Филиппа у них нет на это времени? Они и не догадываются, как жалок корм, который им подбрасывают, и как задешево их хотят купить. "Я слабо поддаюсь на уговоры, и меня не сманишь, - размышлял Филипп, - и все ж я подхватываю случайно услышанные слова, если они мне по душе, но тут же откликаюсь на призыв из другого лагеря, если он заманчивее, я все время выступаю в жалкой роди, я за всетерпимость, я за то, чтобы любые мнения были выслушаны, если уж хочешь прислушаться к одному из них, но серьезные люди из каждого лагеря начинают кипятиться и орут на меня, что именно моя терпимость порождает нетерпимость, они - братья-враги, они все нетерпимы до мозга костей, они питают друг к другу злобу и едины лишь в том, что оплевывают мои слабые попытки остаться беспристрастным, и каждый ненавидит меня за то, что я не хочу перейти на его сторону и лаять вместе с ним на других, я не хочу играть ни в одной из команд, не хочу участвовать даже в матче между обоими полушариями, я хочу остаться сам по себе". Надежда еще не покинула мир: _осторожные прогнозы, до осени войны не будет_. Учительницы из Массачусетса шли по городу парами, словно школьницы. Они всем классом отправлялись в Американский клуб. Они послушно наслаждались вечером. Учительницам хотелось послушать доклад Эдвина, а до этого увидеть хотя бы краем глаза, как живет город. Но они увидели немного. В жизни города они увидели ровно столько же, сколько город - в жизни учительниц, то есть ничего. Руководство взяла на себя мисс Уэскот. Она шла впереди класса. Она вела своих коллег, руководствуясь планом города, приложенным к путеводителю. Она вела их уверенно и напрямик. Мисс Уэскот была расстроена. Пропала Кэй. Она убежала из гостиницы после обеда, чтобы посмотреть витрины магазинов. В назначенное время она не вернулась. Мисс Уэскот осыпала себя упреками. Не следовало отпускать Кэй одну в этом незнакомом городе. Кто знает, что здесь за люди? Не враги ли они? Можно ли им доверять? Мисс Уэскот оставила в гостинице записку, пусть Кэй немедленно берет такси и едет в Американский клуб. Мисс Уэскот не понимала мисс Бернет. Кэй, наверно, с кем-нибудь познакомилась, предположила мисс Вернет. Неужели она на это способна? Она молода и неопытна. Этого не может быть. Мисс Вернет сказала: "Она, наверно, познакомилась с человеком, который развлечет ее лучше, чем мы". - "И вы так спокойно об этом говорите?" - "Я не ревнива". Мисс Уэскот поджала губы. Эта Вернет - аморальная особа. А Кэй - непослушная девчонка. Ничего другого здесь нет. Заблудилась или шляется где-нибудь. Учительницы пересекали огромную площадь, ансамбль которой спроектировал Гитлер, здесь должна была раскинуться священная роща национал-социализма. Мисс Уэскот подчеркнула значение площади. В траве прыгали птицы. Мисс Вернет думала: "Мы понимаем не больше, чем птицы, из того, что щебечет эта Уэскот, птицы здесь случайно, и мы здесь случайно, и, возможно, нацисты здесь были тоже случайно. Гитлер - случайность, его политика - жестокая и глупая случайность, и, может быть, весь мир - жестокая и глупая случайность, допущенная богом, никто не знает, почему мы здесь, птицы вспорхнут и улетят прочь, а мы пойдем дальше, надеюсь, наша Кэй не наделает глупостей, будет глупо, если она наделает глупостей, Уэскот я не могу этого сказать, она сойдет с ума, но Кэй и впрямь обольстительна, ничего не поделаешь, она притягивает к себе обольстителей, как птицы охотника или собаку". - "Что с вами?" - спросила мисс Уэскот. Она была удивлена, мисс Вернет ее не слушала. Мисс Уэскот отметила про себя, что лицо у Вернет как у изголодавшейся охотничьей собаки. "Я смотрю на птиц и больше ничего", - сказала мисс Вернет. "С каких это пор вы интересуетесь птицами?" - спросила мисс Уэскот. "Я интересуюсь нами", - сказала мисс Вернет. "Это воробьи, - сказала мисс Уэскот, - обыкновенные воробьи. Вы бы лучше подумали о всемирной истории". - "Это одно и то же, - сказала мисс Вернет, - то же самое происходит и у воробьев. И вы - лишь воробей, дорогая Уэскот, а Кэй, наш воробушек, вот-вот выпорхнет из гнезда". - "Не понимаю вас, - уязвленно сказала мисс Уэскот, - я вовсе не воробей". Филипп зашел в зал Старого замка, который государство приспособило для продажи вин в разлив, желая поддержать отечественное виноделие. Зал в этот час никогда не пустовал. Служащие бесчисленных министерств и ведомств заворачивали сюда, чтобы взбодриться, и, заправившись, шли домой, к своим женам и бессердечным детям, к еде, разогретой равнодушными руками. Здесь было царство мужчин. Здесь почти не было женщин. В зале сидели две женщины. Но не настоящие женщины, а редакторши из "Вечернего эха". Они вином заливали пожар своих заголовков. "Пора домой, - подумал Филипп, - пора вернуться к Эмилии". Но ему все еще хотелось послушать Эдвина" несмотря на неудачную встречу, столь мучительную для обоих. "Если я сейчас же не отправлюсь к Эмилии, мне сегодня вообще не попасть домой", - думал Филипп. Он знал, что Эмилия напьется, не застав его вечером дома. Он думал: "Тогда я запрусь один в пустой квартире и, окруженный зверями, тоже напьюсь, я напьюсь, если я вообще буду пить, ведь я уже давно не пью". В Старом замке были отличные вина. Но Филиппу уже не хотелось вина. Филипп умел веселиться, но у него пропала всякая охота к веселью. Он твердо решил вернуться к Эмилии. Эмилия была как доктор Джекиль и мистер Хайд из повести Стивенсона. Филипп любил доктора Джекиля, обаятельную и мягкосердечную Эмилию, но боялся и ненавидел отвратительного мистера Хайда, вечернюю и полуночную Эмилию, беспутную пьянчужку, исступленную Ксантиппу. Если он отправится домой сейчас же, он еще застанет доброго доктора Джекиля, если же он пойдет на доклад Эдвина, то его возвращения будет дожидаться мерзкий мистер Хайд. Филипп размышлял, сможет ли он перестроить свою жизнь с Эмилией, повернуть ее иначе. "Эмилия несчастлива по моей вине, почему я не могу сделать ее счастливой?" Он подумывал о том, чтобы расстаться с домом на Фуксштрассе, уехать из запущенного особняка, который действовал на Эмилию угнетающе. Он думал: "Мы поселились бы в одном из ее загородных домов, их все равно не продать, в них полным-полно съемщиков, съемщики не захотят съезжать, что ж, отлично, мы выстроим себе тогда домик в саду, другие так и делали". Он знал, что ничего не выстроит - ни домика, ни шалаша. Эмилия останется на Фуксштрассе. Она не сможет жить без семейных ссор, без надвигающейся, как рок, нищеты. Да и сам Филипп никогда бы не расстался с городом. Он может жить только в городе, пусть даже бедняком. Время от времени Филипп читал книги по садоводству и доказывал себе, что обретет покой, ухаживая за растениями. Он понимал, что это иллюзия. Он думал: "Живя за городом, в домике, построенном собственными руками, даже если б мы его и построили, мы бы совсем извели друг друга, а в городе мы все же любим друг друга, лишь делаем вид, что не любим". Он рассчитался за вино. К сожалению, он не заметил, что рядом с дамами из "Вечернего эха" сидел редактор "Новой газеты". Узнав, что Филипп не взял у Эдвина интервью, редактор набросился на него с упреками. Он выразил надежду, что Филипп пойдет хотя бы на доклад Эдвина и подготовит для "Новой газеты" краткий отчет. "Почему бы вам самому не пойти?" - спросил Филипп. "Ну вот еще, - ответил редактор, - языком трепать - это ваше дело. Уж потрудитесь, прошу вас". - "Такси оплатите?" - спросил Филипп. "Включите в накладные расходы", - сказал редактор. "Наличными", - сказал Филипп. Редактор вынул из кармана десять марок и протянул Филиппу. "После отчитаетесь", - сказал он. "Ну вот, докатился, - подумал Филипп, - продаю и себя и Эдвина". Напуганная дракой на площади и оглушенная непрерывным воем полицейских сирен, Мессалина заскочила в тихий бар при гостинице. Чтоб разрядить овладевшее ею напряжение, она должна посидеть в тишине. "Неужели здесь нет ни души?" - подумала Мессалина. Ей было страшно остаться одной. Из притона с проститутками и ворами она вернулась назад в места, отведенные для хорошего, как ей казалось, общества, того самого хорошего общества, у границ которого Мессалина занималась разбоем. Она никогда не порывала полностью с классом цивилизованных людей. Она ничем не поступалась. И хотела иметь кое-что вдобавок. Класс цивилизованных людей служил ей плацдармом, откуда она могла брататься и заключать кратковременный чувственный союз с нецивилизованным слоем, который она называла пролетариатом. Наивная! Ей стоило лишь обратиться к Филиппу, и он разразился бы потоком красноречивых жалоб на пуританские наклонности пролетариата. Филипп вовсе не вел распутной жизни. Мессалина считала его монахом. Но здесь было нечто другое. Филипп нередко сетовал: "Наступает пуританский век". При этом он, непонятно почему, ссылался на Флобера, который жаловался, что перевелись женщины легкого поведения. Женщины легкого поведения вымерли. Пуританство в рабочей среде Филипп рассматривал как несчастье. Филипп охотно поддержал бы ликвидацию собственности, но решительно выступил бы против любых ограничений легкомыслия. Впрочем, он различал женщин легкого поведения и женщин дурного поведения; к последним Филипп причислял всех тех, кого принято называть проститутками. "Эти люди словно с цепи сорвались, - думала Мессалина, - разве можно так дубасить друг друга?" В ее доме гости били друг друга эстетически безупречным образом и согласно установленному ритуалу. Мессалина посмотрела по сторонам. Похоже, бар действительно пуст. Нет, в самом дальнем углу сидели две девушки: Эмилия и американочка с зелеными глазами. Мессалина привстала на цыпочках. Огромный монумент угрожающе зашатался. Ей хотелось пошпионить за малышками. Девушки пили, смеялись, обнимались и целовались. Что там происходит? Почему на голове у Эмилии такая смешная шляпа? Прежде она никогда не носила шляп. Как многие неуверенные в себе люди, Мессалина всюду видела направленные против нее заговоры и почти не сомневалась, что у других есть тайны, в которые ее де желают посвящать. Зеленоглазая американочка заинтриговала Мессалину. Сперва разговаривала с Филиппом, теперь целуется с Эмилией. Они целуются, словно пансионерки. Кто эта обольстительная малышка? Где подцепили ее Филипп с Эмилией? "Может, они все ж зайдут ко мне вечерком, тогда разберемся", - подумала Мессалина. Но тут она увидела Эдвина и снова вскочила с места. Не удастся ли заполучить его на вечер? Эдвин был более крупной рыбой, правда не столь лакомой. Быстро войдя в бар, Эдвин направился прямо к стойке. Он что-то прошептал бармену. Бармен налил ему коньяку в большой винный бокал. Эдвин залпом осушил бокал. Он нервничал, думая о предстоящем выступлении. Он пытался заглушить свое волнение коньяком. У входа его уже ждала консульская машина. Дав обещание, он стал его пленником. Отвратительный вечер! И зачем он только согласился на это выступление! Тщеславие! Тщеславие! Тщеславие мудрых! Почему он не остался в своей обители, в своей уютной квартире, забитой книгами и антикварными вещами? Что заставило его покинуть свой дом? Зависть. Зависть к актерской славе и овациям, которые осыпают исполнителя главной роли. Эдвин презирал актеров, презирал исполнителей главных ролей и толпу, за счет которой и вместе с которой они существуют. Но, ах, это был такой соблазн, овации, толпа, молодежь, ученики, в этом было столько соблазна и очарования, особенно для Эдвина, который долгие годы провел за письменным столом, одиноким трудом пробиваясь к познанию и красоте, но также и к признанию. Опять эта женщина! Он видел ее на лестнице, журналистка-сплетница, баба-колосс, уставилась на него, надо бежать! А Кэй закричала: "Это Эдвин!! Разве ты не видишь? Идем скорей! Я опоздаю на его доклад. Где записка от Уэскот? Идем же! Я чуть не забыла!" Эмилия взглянула на Кэй с неожиданной злобой: "Ну и катись к своему Эдвину! Я и не подумаю! Ненавижу этих бумагомарателей!" - "Как ты смеешь так говорить! - закричала Кэй. - Он настоящий писатель!" - "Филипп - тоже настоящий писатель", - сказала Эмилия. "Кто такой Филипп?" - спросила Кэй. "Мой муж", - сказала Эмилия. "Она сумасшедшая, - подумала Кэй, - чего она хочет, она сумасшедшая, у нее ведь нет мужа, уж не думает ли она, что я так и буду сидеть с ней? Я уже совсем пьяная, хватит с меня сумасшедших женщин в моей туристской группе, и все ж она очаровательна, эта сумасшедшая немочка". Она закричала: "Мы еще увидимся!" Легким прощальным жестом она послала Эмилии воздушный поцелуй. Она бросилась стремглав к Эдвину. Она выпила виски; сейчас она заговорит с Эдвином, она попросит его дать ей автограф; кажется, у нее нет при себе книги Эдвина, где же книга? Где она ее оставила? Пусть Эдвин напишет ей несколько слов в блокноте бармена. Однако Эдвин уже торопился к выходу. Кэй побежала за ним. Эмилия подумала: "И Мессалина здесь, так мне и надо". Мессалина возмущенно смотрела вслед Кэй и Эдвину. Что здесь опять творится? Куда они несутся сломя голову? Не заговор ли это против Мессалины? Сейчас Эмилия ей все объяснит. Но Эмилия тоже исчезла, исчезла через заклеенную обоями дверь в стене. Лишь смешная шляпа, которая была на Эмилии, осталась лежать на столе рядом с пустыми стаканами. Осталась как пережитое разочарование. "Какое-то колдовство, - подумала Мессалина, - это какое-то колдовство, я совсем одна на свете". На миг обескураженная, она, качнувшись, шагнула к стойке. "Тройной!" - крикнула она. "Что именно, сударыня?" - спросил бармен. "Все что угодно. Я устала". Она действительно устала. Давно она уже так не уставала. Она вдруг почувствовала, что переутомилась. Но она не имеет нрава поддаваться усталости. Ей надо еще успеть на доклад Эдвина, она должна еще как следует подготовиться к вечеру. Она потянулась к фужеру, из которого выплескивалась прозрачная водка. Она зевнула. Утомительный день. Огни вечернего неба, заходящее солнце светили прямо в стекло небесно-голубого лимузина, и этот свет на миг ослепил Вашингтона и Карлу. Он ослепил их, но в то же время очистил и преобразил. Лица Карлы и Вашингтона посветлели. Вашингтон не сразу опустил теневой щиток. Они медленно ехали по берегу реки. Еще вчера Карла была способна размечтаться, что когда-нибудь они точно так же выедут на прогулку по Риверсайд-драйв в Нью-Йорке или к Золотым воротам в Калифорнии. Теперь же ее сердце успокоилось. Она уже не ехала навстречу сказочной квартире из американского журнала, квартире с креслами, телевизорами и автоматизированной кухней. Это была мечта. Сказочная мечта, столь мучившая Карлу, ибо в глубине души она всегда боялась, что не достигнет сказочной страны. Теперь она освободилась от груза своих несбыточных желаний. У себя в комнате она никак не могла опомниться. Когда Вашингтон повел ее к машине, она уже не висла у него на руке, как мешок, тяжелый мешок, наполненный чем-то мертвым. Теперь она освободилась. Освободилась, но не от ребенка, а от мечты. Она больше не мечтала о призрачном земном блаженстве и об иллюзиях жизни, которых достигаешь простым нажатием кнопки. Она снова верила. Она верила Вашингтону. Они ехали по берегу реки, и Карла верила, что они едут вдоль Сены. Сена не столь далека, как Миссисипи или Колорадо. Они будут чувствовать себя как дома на берегах Сены. Они оба станут французами, раз уж так получилось, она, немка, станет француженкой, а Вашингтон, чернокожий американец, станет французом. Французы рады, когда кто-нибудь хочет у них поселиться. Карла и Вашингтон откроют ресторанчик, маленький кабачок, "Washington's Inn", и вход туда будет открыт для всех. Их обогнала машина. В ней сидели Кристофер и Эзра. Кристофер радовался. Он приобрел в антикварном магазине чашку берлинской фарфоровой мануфактуры, чашку с изображением великого прусского короля. Он возьмет эту чашку с собой на берега Сены. В парижском отеле он подарит ее Генриетте. Генриетта обрадуется, когда он подарит ей чашку с изображением прусского короля. Генриетта - пруссачка, неважно, что теперь она американка. "Все эти национальные различия - дикость, - думал Кристофер, - давно пора с этим покончить, разумеется, любой из нас гордится родными краями, я горжусь местечком Нидлз на реке Колорадо, но ведь из-за этого я никого не убиваю". - "Я его убью, если ничего другого не останется, - думал Эзра, - возьму камень и убью его, а сам - в машину, щенка надо первым делом запихнуть в машину, и ни доллара он, лопух, не получит, главное, чтоб Кристофер не рассуждал, а сразу же дал полный газ". Вот уже несколько часов подряд Эзра озабоченно морщил свой лобик. Кристофер дал Эзре десять долларов. "Ну вот, теперь ты не потеряешься, - пошутил он, - а если и потеряешься, то десять долларов тебе помогут". - "Да-да", - сказал Эзра. Казалось, его это больше не интересует. Он равнодушно сунул в карман десять долларов. "Мы не опоздаем в пивной зал?" - спросил Эзра. "Чего тебе там надо? - полюбопытствовал Кристофер, Дался тебе этот пивной зал. Ты все время спрашиваешь, не опоздаем ли мы". - "Да нет, просто так", - сказал Эзра. Кристоферу нельзя рассказывать. Он будет против. "Доедем до места, а после повернем обратно", - наседал он на Кристофера. "Ну разумеется, мы повернем обратно. Кто нам помешает?" Кристоферу еще хотелось наскоро осмотреть мост. Он прочел в путеводителе, что с этого моста открывается романтический вид на речную долину. Кристофер находил, что Германия красива. Бехуде мог зайти в один из трех баров. С улицы они казались одинаковыми. Это были одинаковые домики-времянки, с одинаковыми бутылками на витрине и одинаковым прейскурантом. В них пили и закусывали стоя. Один бар принадлежал итальянцу, другой - бывшему нацисту, третий - старой проститутке. Бехуде выбрал бар бывшего нациста. Эмилия частенько заходит к этому бывшему нацисту выпить стаканчик. Это мазохизм с ее стороны. Бехуде прислонил велосипед к осыпающейся стене бара, изготовленной из прессованного щебня. У бывшего нациста были дряблые щеки, темные очки закрывали глаза. Эмилии здесь не оказалось. "Надо было зайти к старой проститутке", - подумал Бехуде, но он уже переступил порог бара старого нациста. Бехуде заказал водки. "Если у него нет водки, я смогу уйти". Но у бывшего нациста была водка. "Такому, как я, следовало бы минеральную воду, - думал Бехуде, - спортсмен, зря занялся психиатрией, разрушает мозг". Он выпил водку, и его передернуло. Бехуде не переносил спиртное. Но пил его порой из упрямства. Пил, закончив прием больных. Он подумал: "С-пустым-и-дряблым-кошельком". Это была студенческая песня. Бехуде ее никогда не пел. Он вообще не пел студенческих песен. Однако кошелек был и впрямь пустым и дряблым. И сам он был пустым и дряблым, он, доктор Бехуде, после каждого приема становился пустым и дряблым. Таким же, как его кошелек. Двое больных опять попросили у него в долг. Он не смог им отказать. Ведь он лечит людей от непрактичности. "Этот нацист - тоже пустой и дряблый", - подумал он. И заказал еще водки. "Скоро опять начнется", - сказал нацист. "Что начнется?" - спросил Бехуде. "Чиндрадада", - сказал нацист. Он сделал жест, каким ударяют в литавры. "Опять они всплыли, - подумал Бехуде, - что ни случись, все им на руку". Он еще глотнул водки - и его снова передернуло. Он расплатился. "Зайти бы еще к старой проститутке", - подумал он, но для старой проститутки у него уже не было денег. Эмилия стояла в баре старой проститутки. Она хотела пойти домой. Хотела вернуться домой трезвой. Когда она приходит пьяной, Филипп ругается, а иногда даже плачет. За последнее время Филипп стал каким-то истеричным. Боится за Эмилию, уж не помешался ли он? "Могу выпить хоть бочку", - сказала Эмилия. Она знала, что ее личность раздваивается для Филиппа на доктора Джекиля и мистера Хайда. Она бы с радостью пришла домой в образе доктора Джекиля, милого и доброго доктора. Она бы рассказала Филиппу, что выручила немного денег, заложив вещи в ломбарде, продав чашку и коврик. Из оставшихся у нее денег можно было бы наконец уплатить за электричество. А потом она бы рассказала Филиппу, что подарила украшение. Филипп понял бы ее правильно. Он понял бы также, почему она почувствовала себя такой свободной, надев украшение на шею зеленоглазой американке. Однако, в общем, получилось некрасиво. Филипп ей сразу же скажет: "Тебе надо было уйти. Надеть ей украшение и затем уйти". Филипп - психолог. Это и здорово и досадно. От него ничего не скроешь. Поэтому лучше рассказать ему все как было. "Почему я не ушла? Потому что ее губы так прекрасно пахли, они пахли свежестью и свободой прерии, разве я заглядываюсь на девушек? Нет, я вовсе не заглядываюсь на девушек, но я была бы не прочь немного пококетничать с ней, как с хорошенькой сестренкой, поцеловать, и погладить, и шепнуть зайди-сказать-мне-спокойной-ночи, и ей хотелось того же, мерзкий Эдвин, он все расстроил, во всех человеческих отношениях есть что-то мерзкое, если бы я сразу ушла, я чувствовала бы себя весь вечер превосходно, и зачем я заговорила с этой американкой? Теперь я ее ненавижу!" Однако не от расстройства чувств зашла на этот раз Эмилия к старой проститутке. Сегодня она бы совладала с желанием завернуть к ней в бар. Но ее сбили с пути. Неподалеку от гостиницы она наткнулась на бездомного щенка с веревкой, волочившейся следом. "Ах ты бедняга! - закричала она. - Тебя может задавить машина". Она поманила щенка к себе. Щенок учуял запах ее других зверей и тотчас же всем своим видом показал, что ищет, к кому бы пристроиться; он учуял, что Эмилия добра, и его нюх не подвел его. Эмилия поняла, что щенок голоден. Она повела его в бар старой проститутки и купила ему колбасы. А уже очутившись в баре, она выпила вишневки. Выпила крепкой, горьковатой вишневой наливки. Выпила потому, что ею владела горечь. Горечь неудавшейся жизни и горечь неудавшегося дня, горечь приключения с ожерельем, горечь дум о Филиппе и их квартире на Фуксштрассе. Старая проститутка говорила с ней приветливо, но тоже горько. Эмилия выпила вместе с ней. Эмилия предложила старой проститутке выпить. Старая проститутка была точно замерзшая струя воды. Огромная шляпа на ее голове напоминала застывшую водяную корону над фонтаном, а руки ее были в перчатках, обшитых черным стеклярусом. При каждом движении ее рук стеклярус на перчатках звенел, словно лед, так звенят льдинки в бокале, если его потрясти. Эмилия восхищалась старой проституткой. "Когда я состарюсь, как она, я буду выглядеть намного хуже, мне и наполовину так не сохраниться, и не будет у меня такого же бара, мои денежки перекочуют к ней, пропью все до копеечки за этой стойкой, она-то денежки зря не тратила, небось ни разу не пила на свои, всегда на чужие, за нее платили мужчины, а я пила и буду пить на свои". Щенок завилял хвостом. Он был очень умный, хотя, глядя на него, трудно было этому поверить. Он знал, что может разжалобить человеческое существо, принявшее участие в его судьбе. Он завоюет сердце женщины. Это лучше, чем завоевывать сердца мальчишек, капризных богов, способных на неожиданные выходки. Перспектива куда более заманчивая. Новая богиня добра. Подобно психиатру Бехуде, щенок пришел к мысли, что Эмилия - добрый человек. Эмилия не доставит ему разочарований. Она готова взять его к себе. "Ты будешь жить у тети, - сказала Эмилия. - Да-да, мой милый, запомни, мы уже не расстанемся". В баре итальянца стоял Ричард, склонившись над стойкой. Куда он попал? Он забрел сюда случайно. Дверь была открыта настежь. Он принял эту лавку за аптеку. Он подумал: "А что, если там девушка, совсем недурно, первый вечер в Германии - и уже с немецкой девушкой". Вместо этого он попал на поле сражения. Бутылки, стаканы и штопоры превратились в танки и укрепления, сигаретные пачки и спичечные коробки - в эскадрильи самолетов. Итальянец, хозяин бара, был заядлым стратегом. Он показывал молодому американскому летчику, как надо защищать Европу. После удачной обороны он перешел в наступление и разом нейтрализовал Восток. "Сбросьте несколько бомб! - кричал он. - Несколько бомб, и победа за вами!" Ричард пил вермут. Он с удивлением отметил, что у вермута горький вкус. Вермут напоминал по вкусу горький сироп. "Что, если этот малый прав, - думал Ричард, - так просто, всего несколько бомб, наверно, он прав, неужели Трумэну это не приходит в голову? Несколько бомб, почему в Пентагоне другого мнения?" Но тут Ричард призадумался; он призадумался, вспомнив то, что говорилось на уроках истории, или писалось в газетах, которые он читая, или звучало в речах, которые он слышал. Он сказал: "Гитлер ведь уже это делал, точно так же поступали и японские самураи: ночью переходили границу, атаковывали без предупреждения". - "Гитлер делал правильно, - сказал итальянец. - Гитлер был великим человеком!" - "Нет, - возразил Ричард, - он был гнусным человеком". Ричард побледнел: этот спор был ему неприятен и он чувствовал раздражение. Он прибыл сюда не для того, чтобы спорить. Как может он спорить? Разве он знает, что здесь произошло? Может быть, здешние люди смотрят на все по-другому? Но он прибыл и не для того, чтобы отрекаться от своих американских принципов, которыми он так гордился. "Я здесь не для того, чтобы действовать, как Гитлер, - сказал он. - Мы никогда не будем действовать, как Гитлер". - "Придется", - сказал итальянец. Он в ярости разрушил эскадрильи, танки и укрепления. Ричард оборвал беседу. "Мне надо в пивной зал", - сказал он. Он думал: "Здесь трудно владеть собой". Солдат, не желавший быть солдатом, убийца, не желавший убивать, смертник, мечтавший о более спокойной смерти, он лежал на жесткой койке в госпитале Святого духа, он лежал в свежевыбеленной палате, в монашеской келье, над ним висело распятие, у изголовья пылала свеча, рядом молился, преклонив колени, священник, позади священника на коленях молилась женщина, и лицо ее было строже, чем у церковнослужителя, ее сердце зачерствело так, что даже прощание с жизнью она, жрица безжалостной религии, считала грехом, в ногах стояла маленькая девочка и не отрываясь смотрела на него, и все новые и новые полицейские появлялись в комнате, словно статисты на сцене. На улице выли полицейские сирены. Полиция прочесывала квартал. Немецкая полиция и американская военная полиция искали великого Одиссея. Ангел смерти давно уже коснулся Йозефа своим крылом. Что ему до сирен на улице? Какое ему дело до полицейских двух национальностей из двух частей света? Когда он работал, он старался избегать полицейских. Он не ждал от них ничего хорошего. Полицейские вручали ему повестки о призыве в армию или делали строгие внушения. Лучше всего были, когда никто не интересовался Йозефом. Если его звали, значит, от него чего-то хотели, и, как правило, хотели того, что было Йозефу не по сердцу. Теперь его смерть взбудоражила весь город. Старый носильщик вовсе не хотел этого. Он в последний раз пришел в сознание. Он сказал: "Это - приезжий". Он произнес не обвинение. Он был рад, что это сделал приезжий. Вина искуплена, долг оплачен. Священник отпустил грехи. Эмми крестилась и шептала свое обычное "прости-нам-о-господи". Маленькая неистовая богомолка. Хиллегонда размышляла: вот лежит старик; он выглядит кротким; он мертв; смерть выглядит кроткой; смерть совсем не страшная; она кроткая и тихая; но Эмми считает, что старик умер грешником, грехи же должны быть отпущены; Эмми еще не совсем уверена, будут ли отпущены старику его грехи; бог еще не решил, отпустить грехи или нет; он в лучшем случае милостиво простит вину; бог очень строг; для него законы не писаны; перед богом ничем не оправдаешься, все будет грех; но если все грех, тогда ведь что ни делай, все бесполезно; если Хиллегонда будет вести себя дурно - это грех, но если она будет вести себя послушно, она все равно будет считаться грешницей; а почему этот человек дожил до старости, если он грешник; почему бог не наказал его раньше, если он действительно грешник, и почему он выглядит таким кротким? Значит, можно быть грешником и скрывать это от других; и, глядя на ближнего, не скажешь, кто он такой; никому нельзя верить. И у Хиллегонды вновь просыпалось недоверие к Эмми: можно ли верить Эмми, набожно шепчущей молитвы Эмми, а вдруг ее набожность - лишь личина, за которой прячется черт? Если бы Хиллегонда могла поговорить об этом с отцом, но ее отец глуп, сказал, что чертей вообще не бывает, может быть, он считает, что и бога нет? О, он плохо знает Эмми, черт существует. Все время находишься в его власти. Сколько полицейских: кто они, полицейские бога или полицейские черта? Сейчас они заберут старика, чтобы наказать его; его хочет наказать бог и хочет наказать черт. Под конец все сводится к одному. У мертвого старика нет выхода. Он уже не может скрыться. Он не может защитить себя. И убежать он тоже не может. Хиллегонде было жаль старика. Разве он виноват, что так вышло? Хиллегонда подошла к мертвому Йозефу и поцеловала ему руку. Она поцеловала руку, таскавшую множество чемоданов, морщинистую руку, которую перерезали желобки, густо пропитанные землей и грязью, войной и жизнью. "Ты его внучка?" - спросил священник. Хиллегонда разрыдалась. Жалобно всхлипывая, она уткнулась головой в сутану священника. Эмми прервала свою молитву и раздраженно сказала: "Она - актерское дитя, ваше преподобие. Ложь, игра и притворство у нее в крови. Накажите девочку, спасите ее душу!" Но прежде, чем священник, от испуга переставший гладить Хиллегонду по голове, ответил няне, из-под госпитальной койки, где лежал Йозеф, послышался голос. Музыкальный чемоданчик Одиссея, который был отставлен под кровать и некоторое время безмолвствовал, заговорил снова. Он говорил на этот раз английским голосом, мягко, тихо и внятно; это был красивый, хорошо поставленный, слегка жеманный голос оксфордского профессора, голос филолога, отметившего значение Эдвина и упомянувшего про его доклад в Американском клубе. Голос объяснил, что "Германии выпала редкая удача послушать мистера Эдвина, крестоносца духа, который прибыл в немецкий город, чтобы засвидетельствовать бессмертие духа, выступить в защиту духовной традиции и старой Европы, ибо со времен Французской революции, - в этом месте голос процитировал Якоба Буркхардта, - Европа переживает глубокий общественно-нравственный кризис и находится в состоянии хаоса и перманентной неустойчивости". Неужели Эдвин прибыл в Европу, чтобы вернуть ей равновесие, вывести ее из кризиса, упорядочить хаотический беспорядок и - разумеется, в духе старой традиции - начертать новые заповеди на новых скрижалях? Священник, который думал о жизни Йозефа, поддавшись волнению, охватившему прихожан из-за смерти старого носильщика, и который был по-своему тронут мрачной набожностью няни, ее окаменевшим липом, лишенным всяческой теплоты и радости и растроган всхлипываниями маленькой девочки, ронявшей слезы на его сутану, священнослужитель рассеянно слушал английский голос, голос из музыкального чемоданчика, стоявшего под смертным ложем, и его не покидало чувство, что голос рассказывает о лжепророке. Шнакенбах, жертва сонной болезни, учитель, уволенный из профессиональной школы, Эйнштейн, не получивший достаточного образования, провел вторую половину дня в читальном зале американской библиотеки. Одолеваемый сном, он дотащился до Американского клуба, каким-то чудом, точно ведомый ангелом, не попав под колеса трамваев, автомобилей и велосипедов. В читальном зале он обложился всевозможными изданиями по вопросам химии и фармакологии. Он хотел быть в курсе новейших исследований американских ученых; он хотел посмотреть, как далеко продвинулась великая Америка в изготовлении противоусыпляющих средств. Видно, и в Америке немало больных летаргией. Американцы тщательно разрабатывают проблему, как избавиться от сна. У них стоит поучиться. Шнакенбах многое брал на заметку. Он мелким почерком писал и вычерчивал структурные формулы; он производил вычисления; его интересовала молекулярная спектроскопия; он твердо помнил, что есть разные системы молекул, одни вращаются влево, а другие вправо, и что его цель - разгадать, в правую или в левую сторону вращается его жизнь, частичка всеобщей жизни, органическое соединение, способное мыслить "я", коим он, то есть Шнакенбах, какое-то время является, покуда его снова не поместят в великую реторту Вселенной. За этими-то размышлениями и настиг Шнакенбаха его враг, его недуг - сон. В читальном зале хорошо знали Шнакенбаха. Его не будили, его не пытались отвоевать у врага. В библиотеке бывали странные посетители. Читальный зал обладал огромной притягательной силой для бездомных бродяг, любителей посидеть в тепле, людей со странностями и детей природы. Дети природы приходили сюда босиком, обросшие волосами, с запущенной бородой, закутанные в покрывала из домотканого полотна. Они требовали книги про ведьм и дурной глаз, поваренные книги о растительной пище, брошюры о загробной жизни и индийских факирах или же углублялись в только что вышедшие труды по астрофизике. Они были космическими натурами, они щелкали орехи и грызли корнеплоды. Библиотекарша говорила: "Того и жди, они начнут мыть здесь ноги, впрочем, они вообще не моются". Американская библиотека была первоклассным учреждением. Сюда записывали совершенно бесплатно. Библиотека была доступна для каждого, почти как "Washington's Inn" - ресторанчик, который собирался открыть в Париже Вашингтон Прайс, негр и американский подданный, ресторанчик с вывеской "вход открыт для всех". Шнакенбах спал. Пока он спал, актовый зал клуба заполнялся. Послушать Эдвина собралось много народу. Пришли студенты, пришли молодые рабочие, несколько художников, которые из экзистенциальных убеждений носили окладистые бороды и не снимали с головы беретов, пришло философское отделение духовной академии, десяток крестьянских лиц, отмеченных духовностью, суровостью или наивностью, пришли два трамвайных кондуктора, бургомистр и судебный исполнитель, который причислил к своей клиентуре писателей, отчего и покатился по наклонной плоскости, а кроме того, пришло очень много нарядных и упитанных людей. Доклад Эдвина оказался событием общественного значения. Упитанные люди работали в радиоцентре, на киностудии или в рекламном бюро, поскольку им не посчастливилось обладать депутатским мандатом, занимать высокие посты в министерстве, не говоря уже о кресле министра, служить в оккупационной армии или в консульстве. Они все проявляли интерес к судьбам европейского духа. Городские коммерсанты проявляли, по-видимому, меньший интерес к судьбам европейского духа; они не прислали своего представителя. Зато прибыли создатели моды, женоподобные благоухающие мужчины, они пришли в сопровождении манекенщиц, стройных, прелестных куколок, которые могли вверить себя своим кавалерам без особых опасений. Бехуде сел рядом со священниками. Он подчеркнул этим жестом, что они - коллеги. Он думал: "В любую минуту мы сможем, если потребуется, оказать помощь психиатрическую и духовную, больные вне опасности". Мессалина и Александр обросли свитой. Они стояли возле эстрады, а столпившиеся вокруг фоторепортеры озаряли их вспышками. С ними был Джек. Он носил мятые летние брюки американского офицера и полосатый пуловер. Вид у него был непричесанный и расхристанный, как будто, напуганный звонком, он только что выскочил из постели. Рядом сшивался Крошка Ганс, его приятель, слегка накрашенный шестнадцатилетний юнец с белокурыми, как лен, волосами, одетый в голубой костюм, словно перед конфирмацией. Он держался скромно. Ледяными, водянисто-пустыми глазами он смотрел на Создателей моды и их куколок, Крошка Гане, маленький Ганс, везучий Ганс, он-то знал, где и чем можно поживиться. Затем появилась Альфредо, скульпторша. Ее напряженное, усталое и разочарованное личико, заостренное, как кошачья мордашка на египетской пирамиде, раскраснелось, будто она сама себе надавала пощечин, желая выглядеть вечером задорной и свежей. Рядом с Мессалиной Альфредо казалась маленькой и грациозной, и никто бы не удивился, если бы Мессалина взяла ее на руки, чтобы ей было хорошо видно. Александр принимал поздравления. Его поздравляли спесивые ничтожества и жалкие подхалимы. Они надеялись, что их фотографии попадут в газету: _Александр беседует с Пипином Коротким, Федеративное государство жертвует на культуру, открытие академии. Они говорили про любовь эрцгерцога, улучшить кинопродукцию в новой Германии, все дело в сценарии, писатели - в кинематографию_. "Представляю себе, какой это будет прекрасный фильм", - мечтательно говорила дама, муж которой издавал "Судебный бюллетень", зарабатывая тем самым достаточно денег, чтобы одевать свою супругу у женоподобных создателей моды. _Вампир в женском платье_. "Чушь собачья", - сказал Александр. "Ой, как вы смешно острите", - сладко пропела дама. "Не сомневаюсь, - подумала она, - не сомневаюсь, что это будет чушь, но зачем он говорит об этом так громко? Не обязательно же чушь собачья, бывает ведь серьезная и скучная чушь". _Спрос на неореализм падает_. В самом первом ряду сидели учительницы из штата Массачусетс. Они держали в руках блокноты. Они считали, что люди, озаряемые вспышками, - корифеи духовной жизни Европы. Им посчастливилось: они не видели фильмов с участием Александра. "Какой интересный вечер!" - сказала мисс Уэскот. "Цирк", - сказала мисс Вернет. Они украдкой поглядывали на широкую входную дверь, не появилась ли наконец Кэй. Отсутствие Кэй тревожило обеих. Эдвина провели на сцену через особую дверь. Подобно стрелкам, фотографы припали на одно колено и встретили Эдвина залпом вспышек. Эдвин поклонился. Он закрыл глаза. Он несколько секунд помедлил, не решаясь взглянуть в зрительный зал. У него слегка кружилась голова. Ему показалось, что он потерял дар речи и не сможет выдавить из себя ни слова. Он вспотел. Он вспотел от страха, но и от счастья тоже. Как много народу собралось его послушать! Его имя обошло весь мир. Он не склонен переоценивать свою известность. Но пришли же люди послушать, что он им скажет! Жизнь Эдвина ушла на духовную работу, он посвятил ее духу, он приблизился к духу, он воплотил в себе дух, теперь он может передать его другим: в каждом городе его приветствуют ученики, дух никогда не умрет. Эдвин положил рукопись на кафедру. Он придвинул к себе лампу. Он откашлялся. В этот момент широкая дверь еще раз открылась и по ступеням, ведущим в зал, сбежали Филипп и Кэй. Филипп встретил Кэй у самой двери. Распорядитель уже не хотел их впускать, но Филипп вынул репортерское удостоверение, выданное ему "Новой газетой", и, подчиняясь его магическому действию, распорядитель открыл перед ними дверь. Филипп и Кэй сели сбоку на откидные места, которые в дни театральных представлений предназначались для пожарника и полицейского. Но ни пожарник, ни полицейский не пришли на доклад Эдвина. Мисс Уэскот подтолкнула мисс Вернет. "Видели?" - прошептала она. "Это - немецкий поэт, только я не знаю его имени", - сказала мисс Вернет. "Вот с кем она шаталась все это время". Мисс Уэскот пришла в негодование, "Хорошо еще, если этим ограничилось", - язвительно добавила мисс Вернет. "Ужасно", - простонала мисс Уэскот. Она была готова сорваться с места в броситься к Кэй; ей казалось, что нужно позвать полицию. Но Эдвин снова откашлялся, и в зале воцарилась тишина. Эдвин Предполагал начать с античности, с древней Греции и Рима, он собирался упомянуть о христианстве, о влиянии библейской традиции на классический мир, он хотел сказать о Возрождении, с похвалой и упреком отозват