слух преследует липкое тиканье часов, прядь волос прилипает ко лбу Мишель, а она лежит на софе и смотрит на Пьера. -- Я тоже мало тебя знаю, ко дело не в этом... Ты думаешь, что у меня с головой не все в порядке. Бобби снова рычит. -- Несколько лет назад, -- говорит Мишель и закрывает глаза, -- мы жили в Ангьене, я тебе об этом уже говорила. Мне кажется, что я тебе говорила, что мы жили в Ангьене. Не смотри на меня так. -- А я и не смотрю, -- говорит Пьер. -- Нет, смотришь, и мне от этого не по себе. Но ведь это неправда, не может быть, чтобы ей было не по себе оттого, что я жду ее слов, жду, не двигаясь, продолжения ее рассказа, глядя, как едва шевелятся ее губы, а сейчас -- это случится: она сложит вместе руки и примется умолять, и пока она будет взывать, биться и плакать в его объятиях, раскроется цветок страсти, раскроется влажный цветок -- наслаждение чувствовать ее бесполезное сопротивление... В холл вползает Бобби и устраивается в углу. "Не смотри на меня так", -- сказала Мишель, а Пьер ответил: "А я и не смотрю", и тогда она сказала, что нет, ты смотришь, и что ей не по себе от такого взгляда, но их разговор прерывается, потому что вот теперь Пьер встает и смотрит на Бобби, смотрит на себя в зеркало, проводит рукой по лицу, вздыхает и вдруг пронзительно стонет, надает на колени перед софой и утыкается лицом в ладони, вздрагивая и тяжело дыша, изо всех сил стараясь избавиться от видений, которые, как паутина, липнут к лицу, как сухие листья, прилипают к мокрому лицу. -- О Пьер, -- произносит Мишель тоненьким голоском. Из-под пальцев рвется наружу неудержимый плач: безыскусные и неуклюжие рыдания сотрясают тело юноши, и кажется, им не будет конца. -- Пьер, Пьер, -- говорит Мишель, -- но почему, дорогой, почему? Она медленно гладит его по голове, протягивает ему тот же платок. -- Кретин я несчастный, прости меня. Ты мне... ты мне говори... Он приподнимается и отодвигается на другой конец софы, не замечая, что Мишель резко отшатнулась от него и смотрит так, как и в прошлый раз, когда убежала от него. Он повторяет: "Ты мне го... говорила", повторяет он с усилием, у него перехватило горло. Но что это? Бобби снова зарычал. Встав, Мишель начинает пятиться, отходит шаг за шагом и не спускает с него глаз; что это? зачем это сейчас, почему она уходит, почему? Хлопанье двери его не потревожило: он улыбается, видит свою улыбку в зеркале, улыбается вновь. "Als alle Knospen sprangen", -- не разжимая губ, мурлычет он мелодию. В доме тишина: только звякает телефон -- снимают трубку, вращается с характерным жужжанием телефонный диск: первая цифра, вторая... Пьер, пошатываясь, стоит перед зеркалом, вяло уговаривая себя, что должен пойти и объясниться с Мишель, но нет, он уже во дворе у мотоцикла. Бобби рычит на крыльце. Дом усиливает резкое эхо взревевшего мотоцикла: первая скорость -- вверх по улице, вторая -- под жгучее солнце. -- Это был тот же голос, Бабетта. И тогда я догадалась, что... -- Глупости, -- отвечает Бабетта. -- Будь я там, думаю, я бы тебе устроила взбучку. -- Пьер уехал, -- говорит Мишель. -- Это, наверное, самое лучшее, что он мог сделать. -- Бабетта, если бы ты приехала. -- Зачем? Ну конечно, приеду, но это какой-то идиотский бред. -- Он заикался, Бабетта, клянусь тебе... Это не галлюцинация, я же тебе говорила, что раньше... Как будто это было уже однажды... Приезжай быстрей, по телефону я не могу объяснить... Только что взревел мотоцикл, он уехал, а мне ужасно жаль. Как он сможет понять, что происходит со мной, бедняга, но он тоже как безумный, Бабетта, это так странно. -- Мне казалось, что ты уже излечилась от всего этого, -- говорит Бабетта как-то отчужденно. -- В конце концов, Пьер не дурак и все поймет. Я думала, что он давно уже об этом знает. -- Я даже начала ему рассказывать, я хотела рассказать, но тут... Бабетта, клянусь тебе, он заикается, и раньше, раньше... -- Ты мне уже говорила, но все это -- твои фантазии. И Ролан тоже, бывает, сделает такую прическу, что его и не узнать; ну что ты, черт возьми, придумываешь?.. -- А сейчас он уехал, -- монотонно повторяет Мишель. -- Ничего, вернется, -- говорит Бабетта. -- Ну ладно, приготовь чего-нибудь вкусненького: у Ролана -- сама знаешь, аппетит... -- Ты что на меня наговариваешь? -- говорит Ролан, возникший на пороге. -- Что случилось у Мишель? -- Едем, -- говорит Бабетта. -- Едем немедленно. Миром управляет газовая ручка -- резиновый цилиндр, что умещается в ладони: стоит немного повернуть вправо -- все деревья сливаются в одно, раскинувшееся вдоль всей дороги, а стоит самую малость крутнуть влево -- и зеленый гигант распадается на сотни тополей, убегающих назад, высоковольтные же вышки шествуют размеренно, одна за другой, их шествие -- самый удачный ритм, в который могут вплетаться и слова, и лоскутья образов, уже не связанных с дорогой; газовая ручка поворачивается вправо -- звук растет и растет, струна звука до предела натягивается, но уже нет никаких мыслей, а лишь единение с машиной: тело срастается с машиной и ветер в лицо, -- как забвение; Корбей, Арпажон, Лина-Монлери, снова тополя, полицейская будка, свет становится с каждым разом все ярче, свежий ветер влетает в полуоткрытый рот, медленнее, медленнее, на этом перекрестке -- направо. Париж -- в восемнадцати километрах, реклама "Чинзано", Париж -- в шестнадцати китометрах. "Не разбился, -- думает Пьер, медленно сворачивая на дорогу, ведущую налево. -- Невероятно, но я не разбился". Усталость столь же ощутима, как и сидевшая совсем недавно за его спиной пассажирка, с каждым мгновением она становится все более необходимой и манящей. "Думаю, она меня простит, -- размышляет Пьер. -- Мы оба с приветом, должна же она понять, понять, понять, понять, что ничего нельзя узнать по-настоящему, не испытав любви, я хочу ощущать ее волосы в своих руках, ее тело, я люблю ее, люблю..." Рядом с дорогой возникает лес, принесенные ветром сухие листья захлестывают автостраду. Пьер смотрит на листья, их подминает и взметает мотоцикл; резиновый цилиндр газовой ручки вновь вращается вправо, еще раз вправо, еще и еще. И вдруг появляется слабый блеск стеклянного шара у начала перил. Нет нужды ставить мотоцикл далеко от особняка, но ведь Бобби будет лаять, и он прячет машину среди деревьев и с последними лучами солнца добирается до особняка пешком, входит в холл, надеясь найти Мишель, -- она должна была быть там, но софа пуста, в холле только бутылка коньяка и стаканы, дверь, ведущая на кухню, осталась открыта, сквозь нее льется красноватый свет солнца, заходящего в глубине рощицы, и только тишина кругом, так что лучше идти к лестнице, не упуская из виду блестящий стеклянный шар, или же это поблескивают глаза Бобби, он лежит со вздыбленной шерстью на первой ступеньке и едва слышно рычит, через него нетрудно перешагнуть и медленно, не скрипя ступеньками, чтобы не испугать Мишель, подняться по лестнице; дверь приоткрыта, не может быть, чтобы дверь была приоткрыта, а у него бы не было в кармане ключа, но если дверь приоткрыта, то ключ уже не нужен; какое наслаждение, приглаживая волосы рукой, идти к двери, и он входит, нарочито припадая на правую ногу, едва толкает дверь, и она бесшумно открывается: Мишель, сидящая на краю кровати, поднимает глаза и смотрит на него, она подносит руку ко рту, видимо, хотела закричать (но почему волосы у нее не распущены, почему на ней не ночная сорочка небесного цвета, почему она в брюках и выглядит старше), и тогда Мишель улыбается, вздыхает, протягивая к нему руки, и говорит: "Пьер, Пьер" -- и, вместо того чтобы складывать в мольбе руки и сопротивляться, называет его по имени и ждет его, смотрит на него и дрожит, будто от стыда или счастья, как сука, но он все же видит ее, несмотря на ковер из сухих листьев, снова закрывающий ему лицо, а он пытается обеими руками сорвать его, и в это время Мишель начинает пятиться, наталкивается на край кровати, в отчаянии оглядывается и кричит; и вся его страсть вскипает в нем и захлестывает его, Мишель продолжает кричать, вот так -- зажав волосы в кулак, вот так, несмотря на мольбу, вот так тогда, сука, вот так. -- Ради Бога, но ведь это давно уж забыто и быльем поросло, -- говорит Ролан, на Есей скорости вписываясь в поворот. -- Я тоже так думала. Почти семь лет. И вдруг -- на тебе! Именно сейчас... -- Вот тут ты, пожалуй, ошибаешься, -- говорит Ролан. -- Если это и должно было выявиться, то именно сейчас, в этом абсурде все достаточно логично. Знаешь, мне и самому... иногда снится все это. Впрочем, не так легко забыть и то, как мы этого типа убили. Но, в конце концов, в то время лучшего мы и придумать не могли, -- говорит Ролан, до отказа нажимая на газ. -- Она об этом ничего не знает, -- говорит Бабетта. -- Разве только, что его вскоре убили. Надо было бы, по крайней мере, рассказать ей об этом. -- Конечно. Но ему-то это совершенно не показалось справедливым. Я помню его рожу, когда мы его выволокли из машины там, в лесной чаще. Он сразу усек, что ему крышка. Но он был, конечно же, не трус. -- Быть смелым всегда легче, чем быть мужчиной, -- говорит Бабетта. -- Надругаться над девочкой, которая... Когда я думаю о том, сколько я боролась, чтобы Мишель не покончила с собой... В те первые ночи... Меня не удивляет, что она снова чувствует себя как тогда, для нее это почти естественно. Машина на всей скорости въезжает на улицу, которая ведет к особняку. -- Да, это был ублюдок, -- говорит Ролан. -- Чистокровный ариец, как принято было говорить в то время. Попросил у нас сигарету, имея в виду, естественно, право последней просьбы. Хотел знать, за что мы его хлопнем, и мы ему все объяснили, если это можно назвать объяснением. До сих пор он мне снится: его презрительно-удивленный взгляд, его почти элегантная манера заикаться. Я помню даже, как он упал на сухие листья: не лицо -- кровавое месиво. -- Пожалуйста, прекрати, -- говорит Бабетта. -- Он это заслужил, а кроме того, у нас не было ничего -- только самодельный охотничий патрон... Нам налево, в самый конец? -- Да, налево. -- Надеюсь, коньяк будет, -- говорит Ролан и тормозит. Из книг ВСЕ ОГНИ-ОГОНЬ ПОСЛЕДНИЙ РАУНД ВСЕ ОГНИ - ОГОНЬ "Вот таким будет когда-нибудь памятник мне", -- иронически замечает про себя проконсул, поднимая руку, которая застывает затем в приветственном жесте. Проконсул позволяет публике, которую не смогли утомить ни жара, ни два часа зрелища на арене цирка, обратить себя в камень на время рева овации. Наступает миг обещанного сюрприза, и проконсул поворачивает голову и смотрит на свою супругу, которая в ответ улыбается ему бесстрастной улыбкой -- как всегда на праздниках. Ирина не знает, что сейчас последует, но в то же время словно бы знает -- ведь даже неожиданное становится рутиной, когда привыкаешь сносить, с безразличием, которое так ненавидит проконсул, бесконечные капризы повелителя. Даже не поворачиваясь к арене, она заранее знает, что уже брошен жребий, что предстоит жестокое и монотонное зрелище. Ликас, хозяин винокурен, и его жена Урания первыми выкрикивают имя, которое толпа тотчас же подхватывает и громогласно повторяет. "У меня для тебя сюрприз, -- говорит проконсул. -- Меня уверяли, что ты восхищаешься стилем этого гладиатора". Страж своей улыбки, Ирина чуть склоняет голову в знак благодарности. "Полагаю, ты окажешь нам честь и поприсутствуешь на поединке, пусть тебе и претят ристалища, -- добавляет проконсул. -- Согласись, что я позаботился о том, чтобы предложить то, что не может тебе не понравиться". -- "Ты -- соль земли! -- восклицает Ликас. -- Ты заставляешь тень самого Марса спуститься на убогую арену нашей провинции!". -- "И это еще только половина", -- говорит проконсул, пригубив из кубка и передав его своей жене. Ирина делает большой глоток, что вроде бы помогает заслонить ароматом вина густой, всепроникающий запах крови и навоза. Воцаряется выжидательное молчание, словно клинком вонзающееся в Марка; он выходит на середину арены, его короткий меч вспыхивает как молния -- когда лучам солнца удается проникнуть сквозь щели в старом ограждении стадиона, -- бронзовый щит небрежно висит на левой руке гладиатора. "Уж не собрался ли ты выпустить его против победителя Смирния?" -- взволнованно спрашивает Ликас. "Нет, я придумал кое-что получше, -- отвечает проконсул. -- Я хочу, чтобы твоя провинция запомнила меня по этим играм и чтобы моя супруга хоть на какое-то время перестала изнывать от скуки". Урания и Ликас аплодируют в ожидании ответа Ирины, но та лишь молча отдает рабу кубок, словно не замечая поднявшегося над ареной рева публики, приветствующей выход второго гладиатора. Неподвижный, Марк тоже кажется безразличным к овациям, знаменующим появление его противника; лишь кончиком меча он слегка постукивает по позолоченным поножам. "Алло", -- говорит Ролан Ренуар, вытаскивая из пачки сигарету, это движение -- словно неотъемлемая часть того, другого -- за телефонной трубкой. На линии слышны помехи, треск беспорядочных соединений, слышен чей-то голос, диктующий цифры, и вдруг -- тишина, совсем мертвая, из того мертвого молчания, что изливает телефон в ушную раковину. "Алло", -- говорит Ролан, положив сигарету на край пепельницы и хлопая по карманам халата в поисках спичек. "Это я", -- слышится голос Жанны. "Это я", -- зачем-то повторяет Жанна. И, так как Ролан молчит, она добавляет: "Соня только что ушла". Он должен повернуться к императорской ложе и -- как того требует раз и навсегда заведенный порядок -- поприветствовать сидящих там. Он знает, что должен это сделать, знает, что увидит жену проконсула, самого проконсула и, вполне возможно, жена проконсула улыбнется ему, как это было на последних играх. Ему не нужно думать, он почти не умеет думать, но инстинкт предупреждает его, твердит, что эта арена -- плохая, она -- как огромный бронзовый глаз, испещренный извилистыми тропами, оставленными граблями и пальмовыми листьями поверх случайно сохранившихся мрачных следов предшествовавших поединков. Сегодня ему приснилась рыба; ему снилось, что он один, на пустынной дороге, меж полуразрушенных колонн; пока он надевал доспехи, кто-то успел пробормотать, что проконсул не заплатит ему золотыми монетами. Марк не снизошел до того, чтобы расспрашивать незнакомца, и тогда кто-то еще, зловеще рассмеявшись, стал удаляться, так и не повернувшись к нему спиной. Потом кто-то третий стал шептать, что он -- брат гладиатора, убитого Марком в Массилии, но времени уже не оставалось, и вот его уже толкают в спину, выпроваживая к галерее, навстречу несущемуся снаружи реву толпы. Жара невыносимая, на голову давит шлем, отбрасывающий солнечные зайчики на трибуны и ограду арены. Опять -- обвалившиеся колонны, неясные сны с провалами в те самые мгновения, когда все вот-вот должно было стать понятным. Да еще тот, кто помогал надевать доспехи, сказал, что проконсул не заплатит ему золотом; может быть, и жена проконсула не улыбнется ему сегодня. Крики публики ему безразличны -- ведь сейчас ими приветствуют другого, его соперника. Аплодисменты чуть менее бурные, чем минуту назад, когда приветствовали Марка, но теперь к ним примешиваются возгласы удивления, и Марк поднимает голову, смотрит на ложу, где Ирина как раз отвернулась, чтобы поговорить с Уранией, где проконсул небрежным жестом делает знак, и все тело гладиатора напрягается, а рука сильнее сжимает меч. Ему достаточно одного взгляда на противоположную галерею: нет, его противник появляется не оттуда; со скрипом поднимается решетка, открывающая темный коридор, из которого на арену обычно выпускают зверей, и вот Марк уже может различить на фоне покрытой плесенью каменной стены огромный черный силуэт ретиария-нубийца. Вот теперь -- да, все встает на свои места, и не нужно никаких объяснений -- проконсул не заплатит ему золотом, понятно и видение рыбы, и полуразрушенных колонн. И в то же время ему почти нет дела до того, как пойдет бой с ретиарием, это ведь просто работа и жребий рока, вот только тело его по-прежнему напряжено так, словно он боится, что-то в его плоти спрашивает, почему ретиарий вышел из коридора для зверей, и тот же вопрос задают друг другу зрители, и о том же спрашивает у проконсула Ликас, а проконсул улыбается, понимая, что сюрприз удался, и Ликас, притворно, с улыбкой протестуя, чувствует себя обязанным заключить пари, поставив на Марка; прежде чем прозвучат эти слова, Ирина уже знает, что в ответ проконсул поставит на нубийца вдвое большую сумму, а затем, бросив на нее любезнейший взгляд, прикажет подать холодного вина. И она будет пить вино, и обсуждать с Уранией рост и свирепость нубийца; каждое движение предсказано заранее, пусть это и неизвестно ей самой, пусть даже, в конце концов, не будет хватать кубка с вином или изгиба губ Урании, восхищающейся фигурой черного великана. Затем Ликас, большой знаток всего, что связано с этим цирком, обратит их внимание на то, что нубиец задел шлемом решетку, поднятую над выходом из коридора на высоту двух метров. Еще он похвалит изящество и легкость, с которыми ретиарий перекинул через левое предплечье чешуйчатые складки своей сети. И как всегда, как это бывает всякий раз с той, уже далекой брачной ночи, Ирина сожмется в комок, отступив до самых дальних границ самой себя, оставаясь при этом внешне снисходительной, любезной и даже довольной; в этой свободной и стерильной глубине она чувствует присутствие смерти, которое проконсул скрыл в веселом -- на публику -- сюрпризе, присутствие, которое могут постичь только она и Марк, но он не успеет понять, -- мрачная, свирепая, молчаливая машина, и его тело, которое она так возжелала в тот, другой день в цирке (что тотчас же заметил проконсул, который угадывал это без помощи своих колдунов -- всегда, с первого же мгновения), заплатит сегодня дорогой ценой за ничтожную игру воображения, за бесполезный взгляд в глаза -- через тело фракийца, убитого одним мастерским ударом в горло. Прежде чем набрать номер телефона Ролана, рука Жанны прошлась по страницам модного журнала, прикоснулась к упаковке транквилизатора, погладила свернувшуюся клубочком на диване кошку. Вот голос Ролана произнес "алло", его чуть сонный голос, -- и вдруг Жанна ощущает, что -- вот потеха-то будет -- она расскажет ему сейчас то, что немедленно запишет ее в разряд многочисленных телефонных плакальщиц, хнычущих перед единственным зрителем-слушателем, курящим в густой, непроглядной тишине. "Это я", -- говорит Жанна, причем говорит скорее самой себе, а не этой тишине, в которой словно где-то на занавесе, на заднем плане танцуют считанные искры звука. Она смотрит на свою руку, которая перед тем, как набрать номер, рассеянно гладила кошку (разве не слышны в трубке другие цифры, разве не слышен далекий голос, диктующий числа кому-то, кто молчит и существует лишь для того, чтобы послушно записывать их?), и не верит, что вот эта рука, взявшая и опустившая на место таблетки, -- ее рука, что голос, только что повторивший: "Это я", -- ее голое, на самой грани... Из чувства собственного достоинства -- замолчать, медленно, не бросая, положить трубку, остаться одной, начистоту. "Соня только что ушла", -- говорит Жанна; граница пересечена, начинается потеха, маленький успокоительный ад. "А..." -- говорит Ролан, чиркая спичкой. Жанна слышит этот звук и словно видит лицо Ролана, делающего первую затяжку -- чуть откинув голову и прищурив глаза. Сверкающий поток чешуи словно срывается с рук черного великана, и Марку хватает времени ровно на то, чтобы увернуться от сети. Раньше -- проконсул это хорошо знает и отворачивается так, чтобы только Ирина видела, как он улыбается, -- ему хватало этого краткого мгновения, слабого места любого ретиария, чтобы, заблокировав щитом грозный трезубец, броситься словно на крыльях -- вперед, к незащищенной груди противника. Но сегодня Марк не бросается в ближний бой, его ноги чуть согнуты, он готов отпрыгнуть в любую сторону, а нубиец тем временем стремительно подбирает сеть и готовится к новой атаке. "Ему конец", -- думает Ирина, не глядя на проконсула, который тем временем роется в груде сладостей на протянутом ему Уранией подносе. "Да, он не тот, что раньше", -- думает Ликас, уже сожалея о проигранном пари. Марк чуть повернулся на месте, следуя за обходящим его нубийцем; он -- единственный, кто пока не знает того, что все предчувствуют, -- это что-то, съежившись в нем, ждет очередной попытки, и он лишь чуть обескуражен тем, что ему не удалось выполнить все по предписанию науки. Ему бы еще немного времени -- из тех долгих часов пиршеств победителя, -- чтобы понять наконец, почему же на этот раз проконсул не заплатит ему золотом. Мрачный, он продолжает ждать следующего удачного момента; может быть, в конце боя, поставив ногу на мертвое тело поверженного ретиария, он сумеет снова поймать посланную ему улыбку жены проконсула; но не об этом он сейчас думает, а тот, кто думает именно так, уже не верит в то, что нога Марка сможет встать на грудь лежащего с пронзенным горлом нубийца. "Говорить-то будешь? -- спрашивает Ролан. -- Если, конечно, ты не вознамерилась продержать меня на линии весь вечер, слушая этого типа, что диктует свои цифры неизвестно кому. Слышишь его?" -- "Да, -- говорит Жанна, -- словно откуда-то издалека. Триста пятьдесят четыре, двести сорок два". На какой-то миг в трубке воцаряется тишина -- если не считать далекого монотонного голоса. "По крайней мере, -- говорит Ролан, -- он использует телефон хоть с какой-то практической целью". Ответ мог бы быть вполне предсказуемым -- первая жалоба, -- но Жанна молчит еще несколько секунд и повторяет: "Соня только что куда-то ушла". Поколебавшись, она добавляет: "Наверное, она к тебе пошла. Вот-вот будет". Ролан мог бы и удивиться: с чего это, мол, так, что это Соня вдруг забыла у него? "Не ври", -- говорит Жанна, и кошка выскальзывает из-под ее руки с оскорбленным выражением на мордочке. "Я не вру, -- отвечает Ролан. -- Я имел в виду не то, придет ли она вообще или нет, а то, который сейчас час. Соня прекрасно знает, что в такое время меня раздражают любые гости, да и звонки тоже". Восемьдесят пять, -- диктует кто-то издалека. Четыреста шестнадцать. Тридцать два. Жанна закрывает глаза и ждет первой паузы в этом потоке, чтобы сказать то единственное, что еще осталось невысказанным. Если Ролан сейчас положит трубку, ей еще останется этот голос где-то в глубине линии; она сможет, прижимая трубку к уху, постепенно сползать с дивана, поглаживая кошку, которая уже вернулась и растянулась рядом с ней, лениво поигрывая баночкой с таблетками, и можно будет слушать до тех пор, пока и голос, диктующий цифры, не устанет, и уже не останется ничего, совсем ничего, если не считать трубки, которая вдруг станет пугающе тяжело давить на руку, -- мертвая вещь, которую нужно отбросить, не глядя. Сто сорок пять, -- говорит голос. И где-то еще дальше, словно легкий набросок карандашом, кто-то, кто, скорее всего, мог бы быть робкой, застенчивой женщиной, спрашивает между двумя щелчками: "Алло, это Северный вокзал?" Второй раз ему удается выскользнуть из-под сети, но прыжок назад оказался плохо просчитан, и он поскальзывается на влажном песке. С усилием, которое заставляет публику не на шутку поволноваться, Марк отбивает сеть круговым движением меча и одновременно выставляет вперед левую руку, получая звонкий удар трезубцем в бронзовый щит. Не обращая внимания на восторженные комментарии Ликаса, проконсул поворачивается к сидящей неподвижно Ирине. "Сейчас или никогда", -- говорит проконсул. "Никогда", -- отвечает Ирина. "Да, он уже не тот, что раньше, -- повторяет Ликас, -- и это ему дорого обойдется. Нубиец не даст ему второго шанса. Тут и смотреть больше не на что". На некотором расстоянии от них, почти неподвижный, Марк, похоже, осознает совершенную ошибку; подняв щит, он твердо смотрит на уже подобранную сеть, на трезубец, гипнотизирующе мерцающий в двух метрах от его глаз. "Да, ты прав -- он уже не тот, -- говорит проконсул. -- Ирина, ты на него поставила?" Напряженный, готовый в любой миг к броску, Марк кожей и самым нутром чувствует, что толпа бросила его. Будь у него мгновение покоя, он сумел бы разорвать парализующий его узел, эту невидимую цепь, начинающуюся где-то далеко позади него, так, чтобы он не знал где, цепь, в какой-то миг принимающую облик личной заявки проконсула, обещания особой, дополнительной платы и того сна с рыбой, а сейчас, когда уже нет времени ни для чего, она ощущается уже как образ из того самого сна -- танцующая прямо перед глазами сеть, что притягивает сверкающей чешуей каждый луч, проникающий на арену сквозь дыры в ограде. Все -- цепь, ловушка, западня; публика взрывается аплодисментами, когда Марк стремительно бросается вперед, заставляя ретиария, в первый раз за поединок, отступить на шаг; Марк выбирает единственную дорогу -- смятение, пот, запах крови, лик смерти прямо перед ним, и нужно убить, победить ее; кто-то, кто думает о нем под маской улыбки, кто-то, желавший его, стоявшего над агонизирующим фракийцем. "Яд, -- говорит сама себе Ирина, -- когда-нибудь я найду яд, но пока -- прими от него кубок, будь сильнее, жди своего часа". Пауза в разговоре затягивается, как тянется коварная черная галерея, в которой прерывисто бьется далекий голос, диктующий цифры. Жанна Есегда верила в то, что самое важное когда-то оказывается ближе, чем любые слова; может быть, эти цифры сейчас важнее любого разговора -- для того, кто их так внимательно слушает, как для нее -- аромат духов Сони, прикосновение ладони Сони к ее плечу, перед тем как уйти, -- все это значит куда больше, чем слова Сони. Но вполне естественно, что Соня не ограничилась зашифрованным -- зацифрованным -- сообщением, что она предпочла сказать все всеми возможными словами, наслаждаясь ими от первого до последнего. "Я понимаю, что тебе будет тяжело, -- повторила Соня, -- но я ненавижу ложь, терпеть не могу скрывать что-либо и хочу сказать тебе все, как есть". Пятьсот сорок шесть, шестьсот семьдесят два, двести восемьдесят девять. "Мне наплевать, к тебе она пошла или нет, -- говорит Жанна. -- Мне теперь вообще все все равно". Вместо очередной цифры -- долгое молчание. "Ты слушаешь?" -- спрашивает Жанна. "Да", -- говорит Ролан и кладет окурок на край пепельницы, чтобы не торопясь нашарить на столике коньяк. "Чего я не могу понять..." -- начинает Жанна. "Только, пожалуйста, не надо... -- перебивает ее Ролан. -- В таких делах вообще мало кто что понимает, дорогая, да если и поймешь -- что с этого толку? Жаль, что Соня поторопилась, не ей бы следовало говорить тебе это. Да черт побери, перестанет он когда-нибудь талдычить свои цифры?" Далекий, слабый, но четкий голос, наводящий на мысль об организованном и упорядоченном мире муравьев, продолжает свой пунктуальнейший диктант -- сквозь приблизившуюся и сгустившуюся тишину. "Но ты... -- безо всякого смысла говорит Жанна. -- Значит, ты..." Ролан делает глоток коньяка. Ему всегда нравилось отбирать слова, избегать поверхностных разговоров. Жанна повторит и дважды, и трижды каждую фразу -- всякий раз с новым ударением; пусть говорит, пусть мелет одно и то же, а он тем временем подготовит минимум веских ответов, которые приведут в должный порядок этот жалкий хаос. Тяжело дыша, он выпрямляется после очередного обманного движения и резкого шага в сторону, что-то подсказывает ему, что на этот раз нубиец будет атаковать иначе, что удар трезубцем последует до, а не после броска сети. "Смотри внимательно, -- поясняет Ликас своей жене, -- я уже видел, как это бывает, в Апта Юлии, удачный отвлекающий маневр". Почти не защищенный, рискуя оказаться под вовремя брошенной сетью, Марк бросается вперед и только затем поднимает щит, чтобы прикрыться от сверкающей реки, которая молнией слетает с руки нубийца. Сеть отбита кромкой щита, но трезубец срывается вниз -- и кровь фонтаном хлещет из бедра Марка, короткий меч которого лишь без толку бьет по древку оружия противника. "Я же тебе говорил!" -- кричит Ликас. Проконсул внимательно смотрит на рану в бедре гладиатора, на кровь, стекающую под позолоченные поножи; едва ли не с грустью думает он о том, как Ирина хотела бы погладить это бедро, ощутить его тепло и крепость, постанывая, как стонет она, когда он сдавливает ее изо всех сил, чтобы сделать ей больно. Нужно будет сказать ей это сегодня же ночью, сказать -- и посмотреть ей в глаза, выискивая в лице Ирины, в этой совершенной маске, едва заметные признаки уязвимости; под своей маской она будет до последнего притворяться безразличной к его словам, как сейчас она изо всех сил изображает благородный интерес к схватке, заставляющей плебс выть от восторга в предчувствии неизбежного скорого конца. "Удача отвернулась от него, -- говорит проконсул супруге. -- Я чувствую себя едва ли не виноватым в том, что привез его сюда, на эту провинциальную арену. Нет, точно, какая-то его часть осталась там, в Риме". -- "А остальное -- останется здесь, вместе с деньгами, которые я на него поставил", -- смеется Ликас. "Ну прошу тебя, не надо так, -- говорит Ро-лан, -- глупо продолжать говорить по телефону, если мы можем увидеться сегодня же вечером. Я тебе повторяю: Соня поторопилась, поступила опрометчиво, а я бы хотел смягчить для тебя этот удар". Муравей перестал диктовать числа, и слова Жанны звучат совсем иначе; в ее голосе не слышно слез, что удивляет Ролана: он-то заготовил ответ в расчете на лавину жалобных упреков. "Смягчить удар? Для меня? -- уточняет Жанна. -- Ну конечно -- изворачиваясь, обманывая меня в очередной раз". Ролан вздыхает, заставляет себя пропустить ответы, которые могли бы затянуть до полной тоски этот безрадостный диалог. "Извини, но если ты будешь продолжать в том же духе, я предпочел бы прервать разговор, -- говорит он, и в первый раз в его голосе появляется приветливая заинтересованность. -- Лучше всего, я думаю, будет, если я завтра зайду к тебе. В конце концов, мы же цивилизованные люди, какого черта!" Откуда-то издалека слышен муравьиный голос: восемьсот восемьдесят восемь. "Не приходи, -- говорит Жанна, и забавно слышать слова, перемешанные с цифрами: не восемьсот приходи восемьдесят восемь, -- не приходи больше никогда, Ролан". Драма, весьма вероятные угрозы свести счеты с жизнью, тоска -- как с Мари-Жозе, как со всеми теми, кто принимает это так близко к сердцу. "Не глупи, -- советует Ролан, -- завтра сама поймешь, что так лучше для обоих". Жанна молчит, муравей диктует круглые числа: сто, четыреста, тысяча. "Ну, до завтра", -- говорит Ролан, радостно-удивленно разглядывая платье Сони, только что появившейся в дверях и остановившейся с полувопросительным-полунасмешливым выражением на лице. "Быстро она тебя вызвонила", -- говорит Соня, положив на стол сумку и журнал. "До завтра, Жанна", -- повторяет Ролан. Тишина тетивой натянутого лука повисает в трубке, пока ее сухо не обрывает далекая цифра -- девятьсот четыре. "Хватит талдычить эти идиотские числа!" -- изо всех сил кричит Ролан и, прежде чем отодвинуть трубку от уха, слышит щелчок на другом конце линии -- лук выстреливает свою безобидную стрелу. Почти неподвижный, понимающий невозможность увернуться от вот-вот накроющей его сети, Марк стоит лицом к лицу с великаном нубийцем -- слишком короткий меч сжат в выставленной вперед руке. Нубиец ослабляет туго сложенную сеть, еще немного, снова подбирает ее, подыскивая самое удачное положение; он крутит ею, словно желая подразнить публику, призывающую его покончить с уже раненным противником. Чтобы бросок сети получился как можно более стремительным, он чуть опускает трезубец и поворачивается боком. Марк бросается навстречу сети, подняв высоко щит, он -- словно башня, рассыпающаяся на части, ударившись о черную скалу; меч вонзается во что-то, отвечающее диким воем еще выше; в глаза и в рот набивается песок, бесполезная сеть падает на задыхающуюся рыбу. Она безразлично принимает ласки -- неспособная почувствовать, что рука Жанны слегка дрожит и начинает холодеть. Когда пальцы в последний раз соскальзывают с шерсти и замирают неподвижно, кошка требовательно жалуется на безразличие; затем кошка заваливается на спину и выжидательно шевелит лапками, что неизменно приводит Жанну в восторг, но на этот раз -- нет, ее рука по-прежнему неподвижна, едва заметным движением один лишь палец тычется в шерсть, словно пытается нащупать живое тепло, и снова замирает между мягким дышащим боком и упаковкой с таблетками, докатившейся прямо сюда, совсем близко. Меч вонзается ему в живот, и нубиец по-звериному взвывает, отшатываясь назад, и в этот последний миг, когда боль становится сродни последнему зову ненависти, все оставшиеся, еще не ушедшие с кровью из раны силы нубийца уходят на то, чтобы поднять трезубец и вонзить его в спину лежащего перед ним ничком противника. Он падает на Марка, конвульсии заставляют его перекатиться на спину и замереть рядом с врагом; медленно двигается рука Марка, приколотого к песку, словно огромное сверкающее насекомое. -- Редкий случай, -- говорит проконсул, обращаясь к Ирине, -- чтобы два гладиатора такого уровня убили в поединке друг друга. Можем поздравить себя с тем, что нам выпало увидеть столь нечастое зрелище. Сегодня же вечером напишу об этом брату, чтобы хоть чуть-чуть развеселить его, совсем заскучавшего в однообразии своего брака! Ирина видит, как движется рука Марка -- медленное, бесполезное движение, -- словно он пытается вырвать вонзившийся в его внутренности трезубец. Она представляет себе проконсула, обнаженного, лежащего на песке арены с тем же трезубцем, вогнанным в спину по самое древко. Нет, проконсул не смог бы шевельнуть рукой с таким же -- последним, предсмертным -- достоинством; он бы визжал и сучил ногами, как заяц, вымаливая прощение у разгневанной публики. Опираясь на протянутую руку супруга, она еще раз выражает свое одобрение; рука перестала шевелиться, единственное, что остается, -- это улыбаться, искать убежища в разуме. Кошке, похоже, не нравится неподвижность Жанны, она по-прежнему лежит на спине в ожидании ласки; затем, словно ей помешал уткнувшийся в шерсть палец, она нетерпеливо мяукает и, отвернувшись, уходит, забытая и уже сонная. "Извини, что я в такое время, -- говорит Соня. -- Увидела твою машину у дверей, и -- искушение было слишком велико. Это ведь она тебе звонила?" Ролан ищет сигарету. "Зря ты так, -- говорит он. -- Считается, что этот шаг должен делать мужчина; в конце концов, я больше двух лет был с Жанной, и она хорошая девушка". -- "Зато какое удовольствие, -- говорит Соня, наливая себе коньяк. -- Я ей никогда не могла простить зтой ее невинности, пожалуй, ничто другое так не злит меня. Ты только представь: она начала с того, что рассмеялась -- решила, понимаешь ли, совсем всерьез, что я ее разыгрываю". Ролан смотрит на телефон, думает о муравье. Сейчас Жанна перезвонит, и будет неудобно, потому что Соня уже села рядом с ним и гладит его по голове, одновременно быстро листая журнал, словно в поисках иллюстраций. "Зря ты так", -- повторяет Ролан, притягивая к себе Соню. "Зря явилась в такое время?" -- смеется Соня, уступая рукам, которые настойчиво ищут первый крючок на ее платье. Темное покрывало опускается на плечи Ирины, повернувшейся спиной к зрителям в ожидании, пока проконсул в последний раз поприветствует сограждан. К овациям примешивается гул пришедшей в движение толпы, поспешные шаги тех, кто хочет побыстрее оказаться на выходе, опередив зрителей с нижних галерей. Ирина знает, что сейчас рабы уносят с арены трупы, и не оборачивается; ее радует мысль о том, что проконсул принял предложение Ликаса поужинать у того на вилле, находящейся на берегу озера, где вечерний воздух поможет ей забыть запах плебса, последние крики, медленно двигающуюся руку, словно гладящую, ласкающую землю. Забыть нетрудно, хотя проконсул и мучает ее бесконечными напоминаниями о терзающем его прошлом; когда-нибудь Ирина найдет способ заставить его забыть обо всем навсегда, и пусть народ посчитает его просто умершим. "Вот увидишь, что придумал наш повар, -- говорит жена Ликаса. -- Он вернул моему мужу не только аппетит, он теперь и по ночам..." Ликас смеется и приветственно машет друзьям, ожидая, пока проконсул первым повернется и пойдет к галерее, но тот замер на месте, словно ему огромное удовольствие доставляет зрелище залитой кровью арены, на которой лежат соединенные смертью трупы. "Я так счастлива", -- говорит Соня, прикасаясь щекой к груди засыпающего Ролана. "Не говори так, -- бормочет он, -- можно подумать, что это говорится из любезности". "Ты мне не веришь?" -- смеется Соня. "Верю, верю, но не говори сейчас этого. Давай покурим". Он шарит рукой по столу в поисках сигарет, находит, вкладывает одну в губы Соне, подносит другую поближе и зажигает обе от одной спички. В полудреме они едва смотрят друг на друга, и Ролан, помахав спичкой, кладет ее на стол -- туда, где вроде должна быть пепельница. Соня засыпает первой, и он осторожно вынимает у нее изо рта недокуренную сигарету, добавляет свою и кладет обе на стол, проваливаясь в тяжелый, без сновидений сон бок о бок с Соней. Тазовый платок, лежащий рядом с пепельницей, сгорает без пламени, медленно сжимаясь, он кусками падает на ковер -- рядом с кучей одежды и рюмкой с коньяком. Часть зрителей начинает кричать, люди скапливаются на нижних ступенях; проконсул, взмахнув последний раз рукой, дает страже сигнал -- организовать для него свободный проход. Ликас, который первым понимает, что происходит, показьшает на самую дальнюю часть ограды, которая на глазах начинает разваливаться, рассыпаясь ливнем искр, льющихся на толпу зрителей, беспорядочно мечущихся по трибунам в поисках выхода. Выкрикивая какой-то приказ, проконсул толкает Ирину, все так же неподвижно стоящую спиной к нему и к арене. "Быстро, пока не забита нижняя галерея!" -- кричит Ликас, бросаясь бежать впереди жены. Ирина первая ощущает запах шипящего масла -- пожар, возгорание погребов в подвалах цирка; позади часть забора падает на спины тех, кто давится, пытаясь пробить себе путь к выходу по плотной массе сбившихся тел, заперевших собой оказавшиеся слишком узкими галереи. Сотни и сотни прыгают на арену, пытаясь найти выход здесь, но дым от горящего масла скрывает за черной пеленой все вокруг. Несомый языками пламени пылающий лоскут ткани с размаху налетает на проконсула, еще не успевшего укрыться в коридоре, ведущем к императорской галерее. Ирина оборачивается на его крик, голыми руками сбрасывает с него горящую тряпку и говорит: "Выйти не удастся. Они сдавили там, внизу, друг друга -- как дикие животные". Тогда Соня вскрикивает, пытаясь освободиться от пылающих объятий, вырвавших ее из сна, и ее первый крик смешивается со стоном Ролана, который тщетно пытается встать, задыхаясь в густом черном дыму. Они еще кричат -- все слабее и слабее, -- когда пожарная машина на полной скорости, рассекая толпу любопытных, въезжает на их улицу. "На десятом этаже, -- говорит лейтенант. -- Тяжело придется -- ветер северный. Ну, пошли". СИЕСТА ВДВОЕМ Когда-нибудь, во времени без горизонта, она, наверно, вспомнит, как тетя Адела ставила эту пластинку по вечерам -- хор, солирующие голоса, вспомнит, как накатывала неясная грусть, когда голос звучал одиноко, то женский, то мужской, а затем снова согла