, остался ли кто-нибудь в живых, -- чуть не со слезами сказал Мэхон. -- Наверно, -- кротко возразил тот, -- народу осталось достаточно, чтобы обрасопить фока-рею. Старик, оказывается, был в своей каюте и заводил хронометры, когда от сотрясения закружился волчком. Тотчас же, -- как он впоследствии рассказывал, -- ему пришло в голову, что судно на что-то наскочило, и он выбежал в кают-компанию. Там он увидел, что стол куда-то исчез: верхняя палуба взорвалась, и стол, конечно, провалился в кладовую. На том месте, где мы еще сегодня утром завтракали, он увидел огромную дыру в полу. Это было в высшей степени таинственно и поразило его ужасно, а потому все, что он увидел и услышал, выйдя на палубу, показалось ему пустяком по сравнению с исчезнувшим столом. И, заметьте, он тотчас же обратил внимание, что у штурвала никого нет, и его барк изменил курс, -- и первой его мыслью было повернуть носом эту жалкую, ободранную, тлеющую скорлупу к месту ее назначения. Бангкок!-- вот куда он стремился. Говорю вам, этот тихий, сгорбленный, кривоногий, чуть ли не уродливый человек, благодушно не ведая о нашем потрясении, был велик, охваченный одной идеей. Повелительным жестом он послал нас на нос, а сам встал у штурвала. Да, вот что мы сделали прежде всего -- обрасопили реи на этой развалине! Убитых не оказалось, не было даже тяжело раненных, но все более или менее пострадали. Нужно было их видеть! Иные в лохмотьях, с черными лицами, как у угольщиков, как у трубочистов, с круглыми головами, которые казались остриженными под гребенку, но на самом деле были опалены до самой кожи. Другие, из нижней вахты, проснулись, когда их выбросило из рухнувших коек, и теперь все время дрожали и продолжали стонать даже за работой. Но работали все. Эти парни из Ливерпуля были хорошей закваски, -- я в этом убедился на опыте. Ее дает море -- необъятный простор и одиночество, облекающее темную, стойкую душу. Да! Мы спотыкались, ползли, падали, обдирали кожу с колен -- и натягивали снасти. Мачты держались, но мы не знали, сильно ли они обгорели там, внизу. Ветра почти не было, но длинные валы набегали с запада и раскачивали судно. Мачты могли рухнуть с минуты на минуту. Мы с опаской на них поглядывали. Нельзя было предвидеть, в какую сторону они упадут. Затем мы отступили на корму и огляделись вокруг. Палуба была завалена досками, стоявшими на ребре, досками, торчащими стоймя, щепками, кусками дерева. Мачты вздымались над этим хаосом, как огромные деревья над переплетенным кустарником. Между обломками медленно, лениво двигалось что-то беловатое, что-то напоминающее грязный туман. Дым невидимого пожарища снова стал пробиваться наверх, волочась, словно ядовитое густое облако в долине, заваленной сухими дровами. Ленивые завитки уже начали подниматься над грудой щенок. Кое-где куски дерева торчали стоймя, как столбы. Часть кофель-планки, оторвавшись, прорезала (роковые паруса, и сквозь дыру -- в отвратительно грязном парусе -- виднелся ослепительно голубой клочок неба. Несколько досок, скрепленных вместе, упали на кофель-планку, и один конец выступал за борт, как сходни, ведущие в пустоту, через глубокое море к смерти, -- словно приглашая нас тотчас же пройти по доскам и покончить с нашими нелепыми заботами. И все время кто-то -- воздух, небо или призрак, -- кто-то невидимый, окликал судно. Один из нас догадался поглядеть за борт, а там оказался рулевой, инстинктивно бросившийся в воду, а теперь торопившийся вернуться назад. Он орал и плыл с резвостью тритона, не отставая от судна. Мы бросили ему трос и втащили наверх, мокрого и оробевшего. Капитан отошел от штурвала и встал в сторонке; опустив локоть на поручни и подперев голову; он задумчиво смотрел на море. Каждый спрашивал себя: "Что же дальше?" Я думал: "Вот это уж не шутка. Хотел бы я знать, что произойдет?..". О юность! Вдруг Мэхон увидел далеко за кормой пароход. Капитан Бирд сказал: -- Может быть, мы еще спасем барк. Мы подняли два флага -- на международном языке моря они означали: "Горим. Нужна помощь немедленно". Пароход стал быстро расти и вскоре ответил нам двумя флагами на фок-мачте: "Иду на помощь". Через полчаса пароход стоял на траверсе, с наветренной стороны, на расстоянии оклика, и слегка покачивался на волнах. Машины его были остановлены. Мы потеряли свое хладнокровие и все вместе возбужденно заорали: "Нас взорвало!" Человек в белом шлеме, стоявший на мостике, крикнул: "Да, да! Хорошо!" -- улыбаясь, закивал головой и успокоительно замахал руками, словно обращаясь к испуганным детям. Одна из шлюпок была спущена на воду; четыре гребца-калаши, разбивая волны длинными веслами, направили ее к нам. Тут я впервые увидел матросов малайцев. С тех пор я их хорошо узнал, но тогда меня поразило их равнодушие: они подплыли к борту, и носовой гребец, удерживавший шлюпку, прицепленную крюком к нашим грот-русленям, не удостоил и посмотреть на нас. Я подумал, что люди, которые взлетели на воздух, заслуживают большего внимания. Маленький человечек, сухой, как щепка, и проворный, как обезьяна, вскарабкался наверх. Это был старший помощник. Он окинул взглядом судно и крикнул: -- Ох, ребята, нужно вам отсюда убираться! Мы молчали. Отойдя в сторону, он несколько минут говорил с капитаном, -- казалось, в чем-то его убеждал. Затем они вместе отправились на пароход. Когда вернулся наш шкипер, мы узнали, что пароход "Соммервилл", с капитаном Нэшом, идет из Западной Австралии через Батавию в Сингапур, с почтой. Было условлено, что он доведет нас на буксире до Энжера или, если возможно, до Батавии, где мы можем затушить пожар, просверлив в трюме дыры, а затем продолжать путь в Бангкок. Старик, казалось, был очень возбужден. -- Мы все-таки дойдем! -- свирепо сказал он Мэхону. И погрозил в небо кулаком. Никто не проронил ни слова. В полдень пароход взял нас на буксир. Он шел впереди, высокий и узкий, а то, что осталось от "Джуди", следовало за ним на конце семидесятисаженного кабельтова, -- скользило быстро, словно облако дыма с торчащими верхушками мачт. Мы поднялись наверх, чтобы убрать паруса, и кашляли на реях. Вы представляете себе, как мы там, наверху, старательно убирали паруса на этом судне, обреченном никуда не прийти? Не было человека, который бы не опасался, что в любой момент мачты могут рухнуть. Сверху не видно было судна за облаком дыма. Люди работали усердно, обнося сезень. -- Эй! Кто там на марсе! Крепите паруса!-- кричал снизу Мэхон. Вы это понимаете? Не думаю, чтобы кто-нибудь из матросов рассчитывал спуститься вниз обычным путем. Когда же мы очутились внизу, я слышал, как они говорили друг другу: -- Уж я думал, мы все полетим за борт вместе с мачтами. Черт меня подери, если я этого не думал! -- Да, и я то же самое себе говорил, -- устало отзывалось другое помятое и забинтованное пугало. И заметьте -- это были люди, не привыкшие к повиновению! Постороннему наблюдателю они могли показаться сбродом бездельников, не заслуживающих снисхождения. Что побуждало их к этому -- что побуждало их слушаться меня, когда я, сознательно восхищаясь создавшимся положением, заставлял их старательно убирать паруса? Они не были профессионалами, они не видели хороших примеров, не знали похвал. Ими руководило не чувство долга; все они прекрасно умели лениться и уклоняться от работы, когда им приходила охота бездельничать, -- а это бывало очень часто. Играли ли тут роль два фунта десять шиллингов в месяц? -- Они считали свое жалованье ничтожным. Нет, что-то было в них, что-то врожденное, неуловимое и вечное. Я не говорю, что команда французского или немецкого торгового судна не сделает того же, но сделает она это по-иному. В них было что-то завершенное, что-то твердое и властное, как инстинкт; в них проявился тот дар добра или зла, какой порождает расовое отличие, формирует судьбы наций. В тот вечер, в десять часов, мы в первый раз увидели огонь, с которым вели борьбу. От быстрого буксирования тлеющие угли разгорелись. Голубое пламя показалось на носу, под обломками палубы. Оно колебалось и как будто ползло, словно огонек светлячка. Я первый его заметил и сказал об этом Мэхону. -- Значит, игра кончена, -- заявил он, -- нужно прекратить буксирование, иначе судно взорвется разом -- от носа до кормы -- раньше, чем мы успеем отсюда убраться. Мы подняли крик, стали звонить в колокол, чтобы привлечь их внимание, -- они продолжали буксировать. Наконец Мэхону и мне пришлось ползком пробраться на нос и разрубить топором трос. Не было времени сбрасывать найтовы. Возвращаясь на корму, мы видели, как красные языки лижут груды щепок у нас под ногами. Конечно, на пароходе вскоре заметили исчезновение троса. Пароход дал громкий свисток, огни его описали широкий круг, он подошел к нам и остановился. Мы все столпились на корме и глядели на него. Каждый матрос спас какой-нибудь узелочек или мешок. Внезапно конический язык пламени с искривленным концом метнулся вверх и отбросил на черное море светлый круг, в центре которого покачивались на волнах два судна. Капитан Бирд, неподвижный и молчаливый, несколько часов просидел на крышке люка; теперь он медленно поднялся и встал перед нами у вантов бизани. Капитан Нэш крикнул: -- Переходите на пароход! Торопитесь! У меня почта на борту. Я отвезу вас и ваши шлюпки в Сингапур. -- Благодарю вас! Нет, -- сказал наш шкипер. -- Мы должны оставаться на судне до самого конца. -- Я не могу больше ждать, -- отозвался тот. -- Вы понимаете -- почта. -- Да, да! У нас все благополучно! -- Хорошо! Я сообщу о вас в Сингапуре... Прощайте! Он махнул рукой. Наши матросы спокойно побросали свои узелки. Пароход поплыл вперед и, выйдя из освещенного круга, сразу исчез для нас, так как яркий огонь слепил нам глаза. И тут я узнал, что буду назначен командиром маленькой шлюпки и так впервые увижу Восток. Мне это понравилось, и верность старому судну понравилась мне. Мы останемся с ним до конца. О чары юности! Огонь юности -- более ослепительный, чем пламя пылающего судна! Огонь, бросающий магический свет на широкую землю, дерзко рвущийся к небу! Его гасит время, более жестокое, безжалостное и горькое, чем море, -- и этот огонь, подобно пламени пылающего судна, окружен непроглядной ночью. ...................... Старик, по своему обыкновению, мягко и непреклонно собщил нам, что наш долг постараться спасти для страхового общества хоть кое-что из инвентаря. И вот мы отправились на корму и принялись за работу, а нос судна ярко пылал. Мы вытащили кучу хлама. Чего только мы не тащили! Старый барометр, прикрепленный невероятным количеством винтов, едва не стоил мне жизни: меня внезапно окутал дым, и я еле успел выскочить. Мы извлекли запасы провианта, бухты тросов, куски парусины; корма стала походить на базар, а шлюпки были загромождены до планшира. Можно было подумать, что старик хочет забрать побольше вещей с судна, на котором он впервые стал капитаном. Он был очень-очень спокоен, но, видимо, утратил душевное равновесие. Вы не поверите: он хотел взять с собой в баркас трос стоп-анкера и верп1 (1 верп - малый якорь) . Мы почтительно сказали: "Да, да, сэр!" -- и украдкой отправили и то и другое за борт. Туда же мы спихнули тяжелую аптечку, два мешка с зеленым кофе, жестянки с красками -- подумайте, с красками! -- и кучу других вещей. Затем мне приказано было спуститься с двумя матросами в шлюпки, заняться укладкой и быть наготове, когда настанет момент покинуть судно. Мы все привели в порядок, поставили мачту в баркасе для нашего шкипера, а затем я рад был на минутку присесть. Лицо у меня было в ссадинах, все тело ныло, я ощущал каждое свое ребро и готов был поклясться, что свихнул себе позвоночный хребет. Шлюпки, привязанные у кормы, лежали в глубокой тени, а вокруг море было освещено ярким заревом пожара. На носу вздымалось к небу гигантское пламя. Слышался шум, напоминающий взмахи крыльев и раскаты грома; раздавался треск, глухие удары, и из огненного конуса сыпались искры. Судно было повернуто бортом к волнам, и больше всего мне досаждало то, что при таком слабом ветре трудно было удерживать шлюпки за кормой, где они находились в безопасности; с упрямством, свойственным шлюпкам, они старались пролезть под подзор и затем раскачиваться у борта. Они ударялись о корпус, слишком близко подходили к огню, а судно надвигалось на них, и в любой момент могли упасть за борт мачты. Я и два моих матроса изо всех сил отталкивались веслами и баграми, но это занятие надоедало, так как не было смысла мешкать здесь дольше. Мы не видели тех, что остались на борту, и понятия не имели о причине задержки. Матросы потихоньку ругались, и мне приходилось не только работать самому, но и понукать их, а им больше всего хотелось растянуться на дне шлюпки и махнуть на все рукой. Наконец я крикнул: -- Эй, вы, там, на палубе! И кто-то свесился за борт. -- Мы готовы, -- сказал я. Голова исчезла и вскоре опять появилась: -- Хорошо, сэр. Капитан говорит, что нужно удерживать шлюпки подальше от борта. Прошло с полчаса. Вдруг раздался оглушительный грохот, треск, звон цепей, шипенье воды, и вылетели миллионы искр в трепещущем столбе дыма, косо вздымавшемся над судном. Крамболы сгорели, и два раскаленных докрасна якоря пошли ко дну, унося с собой двести саженей раскаленной цепи. Судно содрогнулось, судорожно заколебалось пламя, и рухнула фор-брам-стеньга. Она метнулась вниз, как огненная стрела, нырнула и тотчас же выскочила и спокойно поплыла неподалеку от шлюпок, очень черная на светящемся море. Я снова окликнул судно. Спустя некоторое время один из матросов сообщил мне неожиданно бодрым, но заглушенным голосом, словно он пытался говорить с закрытым ртом: "Сейчас идем, сэр" -- и скрылся. Долгое время я ничего не слышал, кроме рева пожара. Раздавались также какие-то свистящие звуки. Шлюпки подпрыгивали, натягивали фалини, игриво наскакивали друг на друга, стукались бортами или, несмотря на наши старания, все вместе дружно ударялись о кузов судна. Терпение мое лопнуло, и, забросив трос, я вскарабкался на корму. Там было светло как днем. Поднявшись на корму, я ужаснулся при виде огненной завесы, а жара показалась мне сначала невыносимой. Капитан Бирд, подогнув ноги и подложив одну руку под голову, спал на диванных подушках, притащенных из каюты; отблески пламени дрожали на его лице. А знаете, чем занимались остальные? Они сидели на. палубе вокруг открытого ящика, ели хлеб с сыром и тянули из бутылок портер. На заднем плане огненные языки извивались над их головами, а они, как саламандры, казалось, превосходно чувствовали себя и напоминали шайку отчаянных пиратов. Огонь сверкал в белках их глаз и освещал белую кожу, проглядывавшую сквозь дыры разорванных рубах. Все они словно побывали в битве -- забинтованные головы, подвязанные руки, колени, обмотанные грязными лохмотьями, -- и каждый сжимал между колен бутылку, а в руке держал кусок сыру. Мэхон поднялся на ноги. Красивая голова, орлиный профиль, длинная белая борода и раскупоренная бутылка в руке делали его похожим на одного из отважных морских разбойников древности, веселившихся на кровавом пиру. -- Последняя трапеза на борту,-- торжественно объяснил он. -- Мы весь день ничего не ели, и глупо было бы бросать всю эту провизию. -- Потом он указал бутылкой на спящего шкипера. -- Он сказал, что не может проглотить ни кусочка, вот я и уложил его, -- продолжал он и, заметив мои вытаращенные глаза, прибавил: -- Не знаю, известно ли вам, молодой человек, что он не спал уже несколько суток, а в шлюпках будет не до сна. -- И никаких шлюпок не будет, если вы проваландаетесь здесь долго! -- с негодованием воскликнул я. Подойдя к шкиперу, я стал трясти его за плечо. Наконец он открыл глаза, но не пошевельнулся. -- Пора покинуть судно, сэр, -- спокойно сказал я. Он с трудом поднялся, поглядел на пламя, поглядел на море, сверкающее вокруг судна и черное, как чернила, вдали, поглядел на звезды, тускло мерцающие сквозь тонкую вуаль дыма на небе, черном, как Эреб. -- Младшие, вперед! -- сказал он. И один из матросов утер рот рукой, встал, перелез через борт и скрылся. Остальные последовали за ним. Один приостановился, допил свою бутылку и, размахнувшись, швырнул ее в огонь. -- Получай! -- крикнул он. Шкипер, безутешный, все еще медлил, и мы ненадолго оставили его одного попрощаться с первым судном, бывшим под его командой. Наконец я снова подошел и увел его. Как раз вовремя. Железо на корме накалилось. Перерубили фалинь, и три шлюпки, связанные вместе, отделились от судна. Мы покинули его ровно через шестнадцать часов после взрыва. Мэхон командовал второй шлюпкой, а я -- самой маленькой, четырнадцатифутовой. Баркас вместил бы нас всех, но шкипер сказал, что мы должны спасти побольше вещей для страхового общества, -- вот как я принял первое свое командование. В моей шлюпке сидели два матроса; мы взялн с собой мешок сухарей, несколько жестянок с мясом и маленький бочонок с водой. Мне было приказано держаться близ баркаса, чтобы в случае непогоды мы могли пересесть в него. А знаете, что я думал? Я решил при первой же возможности отделиться от остальной компании. Мне хотелось, чтобы ничто не мешало первому моему командованию, Я не собирался идти с эскадрой, раз мнз представляется случай плыть самостоятельно. Я сам пристану к берегу. Я перегоню остальные шлюпки. Юность, юность! Юность глупая, очаровательная и чудесная! Но мы не сразу пустились в путь. Мы должны были видеть последние минуты судна. И шлюпки кружили в ночи, поднимаясь и опускаясь на волнах. Матросы дремали, просыпались, вздыхали, охали. Я смотрел на горящее судно. Под темным небом оно ярко пылало на диске пурпурного моря, прорезанного кроваво-красными отблесками, -- на диске сверкающей и зловещей воды. Пламя, огромное и одинокое, высоко вздымалось над океаном, а из вершины его клубился в небо черный дым. Судно пылало неистово, скорбное и величественное, словно погребальный костер, зажженный на море, в ночи, под звездами. Великолепная смерть пришла, как милость, как дар, как награда этому старому судну в конце его трудового пути. Созерцание того, как испускает судно свой дух, поручая его звездам и морю, волновало, словно зрелище великолепного триумфа. Мачты упали перед самым рассветом; искры вспыхнули и закружились в вихре и, казалось, огнем наполнили ночь, терпеливую и зоркую необъятную ночь, молчаливо нависшую над .морем. На рассвете от судна оставалась только обуглившаяся скорлупа, она тихо плыла под облаком дыма, неся тлеющую массу угля. Тогда мы взялись за весла, и шлюпки одна за другой, словно в процессии, обошли останки судна. Баркас шел впереди. Когда мы плыли мимо кормы, тонкий язык пламени злобно рванулся к нам, и вдруг нос судна стал погружаться в воду, и с шипеньем поднялся пар. Последней затонула уцелевшая корма, но краска сошла с нее, потрескалась, облупилась, -- не стало букв, не стало слов и непреклонного девиза, подобного душе судна, оно не могло бросить навстречу восходящему солнцу свой символ веры и свое имя. Мы держали путь на север. Поднялся свежий ветер, и к полудню шлюпки в последний раз сошлись вместе. На моей не было ни мачты, ни паруса, но я сделал мачту из запасного весла, а парус смастерил из тента, использовав вместо реи -- багор. Пожалуй, такой парус был не для шлюпки, но я имел удовольствие убедиться, что могу обогнать своих спутников, если ветер дует с кормы. Мне пришлось их подождать. Мы поглядели на карту, вместе позавтракали сухарями с водой и получили последние инструкции. Они были несложны: плыть на север и по возможности держаться всем вместе. -- Будьте осторожны с этим штормовым парусом, Марлоу, -- сказал капитан. А Мэхон, когда я гордо проплыл мимо его шлюпки, наморщил свой горбатый нос и крякнул: -- Вы очутитесь с вашим судном на дне, если будете зевать, молодой человек! Старик он был язвительный!.. Пусть же глубокое море, где он спит теперь, баюкает его нежно, баюкает ласково до конца времен! Перед заходом солнца ливень прошел над двумя шлюпками, оставшимися далеко за кормой, и после этого я потерял их из виду. На следующий день я сидел, управляя своей раковиной -- первым моим судном, а вокруг меня были только небо да вода. После полудня я увидел далеко на горизонте верхние паруса какого-то судна, но промолчал, а мои матросы ничего не заметили. Вы понимаете, я боялся, не возвращается ли оно на родину, а мне вовсе не хотелось поворачивать вспять у самых врат Востока. Я держал курс на Яву, -- еще одно волшебное слово -- такое же, как Бангкок! Я плыл много дней. Мне нет нужды вам рассказывать, что значит плыть по морю в открытой шлюпке. Помню ночи и дни штиля, когда мы гребли, гребли, а шлюпка, как зачарованная, казалось, стояла на месте, обведенная кругом горизонта. Помню жару, помню ливни, заставлявшие нас до изнеможения вычерпывать воду (но наполнявшие наш бочонок), помню последние шестнадцать часов, когда рот стал сухим, как зола. А рулевое весло моего первого судна то и дело взлетало над волнующимся морем. До сей поры я не знал, какой я молодчина. Помню осунувшиеся лица, поникшие фигуры моих двух матросов и помню свою юность и то чувство, которое никогда уже не вернется: мне чудилось, что я могу жить вечно, переживу море, землю и всех людей, -- обманчивое чувство, влекущее нас к радостям, к гибели, к любви, к тщетным усилиям -- к смерти. Торжество силы, пламя жизни в горсточке праха, пламя в сердце -- пламя, которое с каждым годом тускнеет, становится холоднее и гаснет, -- гаснет слишком рано, слишком рано, раньше, чем сама жизнь. Так я вижу Восток. Я видел сокровенные его уголки и заглянул в самую его душу, но теперь я вижу его всегда с маленькой шлюпки, вижу очертания высоких гор -- голубых и далеких утром, туманных в полдень, зубчатых и пурпурных на закате. Я ощущаю в своей руке весло, а перед моими глазами видение палящей синевы моря. И вижу бухту, широкую бухту, гладкую, как стекло, и полированную, как лед; она мерцает в темноте. Красный огонь горит вдали, на темной полосе суши, а ночь мягкая и теплая. Ноющими руками мы поднимали весла, и вдруг дыхание ветра -- дыхание слабое, теплое, пропитанное странным ароматом цветов и запахом леса, -- вырывается из тихой ночи -- первый вздох Востока, коснувшийся моего лица. Этого мне не забыть. Вздох неосязаемый и порабощающий, как чары, как шепот, сулящий таинственные наслаждения. Мы гребли эти последние одиннадцать часов. Гребли двое, а тот, чья очередь была отдыхать, сидел у румпеля. Мы увидели в этой бухте красный огонь и держали курс на него, догадываясь, что идем в какой-нибудь маленький приморский порт. Мы миновали два иностранных судна с высокой кормой, спящих на якоре, и, приблизившись к огоньку, теперь сильно потускневшему, ударились носом о выступ пристани. От усталости мы ничего не видели. Мои матросы побросали весла и, словно трупы, повалились с банок. Я привязал шлюпку к свае. Ласково журчал прибой. Берег был окутан душистым мраком; вырисовывались смутные массы -- быть может, колоссальные купы деревьев -- немые и фантастические тени. У подножия их мерцал -- полукругом -- берег слабым призрачным светом. Не видно было ни одного огонька, не слышно ни шороха, ни звука. Таинственный Восток раскинулся передо мной -- ароматный, как цветок, молчаливый, как смерть, темный, как могила. А я сидел несказанно усталый и ликовал, как победитель, бодрствующий и зачарованный, словно перед лицом глубокой роковой тайны. Плеск весел, равномерные удары, отражающиеся на поверхности воды и подчеркнутые молчанием берега, заставили меня подпрыгнуть. Шлюпка, европейская шлюпка входила в бухту. Я произнес имя умершей, я. окликнул: -- "Джуди"! В ответ я услышал слабый крик. Это был капитан. Я опередил флагманское судно на три часа и рад был снова услышать голос старика, дрожащий и усталый: -- Это вы, Марлоу? -- Не ударьтесь о выступ пристани, сэр! -- крикнул я. Он подошел осторожно и бросил вместо якоря свинцовый трос, который мы спасли -- для страхового общества. Я отпустил свой трос и стал бок о бок с ним. Он понуро сидел на корме, весь мокрый от росы, сложив руки на коленях. Матросы его уже заснули. -- Мы пережили ужасные дни,-- прошептал он. -- Мэхон отстал немного. Мы переговаривались шепотом -- тихим шепотом, словно боялись потревожить землю. Пушки, гром, землетрясение не разбудили бы наших матросов. Обернувшись, я увидел на море яркий огонь, плывущий в ночи. -- Пароход идет мимо бухты, -- сказал я. Но он не прошел мимо, а завернул в бухту и бросил якорь неподалеку от нас. -- Я хочу,-- сказал старик,-- чтобы вы узнали, не английское ли это судно. Может быть, они доставят нас куда-нибудь. Он, видимо, был взволнован. Я растолкал одного из моих матросов и, приведя его в состояние сомнамбулизма, дал ему весло, сам взял другое и повел шлюпку на огни парохода. Там слышались голоса, металлический стук вырывался из машинного отделения, на палубе раздавались шаги. Иллюминаторы светились -- круглые, как широко раскрытые глаза. Двигались тени. Высоко на мостике стоял какой-то человек. Он услыхал плеск наших весел. А потом, не успел я раскрыть рот, как Восток заговорил со мной, но заговорил голосом Запада. Поток слов ворвался в загадочное роковое молчание -- чужеземных злых слов, перемешанных с отдельными словами и даже целыми фразами на добром английском языке, менее странными, но еще более удивительными. Человек неистово ругался, залп проклятий нарушил торжественный покой бухты. Он начал с того, что обозвал меня свиньей, затем в бурном темпе перешел к недостойным упоминания эпитетам -- по-английски. Человек там, наверху, ругался на двух языках с неподдельным бешенством, и я почти готов был поверить, что чем-то согрешил против гармонии вселенной. Я едва мог его разглядеть, но мне показалось, что он доведет себя до припадка. Вдруг он замолчал и стал фыркать и отдуваться, как дельфин. Я спросил: -- Скажите, пожалуйста, что это за пароход? -- А? Что? А вы кто такой? -- Экипаж английского барка, сгоревшего на море. Мы вошли сюда сегодня ночью. -- Я -- второй помощник. Капитан находится в баркасе и хочет знать, не доставите ли вы нас куда-нибудь. -- О бог ты мой! А я думал... Это "Небесный" из Сингапура, идет в обратный рейс. Я сговорюсь с вашим капитаном утром... и... Скажите... вы слыхали меня только что? -- Я думаю, вся бухта вас слышала. -- Я вас принял за береговую шлюпку. Понимаете, этот проклятый лентяй смотритель опять заснул, черт бы его побрал! Огонь погас, и я едва не врезался носом в этот чертов мол! Третий раз он мне устраивает такую штуку. Я вас спрашиваю, может кто-нибудь терпеть такое положение? От этого с ума можно спятить. Я на него пожалуюсь... Я заставлю помощника нашего резидента прогнать его к черту... Видите -- огня нет! Погас, не так ли? Я вас беру в свидетели, что огня нет. А он должен быть. Красный огонь на... -- Там был огонь, -- кротко сказал я. -- Но он погас! О чем тут толковать? Вы сами видите, что он погас. Когда ведешь ценный пароход вдоль этого проклятого берега, вам нужен огонь. Я его -- этого лентяя -- допеку на его негодной пристани! Вот увидите. Я... -- Значит, я могу сказать моему капитану, что вы нас берете? -- перебил я. -- Да, я вас заберу. Спокойной ночи! -- отрывисто бросил он. Я вернулся назад, снова привязал шлюпку к свае и наконец заснул. Я узнал молчание Востока. Я услыхал его голос. Но когда я снова открыл глаза, меня встретило молчание такое полное, что, казалось, оно никогда не нарушалось. Я лежал, залитый потоком света, а небо никогда еще не бывало таким далеким, таким высоким. Я открыл глаза и лежал неподвижно. И тогда я увидел людей Востока -- они глядели на меня. Вдоль всего мола толпились люди. Я видел коричневые, бронзовые, желтые лица, черные глаза, блеск, краски восточной толпы. И все эти люди глядели на меня в упор, неподвижные, молчаливые; не слышно было ни шепота, ни вздоха. Они глядели вниз, на шлюпки, на спящих людей, в ночи пришедших к ним с моря. Все было недвижимо. Верхушки пальм вырисовывались на фоне неба. Ни одна ветка не шевелилась на берегу. Темные крыши проглядывали кое-где сквозь густую зелень, между листьев, блестящих и неподвижных, словно выкованных из тяжелого металла. То был Восток древних мореплавателей -- такой старый, такой таинственный, ослепительный и мрачный, живой и неизменный, исполненный обещаний и опасности. И это были люди Востока. Я неожиданно приподнялся. Волнение пробежало по толпе из конца в конец; зашевелились головы, покачнулись тела; волнение пробежало по молу, словно рябь на воде, словно ветерок в поле, -- и снова все замерло. Я вижу: широко раскинувшаяся бухта; сверкающие пески; богатая растительность причудливой зеленой окраски; море, синее, как во сне; внимательные лица, яркие краски, отраженные в воде; изгиб берега; мол, иностранное судно с высокой кормой, неподвижно застывшее, и три шлюпки с усталыми спящими людьми с Запада; они не видят ни земли, ни людей, не чувствуют лучей палящего солнца. Они спали на банках, спали, свернувшись на корме, в небрежной позе мертвецов. Голова старого шкипера, лежавшего на корме баркаса, поникла на грудь, и казалось -- он никогда не проснется. Дальше я увидел длинную белую бороду старика Мэхона, лежавшую на его груди, его лицо, обращенное к небу, -- словно пуля пронзила его здесь, у румпеля. Один матрос спал на носу шлюпки, обняв обеими руками форштевень, а щекой прижавшись к планширу. Восток созерцал их безмолвно. С тех пор я познал его очарование; я видел таинственные берега, спокойные воды, земли темных народов, где Немезида украдкой подстерегает, преследует и настигает многих представителей расы победителей, гордых своею мудростью, своим знанием, своею силой. Но для меня в этом видении моей юности -- весь Восток. Он открылся мне в то мгновение, когда я -- юноша -- впервые взглянул на него. Я пришел к нему после битвы с морем -- и я был молод, и я видел, что он глядит на меня. И это все, что у меня осталось! Только мгновение; миг напряжения, романтики, очарования -- юности!.. Дрожь солнечного света на незнакомом берегу, время, чтобы вспомнить, вздохнуть и... прощай! Ночь... прощай... Он отхлебнул из стакана. -- Ах, доброе старое время... Доброе старое время... Юность и море! Чары и море! Славное сильное море, -- соленое, горькое море, которое умеет нашептывать и реветь и убивать... Он снова хлебнул вина. -- Что же чудесней -- море, само море, или, может быть, юность? Кто знает? Но вы -- все вы получили кое-что от жизни: деньги, любовь -- то, что можно получить на суше... скажите же мне: не лучшее ли то было время, когда мы были молоды и скитались по морям... Были молоды и ничего не имели, а море не дает ничего, кроме жестоких ударов, и нет-нет предоставит вам случай почувствовать вашу силу... только это и дает оно вам, о ней-то все вы и сожалеете. И все мы кивнули ему -- финансист, бухгалтер, адвокат, -- все мы кивнули ему через стол, который, словно неподвижная полоса темной воды, отражал наши лица, изборожденные морщинами, лица, отмеченные печатью труда, разочарований, успеха, любви; отражал наши усталые глаза; они глядят пристально, они глядят тревожно, они всматриваются во что-то за пределами жизни -- в то, что прошло, и чего все еще ждешь, -- прошло невидимое, во вздохе, вспышке -- вместе с юностью, силой, романтикой грез...