о). Сестра -- она вязала -- заметила, что я остановился, и вышла ко мне. Мы стали слушать вместе. Шумело, без сомнения, не за дверью, а тут -- в коридоре, в кухне или в ванной. Мы не глядели друг на друга. Я схватил сестру за руку и, не оглядываясь, потащил к передней. Глухие звуки за нашей спиной становились все громче. Я захлопнул дверь. В передней было тихо. -- И эту часть захватили, -- сказала сестра. Шерсть волочилась по полу, уходила под дверь. Увидев, что клубки там, за дверью, Ирене равнодушно выронила вязанье. -- Ты ничего не унесла? -- глупо спросил я. -- Ничего. Мы ушли в чем стояли. Я вспомнил, что у меня в шкафу пятнадцать тысяч песо. Но брать их было поздно. Часы были тут, на руке, и я увидел, что уже одиннадцать. Я обнял сестру (кажется, она плакала), и мы вышли из дома. Мне стало грустно; я запер покрепче дверь и бросил ключ в водосток. Вряд ли, подумал я, какому-нибудь бедняге вздумается воровать в такой час; да и дом ведь занят. ДАЛЕКАЯ ДНЕВНИК ЕВЫ КОРОЛЫ 12 января Вчера это случилось вновь, я так устала от тяжелых браслетов и лицемерия, от розового шампанского и физиономии Ренато Виньеса... О, как мне надоел этот косноязычный тюлень-губошлеп; наверное, так же выглядел на портрете Дориан Грей перед самым своим концом... Когда я ложилась спать, во рту оставался привкус шоколадных конфет с мятной начинкой, в ушах -- отзвуки "Буги-вуги на Красной отмели", а перед глазами маячил образ зевающей, посеревшей мамы (она всегда такой возвращается из гостей -- пепельно-серая, сонная, этакая огромная рыбина, совсем не похожая на себя настоящую). Нора говорит, что может заснуть полураздетой, при свете и шуме, под неумолчную болтовню сестры. Вот счастливые, а я гашу свет и снимаю с рук светлячки колец, раздеваюсь под крики и мельтешение прошедшего дня, хочу заснуть -- и чувствую себя жутким звучащим колоколом, бурной волной, цепью, которой наш пес Рекс грохочет всю ночь напролет в кустах бирючины. Now I lay me down to sleep... [1] Чтобы заснуть, мне приходится читать стихи или подбирать слова: сперва с буквой "а", потом -- с "а" и "е", с пятью гласными, с четырьмя.... с двумя гласными и одной согласной (оса, эра), с тремя согласными и одной гласной (трон, мост)... Потом -- снова стихи: "Луна в кружевах туберозы спустилась к цыгану в кузницу; мальчишечка смотрит, смотрит... смотрит -- не налюбуется..." И -- снова слова, теперь с тремя гласными и тремя согласными: кабала, лагуна, досада; Арахна, молния, рабыня. 1 Теперь я ложусь спать (англ.). Так я изощряюсь часами... четыре гласных, три гласных и две согласных... потом перехожу к палиндромам. Сперва попроще: дом мод; кит на море романтик. Затем придумываю самые сложные и красивые: я не мил -- и не женили меня; Аргентина манит негра; а роза упала на лапу Азора... А то, бывает, сочиняю прелестные анаграммы: Сальвадор Дали, Авида Долларс; Ева Корола -- королева, а... Последняя анаграмма невыразимо прекрасна, ведь она как бы открывает дорогу, ничем не кончается. Потому что Ева -- королева, а... Нет, это жуть! Жуть именно потому, что открывает дорогу той, которая не королева и которую я снова возненавидела вчерашней ночью. Она тоже Ева Корола, но не королева из анаграммы, а кто угодно: нищенка из Будапешта, шлюха из публичного дома в Жужуе, служанка из Кетцальтенанго. Она живет в какой-то тьмутаракани и не имеет ничего общего с королевой. Но она все равно Ева Корола, и потому вчера вечером это случилось вновь, я вновь почувствовала ее присутствие, и меня захлестнула ненависть. 20 января Порой я знаю, что ей холодно, что она страдает, что ее бьют. В такие минуты я ненавижу ее лютой ненавистью, ненавижу руки, швыряющие ее на землю, ненавижу ее саму... ее -- в особенности, потому что ее бьют, потому что она -- это я, а ее бьют. Когда я сплю, или занимаюсь раскройкой платья, или помогаю маме принимать гостей: наливаю чай сеньоре Регулес или сыну Ривасов, -- мне бывает полегче. Я немного отвлекаюсь, ведь мысли о ней очень личные, они обуревают меня, когда я остаюсь наедине сама с собой, а на людях я чувствую, что она хозяйка своей судьбы, далекая и одинокая, но все же хозяйка. Пусть ей плохо и холодно; я ведь тут тоже терплю и, наверно, немножко ей этим помогаю. Это как готовить повязки для солдата, который еще не ранен... приятно чувствовать, что ты заранее облегчаешь чьи-то мучения. Пусть мучится! Я целую сеньору Регулес, предлагаю чай сыну Ривасов и замыкаюсь в себе, мобилизуя силы для внутреннего сопротивления. Я мысленно говорю: "Вот я иду сейчас по обледенелому мосту, и снег набивается в мои дырявые башмаки". Нет, я, конечно, ничего не чувствую. Я просто знаю, что это так, что сейчас (а может, и не совсем сейчас), когда сын Ривасов берет из моих рук чашку и кривит в любезной улыбке свой похотливый рот, я иду по мосту. Да, среди людей, которые понятия не имеют о происходящем, мне легче бывает это вытерпеть, я не впадаю в такое отчаяние. Вчера вечером Нора опешила. "Что с тобой происходит?" -- спросила она. А происходило-то не со мной, а с той -- со мной далекой. Должно быть, с ней стряслось что-то ужасное: может, ее избили, а может, она заболела... Нора как раз собиралась спеть романс Форе, а я сидела за роялем и смотрела на Луиса Марию, который со счастливым видом облокотился о крышку рояля, красиво обрамлявшую его лицо... довольный, он глядел на меня преданным собачьим взглядом в надежде услышать арпеджио, и мы с ним были так близко и так любили друг друга. В подобные минуты, когда я узнаю о ней что-нибудь новое, а сама танцую с Луисом Марией, целуюсь с ним или просто стою рядом, мне бывает еще хуже. Ведь меня, далекую, никто не любит. Это нелюбимая моя часть, и у меня, естественно, душа разрывается, когда меня бьют или снег забивается в мои дырявые башмаки, а Луис Мария танцует со мной, и его рука, лежащая у меня на талии, ползет вверх, словно ртуть на градуснике знойным полднем... во рту у меня привкус апельсинов или побегов бамбука, а ее бьют, и она не может дать сдачи, и тогда приходится говорить Луису Марии, что мне нехорошо, что во всем виновата повышенная влажность, влажность и снег, которого я не ощущаю, но который все равно забивается в мои дырявые башмаки. 25 января Ну вот, пришла Нора и устроила мне сцену. "Все, дорогуша, больше я тебя не буду просить аккомпанировать. Ты меня выставила на посмешище". Почему на посмешище? Я аккомпанировала, как могла; помнится, голос ее звучал как-то издалека. Votre ame est un paysage choisi... [1] Но я глядела на свои пальцы, сновавшие по клавишам, и мне казалось, они играли нормально, честно аккомпанировали Норе. Луис Мария тоже уставился на мои руки; бедняжка, наверное, не отваживался заглянуть мне в лицо. Вероятно, я становлюсь такой странной. 1 "Твоя душа -- та избранная даль..." (фр.) Несчастная Норита, пусть ей аккомпанирует кто-то другой. (Мне с каждым разом становится все сложнее, теперь я узнаю, что происходит там, вдали, только тогда, когда передо мной брезжит возможность счастья или когда я уже бываю счастлива; когда Нора поет романсы Форе, я переношусь туда, вдаль, и меня захлестывает ненависть.) Ночью А порой я чувствую нежность, внезапную, необходимую, как воздух, нежность к той, что не королева и бродит там, вдалеке. Мне хотелось бы послать ей телеграмму, посылку, хотелось бы знать, что у ее детишек все в порядке или что у нее нет детей -- вообще-то я думаю, что у меня там детей нет, -- и ей нужно, чтобы ее утешили, пожалели, угостили конфеткой. Вчера вечером я уснула, сочиняя текст телеграммы, мысленно договариваясь о встрече. "Буду четверг тчк жди мосту". Где? На каком мосту? Это какая-то навязчивая идея, такая же навязчивая, как Будапешт... это ж надо: верить в нищенку из Будапешта, города мостов и талого снега! Я распрямилась, как пружина, на постели и чуть не взвыла, мне так хотелось броситься к маме, разбудить ее, укусить, чтобы она проснулась. А все из-за моих мыслей. Мне пока трудно это выговорить... Ведь все из-за того, что я подумала: если захочу, хоть сейчас поеду в Будапешт. Или в Жужуй, или в Кетцальтенанго. (Я отыскала эти названия на предыдущих страницах.) Хотя они не подходят, это все равно как жизнь в Трес-Арройосе, Кобе или на Флориде, дом четыреста. Нет, остается только Будапешт, потому что там холодно, там меня бьют и издеваются надо мной. Там (мне приснилось, это всего лишь сон, но как он цепляется за явь, как ему хочется стать явью!) есть человек по имени Род -- или Эрод, или Родо, -- и он меня бьет, а я его люблю, хотя вообще-то нет, я не знаю, люблю ли я его, но позволяю себя бить, и это повторяется изо дня в день, а раз так, значит, я наверняка люблю его, разве может быть иначе? Позднее Все ложь. Род мне приснился; а может, я придумала его, взяв какой-то поблекший образ из сновидений, первый, какой пришел мне на ум. Нет никакого Рода, хотя меня действительно мучают, но я не знаю, кто мой мучитель: мужчина, мегера-мать или одиночество. Поехать на поиски себя. Сказать Луису Марии: "Давай поженимся, и ты отвезешь меня в Будапешт, на мост, где идет снег и кто-то стоит". А вдруг я... (Ведь в моих фантазиях есть один скрытый плюс: в глубине души я в них не желаю верить. А вдруг я действительно?..) Да, действительно, вдруг я сошла с ума?.. Просто сошла с ума, взяла -- и сошла?.. Ничего себе будет у нас медовый месяц! 28 января Мне пришла в голову любопытная мысль. Вот уже три дня, как у меня нет весточки от далекой. Может, ее перестали бить, а может, она смогла раздобыть пальтишко. Послать бы ей телеграмму, чулки... Мне пришла в голову любопытная мысль. Допустим, я приезжаю в этот ужасный город вечером, зеленоватым, водянистым вечером -- таких вечеров не бывает, если только их не придумать. В той стороне, где Добрина Стана, на проспекте Скорда, кони, ощетинившиеся сосульками и застывшие полицейские, дымящиеся караваи хлеба и пряди ветра, обрамляющие лица окон. Пройтись по Добрине неспешным туристским шагом, засунув карту города в карман голубого костюма (несмотря на мороз, оставить пальто в отеле "Бурглос"), дойти до площади, упирающейся в реку, почти нависающей над рекой, над которой разносится грохот льдин и баркасов и кружится одинокий зимородок, наверное, его там называют "збуная цено" или как-нибудь еще хлеще. А за площадью, вероятно, начинается мост. Я представила его себе и не захотела двинуться дальше. В тот вечер Эльза Пьяджо де Тарелли выступала в "Одеоне", я нехотя оделась, подозревая, что потом меня будет обуревать бессонница. Ох уж эти мне ночные мысли!.. Как бы не потеряться... Мысленно путешествуя, обычно изобретаешь названия -- мало ли что на ум придет? -- Добрина Стана, збуная цено, Бурглос. А вот названия площади я не знаю... как будто я действительно приехала в Будапешт и стою в растерянности на площади, потому что не знаю, как она называется, ведь каждая площадь обязательно должна как-то называться. Иду-иду, мама! Не бойся, мы не опоздаем на твоего Баха с Брамсом. Это такой легкий путь. Ни тебе площадей, ни "бурглосов". Мы -- тут, Эльза Пьяджо -- там. Как жаль, что меня прервали, ведь я уже была на площади (что, впрочем, не факт, ведь я все придумала, а это полная ерунда). А за площадью начинается мост. Ночью Начинается и продолжается. Где-то между концом программы и первым выступлением на бис я открыла для себя название площади и нашла дорогу. Площадь называется Владас, мост -- Рыночный. По площади Владас я прошла до начала моста, шла не торопясь, глазея на дома и витрины, на закутанных детей и фонтаны со статуями героев в побелевших от снега плащах: Тадеуша Аланко и Владислава Нероя, любителей токайского вина и цимбалистов. Я смотрела, как бедная Эльза Пьяджо кланяется, исполнив одну пьесу Шопена и собираясь приняться за другую, и выходила из партера прямо на площадь, туда, где между двумя громадными колоннами начинался мост. Однако надо быть осторожней, думала я, это все равно что начать анаграмму со слова "королева...", а не с моего имени Ева, или вообразить, что мама сейчас в гостях у Суаресов, а не рядом со мной. Главное, не впасть в идиотизм: все происходящее -- мое сугубо личное дело, мне просто так хочется, такова моя королевская воля. Королевская, потому что Ева Корола... ну, в общем, понятно почему, а вовсе не из-за чего-то другого, не потому, что той, далекой, холодно или над ней издеваются. Просто у меня блажь такая, охота мне почудить, выяснить, куда ведет этот мост и отвезет ли меня Луис Мария в Будапешт, если мы с ним поженимся и я попрошу его свозить меня в Будапешт. Тогда мне будет гораздо проще найти этот мост, отправиться на поиски себя и встретиться с собой, как сейчас, ведь я уже прошла до середины моста под крики и аплодисменты, прошла под возгласы "Альбениса!" и новые аплодисменты с криками "Полонез!..". Как будто все это имеет смысл, когда метель толкает меня в спину, а мягкие, точно махровое полотенце, руки обнимают за талию и увлекают к середке моста. (Об этом удобней говорить в настоящем времени. Хотя то, что я описываю, происходило в восемь часов вечера, когда Эльза Пьяджо исполняла на бис то ли Хулиана Агирре, то ли Карлоса Гуаставино, что-то идиллически-пасторальное.) Да, лихо я обхожусь со временем, совсем его не уважаю... Помнится, однажды мне пришла в голову мысль: "Там меня бьют, там снег забивается в мои башмаки, а я здесь тут же об этом узнаю. Хотя, постойте... с чего я взяла, что тут же? Вполне вероятно, все эти известия доходят сюда с опозданием либо, наоборот, опережают события. Что если ее начнут избивать только через четырнадцать лет? А может, на кладбище Святой Урсулы от далекой остались лишь крест да цифры, обозначающие дату смерти..." И мне вдруг показалось, что это так мило, так реально... Идиотка! Чуть было не поверила в существование параллельных времен. Нет, если она там взойдет на мост, я тут же это почувствую. Помнится, я еще задержалась, чтобы поглядеть на реку, напоминавшую расслоившийся майонез; волны, яростно грохоча, хлестали по быкам моста. (Так, во всяком случае, мне представлялось.) Мне хотелось выглянуть за парапет и чуть не оглохнуть от грохота льдин, раскалывавшихся внизу! Мне хотелось там задержаться: отчасти из-за красоты открывавшегося вида, отчасти от страха, пронизывавшего меня изнутри... а может, от холода, ведь пошел снег, а я забыла пальто в отеле... М-да, я, конечно, не зазнайка, нос ни перед кем не задираю, но с какой другой девушкой происходит что-нибудь подобное? Это ж надо: сидя в "Одеоне", вдруг очутиться в Венгрии! Да от такого у кого угодно мурашки по коже забегают, хоть тут, хоть за тридевять земель. Но мама уже дергала меня за рукав -- партер почти опустел. Ладно, больше продолжать не буду, не хочется вспоминать, о чем я потом подумала. Да-да, не стоит вспоминать, а то будет плохо. Но вообще-то... вообще-то мне пришла в голову любопытная мысль. 30 января Бедный Луис Мария! Какая все-таки глупость -- жениться на мне! Ему даже невдомек, что за бремя он на себя накладывает. "Или подкладывает", -- иронизирует Нора, изображающая эмансипированную интеллектуалку. 31 января Мы поедем! Он так охотно согласился, что я чуть не вскрикнула. Мне стало страшно, показалось, что он чересчур легко включился в игру. А ведь он ничегошеньки не знает, он пешка при королеве... пешка, которая, сама того не подозревая, делает решающий ход... Пешечка Луис Мария, а рядом королева... Королева, а... 7 февраля Хочу исцелиться! Не хочу писать, что мне в конце концов пришло в голову тогда на концерте. Вчера вечером я вновь ощутила ее мученья. Да-да, меня там опять избивали. Я не хочу отгораживаться от правды, но сколько можно твердить одно и то же?! Эх, если бы я могла ограничиться констатацией фактов -- для развлечения или чтобы выплеснуть эмоции... Но все обстоит гораздо хуже: мне хочется перечитывать написанное, чтобы постичь суть, расшифровать тайный смысл слов, положенных на бумагу после этих бессонных ночей. Как тогда, когда я вообразила площадь, вздыбленную реку, грохот волн, а потом... Но нет, я не буду писать, что было потом. Я никогда об этом не напишу! Поехать туда и убедиться, затянувшееся девичество, только и всего, ведь я до двадцати шести лет дожила без мужчины. Но теперь у меня будет мой щеночек, мой глупыш, я перестану думать и начну жить, начну жить, и все будет хорошо. И все-таки, раз уж я решила покончить с дневником, ведь надо выбирать одно из двух: либо замуж выходить, либо дневник вести, вместе не получается, -- так вот, пусть напоследок здесь запечатлят радость ожидания и ожидание радости... Мы поедем туда, но все будет не так, как мне представилось на концерте. (Напишу это, и пора завершать писанину, пора для моего же блага!) Я встречу ее на мосту, и мы посмотрим друг другу в глаза. В тот вечер, на концерте, у меня в ушах стоял грохот льдин, раскалывающихся внизу... И королева прервет эту зловещую связь, покончит с возмутительной тихой узурпацией. Далекая покорится мне, если я -- это я, и перейдет ко мне на освещенную половину, где все гораздо красивей и устойчивей; достаточно будет только подойти к ней и положить руку ей на плечо. Ева Корола де Араос с мужем приехали в Будапешт 6 апреля и поселились в гостинице "Риц". Было это за два месяца до их развода. На следующий день, ближе к вечеру, Ева вышла полюбоваться на город и на ледоход. Ей нравилось бродить одной -- она была проворной и любопытной, а потому раз двадцать меняла направление, словно что-то искала, но не особенно старалась найти дорогу, а полагалась на волю случая, резко переходя от одной витрины к другой, с одной стороны улицы на противоположную. Она дошла до моста, добралась до его середины -- теперь Ева продвигалась с трудом, ей мешал снег и цепкий, колючий ветер, поднимавшийся снизу, с Дуная. Юбка прилипала к ногам (Ева слишком легко оделась), и внезапно ее охватило жгучее желание повернуть назад, возвратиться в знакомый город. В центре пустынного моста ее поджидала оборванка с черными, прямыми волосами. Было что-то застывшее и жадное в ее корявом лице, в скрещеньи рук, которые начали медленно выпрямляться навстречу Еве. Ева встала рядом, повторяя жесты и мизансцены, которые уже знала назубок, как после генеральной репетиции. Бесстрашно, наконец-то освободившись -- Ева подумала об этом с каким-то диким ликованием и дрожью, -- она подошла и тоже протянула руки, протянула бездумно, а женщина прижалась к ее груди, и они обнялись крепко и молча, а ледяное месиво реки колотилось об устои моста. Они так крепко обнимались, что замочек сумочки врезался Еве в грудь, но боль была не сильной, вполне переносимой. Женщина, которую она заключила в объятия, оказалась страшно худой, но она была настоящей, и душа Евы полнилась счастьем; так бывает, когда слушаешь гимн, отпускаешь на волю голубей, наслаждаешься журчаньем реки. Ева закрыла глаза, полностью растворяясь в далекой, отгораживаясь от внешнего мира, от сумеречного света; она вдруг ощутила безмерную усталость, но была уверена в победе, хотя и не радовалась тому, что наконец-то ее одержала. Ей показалось, что одна из них тихо плачет. Вероятно, она, ведь щеки у нее намокли, а скула болела, как от удара. Шея тоже вдруг заболела, а вслед за ней заболели и плечи, ссутулившиеся от непреходящей усталости. Открыв глаза (должно быть, она уже закричала), Ева увидела, что они с далекой разъединились. Тут она действительно закричала. Закричала от холода, от того, что снег забивался ей в дырявые башмаки, а к площади по мосту шла Ева Корола, ослепительно прекрасная в сером английском костюме; ветер слегка растрепал ее волосы, она шла, не оборачиваясь, и уходила все дальше и дальше. АВТОБУС -- Если не трудно, захватите мне на обратном пути "Домашний очаг", -- попросила сеньора Роберта и расположилась в кресле, дабы провести в нем время сиесты. Клара разложила лекарства на круглом столике, обвела испытующим взглядом комнату. Вроде бы ничего не забыла: малышка Матильда -- под надежным присмотром сеньоры Роберты, няня получила все необходимые указания. Теперь можно и уходить. Обычно по субботам, вечером, в половину шестого, она встречалась с подругой Анной поболтать о том о сем за чашечкой душистого чая с шоколадом под нескончаемый аккомпанемент радио. В два часа, когда волны служащих уже схлынули, рассыпаясь брызгами и растворяясь в сумрачных глубинах домов, Вилья-дель-Парке пустела и становилась ослепительно яркой. На углу Тиногаста и Самудио, где каждый ее шаг отдавался сочным постукиванием высоких каблучков, Клара блаженно окунулась в сияющее море ноябрьского солнца, этот бесконечный свет временами прерывался: то тут, то там чернели островки теней, что отбрасывали кроны деревьев, высаженные вдоль Агрономии. На авениде Сан-Мартин у Ногойи она остановилась, ожидая автобус No 168, где-то над ее головой воробьи устроили потасовку; флорентийская башня Святого Жана-Батиста Мари Вианнея в тот день показалась красной более чем обычно, особенно на фоне безоблачного, голубого неба, такого бездонного и высокого, что захватывало дух и подкрадывалось головокружение. Мимо прошел дон Луис, часовщик, поздоровался, бросил оценивающий взгляд на ее точеную фигурку, изящные туфельки, белый воротничок кремовой кофточки. На опустевшей улице появился, неспешно приближаясь, сто шестьдесят восьмой, перед Кларой лениво, с недовольным ворчанием открылась дверь, открылась только лишь для нее одной -- единственной пассажирки, стоящей на остановке в этот дневной час. Она очень долго рылась в кармашке сумочки, набитой всякой всячиной, оттягивала мгновение расплаты. Кондуктор ждал, скроив весьма недружелюбную мину, этакий пузан на полусогнутых, кривых ножках, главный распорядитель, судья в поле, лоцман, хранитель тормоза и виражей. Дважды Клара произнесла: "Один за пятнадцать", -- дважды, прежде чем он наконец взглянул на нее, несколько удивленно. Потом протянул ей розовый билетик. Кларе припомнился детский стишок, кажется этот: "Оторви билет, кондуктор, белый, красный, голубой, а пока считаешь деньги, детям песенку пропой". Улыбнулась про себя, прошла в салон, отыскивая свободное сиденье, обнаружила его около двери с табличкой "Аварийный выход" и наконец устроилась с явным удовольствием, которое на мгновение всякий раз охватывает обладателя места у окна. Клара заметила, что кондуктор все еще неотрывно следит за ней. На углу авениды Сан-Мартин, перед самым поворотом, водитель обернулся, бросил на нее взгляд, хотя это было не просто, поскольку сидела она далековато да и водительское кресло, в котором он утопал, было весьма глубокое. Шофер -- худощавый блондин, настолько худощавый, что казалось, будто на светлое его лицо пала и застыла маска голода, он время от времени перебрасывался парой слов с кондуктором, оба разглядывали Клару и перемигивались; автобус, судорожно вздрогнув, помчался по Чорроарин. "Настоящие придурки!" -- немного раздраженно подумала Клара, мысль эта вползала медленно, фраза получилась протяжной, тягучей. Подумала и принялась перебирать внутренности кармашка; теребила билетик, украдкой поглядывала на даму с огромным букетом гвоздик, которая устроилась напротив. А та, в свою очередь, из глубины букета поглядывала на нее глазами, полными нежности, с какою обычно коровы смотрят на живую изгородь. Клара вытащила зеркальце, молча уткнулась в него, придирчиво исследуя свои губы и брови. Ее охватило неосознанное, гнетущее чувство, всем телом, затылком она ощутила: нечто, наглое и оскорбительно дерзкое, творится у нее за спиной; и также дерзко, с вызовом, в каком-то бешеном исступлении, резко обернулась. Клара наткнулась на колючий взгляд. Позади нее, всего лишь в паре сантиметров, почти касаясь ее затылка, сидел старик с дряблой, морщинистой шеей и букетом маргариток, стойкий аромат которых вызывал тошноту. В глубине автобуса, водрузившись на зеленые длинные скамьи, ехали прочие пассажиры, все они, не отрывая глаз, придирчиво таращились на Клару, укоризненно, будто осуждали ее, подмечая в ней абсолютно все, каждую мелочь. Признаться, переносить их тяжелые взгляды Кларе приходилось все труднее, с каждым мгновением это требовало все большего напряжения. И вовсе не из-за того, что ее буравил десяток глаз, и не из-за буйно цветущей зелени, которую везли с собой пассажиры, просто она надеялась: все разрешится быстро, тихо и спокойно, как если бы, предположим, она испачкала нос в саже (чего на самом деле не случилось), люди посмотрели бы и про себя усмехнулись. Так ведь нет, эти вязкие, тягучие взгляды все так же холодно следили за ней, и сами цветы, казалось, тоже сотнями глаз ощупывали ее с ног до головы. Напряжение росло: она едва сдерживалась, только бы не рассмеяться. И оттого как-то вдруг смутилась, осела, расслабилась и принялась разглядывать изувеченное сиденье напротив, внимательно рассматривать табличку с инструкцией над аварийным выходом: "Потянуть ручку на себя, открыть дверь вовнутрь". Клара старательно перебирала буквы, но буквы в слова не складывались. Так она окончательно успокоилась, получила передышку, отвоевав себе некую зону безопасности, где ей никто бы не смог помешать думать о своем. А пассажиры внимательно осматривали вновь вошедших; тот, кто ехал в Чакариту, вез с собой букет цветов, почти все в автобусе держали по букету. Проехали мимо больницы Альвеар, за окном со стороны Клары раскинулся громадный пустырь, на дальнем конце которого начиналась Эстрелья -- квартал грязных луж, желтых кобыл с обрывками веревок на шеях и гривах. Кларе стоило немалых усилий оторвать взгляд от этой картины, унылый вид которой да блики тяжелых солнечных лучей радости никакой не внушали. Время от времени она отваживалась мельком оглядеть салон. Розовые каллы и розы, чуть поодаль безобразные гладиолусы, будто жеваные и грязные, цвета вялого розового шиповника с синеватыми прожилками. Сеньор на третьем сиденье (то посмотрит на нее, то отвернется, вот опять посмотрел, снова отвернулся) сжимал букет почти черных гвоздик, цветы сливались в однообразную бесформенную массу, бугристую и морщинистую, как шкура. Парочка востроносеньких девчушек, которые уселись на одно из боковых сидений, как и все прочие, везли цветочки, правда букетики у них были не такие пышные, как у остальных, скорее дешевые, цветы для бедных: хризантемы, георгины; но самих-то девчушек назвать бедными язык бы не повернулся. Одеты они были модно, богато, явно не из магазина готового платья: жилетки, плиссированные юбки, белые чулки, на три четверти скрывающие ножки. Сидели, надменно поглядывая в сторону Клары, а той в ответ вдруг захотелось отбрить этих двух нахальных, сопливых девчонок, но, увы, слишком много зрителей: две пары зорких наглых глазенок, да еще водитель, да сеньор с гвоздиками, и те, что сзади, испепеляющие ее затылок взглядом, старик с дряблой шеей тоже рядом, парни на сиденье поодаль. Патерналь -- билеты от Куэнки уже не действительны. Никто не вышел. Какой-то мужчина проворно вскочил в автобус и остановился напротив кондуктора, который, все так же неспешно, поджидал его в центре салона, внимательно следил за его руками. Мужчина протянул двадцать сентаво правой, а левой оглаживал обшлага пиджака. Выдержал паузу, все тщательно взвесил и уверенно сказал: "Один за пятнадцать". Клара все слышала: молодой человек тоже, как и она, взял за пятнадцать. Кондуктор не пошевелился; вместо того чтобы оторвать билет, продолжал тупо глазеть на пассажира, и тот, в конце концов потеряв терпение, с досады махнул рукой и повторил: "Я же сказал вам: один за пятнадцать!" Взял билет, в ожидании сдачи окинул взглядом салон в поисках свободного места, выбрал и с легкостью проскользнул на пустое сиденье подле сеньора с гвоздиками. Кондуктор вручил сдачу, бросил на пассажира взгляд сверху вниз, будто изучая его темечко, мужчина оставил это без внимания, молча посвятив себя созерцанию черных гвоздик. Сеньор тоже внимательно изучал свои цветы, изредка поднимал глаза, быстро всматриваясь в попутчика, и когда их взгляды на мгновение встречались, сеньор отворачивался; в их взглядах не было и тени вызова, они просто смотрели по сторонам. Клару по-прежнему раздражали эти две сопливые девчонки напротив, они все так же глазели на нее и подолгу -- на нового пассажира. Потом сто шестьдесят восьмой проехал вдоль Чакариты, чиркая о полуразрушенную стену бортом, тогда все, кто был в автобусе, принялись разглядывать по очереди то Клару, то мужчину, правда первой внимания доставалось меньше, поскольку мужчина их интересовал поболее, но люди, словно полагая эту пару чем-то целым и неделимым, объединяли их в один-единый экспонат. Ну и кретины же эти пассажиры! Все -- сопливые девчонки, по правде говоря, не такие уж и маленькие, -- все они со своими идиотскими цветами и все, кто расселись впереди, все они источали бесцеремонность и грубость. Кларе хотелось защитить мужчину, нового пассажира, она прониклась к нему какой-то смутной, безотчетной нежностью, как к брату. Она будто говорила ему: "И вы, и я, мы оба взяли билет за пятнадцать". Словно в этом было нечто такое, что связывало их. Представляла, что, касаясь его руки, шепчет: "Не обращайте внимания на всякую ерунду, они просто невежи, затерялись тут в своих цветах, как бараны на лугу". Ей хотелось, чтобы он подсел к ней, но молодой человек -- а он действительно был молод, хотя и держал себя как-то особенно и степенно, серьезно и строго -- устроился на первом попавшемся свободном месте поблизости от входа. Довольно странным жестом, не то смущенным, не то беззаботным, Клара попыталась обратить внимание кондуктора, обеих девчонок, сеньоры с гладиолусами на себя, и это ей удалось; следом и сеньор с красными розами обернулся, посмотрел на Клару, глаза его были пусты и невыразительны, взгляд -- мутным, влажным и невесомым, как кусок пемзы. Клара глядела в упор, не отворачиваясь, ощущая себя пустым местом; ей словно бы предложили выйти (но тут, на этой улице, вовсе незачем, просто так, с пустыми руками, без цветов). Она увидела, как молодой человек стал беспокойно оглядываться по сторонам и назад, наконец удивленно уставился на четверку пассажиров, сидевших сзади, на старика с дряблой шеей и букетом маргариток. Их глаза ощупывали Клару, ее лицо, на долю секунды задержавшись на ее губах, соскальзывали и останавливались на подбородке. Затем юноша проследил взгляды сидевших впереди кондуктора и обеих девчонок, сеньоры с гладиолусами. Он будто пытался остудить пыл этих горящих глаз. Минутой раньше Клара оставила свои беспомощные жесты. "Бедняжка, у него же в руках ничего нет", -- промелькнула абсурдная мысль в ее голове, и она не на шутку забеспокоилась о юноше. Выглядел он немного беззащитным, со всех сторон на него устремлялись жгучие, испепеляющие взоры, но глаза его были полны решимости пламя это сдержать. Сто шестьдесят восьмой, не притормаживая, прошел два крутых поворота, прежде чем вырулил на площадь у перистиля кладбища. Девчонки вышли и зашагали по бульвару, а потом заняли свое место у ворот на выходе; следом расположились маргаритки, гладиолусы, каллы. За ними -- разнородная масса, пестрая смесь всех прочих цветов, их аромат долетал до Клары, спокойной и уставшей, которая из окошка наблюдала за пассажирами, покидающими автобус, наблюдала с таким видом, будто и не было вовсе никакой поездки и молчаливых укоров. Над ней проплыли черные гвоздики, это мужчина задержался перед выходом, дабы прежде вызволить из автобуса цветы, согнулся чуть не пополам, скорчившись на свободном месте против Клары. Миловидный, утонченный и открытый, юноша, наверное, служащий аптеки или продавец в книжном магазине, а может, инженер-конструктор. Автобус остановился мягко, без рывка, дверь открылась с недовольным ворчанием. Молодой человек обождал, пока пассажиры выйдут из салона, а потом решил приглядеть себе другое место, по своему вкусу. Клара терпеливо ожидала, когда же гладиолусы и розы, вняв ее молчаливому требованию, наконец выйдут. Вот и дверь открылась, и все столпились в проходе, а они все смотрят и смотрят то на нее, то на юношу, смотрят и не выходят, смотрят на них сквозь цветы, поверх своих букетов, и букеты колышутся, будто от ветра, ветра, который поднимается от самой земли, теребит корни, колеблет стебля, отдаваясь колыханием цветов. Вышли каллы, красные гвоздики, чуть позади мужчина с охапкой букетов, обе девчонки, старик с маргаритками. Наконец-то они остались одни, вдвоем, сто шестьдесят восьмой по мановению волшебной палочки вдруг уменьшился, стал неярким и уютным. Клара подумала: было бы просто чудесно, точнее, это было просто необходимо, чтобы юноша сел рядом, хотя он может выбрать любое место в пустом салоне. Он сел рядом, и оба опустили глаза, рассматривая свои руки. Так они и сидели, а руки -- всего лишь руки и ничего более. -- Чакарита! -- проревел кондуктор. Клара и юноша на его требование ответили очень просто: "У нас билет за пятнадцать". Оба подумали так, и этого им было достаточно. Дверь все еще оставалась открытой. Кондуктор подошел к ним. -- Чакарита! -- повторил он немного возбужденно. Юноша даже не глянул на него, но Клара его пожалела. -- Я еду до Ретиро, -- сказала она и показала билет. Оторви билет, кондуктор, белый, красный, голубой... Водитель приподнялся в кресле и посмотрел на них, кондуктор в нерешительности вернулся на свое место и махнул рукой. Задняя дверь, заворчав, закрылась, в переднюю тоже никто не вошел. Сто шестьдесят восьмой сорвался с места, набирая скорость, бешено раскачивался из стороны в сторону, пустого его так подбрасывало на ухабах по дороге, что временами Кларе казалось, будто внутренности ее наливаются свинцовой тяжестью. Кондуктор сел рядом с водителем, вцепившись в хромированный поручень и не упуская из виду парочку, те тоже следили за ним, так они и смотрели друг на друга до самого поворота при въезде на Доррего. Клара почувствовала, как юноша положил ее ладонь на свою, осторожно, чтобы не было заметно ни водителю, ни кондуктору, никому. Его рука, такая нежная, теплая, Клара даже не попыталась высвободить свою, лишь немного отодвинула ниже по бедру, почти на колено. Ветер, рожденный скоростью, гулял по пустому автобусу. -- Столько было людей, -- сказал он тихо, почти шепотом. -- И вдруг все разом вышли. -- Они везли цветы на кладбище, -- ответила Клара. -- По субботам в Чакариту приходит много народа. -- Да, но... -- Как сегодня -- редко. Правда. Вы ведь заметили?.. -- Да, -- снова повторил он, не дав ей договорить. -- А мне показалось, с вами такое -- часто. -- Вовсе нет. Но сейчас уже никто не сядет. Автобус резко затормозил. Вот и переезд Сент-раль-Архентино. Покатили дальше, налегке, судорожными рывками. Автобус вздрагивал, как огромное тело. -- Я еду в Ретиро, -- сказала она. -- Я тоже. Кондуктор, все еще сидевший неподвижно, как скала, что-то раздраженно говорил водителю. А затем покинул свое место и направился вдоль салона. Клара и юноша это заметили, каждый из них, помимо собственной воли, внимательно следил за кондуктором и даже считал каждый его шаг. Клара с удивлением поняла, что она и кондуктор, оба разглядывают юношу. Юноша весь напрягся, казалось, он собирается с силами, оттого у него слегка подрагивали ноги и плечо, на которое Клара опиралась. Внезапно перед автобусом вырос поезд и с жутким ревом на полном ходу прогрохотал перед ними, обдав клубами черного едкого дыма. Вероятно, шум, лязг и скрежет поглотили тираду, которую, должно быть, в эту минуту произносил водитель. В двух шагах от молодых людей кондуктор застыл, согнувшись в позе атлета, готовящегося к прыжку, мертвой хваткой вцепился рукой в свое собственное плечо, при этом заметив, что автобус проскочил переезд, едва не врезавшись в последний вагон проносившегося мимо состава. Водитель, стиснув зубы, суетился вокруг своего кресла, к тому времени сто шестьдесят восьмой уже вынесло на встречную полосу, развернуло, и он перегородил движение в противоположном направлении. Юноша устроился поудобнее, тело его, сбросив напряжение, расслабилось. -- Такого со мной еще никогда не случалось, -- сказал, будто оправдываясь. Кларе хотелось плакать. Слезы наворачивались на глаза, вроде бы и хочется, и как-то глупо. Она ни на миг не усомнилась: все складывалось просто замечательно. И то, что она ехала именно в этом пустом сто шестьдесят восьмом, и что встретилась с ним, а что это кому-то не понравилось, так что с того? Пусть теперь они звонят во все колокола, пусть судачат на каждом углу. Пусть. Все просто прекрасно. Единственно, что огорчало: они выйдут из автобуса, его рука отпустит и больше не сожмет ее руку. -- Мне страшно, -- пролепетала она. -- Надо было хотя бы пару фиалок приколоть к блузке, что ли. Он поглядел на нее, окинул взглядом ее блузку, простую, гладкую, безо всяких рисунков и украшений. -- Иногда, под настроение, я прикалываю к лацкану букетик жасмина, -- сказал он. -- А сегодня выскочил из дому просто так. -- Жаль. Ну мы ведь все равно едем в Ретиро. -- Конечно, едем в Ретиро. Вот такой диалог, маленький, слабенький. И они его трепетно поддерживали и берегли. -- Не могли бы вы немного приоткрыть окно? Здесь просто нечем дышать, я задыхаюсь. Он с удивлением посмотрел на нее, потому как казалось, что ее трясет от холода. Кондуктор болтал о чем-то с водителем, время от времени поглядывал на пассажиров, все еще следил за ними вполглаза. Автобус между тем, не задерживаясь после происшествия на переезде, уже свернул к Каннингу и Санта-Фе. -- Там окно не открывается, -- заметил кондуктор. -- Вы же видите: это единственное место в автобусе у аварийного выхода. -- А-а-а, -- протянула Клара. -- Мы можем пересесть на другое. -- Нет-нет, -- воскликнула она и крепче сжала пальцы его руки, едва он попытался встать. -- Не стоит привлекать внимание. -- Ну хорошо, тогда давайте откроем другое окно, впереди. -- Нет, пожалуйста, не надо. Он подождал немного в надежде, что Клара продолжит разговор, но она молчала, она просто сидела, такая маленькая и беззащитная на своем местечке у окошка, сидела, глядя куда-то в сторону, мимо него, дабы не привлекать даже малейшего внимания кондуктора и водителя, от яростных взглядов которых их окатывало то ледяной волной, то испепеляющим жаром. Юноша и другую руку положил на колено Кларе, она положила сверху свою, и оба продолжили тайный разговор, скрытый от посторонних, разговор сплетенных пальцев и нежно ласкающих друг друга рук. -- Иногда так бывает: становишься такой рассеянной, -- робко пролепетала Клара. -- Думаешь, будто все знаешь, умеешь, вдруг раз -- и все забываешь. -- Мы об этом и не догадываемся. -- Правильно, но между тем так оно и есть. Вот, например, все так пристально смотрели, особенно те две девчонки, и мне стало так плохо. -- Да, они были просто несносны, -- выпалил он. -- Вы видели: они будто сговорились между собой, когда буравили нас глазами? -- А хризантемы и георгины? -- сказала Клара. -- Они тоже чванились. -- Все потому, что их хозяева им позволяли это делать, -- добавил юноша возбужденно. -- Этот старик с птичьим лицом и жеваными гвоздиками, тот, что сидел рядом со мной. И те, сзади. Вы полагаете, что они?.. -- Все, абсолютно все, -- сказала Клара. -- Только вошла, сразу их увидела. Я села на углу Ногойи и авениды Сан-Мартин, обернулась и увидела, что все, все...