ым сном зимних ночей, зарывшись головой в мягкую нейлоновую подкладку на утином пуху. Когда все легли, я надел куртку, шапку с наушниками и железнодорожные перчатки, накинул сверху нейлоновое пончо и вышел в залитое луной поле, словно таинственный монах. Лунные заморозки сковали землю. Блестело от изморози старое кладбище у дороги. Крыши соседних ферм были словно из снега. По грядкам хлопкового поля, в компании большого Боба, маленького Сэнди - собаки Джойнеров, живших дальше по шоссе, и нескольких бродячих псов (меня все собаки любят) дошел я до опушки. Прошлой весной я протоптал там тропинку, по которой ходил медитировать под своей любимой сосенкой. Тропинка осталась. Остался и мой парадный вход в лес, две молодых сосны одного роста, образующих как бы столбы ворот. Здесь я всегда кланялся, складывал руки и благодарил Авалокитешвару за то, что он даровал мне лес. Сопровождаемый лунно-белым Бобом, я быстро нашел свою сосенку, где оставалась еще моя старая соломенная подстилка. Я сел по-турецки, расправил накидку и стал медитировать. Медитировали, сложив лапы, и собаки. Мы сидели в полном покое. В морозном молчании пребывала лунная окрестность, ни звука, ни хруста веточки под лапкой кролика или енота. Абсолютное, холодное, благословенное безмолвие. Лишь слабо-слабо доносится с шоссе 301 звук катящихся в ночи огромных грузовиков, милях в двенадцати отсюда, да порой дальний грохот поездов Атлантической Прибрежной дороги, пассажирских и товарных, спешащих на север и юг, в Нью-Йорк и Флориду. Благословенная ночь. Тут же впал я в полнейший безмысленный транс, где вновь открылось мне: "Это мышление остановилось", и я вздохнул, ибо не надо было больше думать, все тело мое осенило благословение, полное расслабление, покой и согласие с эфемерным миром грезы и грезящего. Но приходили разные мысли, например: "Один человек, практикующий доброту в пустыне, стоит всех храмов этого мира," - и я протянул руку и погладил старину Боба, который довольно покосился на меня. "Все живущее и умирающее, как эти собаки и я, приходит и уходит, не имея ни длительности, ни самостоятельного значения, о Господи, и, таким образом, мы никак не можем существовать. Как странно, как достойно, как хорошо! Что за ужас был бы, если бы мир был реален, ведь, будь мир реален, он был бы бессмертен". Нейлоновое пончо защищало меня от холода, как маленькая палатка, и я долго сидел так, скрестив ноги, в ночном зимнем лесу, наверное, около часа. Вернувшись в дом, я согрелся в гостиной у огня, пока все спали, потом забрался в свой мешок на веранде и заснул. Следующий вечер был кануном Рождества. Я сидел перед телевизором с бутылкой вина и смотрел развлекательные программы, а потом полночную мессу из собора Св.Патрика в Нью-Йорке: епископы служили, доктрины сияли, прихожане крестились, священники в белоснежных кружевных одеяниях воздевали руки перед величественными парадными алтарями, но сравнится ли это с моей соломенной подстилкой под лесной сосенкой? А в полночь, затаив дыхание, маленькие мама с папой - моя сестренка с мужем - положили под елку подарки, и это было прекраснее, чем все "Gloria in Excelsis Deos" Римско-католической Церкви со всеми ее епископами. Кот Дэви, милый мой, внезапно благословил меня своим прибытием ко мне на колени. Я взял Библию, прочел немного из апостола Павла, у теплой печки, при свете елочных огней: "Если кто из вас думает быть мудрым в веке сем, тот будь безумным, чтоб быть мудрым", - и вспомнил славного Джефи, мне захотелось, чтобы он встречал со мной это Рождество. "Вы уже пресытились, - говорит апостол Павел, - вы уже обогатились... Святые будут судить мир". И всплеск великолепной поэзии, прекраснее, чем все сан-францисские ренессансы всех времен: "Пища для чрева, и чрево для пищи; но Бог уничтожит и то и другое". Неделю я провел дома один, маме пришлось уехать в Нью-Йорк на похороны, а прочие были на работе. Каждый вечер ходил я с моими собаками в лес, читал, размышлял, медитировал на теплом зимнем южном солнце, а вернувшись на закате, готовил для всех ужин. Еще я повесил корзину и по вечерам упражнялся в баскетболе. По ночам, когда все ложились, возвращался я в лес под светом звезд, а иногда даже под дождем, защищенный пончо. Лес принимал меня хорошо. Я развлекался, сочиняя маленькие стишки в духе Эмили Дикинсон, типа: "Пить из лужи, лезть из кожи, лучше, хуже - все похоже", или: "Арбузное семя впитывает время, набухает сластью, пространством и властью". "Да будет оттяг и благословение во веки веков," - молился я по ночам в лесу. Я все время сочинял новые молитвы. И стишки тоже. Изредка выпадал снег, и я записывал: "Заснежен и соснов, лес нежен, полон снов". Однажды сформулировал "Четыре Неизбежности: 1. Затхлые книги; 2. Неинтересная природа; 3. Скучное существование; 4. Пустая нирвана, - никуда не денешься". Или, скучными вечерами, когда ни буддизм, ни поэзия, ни вино, ни одиночество, ни баскетбол не могли утешить мою ленивую, но искреннюю плоть: "Что за суки муки скуки". Как-то вечером на свином выгоне через дорогу паслись утки, было воскресенье, по каролинскому радио завывали проповедники, и я записал: "Представьте себе: благословлять всех живущих и умирающих червей в вечности и уток, которые клюют их... это и есть служба в воскресной школе". Во сне я услышал слова: "Боль - всего лишь вздох наложницы". По-шекспировски это было бы: "Ах, Боже мой, какой морозный звук". Вдруг однажды вечером после ужина, во дворе, постигло меня страшное отчаяние, и в холодной ветреной тьме я бросился на землю и плакал: "Я умру!" - ибо что еще делать в холодном одиночестве на этой жестокой негостеприимной земле, и тут же ласковым молоком снизошло на мои веки просветление, и стало тепло. И я понял, что Рози теперь знает истину, так же, как и мой умерший отец, умерший брат, умершие дядья, тетки и двоюродные братья, эта истина постижима в костях умершего и не имеет отношения к Древу Будды или Кресту Христову. В е р ь, что мир есть эфирный цветок, и жив пребудешь. Я знал это! И еще я знал, что я - самый распоследний бродяга. Алмазный свет был в глазах моих. На холодильнике замяукал кот, желая узнать причину столь внезапного восторга. Я покормил его. 20 Вскоре мои медитации и размышления стали приносить плоды. Началось это в конце января, когда морозной ночью в мертвой тишине леса мне показалось, что я почти слышу слова: "Все в порядке ныне и присно и во веки веков". Я издал радостный возглас, в час ночи, собаки вскочили, ликуя. Мне хотелось кричать к звездам. Сложив руки, я молился: "О дух Бодрствования, дух мудрости и покоя, все в порядке ныне и присно и во веки веков, благодарю, благодарю, благодарю тебя, аминь". Что мне башня вампиров, что мне сперма, кости и прах, когда я чувствовал, что свободен, а значит, и был свободен. Мне вдруг захотелось написать Уоррену Кофлину, теперь я часто вспоминал его скромность и молчаливое достоинство среди наших с Альвой и Джефи тщетных воплей, - написать: "Да, Кофлин, есть сияющее сейчас, мы сделали это, мы перенесли Америку, как сияющее покрывало, в яркое нигде, Свершилось". В феврале потеплело; земля начала оттаивать, ночи в лесу стали мягче, спать на веранде стало приятнее. Звезды казались влажнее и крупнее. Скрестив ноги, дремал я под звездами в лесу, вдруг в полусонном мозгу возникали слова: "Моаб? Кто такой Моаб?" - и я просыпался с хлопковой коробочкой в руке, принесенной на шерсти кем-то из собак. Проснувшись, я думал: "Все - одно и то же в разных обличьях, моя дремота, хлопковая коробочка, Моаб, все одна эфемерная греза. Все принадлежит единой пустоте, слава!" Я упражнялся, повторяя в уме слова: "Я пустота, я неотличим от пустоты, и пустота неотличима от меня; воистину, пустота - это я". Я видел звезду в лужице воды, плевал в лужицу, звезда пропадала, я спрашивал: "Реальна ли эта звезда?" Нельзя сказать, что меня совсем не задевал тот факт, что теплом очага после ночных медитаций я обязан доброте моего зятя, которому вообще-то начинало надоедать мое бездельное шатание. Раз я процитировал ему строчку откуда-то, насчет того, что человек растет благодаря страданию, а он сказал: "Если б я рос благодаря страданию, я уже был бы ростом с этот дом". В деревенском магазинчике, куда я ходил за хлебом и молоком, меня встречали заседающие среди бамбуковых шестов и бочек с патокой местные дядьки и интересовались: "Чего это ты в лес повадился?" - Да так, изучаю кое-что. - Для студента вроде староват. - Да нет, на самом деле просто спать туда хожу. Но я-то видел, как они целыми днями слоняются по полям, ищут, чем бы заняться, чтобы жены не считали их бездельниками, и меня им было не провести. Я-то знал, что втайне им хочется ходить в лес спать, или просто сидеть и ничего не делать, как поступал я, ничуть не стыдясь. Они не докучали мне. Разве мог я сказать им о своем знании, о том, что мои кости, их кости и кости умерших, лежащие в ночной земле под дождем - общее индивидуальное вещество, вечно покойное и благословенное? И какая разница, поверят они мне или нет? Как-то ночью я сидел в плаще под настоящим ливнем, и со стуком капель по капюшону пришла ко мне песенка: "Капли дождя - экстаз, капли дождя неотличимы от экстаза, и экстаз неотличим от капель дождя, о да, экстаз - это капли дождя, дожди же, о туча!" Не все ли равно, что скажут старые жевальщики табака, строгальщики палочек в магазинчике у дороги о моих смертных чудачествах, ведь все мы когда-нибудь сгнием в могилах. С одним из них я даже однажды слегка напился, мы вместе поехали кататься по проселкам, тут-то я и поведал ему, как медитирую в лесу, и он вроде бы даже понял и сказал, что и сам бы не прочь попробовать, было бы время и терпение, и в голосе его слышалась некоторая зависть. Все все знают. 21 За ливнями, умывшими все, пришла весна, в раскисших полях стояли рыжие лужи. Сильный теплый ветер гнал в сухом солнечном воздухе белоснежные облака. Золотые дни, по ночам роскошная луна, тепло, в одиннадцать вечера расхрабрившаяся лягушка запевает в "Источнике Будды", где я устроил себе новую соломенную подстилку под двойным искривленным деревом, на полянке среди сосен, у крохотного ручейка. Однажды со мной пошел малыш Лу, мой племянник; сидя под деревом, я поднял что-то с земли, молча, Лу спросил: "Что это?", а я ответил: "Это..." и сделал уравнивающий жест, повторяя: "Это... это это," - и только когда я сказал, что это сосновая шишка, сумел он вынести воображаемое суждение о словах "сосновая шишка", ибо воистину гласит сутра: "Пустота есть различение", и он сказал: "Моя голова выскочила, и мозги скривились, и глаза стали как огурцы, и на голове был вихор до подбородка". А потом: "Сочиню-ка я стихи!" Он хотел запечатлеть момент. - Валяй, только сразу, не раздумывай. - Ага... "Сосны машут, ветер шепчет, птички чик-чирик, ястреб зырк-зырк-зырк" - ого, мы в опасности. - Почему? - Ястреб - зырк, зырк! - Ну и что? - Зырк! зырк! Ничего. - Я тихонько попыхивал трубкой, покой наполнял мое сердце. Свое новое место я назвал "Близнецы", из-за двух перевившихся деревьев-близнецов, чья светлая кора издалека указывала мне путь в ночи, впрочем, указывал путь и бежавший впереди по тропинке белый пес Боб. Как-то ночью я обронил на этой тропинке четки-амулет, подарок Джефи, но на следующий день нашел на том же месте, заключив: "Дхарму потерять нельзя, ничего нельзя потерять на хорошо протоптанной тропе". Наступили ранние весенние утра, радовались собаки, да и сам я просто радовался, забывая о Тропе буддизма; появились новые птички, еще не набравшие летнего жиру; собаки зевали, едва не проглатывая мою Дхарму; колыхалась трава, квохтали куры. Весенние ночи, Дхьяна под заоблачной луной. Я видел истину: "Вот, вот О н о. Мир как он есть, это и есть рай, Небеса, я ищу их где-то вне, на самом же деле наш бедный, жалкий мир - это и есть Небеса. Ах, если бы я только мог осознать, если б мог я забыть о себе и посвятить медитации освобождению, пробуждению и благословению всех живых существ на свете, я бы понял, что это и есть экстаз". Долгими вечерами просиживал я на соломе, пока не уставал "ни о чем не думать", тогда просто засыпал и видел короткие сны-вспышки, однажды, например, приснилось: я на каком-то сером призрачном чердаке, вытаскиваю чемоданчики с серым мясом, которые подает снизу моя мать, и капризничаю: "Не хочу спускаться!" (выполнять работу этого мира). Я ощущал себя пустым существом, призванным наслаждаться экстазом вечной истинности. Дни катились за днями, я ходил в чем попало, не причесывался, брился редко, общался только с собаками да с кошками, снова жил счастливой жизнью детства. А тем временем написал письмо и получил на будущее лето должность пожарного наблюдателя Службы леса США на пике Заброшенности в Верхних Каскадах, штат Вашингтон. Так что я решил в марте отправиться к Джефи, поближе к месту летней работы. По воскресеньям семья пыталась вытащить меня на автомобильную прогулку, я же предпочитал оставаться дома один, и они сердились, недоумевая: "Что же с ним происходит?", я слышал, как они спорили на кухне о никчемности и бесплодности моего "буддизма", потом садились в машину и уезжали, а я шел на кухню и пел: "Столы пусты, все уехали кататься" на мотив Фрэнка Синатры "You're Learning the Blues". Я был совершенно безумен и счастлив. Воскресный день я проводил в лесу, с собаками, сидел, положив руки на колени, ладонями вверх, принимая полные горсти кипящего солнца. "Нирвана - движение лапы," - говорил я, когда выходил из медитации, открывал глаза и первое, что видел, была движущаяся в траве лапа спящего Боба. Потом я возвращался домой по своей четкой, чистой, хорошо утоптанной тропе и ждал ночи, чтобы вновь увидать прячущихся в лунном воздухе бесчисленных Будд. В конце концов мой покой был нарушен дурацкой ссорой с зятем; он стал возмущаться, зачем я отвязываю Боба и беру его с собой в лес. "Слишком много денег я вложил в эту собаку, чтоб ты ее теперь от цепи отучал". Я спросил: "А тебе бы понравилось целыми днями сидеть на цепи и выть, как собака?" - Мне это все равно, - ответил он, и сестра поддакнула: "И мне тоже". Я так разозлился, что ушел в лес, а дело было в воскресенье, и решил сидеть там без еды до ночи, ночью вернуться, собрать вещи и уехать. Через насколько часов мать звала меня с заднего крыльца ужинать, я не пошел; наконец прибежал малыш Лу, умоляя меня вернуться. В ручейке у меня водились лягушки, которые квакали в самые странные моменты, будто нарочно прерывая мои медитации, так, однажды лягушка трижды проквакала в полдень и потом весь день молчала, словно толкуя мне Три состояния Будды. На этот раз лягушка квакнула один раз. Я почувствовал, что это сигнал, означающий Совершенное Сострадание Будды, и пошел домой, решив пересмотреть все сначала, даже свою жалость к собаке. Какой грустный, бестолковый сон. Ночью, вернувшись в лес и перебирая четки-амулет, я произносил странные молитвы: "Мое самолюбие задето, это пустота; я занимаюсь Дхармой, это пустота; я горжусь своей добротой к животным, это пустота; мое представление о цепи - это пустота; сострадание Ананды - даже это пустота". Возможно, будь тут какой-нибудь старый дзенский мастер, он бы пошел и пнул сидящего на цепи пса, чтобы всех постигло внезапное пробуждение. Моя боль была вызвана попытками избавиться от представлений о людях и собаках, о самом себе. Глубоко внутри я страдал от печальной необходимости отрицать существующее. В любом случае, деревенское воскресенье омрачено нежной маленькой драмой: "Раймонд не хочет, чтобы собака сидела на цепи". Но ночью под деревом внезапная мысль поразила меня: "Все пусто, но все бодрствует! Все вещи пусты во времени, в пространстве и в духе". Я все понял и на следующий день, чрезвычайно обрадованный, решил, что пришло время объяснить все моим домашним. Они страшно смеялись. "Да послушайте же! Нет! Смотрите! Все просто, сейчас я объясню как можно проще и яснее. Все вещи пусты, так?" - То есть как пусты, вот у меня в руке апельсин, разве нет? - Он пуст, все пусто, все вещи приходят, чтобы уйти, все созданное должно быть уничтожено, и уничтожено просто потому, что создано! Никто не хотел принять даже этого. - Что тебе этот Будда, почему не исповедовать религию, в которой ты рожден? - спрашивали мать и сестра. - Все прошло, все уже прошло, уже пришло и ушло, - кричал я. - Эх! - побегал, вернулся, - и вещи пусты, потому что появляются, разве нет, вы их видите, но они сделаны из атомов, которых нельзя ни измерить, ни взвесить, ни пощупать, теперь даже тупые ученые это знают, невозможно ухватить мельчайшую частицу, нет ее, вещи - лишь пустые расположения чего-то, что кажется существующим в пространстве, нет ни большого, ни малого, ни близкого, ни далекого, ни истинного, ни ложного, одни только призраки, просто призраки, и все. - Пиризраки! - изумленно ахнул малыш Лу. На самом деле он был согласен со мной, но "пиризраков" испугался. - Слушай, - сказал зять, - если бы вещи были пустыми, как бы я мог держать этот апельсин и вообще съесть его, проглотить его, вот ответь, пожалуйста. - Ты сам создаешь апельсин с помощью своих чувств, видишь его, слышишь, осязаешь, обоняешь, пробуешь, думаешь о нем, вот и получился апельсин, а иначе, невидимый, неосязаемый, незамеченный, он и не существовал бы, то есть его бытие зависит от тебя! Понимаешь? Сам по себе он ни-что, это чисто ментальная штука и существует только в твоем восприятии. Иначе говоря, пустая и бодрствующая вещь. - Если даже и так, мне-то что. - Полон энтузиазма, вернулся я ночью в лес и думал: "Что это значит, если я нахожусь в этой бесконечной вселенной и думаю, что я человек, сидящий под звездами на лужайке земли, на самом же деле - пустой и бодрствующий в пустоте и бодрствовании Всего? Это значит, что я пуст и бодрствую, что я знаю, что пуст и бодрствую, и неотличим от всего остального. Иными словами, это значит, что я слился со всем остальным. Значит, я стал Буддой". Я действительно чувствовал это, верил в это и ликовал, предвкушая, как по приезде в Калифорнию все расскажу Джефи. "Он-то, по крайней мере, выслушает". Я глубоко сочувствовал деревьям, ибо мы с ними были одно; я гладил собак, которые никогда со мной не спорили. Все собаки любят Бога. Они умнее хозяев. Собакам я тоже поведал свою истину, и они настораживали уши и лизали меня в лицо. Св. Раймонд Собачий, вот кем, наверное, был я в тот год. Иногда, сидя в лесу, я просто смотрел на предметы как они есть, стараясь все же постичь тайну бытия. Я смотрел на священные желтые длинные клонящиеся злаки вокруг моей соломенной подстилки, Трона Чистоты Татхагаты, они кивали друг дружке, волосато перешептываясь под диктовку ветра: "та... та... та...", тесные кучки сплетников и отдельные отщепенцы, здоровые, больные, полумертвые и падающие, целое живое травяное сообщество, то звонит под ветром, словно в колокола, то взволнованно встрепенется, все из желтого вещества, торчащего из земли, и я думал: Вот оно. "Ну-ка, ну-ка," - говорил я им, и они разворачивались по ветру, мотая умными усиками, пытаясь выразить идею смятения, заложенную в цветущем воображении влажной земли, породившей карму корня и стебля... Было отчего-то страшно. Я засыпал, и мне снились слова: "С этим учением земля подошла к концу", снилась мать, медленно, торжественно кивающая головой, глаза закрыты. Что мне до утомительных обид и скучных неправд этого мира, человеческие кости - лишь тщетные, бесполезные линии, вся вселенная - пустая звездная пыль... "Я бхикку Пустая Крыса!" - снилось мне. Что мне до вяканья повсюду блуждающей маленькой самости? У меня тут выброшенность, выключенность, ничегонепроисходимость, вылет, полет, улет, конец приема, обрыв связи, порванная цепь, нир - звено - вана - звень! "Пыль моих мыслей собралась в шар в сем безвременье одиночества," - думал я и улыбался, ибо наконец отовсюду сиял для меня ослепительно-белый свет. Теплый ветер беседовал с соснами той ночью, когда на меня снизошло то, что называется "Самапатти", в переводе с санскрита - трансцендентальное посещение. Мозг мой отчасти дремал, но физически я полностью бодрствовал, сидя под деревом с прямой спиною, когда внезапно увидел цветы, розово-алые миры цветочных стен, среди неслышного "Шшш" безмолвных лесов (достичь нирваны - все равно что найти тишину), и древнее видение посетило меня, это был Дипанкара Будда, Будда, никогда не произносивший ни слова, Дипанкара - громадная снежная пирамида с кустистыми черными бровями, как у Джона Л.Льюиса, и ужасным взглядом, и все это на древнем заснеженном поле ("Новое поле!" - как восклицала черная проповедница), так что волосы зашевелились на моей голове. Помню странный магический последний крик, разбуженный во мне тем видением: "Колиалколор!" Видение было свободно от какого бы то ни было ощущения меня: чистая безындивидуальность, бурная деятельность дикого эфира, без каких-либо ложных обоснований... свободная от усилий, свободная от ошибок. "Все правильно, - думал я. - Форма есть пустота, и пустота есть форма, и мы здесь навсегда в той или иной форме, которая пуста. Мертвые знают этот глубокий неслышный шорох Чистой Страны Бодрствования". Мне хотелось кричать над лесами и крышами Северной Каролины, провозглашая свою простую и великую истину. Потом я сказал: "Рюкзак у меня собран, весна на дворе, пора отправляться на юго-запад, где сухие, длинные пустынные земли Техаса и Чиуауа, развеселые улицы ночного Мехико, музыка льется из открытых дверей, девчонки, вино, трава, сумасшедшие шляпы, вива! Не все ли равно? Как муравьи от нечего делать роют целыми днями, так и я от нечего делать стану делать что захочу, и буду добрым, и не поддамся влиянию воображаемых суждений, и буду молиться о свете". Сидя в беседке Будды, в "колиалколоре" розовых, алых, белых цветочных стен, в волшебном птичнике, где птицы признали мой бодрствующий дух странными сладкими криками (неведомый жаворонок), в эфирном благовонии, таинственно древнем, в благословенном безмолвии буддийских полей, я увидел свою жизнь как огромный светящийся чистый лист, и я мог делать все, что захочу. На следующий день произошел странный случай, подтверждающий, что чудесные видения сообщили мне истинную силу. Пять дней мучили мою матушку кашель и насморк, наконец разболелось горло, да так, что кашлять стало больно, и я начал бояться за нее. Я решил впасть в глубокий транс и загипнотизировать самого себя, постоянно повторяя: "Все пусто и бодрствует", дабы найти причину маминой болезни и способ излечения. Тут же перед закрытыми глазами моими явилось видение: бутылка из-под бренди, которая оказалась лекарством - согревающим растиранием, а сверху, точно в кино, постепенно замаячила четкая картинка: белые цветочки, круглые, с маленькими лепестками. Я немедленно поднялся, дело было в полночь, мама кашляла в постели, взял несколько ваз с цветами, собранными сестрой неделю назад, и вынес на улицу. Потом нашел в аптечке согревающее растирание и велел матери натереть им шею. На другой же день кашля как не бывало. Позже, когда я уже отбыл автостопом на запад, знакомая медсестра, услышав эту историю, сказала: "Да, похоже, что это аллергия на цветы". Во время этого видения и последующих действий я четко осознавал, что люди заболевают, используя физические возможности наказать самих себя, благодаря саморегулирующейся природе - от Бога, или от Будды, или от Аллаха, называй Бога как угодно, так что все получается автоматически. Это было первое и последнее сотворенное мною "чудо", так как я боялся развить в себе чрезмерный суетный интерес к подобным вещам и, кроме того, несколько опасался ответственности. Все домашние узнали о моем видении и о том, что я сделал, но как-то не обратили на это особого внимания, да и сам я, впрочем, тоже. И правильно. Я был теперь невероятно богат, супер-мириад-триллионер трансцендентальною милостью Самапатти, благодаря хорошей скромной карме, а может быть, за то, что сжалился над собакой и простил людей. Но я знал, что теперь я наследую блаженство, и что последний страшный грех - это добродетельность. А посему пора заткнуться, выйти на трассу и ехать к Джефи. "Don't let the blues make you bad", как поет Фрэнк Синатра. В последнюю лесную ночь, накануне выхода на трассу, я услышал слово "звездность", как-то соотносимое с тем, что вещи созданы не чтобы исчезнуть, а чтобы бодрствовать в величайшей чистоте своей истинности и звездности. Я понял, что делать нечего, ибо ничто никогда не происходило и не произойдет, все вещи - пустой свет. Итак, в полном вооружении, с рюкзаком, я отправился в путь, поцеловав на прощанье матушку. Пять долларов отдала она за починку моих старых ботинок - к ним приделали новые резиновые подошвы, толстые, рифленые, так что я был готов к летней работе в горах. Наш старый знакомый из деревенского магазинчика, Бадди Том, сам по по себе замечательный тип, отвез меня на шоссе 64, мы помахали друг другу, и начался мой трехтысячемильный стоп обратно в Калифорнию. На следующее Рождество приеду опять. 22 А в это время Джефи ждал меня в своей хижинке в Корте-Мадера, штат Калифорния. Шон Монахан дал ему приют в этом деревянном домике за рядом кипарисов, на крутом травянистом холме, поросшем сосной и эвкалиптом, позади главного дома, в котором жил сам Шон. Много лет назад старик построил хижину, чтобы умереть в ней. Она была сработана на совесть. Меня пригласили туда жить - сколько захочу, бесплатно. Сколько-то лет хижина простояла в запустении, пока зять Шона, славный молодой плотник Уайти Джонс, не привел ее в жилой вид: обшил холстом деревянные стены, сложил крепкую печку, поставил керосиновую лампу - но никогда не жил там, так как работал за городом. Так что въехал туда Джефи, чтобы завершить учение в добром одиночестве. Каждому, кто хотел зайти к нему в гости, приходилось преодолевать крутой подъем. Пол устилали плетеные травяные циновки; он писал мне: "Сижу, курю трубку, пью чай и слушаю, как ветер хлещет тонкими эвкалиптовыми плетьми и гудит в кипарисах". Он собирался пробыть там до 15 мая - дата его отплытия в Японию по приглашению американского фонда, где ему предстояло жить в монастыре и обучаться у мастера. "А пока что, - писал Джефи, - приезжай разделить со мной жилище отшельника, вино, воскресных девочек, вкусную еду и тепло очага. Монахан даст заработать - повалим несколько стволов и будем пилить и рубить их на дрова, обучу тебя лесорубному делу". Зимой Джефи ездил автостопом на родину, на северо-запад, через заснеженный Портленд вверх к голубым ледникам, оттуда в северный Вашингтон к приятелю на ферму в долине Нуксак, где провел неделю в лесной избушке и полазил по окрестным горам. Такие слова, как "Нуксак" или "Национальный парк Маунт-Бейкер", отзывались во мне великолепным хрустальным видением: льды, снега, сосны, дальний Север моей детской мечты... Пока что, однако, я стоял на жаркой апрельской трассе в Северной Каролине, ожидая первой машины. Очень скоро подобрал меня студентик и довез до провинциального городка Нэшвилла, где я полчаса жарился на солнце, пока не застопил молчаливого, но добродушного морского офицера - до самого Гринвилла, Южная Каролина. После невероятного покоя всей той зимы и ранней весны, ночевок на веранде и отдыха в лесах, автостоп давался труднее, чем когда-либо, это был сущий ад. Три мили прошагал я по Гринвиллу под палящим солнцем, запутавшись в лабиринте улиц в поисках выхода на трассу, по пути попалось что-то вроде кузницы, где вкалывали черные потные мужики, все в угольной пыли, волна жара обдала меня, и я зарыдал: "Опять я в аду!" Но начался дождь, несколько пересадок - и я уже в мокрой ночной Джорджии, сижу отдыхаю на рюкзаке под уличным навесом у старой скобяной лавки, попиваю винцо. Выпил полпинты, дождь, ночь, стопа нет. Пришлось останавливать "Грейхаунд". На нем доехал до Гэйнсвилла, там я надеялся поспать у железнодорожных путей, но до них оказалась еще миля, а на сортировочной, только я собрался заночевать, появилась местная бригада стрелочников, и меня заметили; пришлось отступать на пустую площадку возле путей, но тут крутилась полицейская машина с прожектором (может, им стрелочники сказали, а может, и нет), так что я плюнул, тем более комары, вернулся в город и стал ждать машин в ярком свете возле закусочных в центре, полиция прекрасно меня видела, поэтому не искала и не беспокоилась. Стопа нет, начался рассвет; пошел в гостиницу, выспался в четырехдолларовой комнате, побрился и хорошенько отдохнул. Но опять, опять это чувство бездомности, незащищенности, совсем как по дороге домой, на Рождество. Единственное, чем оставалось гордиться - новые резиновые подошвы да хорошо упакованный рюкзак. Наутро, позавтракав в унылом ресторанчике с вертящимися на потолке вентиляторами и массой мух, я вышел на знойную трассу, поймал грузовик до Флауэри Бранч, штат Джорджия, на нескольких местных машинах пересек Атланту, там в городишке под названием Стоунволл подобрал меня здоровенный толстый южанин в широкополой шляпе, от него разило виски, он постоянно травил байки и при этом машина то и дело вылетала на мягкие обочины, вздымая тучи пыли, так что, не дождавшись места назначения, я взмолился о пощаде, мол, сойти хочу, есть хочу. - А чего, парень, вместе пожрем да поедем. - Он был пьян и гнал очень быстро. - Но мне надо в уборную, - сказал я замирающим голосом. Приключение мне не понравилось, я решил: "К черту автостоп. На автобус до Эль Пасо денег хватит, а там товарняки Южно-тихоокеанской дороги, в десять раз спокойнее". Так хотелось поскорее оказаться в Эль Пасо, Техас: юго-запад, сухо, синее небо, бескрайняя пустыня - где хочешь, там и спи, никакой полиции. Решено: надо срочно выбираться с юга, из этой нескончаемой Джорджии. В четыре пришел автобус, и среди ночи мы прибыли в Бирмингем, штат Алабама; на скамейке в ожидании следующего автобуса я пытался прикорнуть, сложив руки, на своем рюкзаке, но то и дело просыпался и видел бледные привидения американских автостанций: струйкой дыма проплыла мимо какая-то женщина, я был уверен, что ее-то уж точно не существует. На лице - убежденность в собственной реальности... На моем, очевидно, тоже. Вскоре после Бирмингема - Луизиана, потом нефтяные прииски восточного Техаса, Даллас, целый день в переполненном солдатами автобусе по бескрайним техасским просторам, наконец, к полуночи, Эль Пасо. Я страшно измучился и единственное, чего хотел - это спать. Но в гостиницу не пошел, надо было экономить деньги, а вместо этого взвалил на спину рюкзак и отправился прямиком к станции, чтобы где-нибудь позади путей расстелить спальный мешок. Той самой ночью осуществил я свою мечту, из-за которой и обзаводился снаряжением. Прекрасная была ночь, одна из лучших в моей жизни. Осторожно миновав станцию, длинные ряды вагонов, я оказался на ее западном конце, но продолжал идти, так как в темноте вдруг увидел, что за станцией открывается довольно обширное пустое пространство. В свете звезд слабо различались надвигающиеся из мрака камни и сухой кустарник. "Чего ради болтаться возле путей и виадуков, - рассудил я, - достаточно пройти чуть дальше, и ни станционной охраны тебе, ни бродяг". Я шел и шел вдоль главного пути, несколько миль, и вскоре очутился в пустынных горных местах. В толстых ботинках хорошо было шагать по камням и шпалам. Было около часа ночи, хотелось отоспаться за всю долгую дорогу из Каролины. Миновав долину, полную огоньков - скорее всего тюрьма или исправительный дом ("Подальше отсюда, сынок," - подумал я) - наконец справа увидал я подходящую гору и стал подниматься по высохшему руслу ручья. Камни и песок белели в звездном свете. И тут я возликовал, поняв, что я совершенно один, в полной безопасности, и никто не сможет разбудить меня этой ночью. Что за чудесное открытие! И все необходимое у меня за спиной, в том числе полибденовая бутылка с набранной на автостанции свежей водой. Забравшись по руслу довольно высоко, я обернулся - Мексика и Чиуауа расстилались передо мной, тускло поблескивая песком под низкой, огромной, яркой луной, повисшей над горами Чиуауа. Рельсы Южно-тихоокеанской железной дороги убегали из Эль Пасо вдаль, параллельно реке Рио Гранде, так что с моего наблюдательного пункта на американской стороне было хорошо видно реку, за которой уже мексиканская граница. Шелковый, мягкий песок устилал русло. Я разложил на нем свой спальник, разулся, отхлебнул воды из бутылки, закурил трубку и сел, скрестив ноги, очень довольный. Ни звука вокруг, в пустыне еще зима. Лишь со станции, из Эль Пасо, доносится грохот стыкуемых вагонов, будя всех в городе - но не меня. Единственный мой товарищ - луна, опускаясь все ниже и ниже, теряла серебряный блеск, тускнела желтым маслом, и все же, засыпая, пришлось отвернуться, иначе она светила мне прямо в лицо, ярко, как лампа. По привычке давать местам названия я окрестил свою стоянку "Ущельем апачей". Спал превосходно. Утром я обнаружил на песке след гадюки, но, возможно, прошлогодний. Следов очень мало, - следы охотничьих сапог. Безупречно-синее небо, жаркое солнце, полно сухих веток, пригодных для костра. В моем вместительном рюкзаке нашлась банка свинины с бобами. Королевский завтрак! Правда, возникла проблема с водой, в бутылке уже ничего не оставалось, а солнце пригревало все сильнее, и хотелось пить. Исследуя русло, я забрался еще выше и дошел до конца, до каменной стены, у подножия которой песочек был еще глубже и мягче, чем там, где я ночевал. Я решил вернуться сюда на следующую ночь, после приятного дня в старом Хуаресе, с его церковью, улочками, мексиканскими лакомствами. Вначале я раздумывал, не оставить ли рюкзак на горе, спрятав между камней, но все же был шанс, что на него набредет какой-нибудь охотник или бродяга, так что я снова взвалил его на плечи, спустился по руслу ручья к путям и вернулся в Эль Пасо, где за двадцать пять центов оставил в камере хранения на вокзале. Через весь городок дошел я до границы и пересек ее, уплатив два пенни. Дурацкий оказался день, причем начался он вполне пристойно, с церкви Марии Гвадалупы, прогулки по Индейскому рынку и отдыха на скамеечках в парке, среди веселых, детски-непосредственных мексиканцев, потом пошли бары, слишком много выпивки, "Todas las granas de arena del desierto de Chihuahua son vacuidad!" ("Все песчинки пустыни Чиуауа есть пустота!") - кричал я усатым мексиканцам, потом попал в дрянную компанию каких-то местных апачей, они потащили меня на хату, там укурили, пришла еще куча народу, свечи, тени чьих-то голов, дым коромыслом. Все это меня утомило, я вспомнил совершенство белого песка в ущелье и стал прощаться. Но отпускать меня не хотели. Один из них спер кое-что из моих покупок, ну и ладно, наплевать. Другой парнишка-мексиканец оказался голубым, он влюбился в меня и хотел ехать со мной в Калифорнию. Ночь была в Хуаресе, в ночных клубах клубилось веселье. В одном из них, куда мы заскочили выпить пива, заседали исключительно негры-солдаты с сеньоритами на коленях, безумное местечко, из музыкального автомата грохотал рок-н-ролл, рай да и только. Мой голубой дружок все отзывал меня в аллеи, "тсс", чтоб я сказал этим американцам, будто знаю, где есть хорошие девчонки. "А придем ко мне, только тсс, и вовсе не девчонки!" - шептал он. Только на границе смог я наконец от него отделаться. Прощай, город порока и разврата; целомудренная пустыня ждала меня. В нетерпении пересек я границу, дошел через Эль Пасо до вокзала, взял рюкзак, глубоко вздохнул и пошагал к своей горе, три мили вдоль путей; я легко узнал вчерашнее место, вверх, вверх, с одиноким звуком - топ-топ, совсем как Джефи, и я понял, что Джефи действительно научил меня, как избавиться от зла и пороков мира и города и найти свою истинную чистую душу, только нужен как следует собранный рюкзак. Я поднялся к своей стоянке, расстелил спальник и благодарил Бога за все милости Его. Весь этот долгий кошмарный вечер, с мексиканцами в косо надвинутых шляпах, с марихуаной при свечах, казался сном, дурным сном, одним из тех, что мелькали передо мной у Источника Будды на соломенной подстилке в Северной Каролине. Некоторое время я медитировал и молился. Никакой сон не сравнится со сном на природе, зимой, в уютном и теплом спальном мешке на утином пуху. Тишина столь полна, столь совершенна, что слышишь биение собственной крови в ушах, но громче него тот таинственный звон - алмазным звоном мудрости назвал бы я его, загадочный шум самой тишины, огромное "Ш-ш-ш", напоминающее о чем-то родном, но забытом в суете будней. Как хотел бы я объяснить это тем, кого люблю - матери, Джефи, но слов нет, чтобы описать чистоту Ничто, его совершенство. "Есть ли учение, годное для всех живых существ?" - спрашивали, должно быть, нахмуренного снежного Дипанкару, и ответом его был алмазный звон тишины. 23 С утра пришлось опять вылезать на трассу, а то я никогда не доберусь до своего калифорнийского прибежища. Оставалось восемь долларов. Я спустился на шоссе и стал голосовать в надежде на скорую удачу. Вначале подвез меня коммивояжер. "Триста шестьдесят дней в году у нас в Эль Пасо солнце, а моя жена догадалась, купила сушилку для одежды!" - пожаловался он. Он довез меня до Лас Крусес, Нью-Мексико, я прошел насквозь по шоссе и, выйдя с другой стороны, увидал большое красивое старое дерево, под которым решил передохнуть. "Сон кончился, значит, я уже в Калифорнии и могу позволить себе отдохнуть под деревом," - так я и сделал, даже малость поспал в свое удовольствие. Потом поднялся, перешел через железнодорожный мост, и тут какой-то человек спросил меня: "Хочешь заработать? Помоги пианино перевезти, два доллара в час". Деньги не помешали бы, и я согласился. Оставив рюкзак на его передвижном складе, мы поехали на грузовичке в пригород Лас Крусес, где толпилось на пороге приветливое мещанское семейство; мы с мужиком вылезли из машины, выволокли из дома пианино и еще много разной мебели, погрузили все это, отвезли на новую квартиру и выгрузили, вот и все. Два часа, он дал мне четыре доллара, я зашел в столовую на автостоянке и устроил себе королевский пир, теперь я был готов ехать весь остальной день и всю ночь. Тут же остановилась машина; за рулем огромный техасец, на заднем сиденье - бедная мексиканская парочка, молодые, у девушки на руках младенец. Техасец предложил за десять долларов довезти меня до Лос-Анджелеса. Я сказал: "Четыре дам, больше не могу". - Хрен с тобой, садись. - И всю ночь, болтая без умолку, гнал он через Аризону и Калифорнийскую пустыню, а в девять утра высадил меня в Лос-Анджелесе, в двух шагах от моей сортировочной, и единственное происшествие за всю дорогу состояло в том, что бедная мексиканочка пролила на мой рюкзак какое-то детское питание, и мне пришлось сердито вытирать его. Хотя вообще они были симпатичные. Проносясь Аризоной, я объяснял им кое-что насчет буддизма, а именно насчет кармы и реинкарнации, и, кажется, всем было интересно. - То есть дается возможность вернуться и попробовать еще раз? - спросила бедная маленькая мексиканка, вся перевязанная после драки в Хуаресе прошлой ночью. - Говорят, что так. - Да, черт возьми, надеюсь, в следующий раз будет что-нибудь другое. Кому следовало бы попробовать еще раз, так это нашему техасцу: ночь напролет рассказыва