етра. Фуараль отвечал ему "да" или "нет" либо хмыкал. - Это моя земля! - голосил помешанный. - Ее сотворили для меня! Какое счастье, что я не поехал в Марокко! Это ваша деревня? Изумительно! А дома-то, поглядите - в три, в четыре этажа. Почему они - выглядят так, точно их нагромоздили пещерные жители - да-да, пещерные жители, не нашедши в скалах никаких пещер? А может, тут и скалы были да осыпались - вот оголенные пещеры и сгрудились на солнцепеке? Почему у вас нет окон? Нравится мне эта желтая колокольня. В испанском духе. А здорово, что колокол висит в железной клетке! Черный, как ваша шляпа. Мертвый. Может, потому здесь и тихо? Мертвый звук-висельник в лазури! Ха-ха! Разве не забавно? Или вам не по нутру сюрреализм? Тем хуже, друг мой, ибо вы, кстати, как раз и есть сырье для сновидений. Мне нравится, что вы все в черном. Тоже небось на испанский манер? Вы как прорехи в белом свете. - До свидания, - сказал Фуараль. - Погодите минутку, - попросил чужак. - Где бы мне тут приютиться? Гостиница у вас есть? - Нету, - сказал Фуараль, заворачивая во двор. - Вот черт! - сказал чужак. - Ну у кого-нибудь хоть можно переночевать? - Нет, - сказал Фуараль. Дуралей был малость озадачен. - Ладно, - сказал он наконец. - Пойду, по крайней мере, осмотрюсь. И пошел по улице. Фуараль видел, как он заговорил с мадам Араго, и та покачала головой. Потом он сунулся к пекарю, пекарь тоже дал ему от ворот поворот. Он, однако же, купил у него каравай хлеба, а у Барильеса сыра и вина, сел на скамеечку, подзакусил и давай шляться по косогорам. Фуараль решил за ним приглядеть и отправился на деревенскую верховину, откуда виден был весь склон. Дурень шатался без всякого толку: ничего не трогал, ничего не делал. Потом он вроде как стал пробираться к усадебке с колодцем, за несколько сот ярдов от деревни. А усадебка-то принадлежала Фуаралю, через жену досталась: хорошее местечко, был бы сын, там бы и жил. Завидев, что чужака понесло в ту сторону, Фуараль пошел за ним без лишней, сами понимаете, спешки, но не так чтобы медленно. И точно, на месте оказалось, что дурень тут как тут, заглядывает в щели ставен, даже дверь подергал. Мало ли что было у него на уме. Фуараль подходит, тот оборачивается. - Здесь никто не живет? - спрашивает. - Нет, - сказал Фуараль. - А кто хозяин? - полюбопытствовал чужак. Фуараль не знал, что и ответить. Потом все-таки признался, что он и есть хозяин. - А мне вы дом не сдадите? - спросил чужак. - Для чего? - спросил Фуараль. - Как то есть! - сказал чужак. - Чтобы жить. - Зачем? - спросил Фуараль. Чужак тогда выставил руку, загнул большой палец и говорит, нарочито медленно. - Я, - говорит, - художник, живописец. - Ага, - говорит Фуараль. Чужак загибает указательный палец. - Я, - говорит, - смогу здесь работать. Мне здесь нравится. Нравится обзор. Нравятся те два ясеня. - Ну и хорошо, - говорит Фуараль. Тогда чужак загибает средний палец. - Я, - говорит, - хочу прожить здесь шесть месяцев. - Ага, - говорит Фуараль. Чужак загибает безымянный. - Прожить, - говорит, - в этом доме. Который, с вашего позволения, выглядит на желтой земле точно игральная кость посреди пустыни. Или он больше похож на череп? - Ого! - говорит Фуараль. А чужак загибает мизинец и говорит: - За сколько франков - вы разрешите мне - жить и работать в этом доме шесть месяцев? - Зачем? - говорит Фуараль. Тут чужак аж затопотал. Вышел целый спор; наконец Фуараль взял верх, сказав, что в здешних краях никто домов не снимает: у всякого свой есть. - Но мне-то надо снять этот дом, - сказал чужак, скрежеща зубами, - чтобы картины здесь рисовать. - Тем хуже для вас, - сказал Фуараль. Чужак разразился воплями на каком-то неведомом наречии, едва ли не сатанинском. - Ваша душа, - сказал он, - видится мне крохотным и омерзительно кругленьким черным мраморным шариком на выжженном белом солончаке. Фуараль сложил в щепоть большой, средний и безымянный пальцы, а указательным и мизинцем ткнул в сторону чужака: пусть его обижается. - Сколько вы возьмете за эту лачугу? - спросил чужак. - Может, я ее у вас куплю. И Фуараль с большим облегчением понял, что это, оказывается, простой, обычный, жалкий идиот. У него и штанов-то нет, чтоб как следует прикрыть задницу, а он зарится на этот прекрасный крепкий дом, за который Фуараль просил бы двадцать тысяч франков, было бы у кого просить. - Ну! - сказал чужак. - Так сколько же? Фуаралю надоело зря время терять, и он былне прочь напоследок слегка позабавиться, вот они сказал: - Сорок тысяч. - Дам тридцать пять, - отозвался чужак. Фуараль от души расхохотался. - Хорошо смеетесь, - заметил чужак. - Я бы такой смех, пожалуй, нарисовал. Изобразил бы, как сыплются свежевырванные с корнями зубы. Ну и как? Не отдадите за тридцать пять? Задаток могу прямо сейчас. И, вытащив бумажник, этот полоумный богатей зашуршал одним, двумя, тремя, четырьмя, пятью тысячефранковыми билетами перед носом Фуараля. - Останусь буквально без гроша, - сказал он. - Но на худой-то конец я ведь могу его перепродать? - С божией помощью, - сказал Фуараль. - А что, стану-ка я сюда ездить, - сказал тот. - Боже ты мой! Да за шесть месяцев я здесь столько понарисую - на целую выставку. В Нью-Йорке все с ума свихнутся. А я снова сюда и наработаю еще на одну выставку. Фуараль, ошалев от радости, даже и не пытался что-нибудь понять. Он стал неистово нахваливать свой дом: затащил покупателя внутрь, показал ему печку, выстукал стены, заставил заглянуть в трубу, в сарай, в колодец... - Ладно, ладно, - сказал чужак. - Отлично. Все отлично. Побелите стены. Подыщите мне какую-нибудь женщину - прибираться и стряпать. Я поеду обратно в Париж и вернусь с вещами через неделю. Слушайте: занесите в дом тот вон стол, два-три стула и кровать. Остальное я сам привезу. Вот ваш задаток. - Нет, нет, - сказал Фуараль. - Все надо сделать честь по чести, при свидетелях. Потом вот приедет законник, он выправит какие надо бумаги. Пошли со мной в деревню. Я позову Араго, он человек надежный. Еще Гиза, он очень надежный. И Винье, он надежный, как могила. Разопьем бутылку старого вина, у меня есть, я поставлю. - Прекрасно! - сказал ниспосланный богом юродивый. В деревню и пошли. Явились Араго, Гиз, Винье, надежные, как каменная стена. Задаток был уплачен, вино откупорено, чужак заказал еще, в дом набилась куча народу. Кого не пустили, те стояли снаружи, слушали доносившийся хохот. Можно было подумать, будто в доме свадьба или какое-нибудь безобразие. Фуаралева старуха и та выходила постоять в дверях, показать себя людям. Спору нет, было в этом сумасшедшем что-то умопомрачительное. Вечером, после его ухода, они основательно потолковали о нем между собой. - Слушаешь его, - сказал коротышка Гиз, - и точно пьян, ни гроша не потратив. Вроде и понятно, и непонятно - как по воздуху летишь; и смех берет. - А мне как маслом по сердцу смазали: вдруг показалось, будто я богач богачом, - сказал Араго. - И не то что вот у меня, скажем, схоронено свое в дымоходе, а как если бы... ну, как если хоть сори деньгами - не переведутся. - Мне он нравится, - сказал коротышка Гиз. - Мы с ним друзья. - Это ты чепуху мелешь, - сказал Фуараль. - Он же полоумный. А дела с ним у меня. - Я подумал, пожалуй, он и не такой уж полоумный, когда он сказал, что твой дом глядит из земли как старый череп, - сказал Гиз, неспроста небось отводя глаза. - Может, даже и не обманщик? - спросил Фуараль. - Если хочешь знать, он еще сказал, будто дом похож на игральную костяшку посреди пустыни. Так как же, череп или костяшка? - Я, говорит, из Парижа, - сказал Араго. - И прямо тут же: я, мол, американец. - Да, да. Что и говорить, самый настоящий обманщик, - подтвердил Кес. - Может статься, мошенник из мошенников-недаром разъезжает по всему свету. Но, к счастью, вдобавок полоумный. - Вот и покупает дом, - сказал Лафаго. - Были б мозги при нем, он бы - этакий-то обманщик - забрал его себе, и все тут. А так покупает. За тридцать пять тысяч франков! - Человек полоумный, будь он семи пядей во лбу, все равно что вывернутый мешок, - сказал Араго. - А если он вдобавок набит деньгами, то... - ... то деньги так и сыплются, - продолжил Гиз. Чего же лучше-то. Все с нетерпением поджидали чужака. Фуараль побелил дом, прочистил дымоходы, повсюду прибрал. И уж будьте уверены, хорошенько все обыскал на случай, если покойный тесть три года назад где-нибудь что-нибудь схоронил, а тот дурень об этом как-нибудь прослышал. С парижанами, с ними держи ухо востро. Чужак возвратился, и его пожитки целый день перевозили на мулах от шоссе, где они были сгружены с машины. К вечеру все собрались в доме - свидетели, помощники и прочие. Оставались сущие пустяки - получить денежки. Фуараль намекнул на это деликатней деликатного. Чужак заулыбался, без всяких проволочек сходил в комнату, куда свалили его скарб, и живо принес какую-то книжечку, всю из маленьких billets, вроде тех лотерейных, какие пробуют вам всучить в Перпиньяне. Он оторвал верхний билетик. - Пожалуйста, - сказал , он, протягивая билетик Фуаралю. - Тридцать тысяч франков. - Не пойдет, - сказал Фуараль. - Что еще за новости? - удивился чужак. - Таких бумажечек я навидался, - сказал Фуараль. - И написано на них, друг мой, было не тридцать, а триста тысяч. Только потом тебе говорят, что они не выиграли. Нет, мне бы лучше деньгами. - Это и есть деньги, - сказал чужак. - Все равно что деньги. Предъявите это, и вам выдадут тридцать тысячефранковых кредиток, таких самых, какие я вам дал в тот раз. Фуараль слегка опешил. В здешних краях принято рассчитываться под конец месяца. Опасаясь сорвать сделку, он положил бумажонку в карман, распрощался и пошел в деревню следом за остальными. Чужак освоился и вскоре со всеми перезнакомился. Фуараль, у которого на душе кошки скребли, исподволь выспрашивал его. Оказалось, что он и правда из Парижа - там он жил; и в самом деле американец - оттуда родом. - А во Франции, значит, родственников нет? - спросил Фуараль. - Никаких родственников. Так-так-так! Ну, Фуараль надеялся, что с деньгами все обойдется. Однако дело-то было не только в деньгах. Никаких родственников! Тут не мешало поразмыслить. Фуараль отложил это дело на потом, чтобы толком обмозговать как-нибудь ночью, когда сон на глаза не пойдет. В конце месяца он взял свою бумажонку и отправился за деньгами. Дуралей сидел под ясенем почти нагишом и знай себе разрисовывал кусок холста. И что бы, вы думали, он взялся рисовать? Да паршивые оливы Рустана, с которых на людской памяти ни оливки не сняли! - В чем дело? - сказал полоумный. - Я занят. - Вот, - сказал Фуараль, протягивая бумажку. - Мне деньги нужны. - Ну и какого же дьявола, - спросил тот, - вы пристаете ко мне, а не получаете свои деньги? Фуараль еще ни разу не видел его таким сердитым. Хотя вообще-то известно: тронь весельчака за мошну - и куда все веселье делось? - Послушайте-ка, - сказал Фуараль, - это дело очень серьезное. - Нет, уж лучше вы послушайте, - сказал, чужак. - Вот эта штука называется чек. Я дал его вам, а вы с ним ступайте в банк. В банке вам дадут деньги. - В каком банке? - спросил Фуараль. - В вашем банке. В любом банке. В перпиньянском банке, - сказал чужак. - Поезжайте в Перпиньяв, и дело с концом. Фуаралю все же очень хотелось получить наличными, и он объяснил, что он человек бедный, а в Перпиньян целый день проездишь, и слишком это накладно выходит для такого, как он, самого что ни на есть бедного человека. - Ну вот что, - сказал чужак. - Сами знаете, что барыш вы отхватили преизрядный. Не мешайте мне работать. Езжайте с чеком в Перпиньян, оно того стоит. Я вам свое заплатил с лихвой. Фуараль смекнул: верно, Гиз наболтал, что, мол, дом не по цене продан. "Ладно же, недомерочек, мы об этом поразмыслим на досуге, долгим дождливым вечерком". Однако делать было нечего. Пришлось надеть черный праздничный костюм, доехать на муле до Эстажеля, пересесть на автобус, и автобус привез его в Перпиньян. А в Перпиньяне хуже, чем в обезьяннике. Тебя толкают, на тебя пялятся, хихикают тебе в лицо. Если у человека дело - ну, скажем, в банке - и он стоит на тротуаре перед входом, чтобы к этому банку присмотреться, так его за пять минут с полдюжины раз отпихнут на мостовую; спасибо, коль жив останешься. Ну, все же Фуараль попал наконец в банк. Там, как зайдешь, глаза разбегаются. Медные перила, полированное дерево, часы не меньше церковных, и чучела в халатиках сидят-копошатся в деньгах, точно мыши в сыре. Он встал в сторонку и прождал с полчаса, но никто его словно не замечал. Наконец какое-то чучелко подозвало его к медным перилам. Фуараль порылся в кармане и вытащил чек. Чучелко поглядело на него, как на простую бумажку. "Пресвятая дева!" - подумал Фуараль. - Хочу обменять на деньги, - сказал он. - Состоите вкладчиком нашего банка? - Нет. - Угодно открыть счет? - Деньги мне выдадут? - А как же. Распишитесь здесь. И здесь распишитесь. Распишитесь на обороте чека. Вот, возьмите. Распишитесь здесь. Благодарю вас. Всего хорошего. - А тридцать тысяч франков? - воскликнул Фуараль. - С этим, дорогой мосье, придется подождать - чек надо учесть в расчетной палате. Зайдите через неделю. Фуараль отправился домой, порядком ошеломленный. Неделя прошла тревожно. Еще днем он более или менее рассчитывал получить свои деньги, а ночью только закрывал глаза, как ему казалось: вот он входит в банк, и все чучела в халатиках дружно клянутся, что первый раз его видят. Однако он кое-как перетерпел и точно в назначенный срок снова появился в банке. - Угодно чековую книжку? - Нет. Мне просто деньги. Деньги мне. - Всю сумму? Хотите закрыть счет? Так-так. Распишитесь здесь. И здесь распишитесь. Фуараль расписался. - Пожалуйста. Двадцать девять тысяч восемьсот девяносто. - Но, мосье, ведь было тридцать тысяч! - Но, дорогой мосье, сборы. Фуараль понял, что тут ничего не поделаешь. Он ушел с деньгами в кармане. Неплохо, конечно. Но остальные сто десять франков! Это же хуже гвоздя в сапоге. Дома Фуараль сразу пошел разговаривать с чужаком. - Я человек бедный, - сказал он. - Я тоже, - сказал чужак. - У меня гроша лишнего нет, чтобы приплачивать вам за то, что вы не умеете получать деньги по чеку. Такой гнусной лжи свет еще не видывал. На глазах ведь у Фуараля чужак оторвал один чудной верхний billet в тридцать тысяч франков из маленькой книжечки, а там их оставалась еще целая пачка! И опять же тут ничего нельзя было поделать: простого честного человека всегда водят за нос и топчут ногами. Фуараль отправился домой и спрятал свои несчастные двадцать девять с чем-то тысяч в коробочку за камнем дымохода. Другое дело, были бы это круглые тридцать тысяч. Какая дикая несправедливость! Да, тут было о чем подумать вечерами, и Фуараль крепко поразмыслил. Он решил, что одному, пожалуй, не справиться, и позвал Араго, Кеса, Лафаго, Винье, Барильеса. Только Гиза не позвал. Это ведь Гиз, а не кто другой наболтал чужаку, будто он переплатил за дом, и вообще его растревожил. Так что пусть Гйз идет гуляет. Прочим он все объяснил очень доходчиво. - Родственников нигде в наших местах нет. А в книжечке, дорогие друзья, сами видели-десять, двенадцать, пятнадцать, а может быть, и двадцать этих чудных маленьких billets. - А если кто-нибудь за ним явится? Кто-нибудь из Америки? - Да ушел куда-то, ушел пешком, по-дурацки, как пришел, так и ушел. Что угодно может случиться с полоумным, который болтается без дела и сорит деньгами. - Это верно. Все может случиться. - Но надо, чтоб случилось, пока законник не приехал. - И это верно. Пока что даже кюре его не видел. - Дорогие друзья, на свете должна быть справедливость. Без нее ни туда ни сюда. У человека, у честного человека, нельзя вынимать из кармана сто десять франков. - Нет, такое недопустимо. Ночью эти честнейшие люди покинули свои дома, высокие известково-белые строения, продырявленные черными тенями и в лунном свете еще больше, чем в солнечном, похожие на груды выцветших костей среди пустыни. Без лишних разговоров взошли они по склону и постучались в дверь к чужаку. Через недолгое время они возвратились и один за другим, опять-таки без лишних слов, скользнули в свои черным-черные двери, вот и все. Целую неделю деревня на первый взгляд жила по-прежнему. Разве что глухие темные провалы, эти прорехи в беспощадном свете, стали глубже. И в каждой черной глуби затаился человек с двумя замечательными billets по тридцать тысяч франков. Хорошо: тут и глаза ярче, и одиночество приятнее, и человек, как сказал бы тот художник, подобен фабровскому тарантулу, неподвижно поджидающему в глубине своей норы пеструю муху. Но того художника теперь уже трудновато было припомнить. Его болтовня, его смешочки и даже его предсмертный всхлип никакого эха не оставили. Все это минуло, словно раскаты и вспышки вчерашней грозы. Так что, исключая заботы утренние и вечерние, которые привычно заслоняли жизнь, никто из дому не вылезал. Жены их почти не решались с ними заговаривать, а сами они были слишком богаты, чтобы разговаривать между собой. Гиз узнал, в чем дело- дело-то было не тайное, кроме как для посторонних, - и Гиз прямо-таки взбесился. Но жена пилила его с утра до вечера, и ему некогда было разбираться с соседями. Под конец недели Барильес вдруг возник в дверях своего дома. Большие пальцы он заложил за пояс, лицо его потеряло свинцовый оттенок и приобрело сливовый, осанка выражала сердитую решимость. Он перешел улицу к дому Араго, постучался и прислонился к дверному косяку. Араго вышел и прислонился напротив. Они поговорили кое о чем, так, вообще, потом Барильес, отбросив окурок сигареты, вскользь и между прочим упомянул один участочек на земле Араго, где имелись сарай, виноградник и оливковая роща. - Черт, ей-богу, знает, - сказал Барильес. - От червяка прямо нынче спасенья нет. А так, в былые времена, рощица-то не пустяки стоила. - Именно что черт, - сказал Араго. - Вот хочешь верь, хочешь не верь, друг дорогой, а я, бывало, имел с этой рощицы, что ни год, добрые три тысячи франков. Барильес издал те звуки, которые в здешних местах сходят за хохот. - Ты меня прости! - сказал он. - Мне послышалось, ты сказал - три тысячи. Три сотни-это конечно. Если, скажем, случится хорошая погода, то три сотни можно шутя выручить. Поговорили сначала вежливо, потом насмешливо, злобно, яростно и отчаянно; закончили сердечным рукопожатием, и участочек был продан Барильесу за двадцать пять тысяч франков. Позвали свидетелей: Барильес отдал один billet и получил пять тысяч сдачи от Араго из коробочки, хранившейся в дымоходе. Сделка всех порадовала: видать, дело пошло. Оно и правда пошло. Тут же на месте начались pour parlers {Переговоры (фр. ). } на предмет продажи мулов Винье Кесу за восемь тысяч; потом Любес продал Фуаралю свой подряд на пробку за пятнадцать; дочь Рустана была сосватана за брата Винье с приданым в двадцать тысяч; и медная рухлядь мадам Араго пошла общим счетом за шестьдесят пять франков, после ожесточенной торговли. Один лиш Гиз остался ни при чем; впрочем, Любес по пути домой, изрядно накачавшись, сунулся за порог к изгою и внимательно оглядел его жену Филомену сверху донизу, с головы до ног, раза три. Интерес его был вялый и неуверенный; но все же с лица Гиза сошло горькое и угрюмое выражение. Но это было только начало. Вскоре торговля оживилась и торговать стали по-крупному. Бум, он бум и есть. Сдачу что ни день выкапывали из-под плитняка, извлекали из соломенной матрасной трухи, доставали из дырок в балках и тайников в стенах. Когда эти замороженные суммы оттаяли, деревня расцвела, будто орхидея, прянувшая из сухого стебля. Вино лилось рекой и орошало каждую сделку. Давние недруги шли на мировую. Увядшие девицы обнимали юных женихов. Богатые вдовцы женились на молоденьких. Иные из людишек поплоше носили не снимая праздничные костюмы: к примеру, тот же Любес, коротавший вечера в доме Гиза. А Гиз вечерами гулял по деревне, угрюмости его как не бывало, и приценивался к упряжи у Лафаго и к отличному Ружью у Рустана. Поговаривали о празднестве, особом и небывалом, после сбора винограда - но поговаривали шепотом, чтобы кюре не прослышал. Фуараль, признанный главарь, не пожелал ударить в грязь лицом и сделал потрясающее предложение. Он предложил ни больше ни меньше чем проложить дорогу для грузовиков от шоссе на гребне горы до самой Деревни. Ему возражали: придется, мол, бог знает сколько заплатить работникам. - Это да, - сказал Фуараль, - только мы потом и сами внакладе не останемся. Столько и полстолько возьмем за свой продукт. Предложение прошло. Деревенские мальчишки и те приобщились к выгодам. Барильес переименовал свою лавочку в "Кафе-мороженое, вселенское и пиренейское". Вдова Луайо предложила помещение, стол и даже одежду одиноким женщинам; по вечерам она принимала избранных гостей. Барильес съездил в Перпиньян и вернулся с распрыскивателем, который должен был удвоить урожай с его нового оливкового участка. Любес тоже съездил и вернулся с ворохом дамского белья, и белье это измышлял разве что дьявол. Съездили туда два-три отпетых картежника - и вернулись с новенькими сверкающими колодами - как ни сдай, а на руке словно одни короли да тузы. Съездил и Винье - и вернулся с вытянутой физиономией. Торговали все размашистее, и все больше требовалось наличных. Фуараль выступил с предложением: - Съездим-ка мы все в Перпиньян, все, как один, зайдем в банк, шлепнем на конторки наши billets и покажем чучелкам, кто настоящие-то богачи. Да у них и денег на нас вряд ли хватит! - Свои сто десять они возьмут, - сказал Кес. - Плевать на сто десять! - заявил Фуараль. - А уж потом, друзья мои дорогие, потом - ха-ха! - грешим один раз! Говорят, эти-то, которые там, у них одного запаху на пятьдесят франков! С ума сойти! Ковры на лестницах, все рыжие, любую гадость захочешь - пожалуйста! Завтра! - Завтра! - подхватили они хором; и назавтра все отправились в Перпиньян с сияющими лицами, разодевшись будто на праздник. Всякий дымил, как паровоз, и все помыли ноги. Путешествие выдалось на славу. Они останавливались у каждого кафе и все, что там ни есть, спрашивали почем. А в Перпиньяне они шли сомкнутым строем; и если на них пялились, то наши друзья не оставались в долгу. Переходя дорогу к банку, Фуараль спросил: - А где же Гиз? - и притворился, будто ищет его взглядом. - Разве ему ничего не причитается? Тут они все расхохотались. И хоть ты что, не могли принять серьезный вид. Так, давясь от хохота, они один за другим прошествовали в дверь-вертушку, и наконец она крутнулась за последним из них. ВЫ ОПОЗДАЛИ ИЛИ Я СЛИШКОМ РАНО? Перевод. Евдокимова Н. , 1991 Г. За городом я приемлю нормальный, общепринятый порядок вещей, поступая точно так же, как поступает любой другой: рано встаю, ем когда положено, в дождь поднимаю воротник пальто. Я понимаю причины, обусловившие необходимость утреннего бритья, и бреюсь поутру изо дня в день. Другое дело в городе. Когда я живу в городе, меня не влекут к себе часы "пик", олицетворяющие в моем восприятии картину "Грачи прилетели". Прилив и отлив у какой-либо подводной пещеры не пугает меня больше, чем приток и отток у хладных зевов контор и жарких зевов ресторанов. Не нахожу ни хода времени, ни необходимости дождя, ни смысла в трезвости, ни радости в питии, ни целесообразности в платежах, ни планомерности в жизни. Существую в чужеродном лабиринте как насекомое среди людей или же как человек в муравейнике. Презираю жалкое превосходство хмурого дня над беззвездной ночью. Портьеры у меня всегда задернуты; сплю я, когда глаза закрываются, ем, когда спохвачусь, а читаю и курю непрерывно, разрешаю душе беспрепятственно покидать мое ущербное неухоженное тело и редко докучаю ей расспросами по возвращении. Моя квартира - в одном из самых каменных домов старинного квартала "Инне Корт". Прислугу не держу, так как вечно собираюсь на той неделе за город, хотя порой задерживаюсь на месяцы и даже... не знаю на сколько времени. Делаю умопомрачительные запасы сигарет, а из еды - что в голову придет: пусть меня ничто не отвлекает от пейзажей Сатурна или от неописуемых тургеневских садов, пусть ничто не понуждает выходить на улицу. На руках у меня ужасающие следы ожогов от сигарет; они догорают, зажатые между пальцами, покуда я прохаживаюсь в компании женщин с кошачьими головами. Ничто не кажется мне причудливым, когда я выныриваю из таких грез, разве что я отогну портьеру и выгляну на площадь. Тогда порой приходится надавливать ладонями на сердце, чтоб возобновить дыхание, о котором я совершенно позабыл. Во скольких поездках, любовях и местностях меня то и дело подстерегала и в пух и прах разбивала переполненность блюдца, не позволяющая моей руке загасить сигарету. Привычка, ведающая; подобными мелочами, потребовала какой-нибудь другой емкости. Я встал, удерживая при себе мысли, как держишь в руках до краев наполненный бокал, и откочевал в ванную, направляемый смутным воспоминанием о мыльнице, которая лежала там заброшенная, как пустая раковина на пустынном берегу опустошенного разума. Но поглощенная Бог ведает каким морским валом, эта скорлупа исчезла, а мои оживающие глаза, поначалу бесцельно перебегавшие с предмета на предмет, вскоре вновь потребовали моего полного возвращения из грез (бедняга Крузо!), чтобы воззриться на пробковый коврик, на свежий, мокрый, поблескивающий отпечаток голой ноги. Не много времени мне понадобилось, чтобы убедиться: я сух, облачен в пижаму и комнатные туфли, меня никак не назовешь свежевымытым. Более того, след ноги, где отпечатки пальцев округлы как отборный жемчуг, не был ни длинным, как у мужчины, ни когтистым, как у медведя; не был он и следом моей конечности. Это была ножка женщины, нимфы, пеннорожденной Венеры. Я вообразил, будто мой скитальческий дух вернул мне спутницу с брега какого-то обетованного моря, из какой-то более удачливой раковины. Пылающими глазами впивал я влажный отпечаток; под моим взглядом он подсыхал. Вбирал его не воздух, а я - я ни с кем не делился. Разглядывал днями и ночами, обстраивал ладные виноградинки крутыми стопами, столь же изящными щиколотками, пропорционально округлыми лодыжками. Я вычислил колени, бедра, груди, предплечья, плечи, пухлые ладошки и удлиненные пальцы, полную шею, маленькую головку, длинный локон зеленовато-золотых волос, подобный изгибу морской волны. Где появился один босой след, там появится и другой; я не сомневался, что в скором времени удостоюсь лицезреть тусклое поблескивание ее волос. При этой мысли я тотчас же ощутил волчий аппетит и принялся беспокойно слоняться из комнаты в комнату. С безответным одобрением я отметил, что к присутствию богини небесчувственна даже неухоженная мебель: замерла, чистенькая и опрятная, как провинциалы в музее. Под незримыми ножками божества новыми цветами расцвел ковер, словно зовут ее не Венера, а Персефона. В открытое окно лился солнечный свет и потоки теплого воздуха. Когда же это я успел раздернуть гардины, как бы высылая приглашение солнцу и воздуху? Быть может, она сама это проделала? Однако немыслимо уследить за всякими пустяками, как они ни прелестны. Я возмечтал увидеть глянец ее волос. - Прости меня за то, что я смирялся с бледностью усопших! Прости, что я беседовал с женщинами, которые пахли как львицы! Покажи мне свои волосы! Меня грызла жестокая тоска по существу, которое все время находилось рядом. "А вдруг, - подумал я, проснувшись в своей неведомо почему свежей постели, - а вдруг она ужасающе вынырнет в темноте, белоснежная как мрамор и такая же холодная!" И в тот же миг ощутил прерывистые дуновения тепла у себя на щеке и понял, что она дышит совсем рядом. Обхватить руками было нечего, кроме воздуха. Днями напролет слонялся я из угла в угол, причем кипящая кровь во мне выла как собака на луну: "Здесь ничего, кроме пустоты". Убедил себя, что это вздор. Я видел след красы, ощущал тепло жизни. Постепенно божественную невидимость начнет преломлять один орган чувств за другим, покуда божество не предстанет как изваянное из хрусталя, а потом - из плоти и крови. И стоило мне только переубедить себя, как я увидел на зеркале налет ее дыхания. Я увидел, как неведомо откуда взявшиеся цветы раздвинули свои лепестки, когда она уткнулась в них лицом. Поспешив туда, я уловил аромат - не цветочный, а ее волос. Я повалился на пол и разлегся как пес на пороге, где один или два раза в сутки мог ощутить легкое дуновение - это колыхалась на ходу ее юбка. Я ощущал движение ее тела или же кратковременное потускнение света там, где она двигалась; я ощущал биение ее сердца. Порой, как бы краешком глаза, я видел (а может, мне казалось, будто вижу) не ее ослепительную кожу, нет, но солнечные блики на ее плоти, которые исчезали, стоило мне пошире распахнуть глаза. Теперь я знал, где она движется и как движется, но меня губило сомнение, ибо двигалась она не по направлению ко мне. Возможно ли существование еще одной жизни, которая для нее ощутимее моей, а для меня еще менее осязаема, чем мое божество? Или божество томится тут у меня в нежеланном заточении? Неужели все эти движения, все эти передвижения не в мою сторону, - всего лишь перемещения женщины, мечтающей о побеге? Трудно сказать. Я думал, что пойму все, если услышу ее голос. Или пусть она слышит меня. Денно и нощно я ей твердил: - Заговорите со мной. Дайте мне услышать ваш голос. Скажите, что вы меня простили. Скажите, что вы здесь навеки. Скажите, что вы моя. Денно и нощно я вслушивался в пустоту, ловя ответ. Я ждал в невыразимом молчании, подобно звездочету, который в такой же кромешной тьме ждет луча света от звезды, в существование которой у него есть все основания верить. В конце концов, когда я утратил и веру и надежду, до меня донесся звук... или же нечто, столь же недалеко ушедшее от звука, сколько блик света на ее щеке от кожи щеки. С тех пор, живя одними лишь барабанными перепонками, не шевелясь, не дыша, я ждал. А призрачный звук нарастал: он проходил различные, бесконечно малые ступеньки громкости. Вот - звук за секунду перед дождем; вот - трепыханье крылышек, бессвязное бормотание воды; вот - слова, унесенные ветром; вот - слова на иностранном языке; причем звуки становились все отчетливее, ближе. Временами меня подводил слух, точно так же как других подводит зрение: глаза вдруг застилаются слезами, как раз перед тем как предстоит вновь увидеть издавна любимое лицо после непередаваемо долгой разлуки. Или вдруг на нее нападало молчание, и тогда я уподоблялся путнику, идущему на журчание ручья и внезапно переставшему слышать это журчание из-за того, что ручей нырнул в кущу деревьев или ушел под воду. Но свой "ручей" я находил заново, и с каждым разом он становился чище и отчетливее. Уже можно было различить слова: я расслышал слово "любовь", расслышал слово "счастье". Но вот уши мои полностью распахнулись, и я услышал сдержанное "ах", даже сам шелест раздвигаемых губ. Она еще что-нибудь произнесет! Каждый звук был четок как колокольчик. Она сказала: - Ах, дивно! Тишина такая, Гарри здесь хорошо работается. А угадай, каким чудом нам достался этот дом! Предыдущего владельца нашли мертвым в кресле, и с тех пор говорят, будто здесь водятся привидения. КОГДА ПАДАЕТ ЗВЕЗДА Перевод. Евдокимова Н . 1991 г. В аду, как и в прочих известных нам местностях, условия созданы - хуже некуда. Приспособленные к окружающей среде, энергичные и честолюбивые дьяволы на них почти не реагируют. Надеются улучшить свою участь, а рано или поздно стать демонами высших категорий. В кишащей массе посредственных заурядных дьяволов-трудяг любые эскапистские стремления в достаточной степени улаживаются благодаря развлечениям, аналогичным радио и телевидению: можно мельком поглядеть то, что там выдают за рай, остальное же время - оглушительная реклама. Однако бывают там ленивые, никчемушные, совершенно недьявольские дьяволы, только и мечтающие, как бы выбраться из ада со всеми его прелестями, а некоторым даже удается осуществить эту свою мечту. Начальство не тратит излишних усилий на то, чтобы водворить беглецов на место: они, как правило, повсюду не справляются с порученной работой и лишь становятся обузой для общества. Кое-кто из беглецов поселяется на всяких там миниатюрных планетоидах, бессистемно разбросанных по внешней кромке Плеяд. Эти крохотные мирки вздымаются подобно зеленым атоллам средь вековечной сини. Здесь дезертиры сколачивают себе жалкие хижины и влачат убогое существование, промышляя дилетантской ловлей душ человеческих. Живут как бичкомеры, с каждым годом становятся на год жирнее и ленивее, зато сравнивают себя с мятежниками работоргового судна "Баунти". Когда им хочется разнообразия, они заплывают в лазурный эфир, порою достигая даже скалистых берегов Рая, - только для того, чтобы хоть краем глаза увидеть девушек, которые, само собой разумеется, ангельски прекрасны. Скалистые берега Рая, можете быть уверены, утыканы летними санаториями и хорошо ухоженными купальными пляжами. Попадаются также тихие лиманы и не пользующиеся популярностью "дикие" пляжи, где эфир умывается в сапфировых волнах, набегающих на вызолоченные скалы, равно как на песок такой зернистости, что при виде его всякий мало-мальски порядочный старатель немедля схватился бы за лопату и лоток. Здесь, где не наткнешься на ангела-спасателя с распахнутыми крылами, купаться строжайше запрещено. А все потому, что иной раз сюда заносит кого-нибудь из засекретившихся, акулоподобных беглых дьяволов, и заплывший сюда против всяких правил должен быть готов расхлебывать последствия. Однако вопреки риску, а может-благодаря ему, кое-кому из младшего райского поколения хлеба не давай, а дай нарушить хоть какое-то правило (впрочем, это характерно для младших поколений практически повсюду). И вот в одно прекрасное утро некая восхитительная юная ангелица появилась в одном из запретных приморских гротов. Погода стояла на славу, а сердечко красавицы трепетало точь-в-точь как струны ее арфы. Ангелица предчувствовала, что ее блаженное состояние может с минуты на минуту расцвести, обернувшись состоянием еще более блаженным. Она долго сидела на нависающей скале и пела-звонко, как жаворонок в утреннем небе. Потом встала, одну за другой приняла несколько балетных поз, сама не зная для чего, и в конце концов белой лебедью порхнула в упоительный эфир. А там вблизи берега на отмели околачивался немолодой, ожиревший, совершенно неинтересный дьявол, имея целью не что иное, как подглядывать за купальщицами. При виде прелестного создания в старом распутнике возникло неодолимое щекочущее томление; оно вскипело в черном закосневшем сердце наподобие пузыря в котле со смолой. Дьявол извернулся и ухватил ангелицу, как могла бы ухватить красавицу-купальщицу акула, и впавшую в обморочное состояние умчал к себе на маленькую зеленую планетку, доставил на покосившуюся веранду своей хижины, которая как ни в чем не бывало высовывалась из-за скал на обозрение всему миру, точь-в-точь наподобие рыбацкого шалаша, какие встречаются на любом из тропических островов. Придя в себя, ангелица охнула и в ужасе воззрилась на омерзительного похитителя, на его пузо, складками собравшееся над залоснившимся ремнем, на рваные джинсы, с грехом пополам прикрывающие дьяволиное естество. А дьявол, вооружась ножницами, уже орудовал вовсю: отрезал прочь крылья, бережно подбирая перышки. - Вот, - приговаривал он, - очень удобно будет прочищать трубку. Люблю курить на рыбалке. А вот моя любимая удочка; она прочнее и длиннее, чем кажется. Закидываю ее в самую глубь общежитии Ассоциации Молодых Христиан. Наживка тамошняя - один из приятнейших снов, когда-либо мне приснившихся. Я храню их вон в том ведре, можешь достать любой наудачу и насадить на крючок. - Противные, липкие, извиваются! - взвизгнула она, отшатнувшись от открывшегося ей зрелища. - Ни за что на свете не прикоснулась бы! - Ты уж, пожалуйста, прикоснись, - сказал он, - если хочешь отведать сердце и "сладкое мясо" {"Сладкое мясо" - щитовидная и поджелудочная железы.} молодого нежного студента-богослова. - Как-нибудь сама прокормлюсь, - заявила она, скривив губки. - Я ничего не ем, только мед, да цветы, да еще, если уж сильно проголодаюсь, яйцо колибри. - Воображала! - обиделся он. - Задавака! Если. ты думаешь разыгрывать из себя утонченную леди, то лучше передумай. Мягкий, глупый, добросердечный - это старина Том Бревнохвост, пока и поскольку его гладят по шерстке! Но осени меня крестом - и я превращусь в грубияна, хулигана, драчуна. Будешь насаживать наживку, когда я велю, а кроме того - мыть посуду, а также драить полы, и делать уборку, и готовить обед, и гнать самогон, и застилать кровать... - Постели? - переспросила она. - Свою постель я как-нибудь заправлю. А что до вашей... - Застели одну, и хватит, - прервал он, - и вознесусь я на тебе обратно в рай, а уздечкой мне послужит букетик маргариток. Я сказал "кровать". Это единственное число, а будь оно множественным-стало бы еще более единственным в своем роде. Тут он так расхохотался, что чуть не лопнул. Ангелица сочла эту шутку очень и очень плоской. - Я знаю, что нарушила правила, - молвила она. - И знаю, что теперь ты можешь заставить меня работать на тебя и делать всю черную работу. Но на самом-то деле мой проступок-не грех, а потому ты не вправе навязывать мне такую судьбу, которая хуже смерти. - Хуже смерти, вон оно что? - Самолюбие дьявола было уязвлено. - Это показывает, много ли ты в таких вещах разбираешься. - Если бы я захотела разбираться в них получше, - отвечала она, - то вас в наставники не выбрала бы. - Даже если бы я сделал тебе сверкающее ожерелье, - сказал он, - из слез невинных хористок? - Благодарю вас! - произнесла она. - Оставьте при себе свою мишуру, а я оставлю при себе свою добродетель. - Мишуру! - сказал он с негодованием. - Все ясно, ты ничего не смыслишь в ювелирном деле, да и в добродетели тоже. Ладно, милочка, не один способ придуман, чтобы укрощать огнедышащих дракончиков! Однако старый сластолюбец рассудил, не приняв во внимание небесного воина. В последующие дни он ее обхаживал и так и эдак, но ни тирания, ни неуклюжая лесть отнюдь не перевешивали контраста белоснежной добродетели и его прокопченного цвета лица. Когда он хмурился, она его побаивалась, когда же улыбался, она его ненавидела с такой силой, с какой никто и нигде не ненавидел ни единого дьявола. - Да я могу, - пригрозил он, - упрятать тебя в бутылку с виски, а уж оттуда тебе волей-неволей придется вылезти, как только первый же подвернувшийся покупатель, рыцарь плаща и костюма, вытащит пробку. - Давайте, - согласилась она. - Он будет не противнее вас и такой же зануда. - Возможно, - сказал он. - Хотя, насколько я понимаю, твой опыт обращения с покупателями в плаще и костюме крайне скуден. Я скормлю тебя устрице, откуда ты выйдешь заточенной в жемчужину, и обменяют тебя, при очень нескромных обстоятельствах, на вагон и маленькую тележку целомудрия, которое ты так высоко ставишь. - Закричу во весь голос "КУЛЬТУРА"! -отвечала она весьма хлад