лько сражаться и умирать, но и вести бумажную войну. В этом есть, конечно, свой определенный смысл, но я не хотел бы сейчас останавливаться на этом более подробно. Во всяком случае сюда относятся и ведущиеся подчас расследования в случае чьей-либо смерти. Но такие расследования являются чисто формальными. Это понятно? В них нет абсолютно ничего экстраординарного. Ибо имеются вещи, которых в офицерских кругах не бывает. Дошло до вас? А это значит: лейтенант Барков погиб нормальной смертью, правильнее сказать - солдатской смертью. Это был несчастный случай, чисто несчастный случай. У кого же другое мнение на этот счет, тот так и не понял, что значит быть офицером. Тот должен познакомиться со мною ближе! Направо! Бегом - марш! ВЫПИСКА ИЗ СУДЕБНОГО ПРОТОКОЛА N I БИОГРАФИЯ ОБЕР-ЛЕЙТЕНАНТА КРАФТА, ИЛИ ТРУДНОСТИ ПОРЯДОЧНОГО ЧЕЛОВЕКА "Меня зовут Карл Крафт. Родился 8 ноября 1916 года в Пелитце под Штеттином (Померания). Мои родители: отец - почтовый инспектор Иосиф Крафт, мать - Маргарита, урожденная Панцер. Детство провел в родном городе". Небо - серое, оно почти всегда темное, и часто идет дождь. Мои глаза серого цвета, и зеркало, в котором я их вижу, нисколько не блестит. Землисто-серого цвета дома на улице, пепельно-серо лицо моего отца. Когда я обнимаю мать, руки мои тянутся к ее голове. Ее волосы жесткие и сухие, серые, как старое серебро, почти такие же серые, как свинец. Когда идет дождь, по улицам несутся мутные, молочно-серые потоки воды. Они омывают босые ноги до самой щиколотки. Мы берем песок, садовую землю и уличную грязь и месим их до тех пор, пока не получается тестоподобная масса. Из нее мы делаем запруды. Вода задерживается, успокаивается, прибывает и затопляет тротуар, грозя проникнуть в подвалы. Люди ругаются, а мы смеемся, затем разрушаем запруды и убегаем прочь - и больше не видим и не слышим ругающихся прохожих. Вновь потоки воды. Но на этот раз это река на окраине города. Она называется Одер. Ее воды несутся мимо, размывая и унося с собой песок и землю, а мы смотрим на завихрения и водовороты. Стоя на коленях, мы делаем из больших денежных знаков со многими нулями бумажные кораблики. Они плывут, танцуют и болтаются, разворачиваются, как пьяные, ударяются друг о друга, но плывут. Бумага, из которой сделаны деньги, плотная, вполне годится для этих целей. "Деньги сейчас хороши лишь для того, чтобы подтереть ими зад!" Это говорит человек, являющийся моим дядей. "Нет, - отвечает мой отец, - это не так!" "Все, что напечатано или написано, короче говоря, все, что является бумагой, - говорит дядя, - все это нужно только для подтирания зада". "Ты не должен так говорить! - восклицает отец возмущенно. - Во всяком случае, в присутствии детей". Отец никогда не говорит много. Мать же вообще почти ничего не говорит. В нашем очень маленьком домике всегда тихо. Лишь когда речь заходит о том, что мой отец называет "высочайшими вопросами", об отечестве, например, или же о почте, тогда он слегка распаляется. "То, что многие люди любят и уважают, - говорит отец, - это, конечно, достойно любви и уважения - запомни это, сын мой". А однажды отец встает по стойке "смирно" посреди нашего маленького садика, когда мимо проходит начальник почты господин Гибельмайер. "Браво, Крафт! - кричит Гибельмайер отцу. - Действительно очень хорошо: ваши цветы стоят как солдаты. Есть на что посмотреть. Так и продолжайте дальше, Крафт!" "Надо покрасить наш домик, - говорит отец после долгих размышлений. - Так, чтобы на него тоже стоило посмотреть!" Он покупает меловую краску и клей как основу, а также две кисти, маленькую - для меня. И вот мы начинаем красить. Краска голубого, небесно-голубого цвета. Господин начальник почты, этот самый Гибельмайер, вновь проходит мимо и спрашивает: "Что это вы там делаете, Крафт? Что это должно означать?" "Я хочу сделать свой дом красивее, господин начальник", - отвечает мой отец, стоя навытяжку. "Но этого вам делать не следует, - говорит Гибельмайер решительно, - это слишком бросается в глаза - это просто навязчиво, почтеннейший. Если бы вы взяли по крайней мере желтую краску, цвет нашей почты, это было бы для меня более или менее понятно - но небесно-голубая? Это слишком кричаще! Во всяком случае я могу лишь сказать: такой цвет для одного из моих служащих определенно неподходящ". "Так точно, господин начальник", - отвечает отец. А когда Гибельмайер ушел, он говорит мне: "Он был офицером резерва, ты это понимаешь?" "Нет, я этого не понимаю, - ответил я, - ибо что может иметь общего офицер резерва с покраской дома?" "Позже, - отвечает отец, - ты и это поймешь". И наш дом остается серым. "С 1922 года я посещаю восьмилетнюю школу в своем родном городе и регулярно перехожу из класса в класс, имея посредственные оценки". Мои книжки зачитаны и растрепаны. На них пятна от моих рук, потных и не совсем чистых. Там и тут пестрят следы карандаша - подчеркнутые места, различные знаки, дописанные слова, нарисованные фигурки, в том числе и человечки, а однажды среди них появилась и женщина - такая, какую я видел нарисованной на стене туалета на вокзале. Каждый раз, когда я смотрю на рисунок, мне становится стыдно - он явно нарисован не слишком-то хорошо. Этот рисунок однажды увидел один из наших учителей, по фамилии Грабовски, которого мы, однако, называли не иначе как Палка, поскольку он никогда не расставался со своей бамбуковой палкой. "Посмотрите-ка на эту свинью, - сказал радостно Грабовски и погрозил мне своей палкой. - Эдакая безнравственная скотина, а?" "Это я срисовал, - ответил я. - Это до сих пор нарисовано на стене туалета на вокзале". "Скажи-ка, - заметил Палка, - ты любуешься непристойными рисунками в туалетах?" "Конечно, - подтвердил я, - это вполне естественно". "Сорванец, - сказал Палка, - я тебе сейчас покажу, что является естественным. Ложись-ка на ту скамью. Задом кверху. Вытяни ноги. Так, хорошо". Затем он начинает бить меня своей бамбуковой палкой, пока не задыхается. "Вот, - говорит он затем, - это будет тебе наука!" А я думаю про себя: "Конечно, это будет для меня наука: ты у меня никогда больше таких рисунков не увидишь". "Будь всегда послушным, - говорит отец, - послушным господу богу и начальству. Тогда у тебя спокойная совесть и обеспеченное будущее". Но новое начальство оставляет его без хлеба, поскольку он слишком послушно служил старому. "Ты должен научиться любить, - говорит мать, - природу, зверей, а также и людей. Тогда ты всегда будешь жизнерадостным, и все будет хорошо". Но когда отец остался безработным, она стала часто плакать. И сам характер ее любви меня иногда печалил. Жизнерадостной и в хорошем настроении я ее больше никогда не видел. Даже тогда, когда отец наконец получил возможность быть послушным и новому начальству. Он был этим очень горд. Лица учителей похожи одно на другое, поскольку их рты делают одинаковые движения. Слова, которые они произносят, звучат ровно и округло, и все-то они были когда-то нами уже записаны. И руки их тоже похожи, у большинства скрюченные пальцы, которыми они держат кусок мела, ручку, линейку или палку. Только один из них не такой. Его зовут Шенкенфайнд. Он знает наизусть много стихов, и я выучиваю все, что он цитирует. И еще некоторые другие, кроме того. Это мне дается не особенно трудно, к тому же Шенкенфайнд не скупится на похвалу. Я даже знаю наизусть стихотворение о битве под Лейтеном, а в нем пятьдесят две строки. И Шенкенфайнд говорит: "Это одно из значительнейших произведений!" И я верю ему, поскольку он твердо убежден в этом. Ведь это стихотворение он написал сам. Учительница по фамилии Шарф садится со мною рядом на мою скамью. Она мягкая и теплая, а ее руки и ноги кажутся сделанными из резины. И меня одолевает желание потрогать их, чтобы убедиться, сделаны ли они действительно из резины. Но я этого не делаю, поскольку она придвинулась совсем близко ко мне и я чувствую запах ее пота. Я отодвигаюсь от нее, и мне становится нехорошо. "Тяжелый воздух, - говорю я, - нехорошо пахнет". Она резко поднимается и с тех пор никогда на меня не смотрит. Это для меня и лучше, так как я ее терпеть не могу. Несколько дней спустя я вижу ее вечером в парке, где я собирался ловить светлячков. Шарф расположилась на одной из скамеек в темной его части. Там она лежит с учителем, тем самым Шенкенфайндом, который умеет писать столь длинные и возвышенные стихотворения. Но то, что он говорит теперь, звучит в значительной степени иначе. Он говорит слова, которые употребляет разве лишь кучер Мееркатц, развозящий пиво, обращаясь к своей кобыле. Во всяком случае, у меня пропадает всякое желание учиться у него. "Человек должен учиться, если он хочет постоять за себя в жизни", - говорит этот Шенкенфайнд. "Я не хочу ничему учиться", - отвечаю я. "Да, ты будешь лучше шпионить за другими, - замечает учитель, - ты слоняешься по парку и подсматриваешь за влюбленными парочками - я ведь тебя узнал!" "Я вас тоже узнал", - отвечаю я. "Ты насквозь испорченный ублюдок! - говорит Шенкенфайнд. - У тебя лишь плохие и грязные мысли, но я заставлю тебя выбросить их из головы! В наказание ты десять раз перепишешь прекрасное стихотворение "Вырабатывай в себе верность и способность говорить". А кроме того, ты немедленно извинишься перед фрейлейн Шарф, которая является твоей учительницей". Но я не стал извиняться. "По окончании начальной школы я с 1930 года стал учиться в коммерческой школе в Штеттине. По окончании ее работал в поместье Фарзен под Пелитцем, занимаясь вопросами аренды, составлением списков натуроплаты, а также выдачей материалов". Старая женщина, которая живет выше нас, в мансарде, проходит однажды мимо меня по лестнице, спускается на несколько ступенек и останавливается. Стоит и вдруг внезапно оседает, ноги ее подломились, как спички. Она лежит, как груда тряпья, и не шевелится. Я медленно подхожу к ней, останавливаюсь, наклоняюсь, становлюсь на колено и осматриваю ее. Глаза ее неподвижны, белки желтого цвета, рот с узкими, сухими и потрескавшимися губами, окруженными сетью морщин, приоткрыт, и на полу образовалась лужица из слюны. Она больше не дышит. Я кладу руку на ее сморщенную грудь, туда, где у человека находится сердце. Оно уже не бьется. Начальник почты Гибельмайер дает разгон отцу при всех, стоя посреди зала, из-за какого-то срочного письма, которое было отправлено недостаточно быстро. Я присутствую при этом совершенно случайно, стоя за колонной. И этот начальник почты Гибельмайер орет, сучит кулаками, краснея от возбуждения. Отец не произносит ни слова, стоит маленький, сгорбленный, дрожащий. И в то же время - навытяжку. Смотрит несколько искоса, снизу вверх на Гибельмайера, который стоит перед ним гордо выпрямившись. И рычит. Из-за какого-то паршивого письма. А отец молчит - верноподданно. Вечером того же дня отец сидит как всегда молча. Просит пива. Выпивает его молча. Просит еще кружку. Потом еще одну. Затем он обращается ко мне и говорит: "Карл, настоящий мужчина должен быть гордым человеком и обладать чувством чести. Честь важна, она является решающим делом. Ее необходимо защищать всегда, понимаешь? Никогда не надо смалчивать, когда прав. И всегда блюсти мужскую честь". "Да что там, - отвечаю я, - иногда можно и промолчать и стерпеть оскорбление - хотя бы из-за собственного спокойствия". "Никогда, - отвечает отец возбужденно, - никогда, слышишь ты! Бери пример с меня, мой сын. Сегодня у меня получилась на почте стычка с начальником, с этим Гибельмайером. Тот попытался на меня накричать! Но это у него не вышло. Я его разделал под орех". "Ну хорошо, отец", - говорю я и ухожу. Мне стыдно за него. Я держу руку своего друга Хайнца, а она холодна как лед. Поднимаю его голову вверх, немного поворачиваю ее в сторону и рассматриваю развороченную выстрелом черепную коробку, вижу водянистую кровь и выпавший мозг желтого и серого цвета. Осторожно кладу голову друга на землю, на моих руках липкая кровь. А затем я рассматриваю оружие, лежащее на земле рядом с ним, - это карабин образца 1898 года. Наконечник пули, очевидно, был надпилен. Хайнцу не хотелось больше жить. Что же должно было произойти, чтобы человеку не хотелось больше жить на свете? Эта мысль меня с тех пор не оставляет. Девушка прижимается ко мне, я чувствую ее тепло сквозь толстую ткань своего костюма. Я не вижу ничего, кроме мерцания ее глаз, и я чувствую ее дыхание, ее влажный рот, а мои руки скользят по ее спине и натыкаются на решетку забора, к которому я ее прижимаю. Чувствую лишь прилив горячей крови и не знаю сам, что делаю. Затем чувствую какое-то опустошение и слышу вопрос: "А как тебя, собственно, зовут?" "Здесь двести центнеров картофеля", - говорю я арендатору. Тот не смотрит на меня и спокойно замечает: "Здесь сто центнеров. Усекли?" "Ничего не усек, - говорю я. - Поставлено две сотни центнеров картофеля". "Заносить в ведомость следует только сто, - утверждает арендатор. - А записывать следует то, что скажу я. Понятно? Слышали ли вы что-нибудь о бедственном положении, в котором находится наше сельское хозяйство, Крафт? Задумывались ли о том, что мы с трудом удерживаемся на поверхности? А вы еще хотите бросить в глотку государству, и именно этому государству, с таким трудом заработанные деньги?! Это же чистое самоубийство. Итак: сто центнеров! Записывайте". "Записывайте сами, - отвечаю я и пододвигаю ему документы. - А меня оставьте, пожалуйста, в покое с вашими разговорами о бедственном положении и прочей болтовней!" "Крафт, - бросает арендатор, - я боюсь, что вы не годитесь для этой профессии. Вы не умеете подчиняться. У вас нет чувства солидарности". "Я не сделаю никаких фиктивных записей", - отвечаю я. "Вы что же, - говорит тогда арендатор, - хотите меня обвинить в присвоении продуктов? Смотрите сюда - что здесь стоит? Что я только что записал? Двести! Ну вот, видите. Я хотел лишь подвергнуть вас небольшому испытанию. И естественно, я не потерплю, что вы подозреваете меня в таких делах и даже обвиняете. С вами нельзя сотрудничать. Я сделаю из этого надлежащие выводы!" "Твой сын Карл, - говорит мой дядя отцу, когда мы собираемся вечером вместе, - по-видимому, вообще не понимает характера нынешнего времени. Он редко ходит в церковь и даже не делает попыток обзавестись семьей. Поэтому у него появляются ненужные мысли. Ему срочно нужно в армию. А там ему вправят мозги". "С 1937 года начал проходить военную службу. По истечении двух лет был произведен в унтер-офицеры и демобилизован, однако вскоре, летом 1939 года, был снова призван в армию. Вследствие начала войны остался в своей войсковой части. После похода на Польшу был произведен в фельдфебели, а после похода во Францию - в лейтенанты. В ходе боев в России командовал ротой в 374-м пехотном полку. Там присвоено звание "обер-лейтенант". В начале 1944 года откомандирован в военную школу. Имею следующие награды: Железный крест I степени, Железный крест II степени, серебряный знак за участие в ближнем бою и знак за ранение". Унтер-офицер Райнсхаген, являющийся инструктором новобранцев, обладает целым рядом качеств - он прирожденный солдат. Подтянутый, требовательный и непреклонный по службе, однако без царя в голове. Так, например, он знает назубок строевой устав, в других же разбирается плохо. Однако я хорошо знаю многие положения, и прежде всего о порядке прохождения службы, праве обжалования и обращении с подчиненными. Эти положения я ему при случае цитирую, хотя он и слушает их с недовольством. Тогда следует практическое извлечение из них - я подаю ему тщательно продуманную и обоснованную жалобу. Она должна пойти через него по команде! Сначала он рычит, как будто бы его проткнули копьем, затем постепенно успокаивается и даже проявляет дружеские чувства. "Вы мне не должны подкладывать такую свинью", - говорит он, прикидываясь простодушным. "Вам надлежит вести себя как положено, только и всего", - отвечаю я. И он это обещает. В изредка выпадавшее свободное время - девушки, с которыми я знакомился главным образом в трактире "Англерсруе": уборщицы, продавщицы, машинистки. Несколько танцев, несколько рюмок спиртного, недолгая прогулка в близлежащий парк - и там получение быстрого, но основательного удовлетворения. Затем снова назад, еще несколько танцев с парой кружек пива. А потом казармы. До следующей субботы. Знакомство с Евой-Марией, дочерью чиновника, в кино - во время фильма с участием широкоплечей, львинообразной женщины с мужским голосом, горланившей любовные песни. Срочно необходимо развлечься. К счастью, рядом со мною сидела Ева-Мария. Она повела меня к себе домой - в большую, чисто прибранную и обставленную хорошей мебелью квартиру. Родители ее были в отъезде. Несколько счастливых, беззаботных часов и ошеломляющее, редкостное ощущение счастья. Когда я затем поздно, очень поздно, возвращаюсь в казармы, у меня появляется желание громко запеть. Таким счастливым чувствовал я себя тогда! Но эта ночь больше не повторилась - для меня во всяком случае. "Не будем сентиментальными", - говорит она. "Но я же тебя люблю!" - восклицаю я. Я произношу эти слова впервые в жизни. "А мне это говорят и другие", - заявляет Ева-Мария. Потом она уходит с другим. Стою в ночи на улице нашего маленького гарнизонного городка и вслушиваюсь в тишину. Я поднимаю голову и вижу слабый свет за занавесками окон. Когда я закрываю глаза, я вижу ее перед собой и вижу все, что она делает, все, что с ней происходит; вижу ее улыбку, выражение счастья, удовольствия и страха, отражающихся одновременно на ее лице, вижу ее приоткрытый, жаждущий поцелуя рот, вижу ее груди, которые она прикрывает руками, вижу всю ее чудесную фигуру. И я вновь закрываю глаза и вижу себя самого рядом с нею - в ту единственную, незабываемую ночь. И я говорю себе: "Отныне я не скажу ни одной женщине, что люблю ее. Никогда в жизни". ...Потом война. Прямо передо мной солдат, прячущийся за краем колодца. Он согнулся в три погибели, как если бы у него были боли и он переносил их молча. Его волосы под фуражкой стоят дыбом. В нем сидит страх, а вся одежда и он сам в грязи. Через прицел своей винтовки я отчетливо вижу его всего в каких-то шестидесяти метрах от меня. Ствол моей винтовки поднимается на уровень его головы, я целюсь в висок, над которым видны спутанные, нечесаные волосы. Указательный палец моей правой руки медленно сгибается, но я не могу стрелять. Просто не могу! Но солдат из-за колодца стреляет. Один из моих соседей как бы подпрыгивает, смотрит неподвижно в течение нескольких секунд в ничто, затем между глазами у него начинает бить фонтаном кровь, и он испускает дух. "Вот тебе еще одна добавочная буханка хлеба", - говорит мне фельдфебель Ташенмахер. "Мне она не нужна", - отвечаю я. Фельдфебель Ташенмахер распорядился взять с транспортной машины два десятка буханок - для личных нужд. "Ладно, брось, - говорит он мне простодушно, а когда он этого хочет, он может быть весьма простодушным, - ты же не собираешься расстроить всю игру, клади буханку в сумку. С нею можно кое-что сделать. За нее ты можешь получить невинную девушку, если у тебя есть на то желание. Я могу тебя снабдить соответствующим адреском - видишь, насколько я великодушен, парень". "Не об этом речь", - отвечаю я. Его простодушие заметно уменьшилось. "Чудак, - замечает он, - ты что, рехнулся, что ли? Чего же ты хочешь? Две буханки? Ну бери, шут с тобой". "Нет", - отвечаю я. "Тогда три, - говорит он сердито, - и это мое последнее предложение". "Я требую, - заявляю я, - чтобы все два десятка буханок были возвращены туда, куда они предназначены. Это тоже мое последнее предложение. Если это не будет сделано, я об этом доложу". Нещадно ругаясь, фельдфебель Ташенмахер укладывает все двадцать буханок, и притом собственноручно, назад. ...Ребенок хочет подойти ко мне, он поднимает руку и открывает маленький рот. Но офицер выгоняет его наружу вместе с матерью. Затем он отдает распоряжение сжечь дом вместе с двором, якобы для того, чтобы обеспечить сектор обзора и обстрела. Дым волнами плывет в мою сторону, вызывая тошноту, и, принимая желтый и зеленый оттенки, окутывает мою голову. А я стою неподвижно и стараюсь не дышать, я слышу раздирающий душу вопль женщины и то, как задыхается ребенок. Но я не шевелюсь и не дышу. "Надо убивать, чтобы не быть убитым самому, - говорит офицер. - Это закон войны, и никто не может от этого уйти". ..."Навести мою дорогую жену, - говорит мне товарищ. - Отвези ей этот пакет, я тут кое-что собрал из съестного. Передай ей от меня привет и скажи, что я постоянно думаю о ней". И вот я сижу напротив жены своего товарища. Она просит меня рассказывать обо всем, она рада, и мы пьем. Я хочу идти, но она не отпускает меня. "К чему торопиться, разве здесь, у меня, так плохо?" - говорит она. В помещении тепло и становится еще теплее. Тогда она говорит: "Располагайся поудобнее и не стесняйся". Хорошо, я снимаю китель. А зачем она снимает свою блузку да еще чулки? Ах да, в комнате тепло, и нам так хорошо сидеть вдвоем, как она говорит, а кроме того, она мне доверяет. Это мне нравится, и за это мы пьем еще. А потом она вдруг говорит, придвигаясь ко мне: "Ты всегда так долго бываешь нерешительным? Или, может быть, ты совсем разучился? А может быть, я тебе не нравлюсь?" "Нет, - отвечаю я, - такая ты мне не нравишься". Затем я даю ей пощечину - бью по этому прекрасному, но глупому и похотливому лицу. ..."Теперь вы офицер, - говорит мне командир. - И я полагаю, что вы будете достойны этого производства, лейтенант Крафт". "Попробую", - отвечаю я. Сто двадцать солдат - мне подчиненных, мне доверенных, судьба которых в моих руках, - всегда со мною. Я совершаю вместе с ними марши, сплю между ними, мы разделяем нашу пищу, сигареты, справляем рядом друг с другом свою нужду и убиваем тоже совместно, плечом к плечу, месяц за месяцем, день и ночь. Некоторые выбывают, поступают новые - немало и погибает. Одни погибают случайно или выполняя приказ, некоторые потому, что не хотят больше жить. Смерть всегда рядом с нами. Меня, однако, она щадит. Чтобы сохранить меня? Если так, то для чего? ..."Теперь вы стали обер-лейтенантом, Крафт, - говорит мне командир. - И я надеюсь, что вы будете достойны этого". Он произносит эти слова, я их выслушиваю, но ничего не говорю в ответ. А что это, собственно, такое - быть достойным? Родину, или то, что называется родиной, - когда-то маленький, тихий и как бы немного заспанный город - теперь не узнать. Как из-под земли там вырос гидролизный завод. Котлы и трубы на площади в несколько квадратных километров. Да кроме того, еще и поселок для инженерно-технического персонала, бараки для рабочих и служащих. И суда на Одере, переоборудованные для жилья, - старые калоши, плавучие сараи - для чернорабочих и перемещенных лиц. Время от времени некоторые из них болтаются, повешенные на реях или в носовой части этих судов, видимые издалека, - за саботаж, шпионаж, попытку к бегству и тому подобное. Здесь же казармы и помещения для расквартирования охраны и органов безопасности. В довершение вокруг расположены двенадцать зенитных батарей. И вот однажды ночью сюда посыпались бомбы! Авианалет продолжался всего тридцать пять минут, но маленький городок перестал существовать. Погибли и мои родители. Эти годы отмечены военными кампаниями и женщинами: трупы, убийства и секс. Польша, западный пригород Варшавы, полусгоревший, с отвратительными запахами дом, в котором жила женщина по имени Аня, продолжительность знакомства - два дня. Франция, Париж, одна из гостиниц на Монмартре, вблизи которой - встреча с Раймондой, всего таких встреч - четыре за шесть недель. Россия, городок неподалеку от Тулы, девушка, имени которой я даже не знаю, продолжительность общения - двадцать минут. И все это за продукты, шнапс, пропуска. Почти всегда после этого отвращение к - самому себе. Никогда никакой любви, даже тогда, когда в этой игре участвовали немецкие девушки, как, например, во время одной из поездок ночью по железной дороге, или на грузовом автотранспорте, на котором следовали к месту назначения девушки вспомогательной службы, или же в операционной палатке, пока отсыпался перебравший накануне врач. И вот появилась девушка, с которой у меня связано глубокое беспокойство. Мне доставляет удовольствие находиться с нею вместе. При этом даже после проведенной вместе ночи ей можно смотреть в глаза. У нее приятный, обезоруживающий смех. В наших отношениях нет ничего гнетущего, ничего, что вызывало бы отвращение. Появилось даже чувство, которое можно назвать желанием ее видеть. Или говоря точнее - потребностью! Но потребность, как это ни странно, без жажды поразвлечься. Все это немного пугает после всего того, что было в минувшие годы. И что самое страшное: я несколько раз пытался сказать ей то, чего не хотел бы говорить никогда и никому: "Я тебя люблю!" Но я этого, наверное, не скажу. Прежде всего из-за нее самой. Эту девушку зовут Эльфрида Радемахер. 4. УЧЕБНО-ТРЕНИРОВОЧНАЯ ИГРА ПЕРЕНОСИТСЯ - Господа, - сказал майор Фрей собравшимся офицерам, - мне поручено сообщить вам, что генерал планирует проведение учебно-тренировочной игры сразу же после ужина. - И господин генерал будет заниматься ею в одиночку? - тут же спросил капитан Федерс, дружески улыбаясь. - Господин генерал со всем офицерским составом школы! - поправил его майор не без твердости в голосе. Фрей не любил, когда подчиненные перебивали его во время изложения им какой-либо мысли, и уж совсем не терпел, когда его поправляли. А этот капитан Федерс поступал иногда таким образом, как будто он взял себе в аренду военную мудрость. Да, с ним нужно быть поосторожнее. Ибо капитан Федерс был, с одной стороны, лучшим преподавателем тактики, что признавалось всеми в военной школе, а с другой - обладал острым языком, которого следовало побаиваться. К тому же эта довольно-таки неприятная и щекотливая история с его женой. Итак, на него лучше не наступать, а по возможности обходить, ибо Федерс был опасен. Опасной, по меньшей мере, была манера Федерса простосердечно задавать различные вопросы. Он всегда хотел все знать. Он хотел даже знать, знает ли что-нибудь вообще спрашиваемый им. - Указана ли тема учебно-тренировочной игры, господин майор? - задал он новый вопрос. - Нет, - ответил тот. - А предположительная продолжительность ее? - Тоже нет, - сказал майор Фрей немного раздражительно. Этими двумя безобидными вопросами Федерс продемонстрировал всему собравшемуся офицерскому составу, что майор не более чем один из обычных передатчиков распоряжений - по крайней мере в сфере деятельности генерал-майора Модерзона. - Ну прекрасно, - сказал Федерс, - тогда мы еще разок изобразим начальную школу. Во всяком случае шансы на спокойную ночь равны нулю. Если уже генерал начнет учебно-тренировочную игру, он не закончит ее до тех пор, пока не настреляет десяток оленей. Поэтому я могу лишь сказать: приятного аппетита, господа! Собравшиеся в фойе казино офицеры военной школы - начальники курсов и потоков, преподаватели тактики и офицеры-инструкторы, к тому же еще группа административного аппарата - хозяйственники, плановики и организаторы, всего свыше сорока человек, стояли с довольно-таки мрачными лицами. Казалось, молниеносные вводные и решения генерала висели над ними наподобие грозовых облаков. В свете ламп отсвечивали рыцарские кресты. Куда ни глянь, ни одной груди, на которой не висел бы, по меньшей мере, Железный крест. Знаки за участие в ближнем бою, за уничтоженные танки, ордена за участие в военных кампаниях, ордена за заслуги и медали за выслугу лет - все это было само собой разумеющимся. "Немецкий крест в золоте" не был здесь чем-то необыкновенным. А над сверкающими украшениями - в большинстве своем серьезные, замкнутые лица профессиональных солдат. В глазах читалось беспокойство, иногда озабоченность и очень редко равнодушие. - Господа, - сказал капитан Федерс, - я предлагаю просто-напросто начинать. В конце концов, генерал всегда точно начинает прием пищи, невзирая на то, что кого-то еще может и не быть. - Это плохая шутка, господин капитан Федерс, - возразил с укором майор Фрей, начальник 2-го учебного курса. И другие офицеры, казалось, не были настроены воспринимать шутки подобного рода. Даже при сильном электрическом свете лица их были темными. Самой молчаливой была группа офицеров, стоявших в непосредственной близости от двери в столовую. Это были жертвы обычного порядка за столом. Порядок расположения сидящих устанавливался адъютантом перед каждым совместным ужином с помощью унтер-офицера, по гражданской профессии - учителя средней школы, под лозунгом: каждый офицер должен в определенной последовательности сидеть за столом командира! Никто не освобождался от такой чести. Только иногда генерал сам высказывал пожелания в отношении своих соседей по столу, что вызывало большое беспокойство тех, кого это касалось. И как раз сегодня был именно такой случай. Ноги капитана Катера подкашивались, желудок грозил взбунтоваться, поскольку для него было предусмотрено место слева от генерала. Что это означает на этот раз, становилось абсолютно ясно, если бросить взгляд на карточку с порядком расположения сидящих за столом. Справа от генерала должен был сидеть старший военный советник юстиции Вирман. И для обер-лейтенанта Крафта было предусмотрено место за этим столом - как раз напротив генерала. - Итак, господа, - заметил с некоторой заинтересованностью капитан Федерс, подходя ближе к жертвам указанного порядка за сегодняшним столом, - как вы себя чувствуете-то? Ведь, в конце концов, вы занесены в карточку меню. - Я довольно-таки жесткий, - ответил обер-лейтенант Крафт. - Меня, полагаю, будет не так-то легко переварить. - Так, - сказал Федерс, разглядывая капитана Катера с видимым желанием зацепить того, - если бы я был генералом, я бы предпочел жаркое из дикого кабанчика. - Но вы ведь не генерал, - зло буркнул Катер. - Вы всего-навсего преподаватель тактики здесь, и к тому же еще женаты. - Однако, господа, - заметил старший военный советник юстиции Вирман примирительно, - я не понимаю, чего же вы хотите? Порядок расположения за столом ведь еще не акция государственного масштаба. - Обычно-то нет, - возразил Федерс. - Но у нашего генерала иногда и мимолетный взгляд может быть прелюдией к похоронам с государственными почестями. И здесь вы встретите своего самого большого конкурента, Вирман. Вы только даете толкование законам, генерал же некоторые устанавливает сам. - Но не для меня, - сказал Вирман, полагая, что может позволить себе даже улыбнуться с видом превосходства. По знаку фельдфебеля из казино появились ординарцы. Они несли супницы. Держа их в вытянутых руках, они продефилировали мимо офицеров в столовую. Из этого стало ясно, что к казино приближается генерал, - выставленный наблюдатель заметил его появление. Теперь замолкли и те немногие, которые до этого разговаривали между собой. Офицеры подтянулись. Младшие по званию автоматически отступили на второй план, чтобы старшие по званию сразу же попали в поле зрения генерала. - Господа офицеры, господин генерал! - крикнул майор Фрей. Но эта команда была излишней. Господа офицеры и так стояли как застывшие - дух дисциплины, казалось, превратил их в бетон. Размеренным шагом мимо них прошел генерал-майор Модерзон. Его сопровождал адъютант - но на него никто не обращал внимания. Офицеры видели только своего генерала. А тот остановился точно на расстоянии одного шага до порога двери и оттуда осмотрел присутствующих. Казалось, он собирается их пересчитать и записать по одному. Только после этого он приложил руку к козырьку фуражки и сказал: - Добрый вечер, господа! - Добрый вечер, господин генерал! - ответили офицеры хором. Генерал кивнул головой не то чтобы признательно, но утвердительно, поскольку приветствие, произнесенное хором, было отработано по созвучию и силе голосов. - Прошу стоять "вольно", - сказал он. Господа офицеры последовали его распоряжению немедленно, отставив левую ногу немного вперед и в сторону и слегка расслабившись. Говорить, однако, никто не осмеливался. Генерал-майор Модерзон снял фуражку, расстегнул шинель и сбросил ее. Фуражку, а затем и шинель он протянул застывшим ординарцам. Оказание какой-либо помощи в осуществлении этой простейшей операции он принципиально отклонял. Офицеры следили за каждым движением генерала с напряженным интересом. Они увидели, как он достал из-за обшлага рукава записку, развернул ее и прочитал. Это выглядело почти так, как если бы он принял к сведению содержание депеши с объявлением войны. Затем генерал посмотрел на собравшихся и сказал: - Тема сегодняшней учебно-тренировочной игры - "пожар в казарме". Общее замешательство достигло своего кульминационного момента. Объявленная тема таила в себе массу взрывоопасных неожиданностей - опытные офицеры почувствовали это сразу же. Они могли создавать штурмовые и поисковые группы, занимать ротные позиции и, если бы возникла необходимость, организовать марш целых дивизий, но "пожар в казарме" - этого не было в их учебных планах, да и практического опыта в этой области, даже самого малейшего, они не имели. - А вы уже составили свои завещания, господа? - спросил Федерс с удовлетворением, хотя и несколько пониженным голосом. - Ибо я опасаюсь, что во время этого "пожара в казарме" довольно многие будут поджарены наподобие поросят на вертеле. Из дверей появился фельдфебель из казино - своего рода старший официант, имеющий полную военную подготовку. За его спиной два ординарца стали открывать раздвижные двери, ведущие в столовую. Фельдфебель из казино подошел к генералу так, как будто перед ним был сам император. Он остановился, выпятил грудь, держа пальцы рук строго по швам брюк, отчеканил: - Докладываю господину генералу - суп подан! Модерзон слегка кивнул головой, поскольку к подчиненным из числа нижних чинов он всегда старался проявлять внимание и чуткость. Он прошел сквозь строй сорока шести расступившихся перед ним офицеров и направился в столовую. Прикомандированные на этот вечер к его столу следовали за ним по пятам, остальные вошли туда вслед за ними. Никто из них все еще не осмеливался разговаривать. Столовая была обставлена не без великогерманской роскоши: на полу ковер цвета листвы деревьев с тонким, легким орнаментом; облицованные под дуб стены, украшенные со значением инкрустацией из дубовых листьев; когда-то снежно-белый потолок с грубоватой лепкой, также изображавшей дубовые листья. С потолка свисала пышная люстра из листовой меди с керамическими свечами. Вокруг на стенах - портреты так называемых полководцев и государственных деятелей новейшей немецкой истории впечатляющих размеров. А на противоположной от входа стене громадного размера портрет фюрера, написанный маслом. - Прошу чувствовать себя непринужденно, господа, как всегда, - объявил слегка приглушенно майор Фрей, поскольку решение простейших организационных вопросов генерал всегда предоставлял старшему по званию офицеру из числа присутствующих. Офицеры расселись за отдельные столики. Ближе к столу генерала начальники курсов и потоков вперемежку с преподавателями тактики. Далее следовали офицеры-инструкторы, а завершали все остальные - трое интендантов, в том числе казначей, два врача, инженер мастерских и зондерфюрер. Майор Фрей сказал: - Докладываю господину генералу - офицерский состав в сборе для вечерней трапезы. Генерал-майор Модерзон кивнул едва заметно головой и сел, все сорок шесть офицеров последовали его примеру. Генерал зачерпнул ложкой суп, все присутствующие сделали то же самое. Вначале они ели молча, если не принимать во внимание громкого прихлебывания, раздававшегося время от времени, так как генерал не сказал ни слова и сам не дал разрешения говорить другим. Время от времени Модерзон бросал испытующий взгляд на офицеров. И видел, что очень немногие ели с аппетитом. Причина этого заключалась не только в жидком и не очень-то вкусном картофельном супе. Офицеры внутренне готовились к предстоящей им в завершение ужина учебно-тренировочной игре - "пожар в казарме". Это заметно портило им аппетит. Только когда было подано второе блюдо - телятина с зеленым горошком, - генерал начал говорить. Он обратился к старшему военному советнику юстиции Вирману и спросил, слегка растягивая слова: - Итак, вы собираетесь заняться еще и вторым делом в моем хозяйстве, не завершив первого? Вирман почувствовал облегчение. Наконец-то к нему обратились с разговором. И он бодро ответил: - Расследование обстоятельств и причин, повлекших за собой смерть лейтенанта Баркова, остается, естественно, моей главной задачей, господин генерал. Что же касается дела об изнасиловании... - Так называемом изнасиловании, - поправил его обер-лейтенант Крафт негромко, но так, чтобы его можно было услышать. Генерал бросил короткий испытующий взгляд на обер-лейтенанта, затем вновь вернулся к еде. Но не было никакого сомнения в том, что слушал он внимательно. Старший военный советник юстиции продолжал с пылом: - Ну хорошо, что касается этого так называемого изнасилования, я только хотел предоставить в ваше распоряжение свои знания, помощь, о которой просил и которую одобрил господин капитан Катер, но от которой господин обер-лейтенант Крафт, по-видимому, отказывается. - И по весьма веской причине, - ответил обер-лейтенант Крафт твердо. - Ибо еще ничего не выяснено и абсолютно ничего не доказано. - Позвольте, - перебил его Вирман, - но вы, как не имеющий юридического образования, вряд ли можете судить об этом. - Это вполне возможно, - сказал Крафт с настойчивостью. - Но мне поручено разбирательство этого случая, и поэтому я сужу о нем так, как считаю правильным. - Уместным, - поправил его генерал. При этом он даже не поднял голову от тарелки. Казалось, он сконцентрировал все внимание на картофелине, которую в это время медленно раздавливал. Это неожиданное замечание заставило его соседей по столу на время умолкнуть. Капитан Катер давился куском телятины. Вирман думал с напряжением о замечании генерала, пытаясь сделать из него выводы. Крафт же был лишь удивлен тем, что Модерзон так внимательно прислушивался к разговору - генерал, по всей видимости, обращал внимание на каждый нюанс. - Подобный случай, господин генерал, - сказал после долгого раздумья Вирман, - требует, по моему мнению, все же большего, чем обычное войсковое расследование. Поэтому я посчитал своим долгом оказать господину капитану Катеру необходимую помощь. Так как в данном случае дело идет не об обычных происшествиях, которые могут случаться ежедневно, как, например, невыполнение приказа, обворовывание товарищей или дезертирство, - здесь даже незначительная деталь может играть решающую роль с юридической точки зрения. - Господин Вирман, - сказал генерал, не повышая голоса, но очень резко, - мы здесь находимся на ужине. Старший военный советник юстиции захлопнул рот, как на шарнире. Его и без того тонкие губы превратились в щелочку. Он заметно покраснел, ибо почувствовал себя как ученик, подвергшийся назидательному нравоучению перед всем классом, а этого с ним со времен шестого класса не случалось. Офицеры с видимым удовольствием, хотя и с надлежащей сдержанностью, наслаждались зрелищем. Генерал продолжал есть как ни в чем не бывало. Обер-лейтенант Крафт отложил в сторону нож и вилку и впервые посмотрел на Модерзона внима