной приправы и смрадного людского дыхания. Он поманил Сюзанну. Сюзанна была как благоухающий цветок в выгребной яме. Ей нравилось в этой яме. Сегодня она хотела вволю посидеть в выгребной яме, тут ей и место. Изысканная публика ее разочаровала. Свиньи, скупердяи, сволочи проклятые! Ее пригласил Александр, знаменитый Александр. Кто ей поверит? Никто. Он сам подошел к ней, он предпочел ее остальным девушкам, он, которым бредят женщины. Кто в это поверит? Переспала ли она с Александром? Хрюканье. _Любовь эрцгерцога захватит и вас_, эти свиньи напились, они напились как свиньи. А потом? Бог не явился. Александр не лег с ней. Герой не спас ее. Женщины. Сюзанну били. Ее били женщины. А затем? Поцелуи, прикосновения, поглаживания и руки на ее бедрах. Женщины ее касались, целовали и гладили, руки женщин, сухие и горячие, лежали на ее бедрах. А что же Александр? Поблекший, неповоротливый, с отекшими веками, уставился мертвыми стеклянными глазами. Разве он хоть что-нибудь видел? Хоть что-нибудь различал? Где он смеется и любит? Где тот рыцарь, которому уступают дамы? В кинотеатре "Талия", на углу площади Шиллера и улицы Гете, пять сеансов в день. А храпящий Александр? Александр, безжизненно свисающий с кресла, словно мясная туша? Где он? У себя дома, куда он приглашает девушек. Чем одарили Сюзанну за эту ночь? Ее ничем не одарили, о ней забыли. Сюзанна думала: "Вчера - Александр, сегодня - негр, зато я - нормальная, не двуполая". С сигаретой в руке, она лениво направилась к Одиссею. Запах духов, которыми она спрыснула себя у Мессалины, сопровождал ее, разливаясь в тяжелом и смрадном воздухе кабака, он окружал ее как облако, отделившееся, чтобы отделить Сюзанну, тяжелый запах, но по-другому тяжелый, смрадный, но совсем по-иному. Сюзанна отодвинула в сторону Йозефа и поющий чемоданчик, потеснила их на гладкой, ровной скамейке, до блеска отполированной и начищенной задами. Она отпихнула старика и чемоданчик, как две мертвые вещи - из них старик был менее ценной. Чемоданчик можно продать. А Йозефа уже никому не продашь. Сюзанна была Цирцеей и сиренами, она ими стала не сходя с места, она ими вмиг оборотилась, но, может быть, она была еще и Навзикаей. Никто в кабачке не заметил, какие существа, древние и диковинные, открылись в Сюзанне. Она и сама не знала, что у нее теперь столько имен, Цирцея, сирены и, может быть, Навзикая; наивная, она считала, что ее зовут Сюзанной, а Одиссей, тот тоже не подозревал, каких возлюбленных он встретил в этой девушке. Молодая кожа обтягивала руку Сюзанны. Одиссей почувствовал пульс руки, он почувствовал у себя на шее биение ее крови. Холодной и веснушчатой, как у мальчишки, была рука Сюзанны, зато ее пальцы, оторвавшиеся от шеи Одиссея и скользнувшие по его груди, были женственны, теплы и страстны, "she-was-a-nice-girl". Она любила драгоценности. Рубин - это огонь, пламя, алмаз - вода, родник и волна, сапфир - воздух и небо, а зеленый смарагд - земля, зелень зеленеющей земли, зелень лугов и лесов. Эмилия любила яркое сверкание, любила мерцающий блеск холодных бриллиантов, теплое золото, любила разноцветные камни с глазами богов и душами зверей, восточные сказки и украшения на лбу у священных слонов. _Ага-Хан откупается драгоценными камнями, дань с верующих, алмазы нужны для военной промышленности_. Но она была не в пещере Аладдина. Здесь не горела волшебная лампа. Господин Шеллак, ювелир, сказал: "Нет". Его могучий подбородок был присыпан пудрой. Лицо ювелира напоминало мешок с мукой. Если бы Эмилия обладала волшебной лампой красавца Аладдина, этот мешок лопнул бы, а страж сокровищ, злой дух, исчез бы бесследно. Что сделала бы тогда Эмилия? Она наполнила бы золотом и драгоценными камнями свой портплед. Оставьте страх, ювелиры, чудес не бывает; бывают, правда, пистолеты и кастеты, но Эмилия вряд ли воспользуется ими, к тому же у вас есть сигнализация, впрочем, она не спасет вас от дьявола, когда он явится за вами. Господин Шеллак благожелательно смотрел на Кэй. Многообещающая покупательница, юная американка, быть может, внучка Рокфеллера. Кэй рассматривала гранаты и кораллы. На бархате лежало старинное украшение. Оно говорило о семьях, которые им владели, о женщинах, которые его носили, рассказывало о нужде, заставившей продать его, то были короткие рассказы Мопассана, но Кэй не стала их слушать, она не подумала о шкатулках с драгоценностями, спрятанных в шкафах под бельем, о наследниках, об алчности и легкомыслии, о шеях прекрасных женщин, их полных руках, изящных запястьях, о некогда холеных пальцах и наманикюренных ногтях, она не вспомнила о голоде, что глазами поедает хлеб в витрине булочной, она думала: "Какая красивая цепь, как сверкает оправа, как искрится кольцо, как блестит ожерелье". Бледное, как луна, из жемчуга, эмали и алмазных роз лежало ожерелье перед напудренным Шеллаком, и снова он повернулся к Эмилии и снова сказал: "Нет". Свет благожелательности, который горел для Кэй, погас, точно его потушили, потух, как матовая лампочка, и снова: "Нет". Господин Шеллак не хотел покупать ожерелье. Он сказал, что это украшение для бабушек. Это и было бабушкино украшение, украшение жены тайного советника коммерции; бабушкино гранение, бабушкина оправа, стиль восьмидесятых годов. А алмазные розы? "Ничего не стоят! Ничего не стоят!" Господин Шеллак воздел короткие руки с толстыми пальцами, его руки были как две жирные куропатки; жест Шеллака мог испугать, казалось, ювелир готовится вспорхнуть и от искреннего сочувствия и разочарования улететь прочь. Слышала ли его Эмилия? Нет, не слышала. Она даже не глядела в его сторону. Его жест не привлек ее внимания. Она думала: "Как она мила, она очень мила, она на редкость милая девушка, из меня могла бы выйти такая же милая девушка, она любуется красным цветом, красное красиво, искрится и вспыхивает, как вино, как кровь, как молодые губы, ей невдомек, что она и гроша ломаного не получит за это украшение, случись ей продавать его, я это знаю, я опытная, я как старый торгаш, я люблю камни, но покупать их не стала бы, это слишком рискованно, спрос зависит от моды, только бриллианты дают какую-то гарантию, новая манера гранения торжествует, вкус парвеню, и еще золото, чистое золото, надо вкладывать деньги в золотые вещи, у кого есть бриллианты и золото, тот может не работать, я не хочу вставать по будильнику, не хочу говорить "простите, господин заведующий, извините, господин мастер, я опоздала потому, что трамвай ушел", если я когда-нибудь это скажу, значит, трамвай на самом деле ушел, трамвай моей жизни, нет, нет, ни за что! А тебе, моя девочка, миленькая-хорошенькая, с кораллами и гранатами, тебе придется заплатить за колечки и крестики, за цепочки и подвесочки, господин Шеллак с тебя возьмет втридорога, но попробуй приди к нему, моя красоточка, попробуй предложи ему то же колечко, ту же цепочку, сделай это интереса ради, увидишь, он скажет тебе, что твои красивые гранаты и кораллы ничего не стоят, совсем ничего, вот тогда ты поймешь что к чему, невинная ты овечка, бесстыжая американочка". Эмилия взяла ожерелье с прилавка. Вяло улыбнувшись, господин Шеллак сказал: "Весьма сожалею, сударыня". Он надеялся, что она тут же уйдет. Он думал: "Обидно, покупатель деградирует, ее бабушка купила это украшение у моего отца, заплатила две тысячи марок, две тысячи золотом". Однако Эмилия не уходила. Она пыталась обрести свободу. Она хотела быть свободной хотя бы на одно мгновение. Она хотела действовать свободно, хотела совершить свободный поступок, не обусловленный принуждением и необходимостью; поступок, в котором не было бы никакой корысти, никакого намерения, кроме намерения стать свободной; да и это не походило на намерение, это было чувство, непреднамеренное чувство овладело ей. Она подошла к Кэй и сказала: "Оставьте кораллы и гранаты. Они красные и красивые. Но эти алмазы и жемчуг красивее; даже если они старомодны, как утверждает господин Шеллак. Я дарю их вам. Дарю их тебе, потому что ты мила". Она была свободна. Чувство невероятного счастья охватило Эмилию. Она свободна. Счастье продлится недолго. Но она свободна в этот недолгий миг. Она освободилась, освободилась от алмазов и жемчуга. Вначале ее голос дрожал. Но теперь она ликовала. Она отважилась это сделать, она свободна. Она надела украшение на Кэй, застегнула на шее цепочку. Кэй тоже была свободна, она была свободным человеком, свобода ее была не столь осознанной, как у Эмилии, а потому более естественной, она подошла к зеркалу, долго разглядывала ожерелье у себя на шее, не обращая внимания на Шеллака, который так и застыл с раскрытым ртом, хотел было запротестовать, но не нашел слов и только сказал: "Да. Это прекрасно. Жемчуг, алмазы, ожерелье. Изумительно". Она повернулась к Эмилии и взглянула на нее своими зелеными глазами. Кэй вела себя непринужденно, Эмилия же была немного возбуждена. Однако обеих подмывало желание взбунтоваться. Обе были удивительно счастливы оттого, что могут взбунтоваться против разума и приличий. "Я тоже хочу тебе что-нибудь оставить, - сказала Кэй. - У меня нет украшений. Возьми-ка мою шляпу". Она сняла с себя шляпу, островерхую дорожную шляпу с пестрым пером, и нацепила ее на голову Эмилии. Эмилия рассмеялась, посмотрела на себя в зеркало и пришла в восторг. "Теперь я как Тиль Уленшпигель! - закричала она. - В точности как Тиль Уленшпигель". Она сдвинула шляпу на затылок, подумав: "Я похожа на пьяную, теперь у меня вид как у пьяной, но клянусь, я сегодня ни глоточка не выпила, Филипп не поверит мне". Она подбежала к Кэй. Она обняла Кэй, поцеловала Кэй и, коснувшись ее губ, подумала: "Чудесно, так пахнут прерии..." "Словно в ковбойском фильме", - думала Мессалина. Она не застала Сюзанну дома, но ей сказали, что ее можно найти в кабачке на площади Святого духа. "Словно в ковбойском фильме, но у нас их больше не снимают, из-за чего такой шум?" Мессалина самоуверенно вступила в чад кабака, в зловонную и отвратительную обитель колдовства, где раньше горожане выпивали по кружке пива, перед тем как отправиться на рыночную площадь и смотреть, как жгут ведьм. Мессалина была стыдлива. Это ощущалось уже по фотографии, запечатлевшей Мессалину причастницей, в белом платье и со свечой в руке. Но уже тогда, стоя перед аппаратом в ателье одного из последних фотографов, которые еще носили бархатные куртки и большие черные галстуки-бабочки и выкрикивали: "Сделаем улыбочку!" (улыбочку Мессалина не сделала: постыдилась, но на ее стыдливом личике уже тогда было что-то упрямо и насильственно вытеснявшее стыд), она уже тогда не желала быть стыдливой, играть эту роль, попадать в безвыходные и глупые положения, день, когда она впервые причастилась, стал исходным для ее развития, она росла, все глубже погружаясь в порок и подлость и все сильнее раздаваясь вширь, она превратилась в монумент подлости и порока, она всем и всюду напоминала монумент, пугавший или возбуждавший окружающих: знал ли кто-нибудь, что она осталась стыдливой? Доктор Бехуде знал. Но Бехуде был еще стыдливее, чем Мессалина, и, не сумев в отличие от нее растворить свою стыдливость в чрезмерных пороках, он от стыдливости не решался сказать ей, что она стыдлива, а ведь стоило сказать ей об этом, и его слова, точно наделенные волшебной силой, разрушили бы монумент и вернули бы Мессалину в чистое состояние стыдливости, в котором она пребывала до первого причастия. Все смотрели на Мессалину, мелкие проститутки и мелкие сутенеры, мелкие воришки и мелкий агент уголовного розыска, который сидел здесь переодетый, но каждый знал, что он работает в полиции, они все как один оробели, увидев Мессалину. Одна Сюзанна не оробела. Сюзанна подумала: "Опять эта тварь, еще отмажет у меня негра, что тогда?" Она хотела подумать: "Тогда я буду царапаться, кусаться, лягаться, драться" и не подумала. Она не оробела, но она боялась, боялась ударов Мессалины, потому что уже испытала их на себе. Сюзанна поднялась с места. Она сказала: "Минуточку, Джимми". Два облака одинаковых парижских духов слились в одно, стойко сопротивляясь запаху пота, мочи, лука и вареных сосисок, табачному дыму и перегару, Сюзанна получила приглашение на вечер к Александру, однако подумала: "Буду круглой дурой, если пойду, пустой номер, ну а если Александр все-таки ляжет со мной? Лечь-то он ляжет, только не со мной, уже не в силах, а если бы и был в силах, кто мне поверит, а раз мне никто не поверит, тогда уж лучше с черным, хоть и не бог весть какая радость, ну а как же те бабы, как же они без меня. _Первый легион отверг девиз "без меня", министр юстиции сказал: не мужчина тот, кто не защищает детей и женщин_". Тем не менее Сюзанна сочла неудобным отказаться от приглашения дамы, дамы из общества, сверхдамы, монументальность которой Сюзанна ощущала, хотя и смутно. Она сказала, что придет, непременно, охотно, с удовольствием, такая честь, подумав при этом: "Жди, пока не надоест, поцелуй меня в зад, если хочется, только на расстоянии, мне свой покой дороже, думаешь, ты много лучше меня? Да я еще долго такой, как ты, не стану". Мессалина огляделась. Увидев, что место рядом с Одиссеем свободно, она сказала Сюзанне: "Если хочешь, можешь прихватить с собой черномазого". Она подумала: "А вдруг им мальчики заинтересуются". Сюзанна собиралась ей ответить, найти отговорку, заявить, что она этого негра не знает, или дать согласие от его имени, Джо или Джимми, не все ли равно, но она запнулась на полуслове: в кабаке поднялся крик и гвалт. Одиссея обокрали, его деньги исчезли, пропали доллары и немецкие марки, музыкальный чемоданчик играл "Джимми-танцует-буги-вуги", короля Одиссея обидели, его оскорбили, перехитрили, его, хитроумного, перехитрили, он вцепился в соседа, притянул его к себе, какого-то сутенера или воришку, может быть, агента уголовного розыска, осыпал его обвинениями, стад трясти. "Горилла-то, поглядите, Кинг-Конг, образина, разошелся, бабу ему подавай, вон его отсюда, чернозадого, вон", свора взметнулась, прорвалась стадность, победил дух товарищества, _общественная польза выше личной_, они бросились на него, схватили пивные кружки, стулья, ножи, они бросились на великого Одиссея, и закипела битва, гремело, рокотало и ухало. Одиссей был в гуще врагов, его жизни угрожала опасность, стол опрокинулся, Йозеф держал чемоданчик, держал его над головой, оберегая буги-вуги, он поднял его над головой, грохотала музыка, падали, шипя, синкопы, все было как в блиндаже, такой же ураганный огонь, как на Шмен-де-Дам и в Аргоннском лесу, но Йозеф не участвовал в схватке, он искупал свою вину, он больше не убивал, его захлестнул лившийся издалека поток, он отступал вместе с Одиссеем, который вырвался из окружения, омытый потоком музыки с далекого конца земли. "Джимми-танцует-буги-вуги". Мессалина стояла одна, возвышаясь над свалкой, но перепуганная в душе. С ней ничего не случилось. Сражающиеся обходили монумент. Мессалину никто не задел. Как памятник, пользующийся всеобщим почтением, она стояла посреди кабака и, казалось, была его неотъемлемой частью. Сюзанна же последовала за своим новым другом. Умнее было бы этого не делать. Умнее было бы остаться. И возможно, было бы умнее пойти с Мессалиной. Но в Сюзанне жили Цирцея, сирены и, может быть, Навзикая, поэтому она должна была следовать за Одиссеем. Следовать за ним вопреки разуму. Судьба свела ее с Одиссеем. Она этого вовсе не хотела. Но она не могла противиться, раньше она была глупа, теперь она стала безрассудна. Одиссей и Йозеф бежали через площадь Святого духа. Следом бежала Сюзанна. Она следовала за Джимми и буги-вуги. Колокола церкви Святого духа звонили. На холодном каменном полу стояли, коленопреклоненные, Эмми и Хиллегонда. Церковь была пропитана запахом старого ладана и свежей извести. Хиллегонда мерзла. Она мерзла, стоя голыми коленями на холодном полу. Эмми крестилась и шептала: "Прости-нам-грехи-наши-тяжкие". Хиллегонда думала: "В чем тяжкий мой грех? Пусть мне хоть кто-нибудь скажет, ах, Эмми, мне страшно". А Эмми молилась: "О Господи, ты разрушил сей город, так преврати его снова в камни, ибо не повинуются они тебе и пренебрегают твоим словом и их крики мерзостны перед слухом твоим". Снаружи послышались резкие возгласы, казалось, будто швыряют камни в церковную дверь: "Эмми, слышишь? Эмми, что это? С нами хотят что-то сделать, Эмми!" - "То дьявол, девочка. Он ходит около. Молись же! О Господи, избави-нас-от-лукавого!" Они лежали за грудой камней и щебня, в обломках церковной стены, пострадавшей во время бомбежки. На них надвигалась свора. Сюзанна думала: "Зачем я ввязалась, безмозглая? Ввязаться в такое дело! Мне, видно, вчера у Александра последние мозги отшибло, вот и ввязалась куда не надо". - "Джимми-танцует-буги-вуги". - "Деньги", - сказал Одиссей. Ему нужны были средства. Он попал на войну. Он снова попал на вековую войну белого против черного. Оказывается, здесь тоже война. Чтобы воевать, ему нужны деньги. "Деньги! Живо!" Одиссей вцепился в Йозефа. Йозеф подумал: "Все как на Шмен-де-Дам, этот негр не дьявол, он приезжий, которого я убил, он алжирец, сенегалец, которого я убил, побывав во Франции". Йозеф не сопротивлялся. Он оцепенел. Пейзаж его детства, раскинувшийся перед его старыми глазами, еще раз превратился в поле всеевропейского сражения с солдатами-неевропейцами, приезжими из других стран, которые убивали или были убиты. Йозеф судорожно сжал чемоданчик. Чемоданчик входил в его обязанности. Его вознаградили за то, что он нес чемоданчик. Он не должен выпускать его из рук. "Джимми-танцует-буги-вуги". Они стояли друг против друга, друзья, враги, супруги? Они стояли друг против друга в комнате Карлы, в квартире, которую фрау Вельц сдавала проституткам, в мире отчаяния и распутства, они кричали друг на друга, и фрау Вельц - ведьма, выйдя из своей кухни с клокочущими котлами и крадясь по коридору, шипела сквозь неплотно прикрытые двери комнат, где девушки приводили себя в порядок, голые, в одних трусиках, запахнувшись в грязные халаты, занятые своим туалетом, вздрагивали от неожиданности и, еще не успев навести на себя вечернюю красоту, поднимали свои не до конца отделанные, лишь наполовину напудренные лица, заслышав шипение хозяйки и похотливое ликование в ее голосе, означавшее, что происходит что-то недоброе: "Сейчас он ее отлупит, этот негр. Сейчас он ее поколотит. Сейчас он ей задаст. Я уже давно удивляюсь, почему он ей не задаст как следует". Вашингтон не побил ее. Ему в грудь летели тарелки и чашки, осколки сыпались к его ногам: осколки его счастья? Он думал: "Я могу уйти, если я сейчас уйду и хлопну дверью, все будет кончено, может быть, я все забуду, мне будет даже казаться, что этого вообще не было". Карла кричала, ее лицо распухло от слез. "Из-за тебя все лопнуло. Ты мерзавец и лжец. Ты разубедил Фрамма. Думаешь, мне нужен твой ублюдок? Думаешь, буду рожать? Да на меня будут пальцами показывать. Плевала я на твою Америку. На твою грязную черную Америку. Я останусь здесь и отделаюсь от твоего ублюдка. Пусть я подохну, но я останусь здесь!" Почему он не ушел? Почему не хлопнул дверью? Что его удержало? Может быть, упрямство. Может быть, ослепление. Может быть, убежденность, может быть, вера в людей. Вашингтон слышал все, что кричала Карла, но не верил ей. Он хотел сохранить связь, которая, казалось, вот-вот порвется, связь между белым и черным, он хотел укрепить ее с помощью ребенка, он хотел дать пример, в реальность которого верил, но, может быть, его вера требовала мученичества. В какой-то момент он действительно был готов ударить Карлу. Но бить других начинают только с отчаяния, а вера Вашингтона была сильнее его отчаяния. Вашингтон заключил Карлу в свои объятия. Он крепко обнял ее своими сильными руками. Карла забилась в его объятиях, словно рыбешка в руке рыбака. Вашингтон сказал: "Мы ведь любим друг друга, неужели мы не выстоим? Все будет так, как мы хотим. Мы должны лишь всегда любить друг друга. Мы должны любить, какой бы бранью ни осыпали нас люди. Даже когда мы совсем состаримся, мы должны любить друг друга". Одиссей ударил его камнем, а может быть, камень, пущенный кем-то из своры, ударил Йозефа в лоб. Одиссей рванул к себе деньги, бумажку, которую он сам, король Одиссей, дал Йозефу, он выхватил ее из записной книжки носильщика, из потрепанного блокнота, куда Йозеф заносил свои доходы и выполненные поручения. Одиссей бросился бежать. Он обогнул церковь. Свора неслась за ним. Они увидели Йозефа, лежащего на земле, увидели кровь у него на лбу. "Негр прикончил старого Йозефа!" И тотчас площадь запрудили люди, выскочившие из чуланов и каморок, из каменных укрытий, все в этом квартале знали старого Йозефа, маленького Йозефа, когда-то он здесь играл, здесь он начал работать, потом он был на войне, потом снова работал, а теперь его убили: убили, чтобы отобрать его дневную выручку. Они обступили его: серая стена бедных и старых людей окружила Йозефа. Из музыкального ящичка, стоявшего рядом с Йозефом, доносился негритянский спиричуэл. Пела Марин Андерсон, звучал ее прекрасный грудной и бархатный голос, vox humana, vox angelica [человеческий голос, ангельский голос (лат.)], голос темного ангела; он звучал словно для того, чтобы умиротворить убитого Йозефа. "Надо смываться, - думала Сюзанна, - смываться, и как можно скорее, успеть бы смыться до того, как явятся фараоны, явится военная полиция и прикатит "черный ворон". Она сунула руку себе под блузку и нащупала деньги, которые она вытащила у Одиссея из кармана. "Зачем я это сделала, - подумала она, - ведь я никогда не занималась такими вещами, это они меня довели, довели меня до ручки вчера у Александра, мне хотелось отомстить, хотелось отомстить этим свиньям, но всегда получается, что мстишь не тому, кому надо". Сюзанна прошла сквозь серую стену бедных и старых людей, расступившихся перед ней. Бедняки и старики пропустили Сюзанну. Они догадывались, что она причастна к случившемуся, женщина всегда бывает замешана в таких происшествиях, но они не были криминалистами и психологами, они не думали: "Cherchez-la-femme" [ищите женщину (франц.)], они думали: "Она тоже бедна, она тоже состарится, она наша". И лишь когда стена вновь сомкнулась позади Сюзанны, какой-то шалун прокричал: "Потаскуха!" Две-три женщины перекрестились. Подошел священник и склонился над Йозефом. Он приложил ухо к груди Йозефа. Священник был сед, с утомленным лицом. Он сказал: "Он еще дышит". Из госпиталя вышли четыре монаха с носилками. Монахи выглядели как бедняки и были похожи на потерпевших неудачу заговорщиков из классической драмы. Они положили Йозефа на носилки. Они понесли носилки через дорогу в госпиталь Святого духа. Священник следовал за носилками. За священником следовала Эмми. Она тянула за собой Хиллегонду. Эмми и Хиллегонде позволили войти в госпиталь. Должно быть, монахи решили, что Эмми и Хиллегонда имеют отношение к Йозефу, а потом завыли сирены, сирены военно-полицейской машины и "черного ворона". Со всех сторон приближались к площади сирены. Он длится недолго, этот вечерний час, когда по улицам мчатся велосипедисты, презирающие смерть. Это время, когда сгущаются сумерки, заступает новая смена, закрываются магазины, это час, когда служащие возвращаются домой, а идущие на работу в ночь расстаются с воздушными замками. Пронзительно выли полицейские сирены. Через перекресток неслись оперативные машины. Синий свет, мигая, придавал им сходство с призрачными существами: огни святого Эльма, предвещающие опасность, блуждали по городу. Филипп любил этот час, в Париже его называют l'heure bleue [голубой час (франц.)], час мечтаний, промежуток относительной свободы, миг, когда освобождаешься от дня и ночи. Выпущенные на свободу из своих предприятий и учреждений, люди еще не успели оказаться в плену у собственных привычек или возвратиться в семейное рабство. Неопределенность царила в мире. Казалось, нет ничего невозможного. Все было возможно в этот короткий миг. А что, если все это лишь фантазии Филиппа, постороннего наблюдателя, не имеющего ни работы, от которой он мог бы освободиться, ни дома, куда он мог бы вернуться? Тогда по пятам за фантазиями будут неотступно следовать разочарования. Этого Филипп не боялся, он привык к разочарованиям. Все было преображено вечерним светом. Небо пылало южными красками, оно напоминало небо Этны, небо над древним театром Таормины, оно пламенело, как некогда над храмом Агригента. Античный мир поднялся из развалин и приветливо улыбался городу с высоты. Контуры зданий на фоне неба были отчетливыми, как на гравюре, а сложенная из песчаника церковь иезуитов, мимо которой проходил Филипп, вдруг обрела балетную грацию и стала частицей древней Италии, она стала гуманной, мудрой я одержимой буйным карнавальным весельем. Но к чему привели гуманизм и мудрость и тем более буйное веселье? "Вечернее эхо" отзывалось на несчастья дня: _пенсионер покончил с собой, Советы ломают копья, исчез еще один дипломат, в Германии будет новый военный устав, взрыв обнажил вход в преисподнюю_. Как серьезно звучало все это и как дико! Дипломат был перебежчиком, он перешел на сторону врагов своего правительства, _предательство от идеализма_. Мир официальной пропаганды все еще ухитрялся формулировать свои мысли пустыми фразами, заголовками и лозунгами, давно лишенными всякого содержания. Для них существовали незыблемые, четко выверенные фронты, раз и навсегда установленные зоны, границы, территории, суверенитеты, человека же они рассматривали как игрока футбольной команды, обязанного до конца жизни выступать лишь за то общество, в которое он был принят благодаря своему появлению на свет. Они заблуждались: фронт проходил не здесь и не там и вовсе не у пограничных столбов. Фронт проходил повсюду, иногда зримо, иногда невидимо, и жизнь то и дело меняла свои позиции в любых его точках, которых насчитывались миллиарды. Фронт рассекал государства, разбивал семьи, вносил раскол в душу: две души, ах, две души жили в груди каждого человека, и сердце стучалось то к одной, то к другой. Филипп не привык держать нос по ветру, как другие; напротив, он был оригиналом. Но и он был готов менять по тысяче раз на дню и даже чаще - на каждом шагу - свое отношение к тому, что происходит в мире. "Могу ли я мысленно охватить все это? - думал Филипп. - Что я знаю про расчеты политиков, про тайны дипломатии? Я доволен, когда один из них переходит на чужую сторону, хоть немного путая им карты, заправилы должны при этом чувствовать то же, что постоянно чувствуем мы, - беспомощность. Доступна ли мне еще эта наука? Пойму ли я последнюю формулу мировой системы, прочту ли ее? Все те, что идут сейчас по улице, едут на велосипедах и в автомобилях, строят планы, переваривают неприятности иди наслаждаются вечером, они все не видят обмана и лжи, которые им преподносятся, причем авгуры, изрекающие обман и ложь, слепы не меньше, чем простые смертные". Наивность политической пропаганды всегда смешила Филиппа. Он смеялся над ней, понимая, что это может стоить ему жизни. Ну а остальные прохожие на улице? Почему они не смеются? Неужели у них пропала охота смеяться? Или же в отличие от