ывался отчетливо по ту сторону эспланады, словно мрачное здание придвинулось ближе, чтобы видеть и слышать. Он принял равнодушный вид. - Пожалуй, сейчас я не так спокоен, как тогда. Я был готов ко всему. Какое это имело значение?.. - Недурно вы провели время в этой шлюпке, - заметил я. - Я был готов, - повторил он. - После того как исчезли огни судна, могло произойти все что угодно, - все, и мир об этом не узнал бы. Я это чувствовал и был доволен. И тьма была как раз кстати. Словно нас быстро замуровали в большом склепе. Безразлично было все, что бы ни происходило на земле. Некому высказывать свое мнение. Ни до чего нет дела... В третий раз за время нашего разговора он хрипло засмеялся, но никого не было поблизости, чтобы заподозрить его в опьянении. - Ни страха, ни закона, ни звуков, ни посторонних глаз... даже мы сами ничего не могли видеть... во всяком случае до восхода солнца. Меня поразила правда, скрытая в этих словах. Что-то странное есть в маленькой шлюпке, затерянной на поверхности моря. Над жизнью, ускользнувшей из-под сени смерти, словно нависает тень безумия. Когда ваше судно вам изменяет, кажется, что изменил весь мир - мир, который вас создал, обуздывал, о вас заботился. Словно души людей плывут над пропастью, и - соприкасаясь с необъятным - вольны совершить поступок героический, нелепый или отвратительный. Конечно, если речь идет о вере, мысли, любви, ненависти, убеждениях или о видимом аспекте вещей материальных, крушение постигает всех людей, но в данном случае было что-то гнусное, и одиночество создалось полное, - в силу возмутительных обстоятельств эти люди были отрезаны от мира, от всех остальных людей, чей идеал поведения никогда не подвергался испытанию враждебной и страшной шуткой. Они были взбешены, считая его трусливым пройдохой; он сосредоточил на них всю свою ненависть; он хотел бы отомстить им за то отвратительное искушение, какое встало по их вине на его пути. Шлюпка, затерянная в море... Дело не дошло до драки - вот еще одно проявление той шутовской низости, какой была окрашена эта катастрофа на море. Одни угрозы, одно притворство, фальшь от начала до конца, словно созданная чудовищным презрением тех темных сил, что торжествовали бы всегда, если бы не разбивались постоянно о стойкость людей. Я спросил, подождав немного: - Что же случилось? Ненужный вопрос. Я слишком много знал, чтобы надеяться на единый возвышающий жест, на милость затаенного безумия и ужаса. - Ничего, - сказал он. - Я думал, что это всерьез, а они хотели только пошуметь. Ничего не случилось. И восходящее солнце застало его на том самом месте, куда он прыгнул, - на носу шлюпки. Какая настойчивая готовность ко всему! И всю ночь он держал в руке румпель. Они уронили руль за борт, когда пытались укрепить его, а румпель, должно быть, упал на нос, когда они метались в шлюпке, пытаясь делать все сразу, чтобы поскорей оттолкнуться от борта судна. Это был длинный и тяжелый деревянный брусок, и, очевидно, Джим в течение шести часов сжимал его в руках. Это ли не готовность! Вы представляете себе, как он, молчаливый, простоял полночи на ногах, повернувшись лицом навстречу хлещущему дождю, впиваясь глазами в темные фигуры, следя за малейшим движением, напрягая слух, чтобы уловить тихий шепот, изредка раздававшийся на корме? Стойкость мужества, или напряжение, вызванное страхом? Как вы думаете? И выносливость его нельзя отрицать. Около шести часов он простоял в оборонительной позе, настороженный, неподвижный; а шлюпка медленно плыла вперед или останавливалась, повинуясь капризам ветра; море, успокоенное, заснуло наконец; облака проносились над головой. Небо, сначала необъятное, тусклое и черное, превратилось в мрачный, сияющий свод, засверкало блеском созвездий, потускнело на востоке, побледнело в зените, и темные фигуры, заслонявшие низко стоящие звезды за кормой, приобрели очертания, стали рельефными, вырисовались плечи, головы, лица. Угрюмо они смотрели на Джима; волосы их были растрепаны, одежда изодрана; мигая красными веками, они встречали белый рассвет. - У них был такой вид, словно они неделю валялись пьяные по канавам, - выразительно описывал Джим; потом он пробормотал что-то о восходе солнца, предвещавшем тихий день. Вам известна эта привычка моряка по всякому поводу упоминать о погоде. Этих нескольких отрывочных слов было достаточно, чтобы я увидел, как нижний край солнечного диска отделяется от линии горизонта, широкая рябь пробегает по всей видимой поверхности моря, словно воды содрогаются, рождая светящийся шар, а последнее дуновение ветра, как вздох облегчения, замирает в воздухе. - Они сидели на корме, плечо к плечу, - шкипер посредине, - и таращили на меня глаза, словно три грязные совы, - заговорил он с ненавистью, растворившейся в этих простых словах, как капля яда растворяется в стакане воды; но мысль моя не могла оторваться от этого восхода солнца. Я видел под прозрачным куполом неба этих четырех человек, окруженных пустыней моря, видел одинокое солнце, равнодушное к этим живым точкам; оно поднималось по чистому своду неба, словно хотело с высоты взглянуть на свое великолепие, отраженное в неподвижных водах океана. - Они окликнули меня с кормы, - сказал Джим, - как будто мы были друзья-приятели. Я их услышал. Они меня просили образумиться и бросить эту "проклятую деревяшку". Зачем мне так себя держать? Никакого вреда они мне не причинили, не так ли? Никакого вреда... Никакого вреда! Лицо его покраснело, словно он не мог выдохнуть воздух, наполнявший его легкие. - Никакого вреда! - вскричал он. - Я вам предоставляю судить. Вы можете понять. Не так ли? Вы это понимаете, да? Никакого вреда! О боже! Да разве можно было причинить еще больше вреда? Да, я прекрасно знаю - я прыгнул в лодку. Конечно. Я прыгнул! Я вам это сказал. Но слушайте, - разве хоть кто-нибудь мог перед ними устоять? Это было делом их рук, все равно как если бы они зацепили меня багром и стащили за борт. Неужели вы этого не понимаете? Послушайте, вы должны понять. Отвечайте же прямо! Растерянно он впился в мои глаза, спрашивал, просил, требовал, умолял. Я не в силах был удержаться и прошептал: - Вы подверглись тяжелому испытанию. - Слишком тяжелому... Это было несправедливо, - быстро подхватил он. - У меня не было ни единого шанса... с такой бандой. А теперь они держали себя дружелюбно, - о, чертовски дружелюбно! Друзья, товарищи с одного судна. Все в одной шлюпке. Приходится примириться. Никакого зла они мне не желали. Им нет никакого дела до Джорджа. Джордж в последнюю минуту побежал за чем-то к своей койке и попался. Парень был отъявленный дурак. Очень жаль, конечно... Они смотрели на меня; губы их шевелились; они кивали мне с другого конца шлюпки - все трое; они кивали мне. А почему бы и нет? Разве я не прыгнул? Я ничего не сказал. Нет слов для того, что я хотел сказать. Если бы я разжал тогда губы, я бы попросту завыл, как зверь. Я спрашивал себя - когда же я наконец проснусь. Они громко звали меня на корму выслушать спокойно, что скажет шкипер. Нас, конечно, должны подобрать до вечера; мы были на главном пути следования судов из Канала; на северо-западе уже виднелся дымок. Я был ужасно потрясен, когда увидел это бледное-бледное облачко, эту низко протянувшуюся полосу коричневого дыма там, где Сливаются море и небо. Я крикнул им, что и со своего места могу слушать. Шкипер стал ругаться голосом хриплым, как у вороны. Он не намерен кричать во все горло ради моего удобства. "Боишься, что тебя услышат на берегу?" - спросил я. Он сверкнул глазами, словно хотел меня растерзать. Старший механик посоветовал ему не спорить со мной. Он сказал, что в голове у меня еще не все в порядке. Тогда шкипер встал на корме, точно толстая колонна из мяса, и начал говорить... говорить... Джим задумался. - Ну? - сказал я. - Что мне было до того, какую историю они придумают? - смело воскликнул он. - Они могли выдумать все, что им было угодно. Это касалось только их. Я-то знал правду. Никакая их выдумка, которой поверили бы другие, ничего не могла изменить для меня. Я не мешал шкиперу разглагольствовать. Он говорил без конца. Вдруг я почувствовал, что ноги у меня подкашиваются. Я был болен, устал - устал смертельно. Я бросил румпель, повернулся к ним спиной и сел на переднюю скамью. Хватит с меня. Они окликнули меня, чтобы узнать, понял ли я. Спрашивали - разве не правдива вся эта история? Честное слово, с их точки зрения, она была правдива. Я не повернул головы. Я слышал, как они переговаривались: "Глупый осел не желает отвечать". "О, он прекрасно понял". "Оставьте его в покое; он придет в себя". "Что он может сделать?" Что я мог сделать! Разве мы не сидели в одной шлюпке? Я старался ничего не слушать. Дымок на севере исчез. Был мертвый штиль. Они напились воды из бочонка; я тоже пил. Потом они стали возиться с парусом, натягивая его над планширом. Спросили, не возьму ли я пока на себя вахту. Они подлезли под навес, скрылись с моих глаз - к счастью! Я был утомлен, измучен вконец, как будто не спал со дня своего рождения. Солнце так сверкало, что я не мог смотреть на воду. Время от времени кто-нибудь из них вылезал, выпрямлялся во весь рост, чтобы осмотреться по сторонам, и снова прятался. Из-под паруса доносился храп. Кто-то мог спать. Во всяком случае, один из них. Я не мог. Везде был свет, свет, и шлюпка словно проваливалась сквозь этот свет. Иногда я с изумлением замечал, что сидку на скамье... Джим стал ходить размеренными шагами взад и вперед перед моим стулом; он задумчиво опустил голову, засунул левую руку в карман, а правую изредка поднимал, словно отстраняя кого-то невидимого со своего пути. - Должно быть, вы думаете, что я сходил с ума, - заговорил он, изменив тон. - Неудивительно - если вы вспомните, что я потерял фуражку. На своем пути с востока на запад солнце все выше поднималось над моей непокрытой головой, но, вероятно, в тот день ничто не могло причинить мне вреда. Солнце не могло свести меня с ума... - Правой рукой он словно отстранил мысль о безумии. - И не могло меня убить... - Снова рука его отстранила тень. - Этот выход у меня оставался. - В самом деле? - сказал я, страшно удивленный этим оборотом; я взглянул на него с таким чувством, какое, несомненно, испытал бы, если бы увидел совсем новое лицо, когда он, повернувшись на каблуках, посмотрел на меня. - Я не заболел воспалением мозга и не упал мертвым, - продолжал он. - Меня не тревожило солнце, палившее мне голову. Я размышлял так же хладнокровно, как если бы сидел в тени. Эта жирная скотина - шкипер - высунул из-под паруса свою огромную стриженую голову и уставился на меня рыбьими глазами. "Donnerwetter! [черт возьми! (нем.)] Ты умрешь", - проворчал он и как черепаха полез назад. Я его видел. Слышал. Он не помешал мне. Как раз в эту минуту я думал о том, что не умру. Мимоходом он бросил на меня внимательный взгляд, пытаясь угадать мои мысли. - Вы хотите сказать, что размышляли о том, умереть вам или нет? - спросил я, стараясь говорить бесстрастно. Он кивнул, продолжая шагать. - Да, до этого дошло, пока я сидел там один, - сказал он. Он сделал еще несколько шагов, а потом повернулся, словно дойдя до конца воображаемой клетки; теперь обе его руки были глубоко засунуты в карманы. Он остановился как вкопанный перед моим стулом и посмотрел на меня сверху вниз. - Вы этому не верите? - осведомился он с напряженным любопытством. Я не мог не заявить торжественно о своей готовности верить всему, что бы он ни счел нужным мне сообщить. 11 Он выслушал меня, склонив голову к плечу, а я еще раз увидел проблеск света сквозь туман, в котором он двигался и существовал. Тускло горевшая свеча трещала под стеклянным колпаком, то был единственный источник света, позволивший мне видеть Джима. За его спиной была темная ночь и яркие звезды; их блеск уводил взоры в еще более сгущенную темноту, однако какая-то таинственная вспышка, казалось, осветила для меня его мальчишескую голову, словно в этот момент юность его на секунду вспыхнула и угасла. - Вы ужасно добры, что так меня слушаете, - сказал он. - Мне легче. Вы не знаете, что это для меня значит. Вы не знаете... Казалось, ему не хватало слов. Я увидел его отчетливо на секунду. Он был одним из тех юношей, каких вам приятно видеть подле себя; таким вам хочется воображать самого себя в юности; одна его внешность пробуждает к жизни те иллюзии, которые вы считали забытыми, угасшими, холодными, но близость чужого пламени их оживляет - они трепещут где-то глубоко-глубоко, дают свет... тепло... Да, тогда я увидел его на секунду... и это было не в последний раз... - Вы не знаете, что это значит для человека в моем положении, когда тебе верят, когда ты можешь говорить начистоту с тем, кто старше тебя. Так тяжело... так ужасно несправедливо... и так трудно понять. Туман снова сгустился вокруг него. Я не знаю, каким старым я ему представлялся - и каким мудрым. А в ту минуту я себя чувствовал вдвое старше и таким бесполезно мудрым. Конечно, только у тех, кто связан с морем, кто уже пустился в плаванье, чтобы потонуть или выплыть, сердца так широко раскрываются навстречу юности, стоящей на грани, - юности, что взирает блестящими глазами на сверкающую гладь, которая является лишь отражением ее взгляда, полного огня. Какая великолепная неизвестность заложена в ожиданиях, которые каждого из нас влекли к морю, какая чудесная жажда приключений, и эти приключения - наша неотъемлемая и единственная награда. То, что мы получаем... ну, об этом мы не будем говорить, - но может ли хоть один из нас сдержать улыбку? Лишь на море иллюзия так далека от реальности, лишь здесь вначале все - иллюзия, и нигде разочарование не наступает так быстро, а подчинение не бывает более полным. Но все ли мы начинали, желая только одного, кончали, зная только об одном, и проносили сквозь ряд тусклых, отвратительных дней воспоминание о тех же чарах? Не чудо, что мы чувствуем связующие узы, когда тяжелый удар настигает одного из нас; и, помимо содружества на море, нас объединяет иное, более широкое чувство - чувство, которое привязывает взрослого человека к ребенку. Он сидел передо мной, веря, что возраст и мудрость могут найти лекарство против мучительной истины; он дал мне заглянуть в свою душу - в душу юноши, попавшего в беду, в дьявольскую переделку, услыхав о которой седобородые старики будут торжественно покачивать головами, скрывая улыбку. А он размышлял о смерти! Об этом приходилось ему размышлять, ибо он думал, что спас свою жизнь, когда все чары ее потонули в ту ночь вместе с судном. Что может быть более естественно? Трагично и забавно было вслух взывать к состраданию, - и чем я был лучше всех остальных, чтобы отказать ему в жалости?.. Пока я глядел на него, клубы тумана затянули просвет, и раздался его голос: - Я был, знаете ли, так растерян. Такого положения никто не мог бы ожидать. Это не похоже было, например, на сражение. - Не похоже, - согласился я. Он как-то изменился, словно внезапно возмужал. - Не было уверенности, - прошептал он. - А, вы не были уверены, - сказал я. Слабый вздох, пролетевший между нами, как птица в ночи, умиротворил меня. - Да, не был, - мужественно признался он. - Это как-то походило на ту проклятую историю, какую они выдумали: не ложь - и в то же время не правда. Это было что-то... Настоящую ложь сразу узнаешь. А в том деле ложь от правды отделяло что-то более тонкое, чем лист бумаги. - А вам нужно было больше? - спросил я; но, кажется, я говорил так тихо, что он не уловил моих слов. Он выставил свой аргумент с таким видом, словно жизнь была сетью тропинок, разделенных пропастями. Голос его звучал рассудительно. - Допустим, что я не... Я хочу сказать: допустим, я бы остался на борту судна. Отлично. Долго бы я там продержался? Скажем, полминуты - минуту. Послушайте, тогда очевидным казалось, что через тридцать секунд я буду за бортом; и вы думаете, я бы не завладел первым, что попалось бы мне под руку, - веслом, спасательным бакеном, решеткой, - чем угодно. Вы бы так не поступили? - Чтобы спастись, - вставил я. - И я хотел бы спастись! - воскликнул он. - А этого желания не было, когда я... - Он содрогнулся, словно готовясь проглотить какое-то тошнотворное лекарство. - ...прыгнул, - произнес он с судорожным усилием, а я пошевельнулся на стуле, как будто его напряжение передалось и мне. - Вы мне не верите? - вскричал он. - Клянусь!.. Черт возьми! Вы меня сюда позвали, чтобы я говорил, и... Вы должны! Вы сказали, что поверите. - Конечно, верю, - возразил я деловым тоном, сразу его успокоившим. - Простите, - сказал он. - Конечно, я бы не говорил об этом с вами, если бы вы не были порядочным человеком. Я должен был знать... Я... я тоже порядочный человек... - Да, да, - поспешно проговорил я. Он посмотрел на меня внимательно из-под полуопущенных век, потом медленно отвел взгляд. - Теперь вы понимаете, почему я в конце концов не... не покончил с собой. Тогда у меня и в мыслях не было, что я стану бояться своего поступка. Ведь если бы я и остался на судне, я приложил бы все силы, чтобы спастись. Бывало, люди держались на воде несколько часов - в открытом море, - и их подбирали целыми и невредимыми. Я мог продержаться дольше, чем многие другие. Сердце у меня здоровое. Он вынул из кармана правую руку и ударил себя кулаком в грудь: удар прозвучал, как заглушенный выстрел в ночи. - Да, - сказал я. Он задумался, слегка расставив ноги и опустив голову. - Один волосок, - пробормотал он. - Один волосок отделял одно от другого. И в то время... - В полночь нелегко разглядеть волосок, - вставил я, - боюсь, раздраженно. Вы понимаете, что я подразумеваю под солидарностью людей одной профессии? Я был против него озлоблен, словно он обманул меня - меня! - отнял у меня прекрасный случай укрепить иллюзию моей юности, лишил общую нашу жизнь последних ее чар. - И поэтому вы покинули судно - немедленно. - Прыгнул, - резко поправил он меня. - Прыгнул, заметьте! - повторил он, придавая этому какое-то непонятное мне, особое значение. - Да! Быть может, тогда я не видел. Но в этой шлюпке времени у меня было достаточно, а света сколько угодно. И думать я мог. Никто бы не узнал, конечно, но от этого мне было не легче. Вы и этому должны поверить. Я не хотел этого разговора... Нет... Да... Не стану лгать... я хотел его; единственное, чего я хотел! Да. Вы думаете, что вы или кто-нибудь другой мог бы заставить меня говорить, если бы я... Я не боюсь слов. И думать я не боялся. Я смотрел правде в глаза. Я не собирался бежать. Сначала... ночью, если бы не эти люди, я, может быть... Нет, клянусь богом! Это удовольствие я не намерен был им доставить. И так они много навредили. Они сочинили целую историю и, пожалуй, в нее верили. Но я знал правду и должен был жить с нею... один... наедине с самим собой. Я не намеревался подчиниться такой проклятой несправедливости. В конце концов что это доказывало? Я был чертовски подавлен. Жизнь мне надоела, сказать вам по правде; но что толку было спасаться... таким образом? Не так следовало поступить. Я думаю... я думаю, что это не был бы конец... Он ходил взад и вперед, но, произнеся это последнее слово, остановился передо мной. - А как думаете вы? - спросил он пылко. Последовала пауза, и вдруг я почувствовал такую глубокую и безнадежную усталость, словно его голос пробудил меня от сна и вернул из странствий по бесконечной пустыне, необъятность которой истерзала мою душу и истомила тело. - Не был бы конец, - упрямо пробормотал он, немного погодя. - Нет! Нужно было пережить это... наедине с собой... ждать другого случая... Найти... 12 Вокруг было тихо; ухо не улавливало никаких звуков. Туман его чувств проплывал между нами, как бы потревоженный его борьбой, и в прорывах этой нематериальной завесы я отчетливо видел перед собой его, взывающего ко мне, - видел, словно символическую фигуру на картине. Прохладный ночной воздух, казалось, давил мое тело, тяжелый, как мраморная плита. - Понимаю, - прошептал я, чтобы доказать себе, что могу стряхнуть овладевшую мною немоту. - "Эвондель" подобрал нас как раз перед заходом солнца, - угрюмо заметил он. - Шел прямо на нас. Нам оставалось только сидеть и ждать. После долгой паузы он произнес: - Они рассказали свою историю. И снова спустилось гнетущее молчание. - Тут только я понял, на что я решил пойти, - добавил он. - Вы ничего не сказали, - прошептал я. - Что мог я сказать? - спросил он так же тихо. - ...Легкий толчок. Остановили судно. Удостоверились, что оно повреждено. Приняли меры, чтобы спустить шлюпки, не вызывая паники. Когда была спущена первая шлюпка, налетел шквал, и судно пошло ко дну... Как свинец... Что могло быть еще яснее... - Он опустил голову. - ...и еще ужаснее. Губы его задрожали; он смотрел мне прямо в глаза. - Я прыгнул - не так ли? - спросил он уныло. - Вот что я должен был пережить. Та история не имела значения. На секунду он сжал руки, поглядел направо и налево во мрак. - Это было так, словно обманывали мертвых, - пробормотал он, заикаясь. - А мертвых не было, - сказал я. Тут он ушел он меня - только так я могу это описать. Я увидел, что он подошел вплотную к балюстраде. Несколько минут он стоял там, словно наслаждаясь чистотой и спокойствием ночи. От цветущего кустарника в саду поднимался в сыром воздухе сильный аромат. Он подошел ко мне быстрыми шагами. - И это тоже не имело значения, - сказал он с непоколебимым упорством. - Быть может, - согласился я, чувствуя, что мне его не понять. В конце концов что я знал? - Умерли они или нет, но мне не было оправдания, - сказал он. - Я должен был жить, - не так ли? - Да, пожалуй, если стать на вашу точку зрения, - промямлил я. - Я был рад, конечно, - небрежно бросил он, словно думая о чем-то другом. - Огласка, - произнес он медленно и поднял голову. - Знаете, какая была моя первая мысль, когда я услышал?.. Я почувствовал облегчение. Облегчение при мысли, что эти крики... Я вам говорил, что слышал крики? Нет? Ну, так я их слышал. Крики о помощи... они неслись вместе с моросящим дождем. Воображение, должно быть. И, однако, я едва могу... Как глупо... Остальные не слыхали. Я их спрашивал после. Они все сказали - нет. Нет? А я их слышал даже тогда! Мне следовало бы знать... но я не думал - я только слушал. Очень слабые крики... день за днем. Потом этот маленький полукровка подошел ко мне и заговорил: "Патна"... французская канонерка... привели на буксире в Аден... Расследование... Управление порта... Дом моряка... позаботились о помещении для вас..." Я шел с ним и наслаждался тишиной. Значит, никаких криков не было. Воображение. Я должен был ему верить. Больше я уже ничего не слышал. Интересно - долго бы я это выдержал? Ведь становилось все хуже... я хочу сказать - громче. Он задумался. - Значит, я ничего не слышал! Ну что ж, пусть будет так. Но огни! Огни исчезли! Мы их не видели. Их не было. Если б они были, я поплыл бы назад, вернулся бы и стал кричать... молить, чтобы они взяли меня на борт... У меня был бы шанс... Вы сомневаетесь? Откуда вы знаете, что я чувствовал... Какое право имеете сомневаться?.. Я и без огней едва этого не сделал... понимаете? Голос его упал. - Не было ни проблеска света, ни проблеска, - грустно продолжал он. - Разве вы не понимаете, что, если бы огонь был, вы бы меня здесь не видели? Вы меня видите - и сомневаетесь. Я отрицательно покачал головой. Эти огни, скрывшиеся из виду, когда шлюпка отплыла не больше чем на четверть мили от судна, вызвали немало разговоров. Джим утверждал, что ничего не было видно, когда прекратился ливень, и остальные говорили то же капитану "Эвонделя". Конечно, все покачивали головой и улыбались. Один старый шкипер, сидевший подле меня в суде, защекотал мне ухо своей белой бородой и прошептал: - Конечно, они лгут. А в действительности не лгал никто - даже старший механик, утверждавший, что огонь на верхушке мачты упал, словно брошенная спичка. Во всяком случае, то была ложь несознательная. Человек с больной печенью, торопливо оглянувшись через плечо, легко мог увидеть уголком глаза падающую искру. Никакого света они не видели, хотя находились неподалеку от судна, и могли объяснить это явление лишь тем, что судно затонуло. Это было очевидно и действовало успокоительно. Предвиденная катастрофа, так быстро завершившаяся, оправдывала их спешку. Не чудо, что они не искали другого объяснения. Однако истина была очень проста, и как только Брайерли намекнул о ней, суд перестал заниматься этим вопросом. Если вы помните, судно было остановлено и лежало на воде, повернувшись носом в ту сторону, куда держало курс; корма его была высоко поднята, а нос опущен, так как вода заполнила переднее отделение трюма. Когда шквал ударил в корму, судно вследствие неправильного положения на воде повернулось носом к ветру так круто, словно его держал якорь. В результате все огни были в одну секунду заслонены от шлюпки, находившейся с подветренной стороны. Очень возможно, что, не исчезни эти огни, они подействовали бы как немой призыв... их мерцание, затерянное в темноте нависшего облака, обладало бы таинственной силой человеческого взгляда, который может пробудить чувство раскаяния и жалости. Огни взывали бы: "Я еще здесь... здесь..." А большего не может сказать взгляд самого несчастного человеческого существа. Но судно от них отвернулось, словно презирая их судьбу; оно покатилось под ветер, чтобы упрямо глядеть в лицо новой опасности - открытого моря; этой опасности оно странно избежало для того, чтобы закончить свои дни на кладбище судов, как будто ему суждено было умереть под ударами молотков. Каков был конец, предназначенный паломникам, я не знаю, но мне известно, что ближайшее будущее привело к ним около девяти часов утра французскую канонерку, возвращавшуюся на родину от острова Рэунаон. Отчет ее командира стал общественным достоянием. Канонерка немного свернула с пути, чтобы выяснить, что случилось с пароходом, который, погрузив нос, застыл на неподвижной туманной поверхности моря. На гафеле развевался перевернутый флаг - серанг догадался выбросить на рассвете сигнал бедствия, - но коки как ни в чем не бывало готовили обед на носу. Палубы были запружены, словно загон для овец; люди сидели на поручнях, плотной стеной стояли на мостике: сотни глаз впивались в канонерку, и ни звука не было слышно, словно на устах всех этих людей лежала печать молчания. Француз-капитан окликнул судно, не добился вразумительного ответа и, удостоверившись с помощью бинокля, что люди на палубе не похожи на зачумленных, решил послать шлюпку. Два помощника поднялись на борт, выслушали серанга, попытались расспросить араба и ничего не могли понять; но, конечно, характер катастрофы был очевиден. Они были очень удивлены, обнаружив мертвого белого человека, мирно лежавшего на мостике. - Fort intrigues par ce cadavre [были очень заинтригованы этим трупом (фр.)], - как сообщил мне много лет спустя один пожилой французский лейтенант; я встретился с ним случайно в Сиднее в каком-то кафе, и он прекрасно помнил дело "Патны". Замечу мимоходом, что это дело удивительно умело противостоять забывчивости людей и все стирающему времени: казалось, оно было наделено какой-то жуткой жизненной силой, жило в памяти людей, и слова о нем срывались с языка. Я имел сомнительное удовольствие сталкиваться с воспоминанием об этом деле часто, - годы спустя, за тысячи миль от места происшествия, оно всплывало неожиданно в беседе, обнаруживалось в самых отдаленных намеках. Вот и сегодня вечером между нами речь зашла о нем. А ведь я здесь единственный моряк. Только у меня живы эти воспоминания. И все же это дело всплыло сегодня. Но если двое людей, друг с другом не знакомых, но знающих о "Патне", встретятся случайно в каком-нибудь уголке земного шара, между ними непременно завяжется разговор об этой катастрофе. Раньше я никогда не встречался с этим французом, а через час распрощался с ним навсегда, казалось, он был не особенно разговорчив - спокойный грузный парень в измятом кителе, сонно сидевший над бокалом с какой-то темной жидкостью. Погоны его слегка потускнели, гладко выбритые щеки были желты; он имел вид человека, который нюхает табак. Не знаю, занимался ли он этим, но такая привычка была бы ему к лицу. Началось с того, что он мне протянул через мраморный столик номер "Хом Ньюс", в котором я не нуждался. Я сказал - мерси. Мы обменялись несколькими невинными замечаниями, совершенно незаметно завязался разговор, и вдруг француз сообщил мне, как они были "заинтригованы этим трупом". Выяснилось, что он был одним из офицеров, поднявшихся на борт. В кафе, где мы сидели, можно было получить самые разнообразные иностранные напитки, имевшиеся в запасе для заглядывающих сюда морских офицеров, француз потянул из бокала темную жидкость, похожую на лекарство, - по всем вероятиям, это был самый невинный cassis a l'eau [черносмородинная наливка, разбавленная водой (фр.)], - и, глядя в стакан, слегка покачал головой. - Impossible de comprendre... vous concevez [непостижимо... вы понимаете (фр.)], - сказал он как-то небрежно и в то же время задумчиво. Я легко мог себе представить, как трудно было им понять. На канонерке никто не знал английского языка настолько, чтобы разобраться в истории, рассказанной серангом. Вокруг двух офицеров поднялся шум. - Нас обступили. Толпа стояла вокруг этого мертвеца (autour de ce mort), - рассказывал он. - Приходилось заниматься самым неотложным. Эти люди начинали волноваться... Parbleu! [Черт возьми! (фр.)] Такая толпа... Своему командиру он посоветовал не прикасаться к переборке - слишком ненадежной она казалась. Быстро (en toute hate) закрепили они два кабельтова и взяли "Патну" на буксир - вперед кормой к тому же. Принимая во внимание обстоятельства, это было не так глупо, ибо руль слишком поднимался над водой, чтобы можно было его использовать для управления, а этот маневр уменьшал давление на переборку, которая требовала, как выразился он, крайне осторожного обращения (exigeait les plus grands menagements). Я невольно подумал о том, что мой новый знакомый имел, должно быть, решающий голос в совещании о том, как поступить с "Патной". Хотя и не очень расторопный, он производил впечатление человека, на которого можно положиться; к тому же он был настоящим моряком. Но сейчас, сидя передо мной со сложенными на животе толстыми руками, он походил на одного из этих деревенских священников, которые спокойно нюхают табак и внимают повествованию крестьян о грехах, страданиях и раскаянии, а простодушное выражение лица скрывает, словно завеса, тайну боли и отчаяния. Ему бы следовало носить потертую черную сутану, застегнутую до самого подбородка, а не мундир с погонами и бронзовыми пуговицами. Его широкая грудь мерно поднималась и опускалась, пока он рассказывал мне, что то была чертовская работа, и я как моряк (en votre qualite de marin) легко могу это себе представить. Закончив фразу, он слегка наклонился всем корпусом в мою сторону и, выпятив бритые губы, с присвистом выдохнул воздух. - К счастью, - продолжал он, - море было гладкое, как этот стол, и ветра было не больше, чем здесь... Тут я заметил, что здесь действительно невыносимо душно и очень жарко. Лицо мое пылало, словно я был еще молод и умел смущаться и краснеть. - Naturellement [разумеется (фр.)] они направились в ближайший английский порт, где и сняли с себя ответственность, - Dieu merci! [слава богу (фр.)] Он раздул свои плоские щеки. - Заметьте (notez bien), все время, пока мы буксировали, два матроса стояли с топорами у тросов, чтобы перерубить их в случае, если судно... Он опустил тяжелые веки, поясняя смысл этих слов. - Что вы хотите? Делаешь то, что можешь (on fait ce qu'on peut), - и на секунду он ухитрился выразить покорность на своем массивном неподвижном лице. - Два матроса... тридцать часов они там стояли. Два! - Он приподнял правую руку и вытянул два пальца. То был первый жест, сделанный им в моем присутствии. Это дало мне возможность заметить зарубцевавшийся шрам на руке - несомненно, след ружейной пули; а затем - словно зрение мое благодаря этому открытию обострилось - я увидел рубец старой раны, начинавшийся чуть-чуть ниже виска и прятавшийся под короткими седыми волосами на голове, - царапина, нанесенная копьем или саблей. Снова он сложил руки на животе. - Я пробыл на борту этой, этой... память мне изменяет (s'en va. Ah! Patt-na! C'est bien ca. Patt-na. Merci.) Забавно, как все забывается. Я пробыл на борту этого судна тридцать часов... - Вы! - воскликнул я. По-прежнему глядя на свои руки, он слегка выпятил губы, но на этот раз не присвистнул. - Сочли нужным, - сказал он, бесстрастно поднимая брови, - чтобы один из офицеров остался на борту и наблюдал (pour ouvrir l'oeil...), - он вяло вздохнул, - и сообщался посредством сигналов с буксирующим судном, - понимаете? Таково было и мое мнение. Мы приготовили свои шлюпки к спуску, и я на том судне также принял меры... Enfin! Сделали все возможное. Положение было затруднительное. Тридцать часов. Они мне дали чего-то поесть. Что же касается вина, то хоть шаром покати - нигде ни капли. Каким-то удивительным образом, нимало не изменяя своей инертной позы и благодушного выражения лица, он ухитрился изобразить свое глубокое возмущение. - Я, знаете ли, когда дело доходит до еды и нельзя получить стакан вина... я ни к черту не годен. Я испугался, как бы он не распространился на эту тему, ибо, хотя он не пошевельнулся и глазом не моргнул, видно было, что это воспоминание сильно его раздражило. Но он, казалось, тотчас же позабыл об этом. Они сдали судно "властям порта", как он выразился. Его поразило то спокойствие, с каким судно было принято. - Можно подумать, что такие забавные находки (drole de trouvaille) им доставляли каждый день. Удивительный вы народ, - заметил он, прислоняясь спиной к стене; вид у него был такой, словно он не более чем куль муки способен проявлять свои эмоции. В то время в гавани случайно находились военное судно и индийский пароход, и он не скрыл своего восхищения тем, с какой быстротой шлюпки этих двух судов освободили "Патну" от ее пассажиров. Вид у него был тупо-равнодушный, и тем не менее он был наделен той таинственной, почти чудесной способностью добиваться эффекта, пользуясь неуловимыми средствами, - способностью, которая является последним словом искусства. - Двадцать пять минут... по часам... двадцать пять, не больше... Он разжал и снова переплел пальцы, не снимая рук с живота, и этот жест был гораздо внушительнее, чем если бы он изумленно воздел руки к небу. - Всех этих людей (tout ce monde) высадили на берег... и пожитки свои они забрали... никого не осталось на борту, кроме отряда морской пехоты (niarin's de l'Etat) и этого занятного трупа (cet interessant cadavre). За двадцать пять минут все было сделано... Опустив глаза и склонив голову набок, он словно смаковал такую расторопность. Без лишних слов он дал понять, что его одобрение чрезвычайно ценно, а затем снова застыл в прежней позе и сообщил мне, что, следуя инструкции возможно скорее явиться в Тулон, они покинули порт через два часа... - ...и таким образом (de sorte que) многие детали этого эпизода моей жизни (dans cet episode de ma vie) остались невыясненными. 13 Произнеся эти слова и не меняя позы, он, если можно так выразиться, пассивно перешел в стадию молчания. Я составил ему компанию; и вдруг снова раздался его сдержанный хриплый голос, словно пробил час, когда ему полагалось нарушить молчание. Он сказал: - Mon Dieu! Как время-то идет! Ничто не могло быть банальнее этого замечания, но для меня оно совпало с моментом прозрения. Удивительно, как мы проходим сквозь жизнь с полузакрытыми глазами, притупленным слухом, дремлющими мыслями. Пожалуй, так оно и должно быть; и, пожалуй, именно это отупение делает жизнь для огромного большинства людей такой сносной и такой желанной. Однако лишь очень немногие из нас не ведали тех редких минут пробуждения, когда мы внезапно видим, слышим, понимаем многое - все, - пока снова не погрузимся в приятную дремоту. Я поднял глаза, когда он заговорил, и увидел его так, как не видел раньше. Увидел его подбородок, покоящийся на груди, складки неуклюжего мундира, руки, сложенные на животе, неподвижную позу, так странно и красноречиво говорившую о том, что его здесь попросту оставили и забыли. Время действительно проходило: оно нагнало его и ушло вперед. Оно его оставило безнадежно позади с несколькими жалкими дарами - седыми волосами, усталым загорелым лицом, двумя шрамами и парой потускневших погон. Это был один из тех стойких, надежных людей, которых хоронят без барабанов и труб, а жизнь их - словно фундамент монументальных памятников, знаменующих великие достижения. - Сейчас я служу третьим помощником на "Victorieuse" (то было флагманское судно французской тихоокеанской эскадры), - представился он, отодвигаясь на несколько дюймов от стены. Я слегка поклонился через стол и сообщил ему, что командую торговым судном, которое в настоящее время стоит на якоре в заливе Рашкеттер. Он его заметил - хорошенькое судно. Свое мнение он выразил бесстрастно и очень вежливо. Мне даже показалось, что он кивнул головой, повторяя свой комплимент: - А, да! маленькое судно, окрашенное в черный цвет... очень хорошенькое... очень хорошенькое (tres coquet). Немного погодя он повернулся всем корпусом к стеклянной двери направо от нас. - Скучный город (triste ville), - заметил он, глядя на улицу. Был ослепительный день, бесновался южный ветер, и мы видели, как прохожие - мужчины и женщины - боролись с ним на тротуарах; залитые солнцем фасады домов по ту сторону улицы закутались в облака пыли. - Я сошел на берег, - сказал он, - чтобы немножко размять ноги, но... Он не закончил фразы и погрузился в оцепенение. - Пожалуйста, скажите мне, - начал он, словно пробудившись, - какова была подкладка этого дела - по существу (au juste)? Любопытно. Этот мертвец, например... - Там были и живые, - заметил я, - это гораздо любопытнее. - Несомненно, несомненно, - чуть слышно согласился он, а затем, как будто поразмыслив, прошептал: - Очевидно. Я охотно сообщил ему то, что лично меня сильнее всего интересовало в этом деле. Казалось, он имел право знать: разве не пробыл он тридцать часов на борту "Патны", не являлся, так сказать, преемником, не сделал "все для него возможное". Он слушал меня, больше чем когда-либо походя на священника; глаза его были опущены, и, быть может, благодаря этому казалось, что он погружен в благочестивые размышления. Раза два он приподнял брови, не поднимая век, когда другой на его месте воскликнул бы: "Ах, черт!" Один раз он спокойно произнес: - Ah, bah! - а когда я замолчал, он решительно выпятил губы и печально свистнул. У всякого другого это могло сойти за признак скуки или равнодушия; но он каким-то таинственным образом ухитрялся, несмотря на свою неподвижность, выглядеть глубоко заинтересованным и преисполненным ценных мыслей, как яйцо полно питательных веществ. Он ограничился двумя словами "очень интересно", произнесенными вежливо и почти шепотом. Не успел я справиться со своим разочарованием, как он добавил, словно разговаривая сам с собой: "Вот оно что. Так вот оно что". Казалось, подбородок его еще ниже опустился на грудь, а тело огрузло на стуле. Я готов был его спросить, что он этим хотел сказать, когда все