ка могла открыться в любой момент. Мы сидели в палатке. Митька нервно метался между кроватей, потирая вспотевшие от волнения руки. В деревню пошли его лучшие друзья: Леня -- его земляк, замечательный певец, Гриша -- ему Митька аккомпанировал на баяне, Антон -- поэт, который лучший всех читал стихи, и Ваня, который однажды спас Митьке жизнь. Уже зашло солнце и сменился караул. Митька все чаще поглядывал на светящийся циферблат своих трофейных часов. Со стороны караульных постов донесся непонятный шум. Кто-то звал врача, в то время как через лагерь к штабу на всей скорости промчался мотоцикл. Потащив меня за собой, Митька выскочил из палатки. Из других палаток тоже выбегали люди. Возле караульного помещения уже собралось много солдат. На земле лежало четыре неподвижных тела. Несколько окровавленных солдат стояли и полулежали рядом. Из их путаных объяснений мы узнали, что солдаты были в соседней деревне на празднике и там на них напали пьяные крестьяне, приревновавшие их к своим женам. Крестьян было слишком много, и солдат разоружили. Четверых солдат насмерть зарубили топором, остальные были сильно изранены. В сопровождении старших офицеров приехал заместитель командира полка. Солдаты расступились и стояли по стойке смирно. Раненые тщетно попытались подняться. Заместитель командира полка побледнел, но, держа себя в руках, выслушал доклад одного из пострадавших и отдал приказ. Раненых немедленно отправили в госпиталь. Некоторые с трудом шли сами, опираясь друг на друга и стирая кровь с лиц и волос рукавами. Митька присел у ног убитых и молча вгляделся в их изрубленные лица. Остальные солдаты стояли вокруг. Ваня лежал на спине лицом вверх. В тусклом свете фонаря, на груди были видны полосы свернувшейся крови. Лицо Лени было разрублено надвое мощным ударом топора. Раздробленные кости черепа перемешались со свисающими обрывками шейных мышц. Разрубленные, изуродованные лица двоих других были неузнаваемы. Подъехала санитарная машина. Когда тела увозили, Митька больно сжал мою руку. О трагедии объявили на вечерней поверке. Солдаты с трудом глотали слюну, слушая новые приказы, строго запрещающие любые контакты с враждебно настроенным местным населением и любые действия, которые могут ухудшить его отношения с Красной Армией. Этой ночью Митька долго что-то шептал, тихо и невнятно говорил и бил себя по голове, а потом затих в сгустившейся тишине. Прошло несколько дней. Жизнь в полку возвращалась в спокойное русло. Солдаты все реже вспоминали имена погибших. Они снова пели и начали готовиться к приезду полевого театра. Но Митька заболел, и кто-то подменял его на занятиях. Однажды утром Митька разбудил меня до рассвета и велел мне быстро одеваться. Затем я помог ему перебинтовать ноги и натянуть сапоги. Постанывая от боли, он продолжал быстро одеваться. Убедившись, что все спят, Митька достал из-под кровати свою винтовку. Он вынул ее из коричневого футляра и перекинул через плечо. Пустой футляр он осторожно задвинул назад под кровать, так, чтобы казалось, будто винтовка была на месте. Он снял телескопический прицел и вместе с маленькой треногой положил в карман. Проверив патронташ, он снял с крючка полевой бинокль и повесил его мне на шею. Мы осторожно выскользнули из палатки и миновали полевую кухню. Когда часовой прошел мимо нас, мы быстро побежали к кустам, пересекли прилегающее к лагерю поле и вскоре отошли далеко от расположения части. Горизонт все еще был затянут ночным туманом. Светлая полоса проселочной дороги пробиралась между зависшими над полями бесформенными облаками тумана. Митька вытер с шеи пот, подтянул ремень и потрепал меня по голове. Мы спешили к лесу. Я не знал, куда мы идем и почему торопимся. Но я догадался, что Митька задумал что-то запретное, что-то такое, что может стоить ему положения в армии и в обществе. Понимая это, я, тем не менее, гордился, что Герой Советского Союза выбрал меня спутником и помощником в своем секретном деле. Мы шли быстро. По тому, как Митька прихрамывал и поправлял сползающую с плеча винтовку, было видно, что он устал. Спотыкаясь, он глухо бормотал ругательства, которые обычно запрещал говорить молодым солдатам. Когда он понял, что я слышу его, он приказал мне забыть эти слова. Я согласно кивал, но многое отдал бы, чтобы снова заговорить и произнести эти великолепные, сочные, как спелые сливы, русские ругательства. Мы осторожно миновали спящую деревню. Дым еще не поднимался из труб, молчали петухи и собаки. Лицо Митьки напряглось, губы пересохли. Он открыл флягу с холодным кофе и, выпив глоток, передал мне. Мы поспешили дальше. Когда мы вошли в лес, уже было светло, как днем, но под деревьями все еще таился полумрак. Оцепеневшие деревья стояли, как мрачные монахи в черных сутанах, заслоняя поляны и прогалины широкими рукавами веток. В одном месте солнце пробралось через маленькую щель среди крон деревьев и его лучи слепили глаза сквозь растопыренные ладони каштановых листьев. После недолгих размышлений, Митька выбрал высокое крепкое дерево на краю леса, поближе к полю. Ствол был скользким, но на нем были сучки, а раскидистые ветви опускались достаточно низко от земли. Сначала Митька подсадил на дерево меня, потом подал винтовку, бинокль, телескопический прицел и треногу. Я тщательно развесил их на ветках. Теперь была моя очередь помогать ему. Когда Митька, покряхтывая и тяжело дыша, мокрый от пота, вскарабкался ко мне на ветку, я взобрался на другую, повыше. Так, помогая друг другу, мы смогли добраться почти до самой вершины с винтовкой и всем снаряжением. Немного отдохнув, Митька молча развел в стороны закрывающие обзор ветки, некоторые обрезал, а другие привязал. Скоро он соорудил вполне удобный и хорошо замаскированный тайник. В подлеске хлопали крыльями невидимые сверху птицы. Привыкнув к высоте, я начал различать очертания строений в деревне прямо перед нами. Из печных труб потянулись первые струйки дыма. Митька установил на винтовку оптический прицел и устойчиво закрепил треногу. Он откинулся назад и упер винтовку так, чтобы она не двигалась. Довольно долго он изучал деревню в бинокль. Потом, отдав его мне, он начал настраивать винтовочный прицел. В бинокль я оглядел деревню. Как по волшебству, она придвинулась так близко, что казалось -- дома стоят совсем рядом с лесом. Изображение было настолько чистым и ясным, что я мог сосчитать каждую соломинку на стрехах. Я увидел кур, разгребавщих пыль возле курятника, и пса, потягивающегося под ласковыми лучами восходящего солнца. Митька попросил бинокль. Я окинул деревню взглядом в последний раз. Из дома вышел мужчина. Он потянулся, зевнул и посмотрел в безоблачное небо. Я заметил, что рубашка на нем расстегнута, а на коленях штанов большие заплаты. Митька убрал бинокль подальше от меня. Он внимательно изучал деревню через прицел. Я напрягал глаза, но без бинокля видел далеко внизу только карликовые дома. Раздался выстрел. Я вздрогнул, в кустах затрепыхались птицы. Митька поднял разгоряченное вспотевшее лицо и что-то пробормотал. Я потянулся к биноклю. Смущенно улыбаясь, он придержал мою руку. Я обиделся, но и так мог догадаться, что произошло. Я представил, как крестьянин, заваливаясь на спину, взметнул руки, будто хватаясь за невидимую опору, и рухнул на крыльцо. Митька перезарядил винтовку и положил стреляную гильзу в карман. Тихонько посвистывая сквозь зубы, он спокойно расматривал деревню через бинокль. Я попробовал вообразить, что же он там увидел. Из дома вышла закутанная в коричневые лохмотья старуха и, глянув в небо, перекрестилась. В тот же миг она заметила лежащего на земле мужчину и поковыляла к нему. Она перевернула тело лицом вверх и, увидев кровь, закричала и побежала к соседям. Разбуженные ее криком, мужчины натягивали штаны, а женщины, едва проснувшись, выскакивали из домов. Деревня забурлила от снующих по улицам людей. Мужчины, отчаянно жестикулируя и беспомощно озираясь, наклонялись над убитым. Митька слегка шевельнулся. Он припал к окуляру прицела и вжал приклад винтовки в плечо. На его лбу заблестели капли пота. Одна из них покатилась вниз, пробралась через кустистую бровь, показалась у переносицы и по щеке скатилась к подбородку. Пока она добиралась до губ, Митька трижды выстрелил. Я зажмурился и снова увидел деревню. Там на землю осело еще три тела. Остальные крестьяне в панике разбегались, не слыша на такой дистанции звуков выстрелов и не понимая, откуда ведется огонь. Деревню охватил страх. Безумно рыдая, родственники убитых тащили за руки и за ноги неподвижные тела к домам и амбарам. Вокруг толклись старики и дети, которые еще не разобрались, что происходит. Через несколько мгновений все исчезли. Были закрыты даже ставни. Митька еще раз осмотрел деревню. Должно быть, на улице никого не было, потому что осмотр занял много времени. Вдруг он отложил бинокль и схватил винтовку. Я размышлял. Наверное, какой-нибудь молодой парень возвращался домой, пробираясь между сараями и стараясь укрыться от снайпера. Вот он остановился и, не зная откуда могут прилететь пули, осматривается. Как только он подошел к густым зарослям шиповника, Митька снова выстрелил. Человек остановился, как пригвожденный к месту. Он стал на колено, попытался согнуть другую ногу и свалился прямо на куст шиповника. Колючие ветки глубоко прогнулись. Митька отдыхал опершись на винтовку. Крестьяне спрятались по домам и никто не думал выходить. Как я завидовал Митьке! Я вдруг понял многое из того, что однажды говорил один солдат. "Человек, -- сказал он, -- это звучит гордо". В человеке идет постоянная война. И он сам решает, победить, или остаться побежденным, или самому вершить правосудие. Сейчас Митька Кукушка, сам определил меру мести за своих друзей, не оглядываясь на других, рискуя своим положением в полку и званием Героя Советского Союза. Но если бы он не отомстил, зачем же тогда он совершенствовался в искусстве стрельбы, тренировал глазомер, руки и дыхание? Что стоило бы для него звание Героя, так уважаемое и почитаемое десятками миллионов его сограждан, если бы он не был достоин его в своих глазах? И это еще не все. Как бы ни любили человека, как бы ни восхищались им, прежде всего он живет в себе самом. Если он не в ладу с собой, если он озабочен тем, что не совершил чего-то, что обязан был совершить, чтобы сохранить чувство собственного достоинства, он похож на "печального Демона, духа изгнанья, мечущегося над грешною землей". И еще кое-что я понял. Много тропинок и подъемов ведет к вершине. Но этой вершины можно достичь в одиночку или с помощью верного друга -- вроде того, как мы с Митькой карабкались вверх по дереву. Это была особая вершина, в стороне от марша трудящихся масс. Ласково улыбнувшись, Митька отдал мне бинокль. Я впился взглядом в деревню, но увидел только наглухо запертые дома. Только куры и индейки с важным видом прогуливались по улицам. Я уже было отдал ему бинокль, когда увидел, как из-за домов вышел большой пес. Он взмахнул хвостом и почесал задней ногой за ухом. Я вспомнил Иуду. Именно так он чесался, злобно поглядывая на меня, когда я висел на крючьях. Я тронул Митьку за руку и кивнул на деревню. Он подумал, что я увидел людей и припал к оптическому прицелу. Никого не увидев, он вопросительно посмотрел на меня. Я знаками попросил убить пса. Удивившись, Митька отказался сделать это. Я снова попросил. Неодобрительно посмотрев на меня, он снова отказался. Мы сидели молча и прислушивались к встревоженному шелесту листвы. Митька в последний раз осмотрел деревню, потом сложил треногу и снял оптический прицел. Мы начали медленно слезать с дерева. Иногда, повиснув на руках и нащупывая ногами опору, Митька мычал от боли. Он закопал стреляные гильзы в мох и уничтожил все следы нашего присутствия. Потом мы отправились в лагерь, откуда уже доносился громкий рев проверяемых механиками машин. Назад мы пробрались незамеченными. После полудня, когда все были на службе, Митька вычистил винтовку и прицел и положил их в футляр. К вечеру он повеселел и, как прежде, пел у костра песни о красавице Одессе, об артиллеристах, которые мстили за матерей, потерявших в войне своих сыновей. Солдаты сидели вокруг костра и хором подпевали ему. Далеко было слышны их сильные звонкие голоса. Из деревни доносился монотонный погребальный перезвон колоколов. 18 Только через несколько дней я смирился с тем, что придется расстаться с Гаврилой, Митькой и остальными полковыми друзьями. Но Гаврила твердо объяснил мне, что полковыми друзьями. Но Гаврила твердо объяснил мне, что война уже заканчивается, что моя родина полностью освобождена от немцев и что по закону потерявшиеся во время войны дети, должны быть доставлены в специальные дома, где они будут жить, пока не выяснится судьба их родителей. Едва сдерживая слезы, я смотрел ему в глаза пока он все это говорил мне. Гавриле тоже было явно не по себе. Я знал, что они с Митькой обсуждали мое будущее и при малейшей возможности оставили бы меня в полку. Гаврила пообещал, что если через три месяца после окончания войны мои родители не объявятся, он сам позаботится обо мне и отправит в школу, где меня снова научат говорить. Пока же, он настоятельно советовал, чтобы я не трусил, помнил его науку и каждый день читал советскую газету "Правда". Мне вручили вещевой мешок полный подарков от солдат и связку книг от Митьки и Гаврилы. Я был одет в форму солдата Советской Армии -- полковой портной сшил ее специально для меня. В кармане оказался маленький деревянный пистолет с портретом Сталина на одной стороне ручки и Ленина -- на другой. Пришло время расставаться. Я уезжал с сержантом Юрием -- у него были дела по службе в том городе, где принимали потерявшихся детей. В этом промышленном, самом большом в стране городе я жил до войны. Гаврила убедился, что я снабжен всем самым необходимым и еще раз проверил мое личное дело. Он включил в него все, что я сам рассказал ему о своем имени, о довоенном доме, то, что помнил о родителях, городе, в котором жил, о наших родственниках и друзьях. Водитель завел двигатель автомобиля. Митька похлопал меня по плечу и дал мне наставление, чтобы я всегда защищал честь Советской Армии. Гаврила крепко обнял меня, а остальные друзья, по очереди, как взрослому, пожали мне руку. Мне хотелось плакать, но я изо всех сил старался держаться невозмутимым. Мы поехали на станцию. Поезд был набит солдатами и штатскими. Он часто останавливался у разбитых стрелок, продвигался дальше и снова останавливался между станциями. Мы проезжали разбомбленные дома, опустошенные деревни, оставленные автомобили, танки, пушки, самолеты с искореженными крыльями и хвостовым оперением. На многих станциях к путям подбегали оборванные люди и выпрашивали сигареты и еду, а полуголые ребятишки стояли и, разинув рты, глазели на поезд. До станции назначения мы добирались два дня. Все пути были заняты военными эшелонами, вагонами Красного Креста и открытыми платформами с армейскими грузами. На перроне толпились советские солдаты, бывшие военнопленные в самых разных униформах, инвалиды на костылях, оборванные штатские и слепые, постукивающие палками по каменному тротуару. Иногда санитарки проводили истощенных людей в полосатой одежде. При их появлении солдаты притихали -- эти люди были спасены от крематория, они возвращались к жизни после концентрационных лагерей. Я вцепился в руку Юрия и смотрел в серые лица этих людей, в их горячечно блестящие глаза, сверкавшие как осколки битого стекла среди пепла прогоревшего костра. Неподалеку локомотив подтащил к входу в здание вокзала сверкающий вагон. Из вагона вышла иностранная военная делегация в ярких мундирах. Быстро выстроился почетный караул и оркестр заиграл марш. Одетые с иголочки офицеры и люди в полосатом молча разминулись на узком перроне. Над зданием вокзала развевались новые флаги. Из громкоговорителей ревела музыка время от времени перебиваемая хриплыми приветствиями и речами. Юрий посмотрел на часы и мы начали пробираться к выходу. К сиротскому приюту мы доехали на попутном военном грузовике. Улицы были запружены автоколоннами и солдатами, на тротуарах кишели люди. Приют располагался на отдаленной улице в нескольких старых домах. Из окон глазели многочисленные дети. В вестибюле мы просидели около часа. Юрий читал газету, а я притворялся беззаботным. В конце концов пришла заведующая, и, поздоровавшись, взяла у Юрия папку с моими документами. Она подписала какие-то бумаги, отдала их Юрию и положила руку мне на плечо. Я резко сбросил ее руку. Плечи мундира предназначены для погон, а не для женских рук. Пришло время прощаться. Юрий старался казаться веселым. Он шутил, поправлял мою форменную фуражку, подтягивал веревку на связке подписанных Митькой и Гаврилой книг, которую я держал под мышкой. Напоследок мы по-взрослому обнялись. Заведующая стояла рядом. Я сжал приколотую к левому нагрудному карману красную звезду. Это был подарок от Гаврилы -- на ней был изображен профиль Ленина. Теперь я верил, что эта звезда, ведущая миллионы рабочих к светлой цели, принесет удачу и мне. Я пошел за женщиной. Узкими коридорами мы шли мимо дверей открытых в классные комнаты. Там шли занятия. В некоторых классах ученики кричали и дрались. Какие-то ребята завидев мою форму, начали показывать на меня пальцами и засмеялись. Кто-то запустил в меня огрызком яблока. Я увернулся и он угодил в заведующую. Первые несколько дней меня не оставляли в покое. Заведующая хотела, чтобы я снял форму и носил обычную детскую одежду, которую присылал международный Красный Крест. Я чуть не ударил воспитательницу, когда она попытался забрать мои вещи. Ночью, для сохранности, я засовывал штаны и гимнастерку под матрас. Через несколько дней, моя давно нестиранная одежда начала дурно пахнуть, но я все так же отказывался переодеться хотя бы на один день. Рассерженная моим непослушанием заведующая позвала на помощь двоих воспитательниц, чтобы силой отобрать у меня форму. Ликующая толпа ребят наблюдала за схваткой. Я вырвался из рук неповоротливых женщин и выбежал на улицу. Там я обратился к четверым спокойно прогуливавшимся солдатам. Жестами я дал понять, что не могу говорить. Они дали бумагу и я написал, что я сын воюющего сейчас на фронте советского офицера и что я дожидаюсь своего отца в этом приюте. Затем, тщательно подбирая слова, я дописал, что заведует в приюте дочь капиталиста, что она ненавидит Красную Армию и вместе с воспитательницами, которых она эксплуатирует, каждый день избивает меня за то, что я одет в форму советского солдата. Как я и рассчитывал, моя записка возмутила молодых солдат. Они пошли со мной и, пока один из них крушил цветочные горшки в застеленном коврами кабинете заведующей, остальные гонялись за испуганно визжащими воспитательницами, шлепая их и щипая за бока. После этого работники приюта отстали от меня. Даже учителя не возражали, когда я отказался учиться читать и писать на родном языке. Я написал на классной доске, что мой родной язык -- русский, язык страны в которой большинство не эксплуатирует меньшинство, а учителя не наказывают учеников. На стене, над моей кроватью, висел большой календарь. Каждый прошедший день я отмечал в нем красным карандашом. Война все еще продолжалась на территории Германии и я не знал, сколько дней осталось до ее конца, но был уверен, что Красная Армия делает все от нее зависящее, чтобы приблизить победу. Каждый день я выскальзывал из приюта и за деньги, которые мне дал Гаврила, покупал свежий номер "Правды". Я быстро прочитывал все сообщения о последних победах и внимательно рассматривал новые фотографии Сталина. Я успокаивался. Сталин выглядел бодрым и моложавым. Все шло хорошо. Война скоро закончится. Однажды меня вызвали на медицинский осмотр. Я отказался оставить свою одежду у входа в кабинет и носил ее с собой под мышкой. Потом со мной беседовала какая-то общественная комиссия. Один из ее сотрудников, немолодой уже мужчина, внимательно изучал мои бумаги. Он доброжелательно обратился ко мне по имени и попросил хоть приблизительно вспомнить, куда, расставшись со мной, собирались ехать мои родители. Я сделал вид, что не понимаю его. Кто-то перевел вопрос на русский, объяснив, что, похоже, он знал моих родителей до войны. Я равнодушно написал на грифельной доске, что мои родители погибли во время бомбежки. Члены комиссии недоверчиво посмотрели на меня. Я холодно попрощался и вышел. Этот пытливый человек растревожил меня. В приюте жило пятьсот детей. Нас разделили на группы, и мы ходили на уроки в тесные, плохо освещенные классы. Многие мальчики и девочки были искалечены и теперь вели себя необычно. Классы были переполнены. Нам не хватало парт и классных досок. Я сидел рядом с мальчиком моего возраста, который непрерывно бормотал: "Где же мой папочка? Где же мой папочка?". Он посматривал вокруг, как будто ожидал, что его папочка вынырнет сейчас из-под парты и погладит его по потному лбу. Позади нас сидела девочка, у которой взрывом оторвало пальцы на обеих руках. Она пристально смотрела на гибкие, как червячки, пальцы других детей. Заметив ее взгляд, дети быстро убирали руки. Еще дальше сидел мальчик с изуродованной челюстью и без руки. Есть без посторонней помощи он не мог. От него исходился запах гноящейся раны. Еще в классе было несколько частично парализованных детей. Мы рассматривали друг друга с отвращением и страхом. Никогда нельзя было знать наверняка, что придет в голову соседу. Многие ребята в классе были старше и сильнее меня. Они знали, что я не могу говорить и считали, что я еще и слабоумный. Они дразнили меня и время от времени избивали. По утрам, после бессонной ночи в переполненной спальне, я заходил в класс, как в ловушку, чувствуя страх и тревогу. Ощущение приближающейся опасности нарастало. Нервы мои были натянуты, как тетива рогатки, и невинная стычка могла вывести меня из равновесия. Я не боялся драки, страшнее было бы, защищаясь, серьезно искалечить кого-нибудь и угодить в тюрьму. Это означало бы конец моим мечтам вернуться к Гавриле. Во время драки я не контролировал свои движения. Мои руки обретали собственную жизнь и их было невозможно оторвать от обидчика. После драки я еще долго не мог успокоиться и, распаляясь, вновь переживал случившееся. Кроме того, я не мог убегать. Увидев направляющуюся ко мне компанию ребят, я немедленно останавливался. Я уговаривал себя, что остерегаюсь удара в спину и что остановившись, смогу лучше оценить силу и намерения противника. Но на самом деле, я не мог убежать даже когда хотел. Мои ноги странным образом цепенели. Бедра и икры наливались свинцом, а колени становились легкими и воздушными, как взбитые подушки. Мне не помогали даже воспоминания о всех предыдущих успешных побегах. Какая-то тайная сила приковывала меня к земле. Я останавливался и дожидался обидчиков. Я никогда не забывал Митькиных поучений. Он говорил, что человек никогда не должен допускать, чтобы с ним дурно обращались, иначе он перестанет себя уважать и тогда его жизнь станет бессмысленной. Поддерживать же чувство собственного достоинства и не падать духом человек сможет только если будет мстить обидчикам за нанесенные оскорбления. Человек всегда должен мстить за несправедливость и унижение. В мире слишком много беззакония, чтобы разбираться в нем и дожидаться справедливого возмездия. Нельзя прощать обиды -- каждая должна быть обязательно отомщена. Митька говорил, что выживает только тот, кто уверен в своих силах и убежден, что за любое оскорбление сможет вдвойне отплатить врагу. Все очень просто: если кто-то уязвил вас и вам стало больно, как от удара кнутом, считайте, что вас действительно хлестнули кнутом и мстите за это. Если кто-то дал вам пощечину, но на вас она подействовала как тысяча ударов, отвечайте как за тысячу ударов. Месть должна быть пропорциональна доставленным вам боли, оскорблению и унижению. Обыкновенную пощечину кто-то может и не заметить, другой же будет страдать так, будто его били сотни дней. Один забудет обо всем через час, другого по ночам будут мучить кошмары. Конечно, верно было и обратное. Если вас ударили палкой, но для вас это был безобидный шлепок, берите реванш за шлепок. Жизнь в приюте была полна внезапных нападений и драк. Почти всех называли по кличкам. В моем классе был мальчик, которого прозвали Танком за то, что он колотил любого, кто не уступал ему дорогу. Мальчик по кличке Пушка без какой-либо причины швырялся тяжелыми предметами. Были и другие ребята. Сабля дрался, размахивая ребром ладони, Самолет сбивал противника с ног и пинал его в лицо, Снайпер издалека бросался камнями, а Огнемет метал зажженные спички в одежду и ранцы. У девочек тоже были прозвища. Граната ранила обидчиков зажатым в кулаке гвоздем. Партизанка, маленькая скромная девочка, наклоняясь, хватала проходящих мимо людей за ноги и валила на пол, а ее подруга -- Торпеда, обнимая упавшего так, будто хотела ему отдаться, мастерски наносила удар в пах. Учителя и дежурные воспитатели не могли справиться с этими подростками и старались держаться в стороне от их потасовок. Иногда случались и более серьезные происшествия. Как-то Пушка швырнул тяжелый ботинок в маленькую девочку, которая отказалась его поцеловать. Через несколько дней она умерла. В другой раз Огнемет поджег одежду у троих ребят и запер их в классе. Двоих из них отвезли в больницу с сильными ожогами. Любая драка доходила до крови. Мальчишки и девчонки сражались за свою жизнь и развести драчунов было невозможно. По ночам происходили вещи и похуже. Мальчишки насиловали девочек в темных коридорах. Однажды ночью несколько ребят изнасиловали в подвале воспитательницу. Они продержали ее там несколько часов, приглашая остальных присоединиться к ним, и возбуждали женщину изощренными ласками которым научились во время войны. В конце концов они довели ее до исступления. Она пронзительно вскрикивала всю ночь, пока ее не увезла скорая помощь. Некоторым девочкам нравилось привлекать к себе внимание. Они оголяли тело и подзывали желающих прикоснуться к ним. Они вызывающе громко рассказывали друг другу о том, что во время войны проделывали с ними разные мужчины. Ночью они сбегали в парк и знакомились там с пьяными солдатами. Многие мальчики и девочки были невозмутимы и ко всему равнодушны. Прислонясь к стене, они молча, не проявляя эмоций, рассматривали стоящие у них перед глазами, видимые только им картины. Говорили, что некоторые из этих детей жили раньше в гетто и концентрационных лагерях. Если бы оккупация не закончилась, они бы уже давно погибли. Другие, очевидно, провели войну у жестоких и алчных приемных родителей, которые нещадно эксплуатировали их и пороли за малейшую провинность. Встречались также ребята о жизни которых никто ничего не знал. В приют они попали из армии или полиции. Ничего не было известно об их родителях, неясно было и где они провели войну. О себе отвечать они отказывались, отделываясь уклончивыми ответами и снисходительными презрительными ухмылками. По ночам я боялся заснуть, потому что мальчишки проделывали друг над другом разные болезненные штуки. Я спал одетым -- в одном кармане у меня был нож, в другом -- деревянный кастет. Каждый день я зачеркивал на своем календаре еще один день. "Правда" сообщала, что Красная Армия уже дошла до логова фашистского зверя. Постепенно я подружился с мальчиком по прозвищу Молчун. Вел он себя, как немой -- с тех пор как он появился в приюте, никто не слышал от него ни слова. Все знали, что он может говорить, но когда-то, во время войны, понял, что это бессмысленно, и замолчал. Мальчишки пытались заставить его заговорить. Однажды они избили его до крови, но не добились ни звука. Молчун был старше и сильнее меня. Сперва мы избегали друг друга. Мне казалось, что своим молчанием он передразнивает тех, кто действительно не может говорить. Если нормальный парень решил не разговаривать, то обо мне тоже могут подумать, что я лишь притворяюсь немым. Если бы мы подружились, это только подтвердило бы такое подозрение. Однажды Молчун неожиданно выручил меня, сбив с ног колотившего меня в коридоре мальчишку. На следующий день, на перемене, я ввязался в драку на его стороне. После этого мы сели вместе на последней парте. Сначала мы переговаривались записками, потом выучились объясняться жестами. Молчун ходил со мной на вокзал знакомиться с проезжающими солдатами. Вдвоем мы угнали велосипед у пьяного почтальона, гуляли по городскому парку, еще не разминированному и закрытому для публики, и подглядывали в городской бане за раздевающимися девушками. По вечерам мы убегали из приюта и, слоняясь по близлежащим площадям и дворам, вспугивали влюбленные парочки, бросали камни в закрытые окна, нападали на неосторожных прохожих. Посильнее и выше меня ростом, Молчун был зачинщиком наших проделок. Каждое утро нас будил свисток проходящего неподалеку пригородного поезда, привозившего на базар крестьян. По вечерам тот же поезд развозил крестьян домой, по деревням, по этому единственному пути. Освещенные окна вагонов мелькали среди деревьев, как светлячки. В солнечные дни мы с Молчуном босиком бродили по железной дороге, ступая на согретые солнцем шпалы и колючую щебенку. Иногда, если возле дороги собиралось много детворы, мы давали представление. За несколько минут до прихода поезда я ложился между рельсов лицом вниз, прикрывая голову руками и прижимаясь к шпалам. Пока я терпеливо ждал, Молчун собирал публику. Я прислушивался к рокочущему перестуку колес приближающегося поезда. Постепенно я начинал сотрясаться вместе с рельсами. Когда локомотив проходил прямо надо мной, я как только мог вжимался в шпалы и старался ни о чем не думать. Раскаленная топка накрывала меня волной горячего воздуха, и огромная машина с яростным ревом проносилась над моей головой. Затем я дожидался, когда пройдет последний вагонов, ритмично выстукивающий колесами надо мной. Я вспоминал, как однажды, во время моих скитаний по деревням, с локомотива, проходящего над лежащим на шпалах мальчиком, сбросили немного раскаленного угольного шлака. Когда поезд прошел, мальчик был мертв -- его голова и спина напоминала сгоревшую в костре картофелину. Ребята, которые наблюдали за происходящим, утверждали, что кочегар выглянул в окно и, увидев мальчика, нарочно сбросил шлак. Я помнил и другой случай, когда более длинное, чем обычно сцепление последнего вагона расколотило голову лежащего на шпалах мальчика. Его голова разлетелась на куски как тыква. Несмотря на эти мрачные воспоминания, что-то влекло меня на шпалы под поезд. В мгновения, отделяющие локомотив от последнего вагона, жизнь во мне становилась чище колодезной воды. За то короткое время, что вагоны грохотали надо мной, все отступало перед осознанием того, что я просто жив. Я забывал все: приют, немоту, Гаврилу, Молчуна. Постепенно меня охватывала огромная радость от того, что я остался невредим. Поезд уносился вдаль, я приподнимался на дрожащих от слабости руках и ногах и оглядывался с чувством, которое было сильнее удовлетворения от беспощадной мести самому заклятому врагу. Я пытался запастись впрок этим ощущением полноты жизни. Оно могло бы поддерживать меня в самые трудные и опасные моменты. Никакой страх не мог сравниться с ужасом, охватывавшим меня при приближении поезда. Притворяясь равнодушным, я не спеша спускался по насыпи. Молчун, стараясь казаться безразличным, подходил ко мне первым и с покровительственным видом отряхивал прилипшие к моей одежде камешки и щепки. Постепенно я научился сдерживать дрожь в руках, ногах и уголках пересохшего рта. Остальные, окружив нас, с восхищением глядели на меня. Потом мы возвращались в приют. Я гордился собой и чувствовал, что Молчун тоже гордился мною. Ни у кого в приюте не хватило бы духа сделать то же, что и я. Теперь меня никто не обижал. Но я знал, что свою храбрость мне нужно демонстрировать каждые несколько дней, иначе наверняка найдется недоверчивый мальчишка, который открыто усомнится во мне. Прижимая к груди красную звезду, я взбирался на рельсы, ложился и дожидался приближающегося поезда. Мы с Молчуном проводили много времени на железнодорожных путях. Мы смотрели, как проходили поезда, иногда забирались на площадку последнего вагона и спрыгивали, когда поезд замедлял ход у стрелки. Эта стрелка была установлена в нескольких километрах от города. Давно, наверное, еще до войны, здесь начали прокладывать железнодорожную ветку. Стрелочным механизмом никто не пользовался и его части заржавели и поросли мхом. Недостроенная ветка обрывалась в нескольких сотнях метров от стрелки, на краю высокого речного берега. Там планировали построить мост. Мы внимательно изучили стрелочный механизм и несколько раз пробовали привести его в действие. Но заржавевший рычаг не поддавался. Как-то в приюте мы увидели, как слесарь легко открыл заклинивший замок после того, как смазал его маслом. На следующий же день, мы с Молчуном стащили на кухне бутылку масла и вечером вылили его в механизм стрелки. Мы подождали пока масло просочилось внутрь и налегли на рычаг. Внутри что-то хрустнуло, рычаг рывком двинулся с места и с визгом перевел направляющие на другой путь. Испугавшись этой неожиданной удачи, мы быстро вернули рычаг в прежнее положение. После этого, проходя мимо развилки, мы с Молчуном многозначительно переглядывались. Это был наш секрет. Когда, сидя в тени под деревом, я видел появляющийся на горизонте поезд, меня охватывало ощущение неограниченной власти. Жизни пассажиров были в моих руках. Чтобы пустить поезд под откос, мне нужно было лишь перевести стрелку. Нужно было только перевести рычаг. . . Я вспоминал, как целыми составами людей отвозили в газовые камеры и крематории. Те, кто приказал и организовал все это, должно быть, ощущали подобное чувство всемогущества над ничего не подозревающими жертвами. Они могли позволить им жить или превратить миллионы людей в летящую по ветру мелкую золу, даже не зная их имен, лиц, профессий. Организаторы лишь отдавали приказы, и в многочисленных городах и деревнях специальные отряды солдат и полицейских загоняли людей в гетто и отправляли их в лагеря смерти. В их власти было решать куда перевести тысячи железнодорожных стрелок -- к жизни или к смерти. Это было необыкновенное ощущение -- осознавать себя хозяином судеб многих совершенно незнакомых людей. Я только не знал, зависит ли степень удовольствия от использования своей власти или знать об этой возможности уже достаточно. Через несколько дней мы с Молчуном пошли на базар, где крестьяне из окрестных деревень, раз в неделю торговали продуктами и разными домашними поделками. Обычно нам удавалось стащить пару яблок, пучок морковки, а то и банку сметаны. Взамен мы щедро раздавали улыбки крепким деревенским женщинам. Базар кишел людьми. Крестьяне громко расхваливали свои товары, женщины примеряли яркие юбки и кофты, мычали испуганные телята, под ногами с визгом бегали поросята. Заглядевшись на блестящий велосипед милиционера, я опрокинул высокий прилавок, заставленный молочными продуктами. Кринки с молоком и сметаной, горшки с сывороткой -- все оказалось на земле. Я еще не успел ничего понять, как побагровевший от гнева высокий крестьянин уже ударил меня кулаком в лицо. Я упал и вместе с кровью выплюнул три зуба. Подняв, как щенка, за шиворот, он продолжал бить меня, пока кровь не полилась на мою рубашку. Потом, растолкав столпившихся вокруг зевак, он запихнул меня в пустую бочку из-под квашеной капусты и забросил ее на мусорную кучу. Я не сразу понял, что произошло. Я слышал смех крестьян, голова пошла кругом от побоев и вращения бочки. Я захлебывался кровью и чувствовал, как распухает лицо. Вдруг я увидел Молчуна. Бледный, дрожащий, он тянул меня из бочки. Крестьяне хохотали над ним и обзывали меня цыганским бродяжкой. Опасаясь новых побоев, Молчун покатил бочку со мной внутри к водяной колонке. Несколько деревенских ребят бежали рядом, пытаясь оттолкнуть его и отобрать бочку. Он отгонял их палкой, пока мы наконец не добрались до колонки. Вымокнув в воде, занозив спину и руки, я выбрался из бочки. Молчун подставил мне плечо, и я поковылял вслед за ним. С трудом мы добрались до приюта. Врач перебинтовал мне разбитый рот и щеку. Молчун поджидал меня у дверей. Когда врач ушел, он внимательно осмотрел мое перевязанное бинтами лицо. Через две недели Молчун разбудил меня рано утром. Он был весь в пыли, а его рубашка прилипла к мокрой от пота спине. По его виду я понял, что эту ночь он провел вне приюта. Он жестом позвал меня с собой. Я быстро оделся, и мы незаметно выскользнули из приюта. Он привел меня к полуразрушенной лачуге неподалеку от нашей железнодорожной стрелки. Мы вскарабкались на крышу. Молчун закурил сигарету, которую нашел по пути и жестом велел мне ждать. Я не знал, что он задумал, но мне пришлось подчиниться. Солнце уже показалось из-за горизонта. С толевых крыш начала испаряться роса, а из-под водосточных труб в разные стороны поползли коричневые черви. Мы услышали свисток паровоза. Молчун замер и показал туда рукой. Я наблюдал, как, замедляя ход, приближался поезд. Сегодня был базарный день, и много крестьян ехало на этом первом утреннем поезде, еще до зари проходящем через несколько деревень. Вагоны были переполнены. Из окон высовывались корзины, на ступеньках гроздьями висели люди. Молчун придвинулся ко мне. Он вспотел, его руки стали мокрыми. Время от времени он облизывал пересохшие губы. Отбрасывая со лба волосы, он пристально смотрел на поезд и внезапно показался мне гораздо старше своих лет. Поезд приближался к стрелке. Стиснутые толпой крестьяне выглядывали из окон, их светлые волосы развевались на ветру. Молчун так сильно сжал мне руку, что я подпрыгнул. В тот же миг паровоз рывком свернул в сторону, бешено раскачиваясь, как будто его подталкивала невидимая сила. За паровозом послушно последовало только два передних вагона. Остальные запнулись и, как резвые жеребята, со скрежетом и хрустом начали взбираться друг другу на спину и валиться на землю. Облако пара вырвалось вверх и скрыло происходящее. Из-под насыпи слышались пронзительные крики. Я был оглушен и дрожал, как телеграфный провод, в который угодил камень. Молчун расслабился. Судорожно обхватив руками колени, он смотрел на медленно оседающую пыль. Потом отвернулся и потянул меня за собой к лестнице. Разминувшись с бегущими к месту катастрофы людьми, мы быстро вернулись в приют. Неподалеку раздавались сигналы машин скорой помощи. В приюте все еще спали. У дверей в спальню я внимательно посмотрел на Молчуна. Он, как всегда, был невозмутим. Глянув на меня, он спокойно улыбнулся. Если бы не повязка на моем лице, я бы улыбнулся ему в ответ. Следующие несколько дней в приюте только и говорили об этом крушении поезда. Вышедшие в траурной рамке газеты перечисляли имена жертв. Сообщалось также, что полиция разыскивает диверсантов, которые по политическим мотивам уже совершили ряд преступлений. Автомобильные подъемные краны разбирали гору исковерканных вагонов. На следующий базарный день мы с Молчуном поспешили на рынок. Мы проталкивались через толпу. На многих прилавках вместо товаров стояли картонки с черными крестами: торговавшие здесь люди погибли при крушении. Молчун смотрел на картонки