ем финансов фюрера и участником нацистской говорильни; теперь свояк его опять на коне, отец города, снова избран народом, само собой разумеется согласно строго демократическим принципам; он породнился с Фридрихом-Вильгельмом Пфафратом, хотя считал его последним дерьмом; именно ему Юдеян в минуту слабости сообщил в письменной форме, что пусть, дескать, не льют о нем слезы, он снова в седле, а затем дал согласие на это идиотское свидание в Риме. Свояк ответил, что все уладит. Но что именно? Возврат на родину? Искупление? Помилование? И в результате какое-нибудь местечко? Этот Пфафрат ужасно важничает! Да и хочет ли Юдеян возвращаться? Нужна ли ему эта видимость искупления, эта свобода, которую даст помилование? Он и сейчас свободен. Вот список его дел. Нужно закупить танки, пушки, самолеты, остатки вооружения - все эти машины, уже устаревшие для грядущей великой бойни, но еще вполне пригодные для малой войны в пустыне, для путчей и мятежей. У Юдеяна были кредиты в банках, он был наделен полномочиями. Ему предстояло иметь дело со спекулянтами оружием обоих полушарий. Предстояло вербовать старых соратников. Словом, он был в самой гуще игры. И это занимало его. А тут к нему лезут с семьей! Дерьмо этакое! Надо быть жестким! Все же Ева осталась верна ему, истинно германская женщина, образец жены, ради которой они якобы жили и умирали; впрочем, иные даже верили в это. Он боялся. Он боялся Евы, ненакрашенной, с простым узлом волос, боялся этой истинной немки, верующей в конечную победу; ее, разумеется, не в чем упрекнуть, но Юдеяна ничто не влекло к ней. Кроме того, она, наверно, совсем измотана. Ну а сын? Странное создание. Что крылось за его непостижимым маскарадом? В письмах попадались намеки на какие-то перемены, но уловить, о чем идет речь, ему не удалось. Он разложил перед собой карту Рима, словно это была Карта генштаба. Ему надо пройти всю виа Людовизи, потом спуститься на площади Испании по лестнице, с вершины которой он мог бы, имея одно орудие, господствовать над всем городом, да, а потом свернуть на виа Кондотти, к той мещанской гостинице, куда они все запрятались и где поджидают его. Разумеется, они считают, что и ему следовало бы там жить, в этой гостинице, облюбованной немцами, как выражались гиды, в отечественной тесноте и семейном чаду; и Фридрих-Вильгельм Пфафрат, неизменно благоразумный сторонник благоразумных и осуществимых национальных притязаний, Пфафрат, который опять превозмог все трудности и, вероятно, воображал себя умнейшим, ибо снова заполучил тепленькое местечко и готов к новому подъему Германии, свояк Пфафрат, обер-бургомистр и уважаемый бюргер Федеративной республики, хотел принять под свой кров и под свою защиту его, Юдеяна, гонимого, как, должно быть, воображал Пфафрат, его, бездомного, и прижать к своей груди, решительно простив ему содеянное, страх перед анкетами и грязное белье папистской говорильни. Но не дождаться ему этого, для такой идиллии Юдеян слишком далеко зашел. Юдеян был мертв или считался мертвецом, обломком старого Берлина, пропавшим без вести при великой чистке, осужденным в Нюрнберге in contumaciam [заочно (лат.)], разумеется не без колебаний, ибо Высокий суд, взявший на себя право решать людские судьбы и отношения, а также управлять не зависящим от человека слепым движением истории, сам блуждал, спотыкаясь, в лабиринте истории и был не богиней правосудия с завязанными глазами, а безумицей, игравшей в жмурки, потому что, осуществляя право, хоть и не получив на это права, она, связавшись с преступниками, сама погрязла в трясине аморальных деяний; Высокий суд не нашел ни одного свидетеля смерти Юдеяна и ни одного свидетеля его продолжающегося земного существования, поэтому Верховный судья сломал меч над головой Юдеяна, объявленного перед всем светом чудовищем, и заботливо вытянул жребий смерти на случай, если злодей где-нибудь еще дышит в потайности, причем, как уже было сказано, вынес свой приговор заочно; это было умно и удачно, ибо отверженный умно и удачно избежал петли, с которой в те дни обращались слишком вольно и поспешно; и оказалось, что, не Повесив Юдеяна, суд в конце концов умно и удачно избежал ошибки; Юдеян, в качестве устрашающего пугала, был признан годным к дальнейшему употреблению, ведь война - свирепое ремесло. Обер-бургомистр прибыл в Рим, вероятно, в собственной машине, у него хватило денег на "мерседес", а может быть, город предоставил ему автомобиль, чтобы прокатиться в Италию, землю обетованную, куда так стремились немцы; так или иначе, Пфафрат, немец, держал в книжном шкафу переплетенного в кожу Гете и "Разъяснения к налоговому положению", стоявшие рядом с веймарцем, сомнительным малым - с Веймаром никогда не было связано ничего хорошего, - и читал их весьма внимательно, а Юдеяна сердило, что свояк опять благополучно здравствует: он же изменил, подло изменил, негодяю следовало бы подохнуть. И Юдеян мог щегольнуть машиной, нет, ему незачем было ходить пешком, он ходил только по своей доброй воле - просто захотелось отправиться туда, в их обывательскую жизнь, пешком, как паломнику. В данном случае это казалось ему уместным, в соответствии с ситуацией и с этим городом, ему хотелось выиграть время, а потом всюду говорилось о том, что Рим, где обосновались попы - улицы так и кишат сутанами, - что Рим - прекрасный город, так мог же и Юдеян позволить себе разок взглянуть на него, до сих пор это ему не удавалось, он здесь только представительствовал, он здесь только приказывал, только свирепствовал, а теперь он может проследовать через Рим пешком, может вкусить дары этого города: климат, исторические памятники, изысканных проституток, роскошный стол. Зачем отказывать себе в этом? Он долго находился в пустыне, а Рим еще цел, он не лежит в развалинах. Рим называют вечным городом. Положим, все это бредни попов да ученых - тут Юдеян показал свое лицо убийцы: он-то знает лучше. Сколько городов у него на глазах исчезло с лица земли! Она ждала. Ждала в одиночестве. Никто не помогал ей ждать, не сокращал беседой время ожидания, да она и не хотела, чтобы ей сократили ожидание, не хотела, чтобы о ней заботились, ибо только она одна скорбела душой и носила траур; даже Анна, ее сестра, не понимала, что Ева Юдеян оплакивает не утраченное состояние, положение и почет и, во всяком случае, не скорбь о Юдеяне, которого она уже видела в Валгалле среди героев, павших в бою, покрывала смертельной бледностью ее щеки - она скорбела о Великой Германии, она оплакивала фюрера, оплакивала германскую идею осчастливленного человечества и сокрушенную изменой, вероломством и противоестественным союзом тысячелетнюю третью империю. В коридорах и на лестницах слышался смех из ресторанного зала, а со двора в окно ее комнаты вместе с кухонным чадом врывался мотив американского фокстрота, который напевал поваренок-итальянец; но до нее не доходили ни смех, не задорная негритянская мелодия, как бы просветлевшая от итальянского бельканто; в траурном одеянии стояла она посреди комнаты-клетки, посреди этой тюрьмы из камня, безумия, отчужденности и безвозвратно уходящего времени, стояла, охваченная звериной злобой, вынашивая мщение; ее рассудок был помрачен мифами, мифом лживым и вымудренным, возникшим из древнего страха перед бытием, и подлинным мифом про оборону в оборотня; тронутые сединой поблекшие волосы соломенного цвета выглядели как сноп пшеницы, забытый в поле испуганными батраками, разбежавшимися при первых ударах грома, волосы эти, строго собранные в узел, обрамляли вытянутое бледное лицо, лицо-треугольник, лицо-скорбь, лицо-ужас, лицо-череп, высохшее и выжженное лицо мертвеца, подобное той эмблеме, которую Юдеян носил на форменной фуражке; Ева казалась призраком, нет, не греческой Эвменидой, а нордическим призраком, сотканным из тумана, - призраком, который какой-то сумасшедший привез в Рим и запер в номере гостиницы. Комната, где она остановилась, была крохотная, самая дешевая в отеле - Ева так сама пожелала; а ее зять Фридрих-Вильгельм, не хотевший признать, что именно ей предназначено смыть позор с Германии, - он ради нее предпринял поездку в Италию, как уверяла и сестра Анна, - этот Фридрих-Вильгельм Пфафрат дружелюбно похлопал ее по спине и сказал: "Не горюй, Ева, разумеется, мы выручим нашего Готлиба". И она отпрянула и закусила губу до крови: он сказал "Готлиб", раньше он никогда бы этого не посмел - разве не подлая измена называть штандартенфюрера, эсэсовского генерала и одного из высших чинов безбожной нацистской партии Готлибом? Юдеян ненавидел свое имя, эту поповскую слизь, навязанную ему отцом, школьным учителем, он не хотел быть Готлибом, не хотел быть угодным богу, и он приказал родным и друзьям называть его Гецем, а деловые и официальные бумаги подписывал Г.Юдеян; Гец - было имя производное, вольно образованное из Готлиба и напоминавшее о буйных днях, о диком разгуле добровольческих корпусов, но Фридрих-Вильгельм - человек корректный, хранивший в своем шкафу собрание сочинений Гете в кожаном переплете, считал имя Гец неподходящим, правда, ядреным, подлинно, немецким, но все же напоминающим слишком известную, слишком вольную цитату; кроме того, это было присвоенное, оккупированное имя, а нужно, чтобы каждого звали так, как окрестили, поэтому теперь, когда он считал себя более сильным и мог себе это позволить, он снова называл Юдеяна Готлибом, хотя и сам находил такое имя смешным и нелепым для настоящего мужчины. Она была вся в черном, в черном платье ходила она от окна к зеркалу, висевшему над умывальником, ходила взад и вперед, как по тюремной камере, - так мечется пойманный, но неукрощенный зверь; все эти годы она носила траур, только в лагере предварительного заключения она была не в трауре - ее задержали в дорожном костюме, когда же выпустили, она согласилась взять у сестры черное платье, так как вся ее одежда пропала, шкафы были разграблены, а дома, принадлежавшие Юдеяну, у нее отобрали. И даже когда пришла весточка от того, кого она считала погибшим, Ева, к удивлению всего семейства Пфафратов, не сняла траура - ведь не супруга оплакивала она, не павшего героя, то, что он жив, только углубило ее скорбь, он спросит о сыне, она не уберегла его, но, может быть, и сам Юдеян уже вымолил прощение и вновь преуспевает? Она не была на него в обиде за то, что он спал с другими женщинами, этим он всегда грешил и всегда ей все рассказывал - уж такова жизнь солдата, и, если от него рождались дети, это были дети воина, представители высшей расы, подрастающая смена для штурмовых отрядов и верноподданные фюрера; но Еву тревожило то, что Юдеян скрывается где-то на Ближнем Востоке, ей чудилось, будто он стал на путь предательства и изменяет чистоте расы, чистоте крови в мягком коварном климате, в благоухающей розами темноте гаремов, в пропахших чесноком конурах, с негритянками и еврейками, которые только и ждут того часа, чтобы отомстить, и алчно жаждут германского семени. Ева готова была снарядить целое войско, чтобы доставить в Германию всех внебрачных детей Юдеяна и установить чистоту их крови: немцы пусть живут, метисы должны умереть. Внизу во дворе поваренок пронзительно насвистывал какую-то негритянскую песенку, дерзкую и насмешливую, а жирный добродушный смех из ресторанного зала разносился по лестницам и коридорам, порой переходя в кудахтанье и гоготанье. Обер-бургомистр Фридрих-Вильгельм Пфафрат сидел с Анной, своей супругой, и младшим сыном Дитрихом в салоне гостиницы, облюбованной немецкими туристами; семейство установило уже контакт с другими приезжими, это были их земляки, люди тех же общественных кругов и тех же взглядов, они тоже тряслись когда-то от страха, но теперь уже обо всем позабыли, как и Пфафраты, теперь у них опять были автомобили: "фольксвагены" и "мерседесы"; их возродила к жизни немецкая деловитость, они были всюду желанными гостями, так как расплачивались валютой; вся эта компания уютно беседовала, потягивая гладкий вермут, а на столах лежали путеводители и дорожные карты Италии - обсуждались экскурсионные маршруты: хорошо бы поехать в Тиволи и Фраскати, взглянуть на восстановленный монастырь Кассино, ведь уже разрешено осматривать места кровавых сражений, - а этим людям поле боя теперь не внушало ужаса, кто-нибудь из них непременно поискал бы знакомые места, а найдя, воскликнул бы; "Вот тут стояла наша батарея, мы здорово поливали их сверху, а здесь мы окопались и удержали позиции", и тогда всем стало бы ясно, какой он молодец; он же с почтением - ибо сам восторгался собой, честным воином и, так сказать, спортсменом-убийцей, - принялся бы рассказывать об английских и американских солдатах и, возможно, даже о польских легионерах армии Андерса, впрочем последнее вряд ли: поляк это, в конце концов, только поляк, а на братском кладбище можно было бы полностью отдаться чувству благоговейного восхищения собой и мертвецами. Ведь мертвецы не станут смеяться, они мертвы, а может быть, у них нет времени и им безразлично, кто из живых приходит на их могилы; они находятся в стадии превращения, они поднимаются над жизнью, замаранные, отягощенные виной, может вовсе и не своей, они восходят к круговороту новых рождений, для нового искупления, для новой вины, для нового бесцельного существования. Фридрих-Вильгельм Пфафрат считал неприличным, что Юдеян заставляет себя ждать. Но может быть, он еще не приехал в Рим, может быть, у него были затруднения в пути, какие-нибудь осложнения с паспортом, все же его положение довольно щекотливое и необходима осторожность. Не следовало действовать слишком поспешно, но теперь, когда Юдеян столь неожиданно оказался в живых, Пфафрат решил, что настало время потихоньку замять его дело, разумеется без всякого шума и скандала - еще скомпрометируешь себя; какой-нибудь тип без роду, без племени может поднять шум. Правда, время виселиц раз и навсегда миновало, по крайней мере у них, американцы образумились, трезво оценивают обстановку и возможность использовать немцев, а все эти мстительные чувства и свирепые приговоры давно вышли из моды, признаны неразумными, бестактными. Рузвельт умер, к тому же есть подозрение, что он сотрудничал с коммунистами. А кто такой Моргентау? Презренный еврей! Те, кто выжил, хотят жить. Для Юдеяна, вероятно, найдется местечко в сельскохозяйственном союзе; а там видно будет. И Ева бросила бы наконец свои фантазии; он, Фридрих-Вильгельм Пфафрат, - убежденный националист, но нельзя же отрицать, что немцы немного просчитались, это надо признать и все начинать сызнова. Пруссия буквально изголодалась по величию. Да, пожалуй, и вся остальная страна. И разве они уже не преуспели? Разумеется, не в голоде, это только образное выражение, поучительная легенда о минувшем времени, полном гордо преодоленных лишений, ведь сам по себе голод - только урчание пустых желудков после войн, проигранных вследствие измены, и об этом лучше не вспоминать, но благополучие, которое уже дается в руки и вовсе не является легендой, - вот о чем следует помнить, вот что следует ценить; в конце концов упрочившееся состояние убедит, может быть, я сыновей, этих бедных заблудших овечек, бежавших от беспорядка, который был, к счастью, преодолен, убедит настолько, что они вернутся и снова заживут обычаями своих отцов. Германская федерация, бесспорно, пострадала от демократических послаблений, и первое время, видимо, вряд ли что-нибудь удастся изменить, но, в общем, в оккупированной стране царит порядок, и все уже подготовлено, чтобы крепче натянуть поводья; скоро откроются дальнейшие перспективы, недурные перспективы, в хорошем свете предстанет и прошлое Пфафрата, оно рекомендует его с лучшей стороны, а что касается сыновей, то их безрассудства, склонности к чрезмерному преувеличению и так называемым "угрызениям совести" - это явления временные, болезнь эпохи, которая пройдет, как проходит затянувшийся период полового созревания. Фридрих-Вильгельм Пфафрат думал при этом не столько о своем племяннике Адольфе Юдеяне, сколько о Зигфриде, старшем сыне, покинувшем его; что касается Дитриха, его младшего отпрыска, то он им доволен: мальчик воспитан в старогерманском духе, вступил в студенческую корпорацию, в которой когда-то состоял отец, усвоил студенческие обычаи, приобрел полезные связи, готовится к экзамену на юридическое звание и радуется предстоящему посещению поля битвы под Кассино, как и полагается молодому человеку его возраста. Зигфрид же выбился из общей колеи. Черт с ним, пусть будет капельмейстером, ведь и в музыкальном мире есть должности с высоким окладом. Фридрих-Вильгельм Пфафрат был человеком хорошо осведомленным, он знал, что Зигфрид находится сейчас в Риме. Он, увидел в этом благоприятное предзнаменование, возможность добиться откровенного разговора и примирения. Конечно, это будет нелегко: Зигфрид как будто еще не выбрался из болота своих нелепых взглядов, разумеется говоря образно, а программа музыкального конкурса возвещает сюрреализм, культурбольшевизм и какофонию на негритянский манер. Неужели мальчик так слеп? Может быть, теперь делают карьеру именно таким способом? Ведь евреи снова засели повсюду и распределяют славу и премии. Пфафрат узнал из афиш, что дирижировать будет Кюренберг, и вспомнил его. - Ты помнишь Кюренберга? - спросил он жену. - В тридцать четвертом он был у нас главным дирижером, его еще потом пригласили в Берлин? - Он ведь женился на еврейке, дочке Ауфхойзера, - сказала Анна. - Ну да, поэтому его и не взяли в Берлин, да и мы не могли его больше держать. - И почему-то Пфафрату представилось, что он, как обер-президент провинции - тогда еще гаулейтеры не захватили в руки всю власть, - поддерживал Кюренберга, и это его сейчас порадовало, ибо естественно было предположить, что Кюренберг с благодарностью вспомнит об отце, исполняя произведения сына. Но... Ева там, наверху, в своей комнате-клетке, прислушивалась, не идет ли мститель. Дверь завертелась, это рука портье, рука в белой перчатке, рука лакея, рука палача, рука смерти привела в движение карусель, регулирующую вход и выход, рука весьма почтительного, весьма преданного слуги, готовая в любой момент схватить чаевые, рука эта толкнула дверь, и Юдеян почувствовал, что его вышвырнули из отеля, лишили безопасности, которую давали деньги и положение, вытолкнули из-под укрытия власти, правда на сей раз власти, взятой напрокат у чужой страны и даже у чужой расы, у загадочной восточной страны, но все же страны с государственной властью, с государственным суверенитетом и флагом, - и вот его вытолкнули, и он сразу стал беспомощным. Впервые за много лет Юдеян очутился в роли простого смертного среди смертных: в гражданской одежде, без охраны, без защиты, без оружия - плечистый пожилой господин в темном костюме. Он терялся оттого, что никто не обращает на него внимания. Прохожие касались его, задевали, толкали, бегло бросая равнодушное "пардон". Это Юдеяну-то пардон? Он сделал несколько шагов наугад. Никто не соблюдал почтительной дистанции. Юдеян мог бы вернуться в отель, он мог бы позвонить в дипломатическую миссию своего нового шефа, и ему тотчас прислали бы автомобиль с арабским номером. Достаточно кивнуть портье, этому белоперчаточнику, и тот, всегда готовый к услугам, вызовет ему такси, пронзительно свистнув в маленький свисток. А прежде все они стояли шпалерами! Две шеренги черных мундиров. Двадцать автоматов, машина с охраной впереди, машина с охраной позади. Но сейчас ему хотелось пройтись пешком. Наверное, лет тридцать не ходил он пешком по городу. Когда Берлин был огненным адом и весь мир гнался за Юдеяном, ему пришлось бежать бегом, ползти среди пыли, перелезать через трупы, на четвереньках пробираться между развалинами, и лишь так он спасся. Каким образом? По воле случая или, как сказал бы фюрер, по воле провидения - поверженный, облитый бензином, испепеленный и все же не поверженный окончательно, ибо уже намечалось воскрешение нацистского духа; значит, все-таки провидение спасло Юдеяна и привело его в эту хваленую Страну, но не к евреям, а к другим смуглым собратьям. Юдеян и там не ходил пешком, разве что иногда, тяжело топая, прохаживался по учебному плацу в пустыне. Он оступился, старый храбрец, ничуть не упал, но рядом была решетка, за которую можно было ухватиться. Прутья из кованого железа торчали, точно длинные копья, - символ власти, богатства и холодной отчужденности. Просторный лимузин, чуть слышно шурша по гравию, остановился у подъезда, и Юдеян вспомнил: ведь он когда-то тоже подъезжал к этому зданию, только с большей лихостью и шумом, но именно сюда. Табличка у входа разъясняла, что здесь посольство США. Разумеется, Юдеян не наносил визита американцам, они его не приглашали, да их и след простыл, когда он попал в этот дом, наверняка в этот: здесь готовились широкие фашистские операции, очень широкие операции, но и они все-таки не были достаточно радикальными. Что представлял собой знаменитый дуче? Плод сентиментальной снисходительности фюрера. Южане вообще вызывали у Юдеяна отвращение. Они вызывали у него особое отвращение. Он вышел на виа Венето. Вот и маленькие кафе, все они сидят тут, не только презренные южане, но и жители других стран сидят здесь, рядышком, как некогда на Курфюрстендамм, они играют в Мир на земле и несут всяческий вздор; эти люди без роду, без племени, лишившиеся корней, утерявшие связь с нацией, эти искатели золотых россыпей, они проживают здесь, в Риме, беспокойно снуют взад и вперед в поисках добычи, вот они, эти хищники, ускользнувшие в свое время от германской дисциплины и порядка. Слышалась главным образом английская речь: здесь преобладали американцы, наследники минувшей войны; однако говорили также на итальянском, французском и на других языках, иногда даже по-немецки, правда очень редко: немцы старались втереться в доверие в других местах. И всюду, думал Юдеян, грязный сброд, торгаши и их прихвостни. Брань, отвратительная, как позеленевшая желчь, застревала у него в зубах. Ни на ком нет мундиров, никто не носит знаков отличия на лацканах пиджаков - жалкий мир без рангов, без почестей; и только кое-где мелькает ярким пятном обшитая галунами шутовская куртка посыльного из гастрономического магазина. Но что это за люди в пурпурных одеяниях? Что за отряд продвигается по улице, где живут тунеядцы всего мира, словно желая взять штурмом эту твердыню бездельников и дармоедов? Может быть, ярко-алое войско - символ могущества, символ власти или это золотая орда, юная гвардия, а может быть, Giovinezza, пришедшая, чтобы смести все вокруг? Нет, это лишь обман и насмешка над Юдеяном - ярко-красные мантии болтались на тощих фигурах молодых священников. И войско в ярко-алых мантиях вовсе не наступало, оно в беспорядке спешило своей дорогой, Юдеяну же казалось теперь, что эти юнцы не идут, а по-бабьи жалко семенят, ибо он не знал, когда был у власти, как стойко и мужественно умирали священники во времена фашистской диктатуры, к своему счастью, он не знал также, что эти в ярко-алом были немецкими семинаристами, иначе эта встреча расстроила бы его еще сильнее. На виа Венето правили деньги. Но разве не было у Юдеяна денег, разве не мог и он козырнуть, купить то, что покупают другие? Перед каким-то баром стояли желтые, на вид весьма непрочные стулья, они выглядели нелепо, точно сделанные совсем не для сидения, и напоминали стайку взволнованных канареек - кажется, так и слышишь их щебетание. Юдеян почувствовал, что бар манит его, в эти часы он почему-то пустовал. Но Юдеян пренебрег шаткими стульями, не расположился на открытом воздухе, а вошел в распахнутые на улицу двери зала, направился к стойке, оперся на нее и заказал пива; он чувствовал себя утомленным, наверно, дело в здешнем климате, от него такая вялость. Красавец в лиловом фраке объяснил ему знаками: если он хочет пить пиво стоя, нужно выбить в кассе чек. За кассой сидела Лаура и улыбалась. На всю улицу славилась она своей прелестной улыбкой, владелец заведения держал ее именно ради этой улыбки, которая озаряла его заведение, придавая ему какую-то особую приветливость, и делала кассу источником благоденствия, хотя сама Лаура была глупа и считать не умела. Но что за беда? Никто Лауру не обманывал, ибо даже гомосексуалистам, посещавшим этот бар в ночные часы или под вечер в воскресенье, казалось, что тихая улыбка Лауры дарит им радость. Произвела эта улыбка впечатление и на Юдеяна. Но бесчеловечность делала его слепым, и он не понял, что перед ним дитя, расточавшее все лучшее, что у него есть, не требуя вознаграждения. Он подумал: красивая шлюха. Он увидел черные, словно лакированные волосы, кукольное лицо, оживлявшееся только улыбкой, увидел пунцовый рот, пунцовые ногти, ему захотелось купить ее - на этой улице богатства и роскоши и вести себя надо как покупатель, если не хочешь, чтобы тебя приняли за раба. Но через миг он опять почувствовал какую-то беспомощность и неловкость, он не знал, как держать себя с ней, как объяснить свое намерение, ведь он не в мундире, девушка не боится его и простого кивка тут мало. Он готов хорошо заплатить, а в лирах любая сумма кажется огромной. Обратиться к ней по-немецки? Она его не поймет. По-итальянски Юдеян не говорил. Английскому он немного научился. И он всего-навсего потребовал по-английски вместо пива виски, большой бокал. Лаура, бездумно улыбаясь, протянула ему чек и столь же бездумно указала на Юдеяна красавцу в лиловом фраке. - Дайте большую порцию виски, Джордж. - Со льдом? - Нет. - С содовой? - Нет. Беседа была немногословной. Юдеян проглотил виски. Он злился. Он умел только приказывать. Даже для шлюхи не мог он найти нескольких приветливых слов. А вдруг она еврейка? В этой чужой стране их не сразу распознаешь. Он опять почувствовал себя маленьким Готлибом, сыном школьного учителя - ему снова предстояло учиться, и, как в гимназии, он опять в числе неуспевающих. И вот он стоит здесь, как стоял некогда в перешитом и перелицованном костюме отца среди более богатых сынков, носивших матросские костюмы. Не выпить ли еще виски? Мужчины обычно пьют виски. Знатные и богатые лорды безмолвно пили виски, они были пьяницами и проиграли войну. Юдеян отказался от второй порции, хотя ему очень хотелось выпить, - вдруг красавец за стойкой и красавица за кассой станут смеяться над немым гостем? А у скольких людей навсегда пропадала охота смеяться при виде этого немого гостя? Но он и здесь наведет порядок! Юдеян взял на заметку этот бар. Я еще заполучу тебя, решил он. Лаура продолжала расточать свою прелестную улыбку его широкой, спине. Ничто не подсказывало ей, что это убийца. Она думала - если вообще умела думать, скорее всего это было ей недоступно, вместо мышления она обычно предавалась вегетативным грезам, - что он, должно быть, отец семейства, здесь по делам, не гомосексуалист, случайный клиент, попал к ним мимоходом, импонирует своими темными очками, счел, что у нас в эти часы скучновато, и больше не придет. А если бы он опять пришел и она заметила бы, что он пришел ради нее, она нашла бы его довольно симпатичным, несмотря на темные очки, - гомосексуалисты, торчавшие здесь по вечерам, ужасно надоели Лауре, и она готова была отнестись с доверием к каждому мужчине, от которого пахло настоящим мужчиной, хотя ничего не имела и против гомосексуалистов, ибо этой клиентурой и кормилась. Юдеян наконец отправился все же к родичам, они ждали его с нетерпением, им очень хотелось снова заполучить своего героя, восставшего из мертвых. Он бросил взгляд на план города, который всегда носил при себе, и быстро сориентировался, это он умел - в лесах, болотах и пустынях Юдеян не мог заблудиться. Не растеряется он и в городских джунглях. И вот он зашагал по виа ди Порта Пинчана, вдоль высокой старой ограды, за которой, видимо, тянулся большой красивый и тенистый сад, принадлежавший, наверно, какому-нибудь аристократу из королевской клики, предавшей дуче. Воздух был теплый, и пахло дождем. Порыв ветра закрутил пыль и подстегнул Юдеяна, словно электрический душ. Садовая ограда вся облеплена плакатами. Объявлен очередной призыв в армию. Всяким малодушным хлюпикам это только полезно. Об оружии для них позаботится дядя Сэм. Но немецкие инструкторы им необходимы. Без немецких инструкторов каждый истраченный доллар выброшен псу под хвост. Или дядя Сэм разучился считать? Красный плакат коммунистической партии пылал как факел. Юдеян вспомнил ночь, когда пламя охватило рейхстаг. Какой тогда царил подъем! Наконец-то! Началась новая эпоха! Эпоха без Гете! Чего же хочет эта русско-римская коммуна? Юдеян не мог прочесть текст плаката. Да и зачем ему читать? Он - за расстрелы. К стенке их надо ставить. В Лихтерфельде их расстреливали. Не только ротфронтовцев, там у стенки стояли и другие. Юдеян для забавы тоже стрелял в них. Кто сказал, что люди - братья? Хлюпики, которые просто хотят что-нибудь получить! А что, если бы дело дошло до более широкого пакта, если бы мы тогда заключили более тесный союз с Москвой? В Москве-то сидят не хлюпики! Что, если бы более сильные столковались между собой? От этих мыслей у Юдеяна просто голова пошла кругом. Какие возможности упущены! Впрочем, так ли уж окончательно они упущены? Может быть, в одно прекрасное утро мы снова энергично провозгласим: "Весь мир будет нашим!"? На воскресенье опять назначены какие-то гонки Рим - Неаполь, Неаполь - Рим. Бои гладиаторов для слабонервных. Германцы умели драться в цирке против диких зверей. Но германцы были слишком добродушны, и их перехитрили. На белом листе с черным крестом был написан церковный указ. Церковь всегда побеждала. Священники всегда предусмотрительно оставались в тени. Пусть другие таскают каштаны из огня. А после войн они создавали свои партии. Грабители! Иезуиты, изучившие джиу-джитсу! Зеленые акции. "Олио Сассо". Все дело, видимо, в нефти. Война? Мобилизация? Пока нет. И не так скоро. Никто не решается. Только маленькие эксперименты на опытных полях, в пустыне, в джунглях, в отдаленных районах земного шара. Как когда-то в Испании. На первом этаже шикарного жилого дома расположился бар: койот манил к себе. Койот - это волк прерий; Юдеян вспомнил приключенческие романы Карла Мая. В Риме койотом был "Америкен бар". Его двери блистали начищенной медью, он казался дорогим и аристократическим. У Юдеяна много денег, но он не рискнул войти в бар. Юдеяну хотелось пить, но он не осмеливался зайти в койот. Откуда такая нерешительность? Ему мешал маленький Готлиб, и только мундир мог одолеть в нем маленького Готлиба. Юдеян проследовал дальше. Он увидел фиа четтерио [винный погребок (итал.)]. Там грудами лежали обернутые соломой винные бутылки, пол был мокрый от вина. Здесь пил народ. Народа бояться нечего. Народ можно направлять. С народом не нужно говорить. Народ приносят в жертву. Фюрер стоял выше народа. Юдеян спросил себе кьянти. Он залпом выпил стакан. Вино подкрепило его. Он спросил второй. Вкус вина ему не нравился, но оно бодрило. Твердым шагом дошел он до знаменитой площади перед церковью Тринита деи Монти. У этой церкви были две островерхие башни. На церковных ступенях стояли монахини из монастыря Святого сердца. У Юдеяна вызывали отвращение их длинные одежды, их накидки, их чепцы. Ведьмы! У его ног начиналась лестница на площади Испании, внизу лежал Рим, а на заднем плане вздымался мощный купол св.Петра - исконный враг. Он не был разбит. Никто не был разбит. Партия нацистов - в результате предательства - обремизилась. У фюрера были на руках все козыри, но злые гномы выхватили их, приказы не исполнялись - только Юдеян, выполнял любой приказ. Он всегда все доводил до конца. Всюду ли он доводил все до конца? Увы, нет. Видимо, почти нигде. У гидры оказалось не семь голов. У нее миллионы голов. И готовности одного Юдеяна было недостаточно. Поэтому он вернулся с войны не победителем, а нищим, безымянным. Он невольно вцепился в парапет. Пальцы впились в искрошенный камень. От боли все внутри переворачивалось. Рим поплыл у него перед глазами, точно море растворившихся камней, купол св.Петра закачался, как рыбий пузырь на этих бурных волнах. Грудь Юдеяна сотрясалась от рыданий. Старая дама аристократического вида, с голубым отливом в седых волосах, помахивала зонтиком над вечным городом, над развертывающейся его панорамой. Старая дама воскликнула: "Isn't it wonderful?" [Чудесно, правда? (англ.)] С левой башни Тринита деи Монти донесся благовест. Юдеян стал спускаться. Он стал спускаться по лестнице на площади Испании, спустился в живописную Италию, шел мимо праздного народа, который тут же, на ступеньках, сидел, лежал, храпел, играл, читал, учился, веселился, ссорился, обнимался. Мальчик предложил Юдеяну маис, поджаренные желтые зерна. Он протянул этому иностранцу, этому варвару с севера, остроконечный фунтик, сказал вкрадчивым голосом "cento lire" [сто лир (итал.)], но Юдеян оттолкнул фунтик, зерна маиса покатились по ступеням, и Юдеян растоптал их. Это вышло нечаянно. Из-за его неуклюжести. Ему хотелось высечь мальчишку. Он перешел через площадь и, задыхаясь, добрался до виа Кондотти. Тротуар был очень узок. Люди теснились на этой оживленной торговой улице, толкались у витрин, толкали друг друга. Юдеян тоже толкался, и его толкали. Он был поражен. Он дивился, что никто не уступает ему дороги, никто не хочет пропустить его вперед. Он был поражен тем, что его толкают. Юдеян искал нужный ему переулок, искал по плану, но действительно ли он искал его? Годы, прожитые на краю пустыни, казались ему проведенными под наркозом, он тогда не испытывал никакой боли, а теперь ему стало, тошно, он чувствовал боль и жар, ощущал шрамы от ударов, превративших его жизнь просто в обрубок, шрамы от ударов, которые отсекли от этого обрубка всю огромную полноту его былой власти. Кто он теперь? Только клоун, пародия на того, кем был когда-то. Воскреснет ли он из мертвых или так и останется зловещим видением пустыни, призраком, мелькающим на страницах отечественных иллюстрированных газет? Юдеян не боялся противопоставить себя всему миру. Чего мир хочет от него? Пусть только подойдет, пусть подойдет со всей своей продажностью, со всеми своими грязными, звериными и хищными наслаждениями, скрытыми под маской честности. Мир должен радоваться тому, что существуют такие, как Юдеян. Страшило не то, что его могут повесить, - он боялся жить. Он боялся того отсутствия приказов, той пустоты, в которой вынужден был существовать теперь; он многое брал на свою ответственность и, чем выше поднимался, тем больше брал на себя, и эта ответственность никогда не угнетала его, однако его обычные слова "на мою ответственность" или "за это я отвечаю" были только фразой, пышной фразой, которой он опьянял себя, ибо на самом деле всегда только подчинялся. Юдеян обладал огромной властью. И он насладился ею, но радоваться власти он мог, только ощущая, что его могущество все же ограничено, нужен был фюрер как воплощение абсолютного могущества, божество власти, видимое издалека, тот, кто отдает приказы, на кого Юдеян мог бы сослаться перед богом, дьяволом и людьми: я-де всегда только подчинялся, всегда только выполнял приказы. Значит, у него была совесть? Нет, лишь страх. Вдруг да разведают, что он и есть маленький Готлиб, возомнивший себя великим? Втайне Юдеян слышал чей-то голос. Нет, не голос бога, и он воспринимал его не как призыв совести, это был жидкий голос голодного и верящего в прогресс отца, школьного учителя, и голос этот шептал: ты глуп, ты не выучил уроков, ты плохой ученик, ноль, который раздули. Поэтому он правильно делал, что всегда держался в тени сильнейшего, оставался спутником, блистательным спутником могущественного созвездия, и до сих пор еще не понимал, что то солнце, у которого он заимствовал свет и право убивать, тоже было всего лишь лжецом, всего лишь плохим учеником и маленьким Готлибом, но оно было орудием, избранным дьяволом, - магический ноль, химера нации, мыльный пузырь, и вот этот пузырь в конце концов лопнул. Юдеян почувствовал жадную потребность набить желудок. Еще когда он был фрейкоровцем, на него временами нападала прожорливость. И тогда, словно нанося удар за ударом, он ложка за ложкой свирепо уничтожал гуляш с бобами. Свернув в переулок, который искал, он еще на углу уловил запах пищи. Хозяин закусочной выставил на витрине всякие блюда. Юдеян вошел и потребовал печенку, возле которой лежала карточка с надписью "fritto scelto"; Юдеян потребовал печенку именно с этим названием, хотя оно означало просто "по выбору", и ему подали, не поняв и не дослушав, запеченных в тесте мелких моллюсков. Он тут же проглотил их, по вкусу они напоминали печеных дождевых червей, и его прямо мороз подрал по коже. Юдеян вдруг ощутил, как его грузное тело кишит червями и разлагается, он пережил при жизни гниение собственного тела и, силясь приостановить распад, невзирая на весь свой ужас, продолжал поглощать все, что лежало на тарелке. Затем выпил кварту вина и почувствовал, что теперь может идти дальше. Всего несколько шагов - и вот гостиница, облюбованная его соотечественниками и его семейством. Немецкие машины с буквой "D" стояли, выстроившись у подъезда. Юдеян принимал блеф об "экономическом чуде" за символ нового подъема Германии. Это импонировало ему. Это притягивало. Может быть, явиться туда, щелкнуть каблуками, привычно гаркнуть: "Прибыл в ваше распоряжение"? Да, они примут его с распростертыми объятиями! А будут ли распростерты их объятия? Прижмут ли его к груди? Ведь есть что-то отталкивающее в этих лакированных немецких машинах. Новый подъем, продолжение жизни, сытое и успешное продолжение жизни после тотальной войны, после тотальной битвы и тотального поражения было и остается изменой фюреру, изменой его целям, предвидению и завещанию, было и остается постыдным сотрудничеством с исконными западными врагами, которым нужен немецкий солдат, немецкая кровь против их бывшего восточного партнера. Как же ему сейчас держаться? В гостинице уже загорались огни. Окна вспыхивали одно за другим, и у какого-то из этих окон ждала Ева. После писем, полных загадочных намеков на ожидавшие его разочарования, на упадок и позор, смел ли он надеяться, что встретит здесь и Адольфа, сына? Стоило ли возвращаться в Германию? Пустыня ему еще открыта. Сеть германского гражданства на старого борца еще не наброшена. Смущенно, нерешительно переступил он порог и вошел в холл, облицованный панелями, тут он увидел настоящих немцев, среди них был и Фридрих-Вильгельм Пфафрат, внешне он почти не изменился; настоящие немцы стояли один против другого, как того требуют немецкие нравы и обычаи, они держали в руках, правда, не братины с соком германских садов, а стаканы с чужим пойлом, но ведь и он, Юдеян, пьет такое же пойло и еще всякую дрянь - в чужой стране нельзя быть слишком разборчивым. Перед ним были немцы, чистокровные, исконные. Они пели "Господь - наша крепость", и вдруг он почувствовал, что за ним наблюдают, но не те, кто пел, а кто-то, стоявший у двери, устремил на него пристальный взгляд, и в глубине этого взгляда таились суровость, вопрос, мольба, отчаяние. Увидев широкую неприбранную постель, Зигфрид не ужаснулся, но все же растерялся, она влекла к себе его взгляд, хотя юн тщетно старался на нее не смотреть, - супружеское ложе великодержавно высилось в этой просторной комнате, дел