с цыганами. Я, Азиз из "ситроена-аметиста", такой же марселец, как ты, какого черта, Пиньоль! Это же видно и слышно! Но я и сам понимал, что мне нечего возразить: даже физиономия говорила не в мою пользу, все, ну все против меня! Чтобы не расплакаться перед Пиньолем, я попросил его поблагодарить префекта от моего имени. -- Это приказ сверху, Азиз. Правительство приняло меры против нелегальных переселенцев. Вернее... в их защиту. Это совместная акция комиссии по правам человека и ОММ, отдела международных миграций. И Пиньоль объяснил мне в общих чертах, что для искоренения фашизма во Франции необходимо выслать всех эмигрантов в их страны. Я выслушал молча, но мне показалось странным, что ради искоренения идеи ее применяют на практике. Пиньоль добавил, что я улетаю завтра утром из Мариньяна и что специальный служащий, так называемый гуманитарный атташе, будет сопровождать меня в Марокко; его задача -- все проконтролировать, помочь мне освоиться, найти работу, жилье и, как говорилось в инструкции, "привезти во Францию добрые вести о ее возвращенных на родину друзьях". Этот атташе, по словам Пиньоля, уже должен был быть здесь, но опоздал на поезд и приедет следующим. Неплохое начало, съязвил я. Просто хорохорился перед Пиньолем, дескать, ко всему надо относиться с юмором. На самом деле я был страшно расстроен. Пиньоль тоже. Тут его кто-то позвал, и он бессильно развел руками, запер меня в моей клетке и пошел обедать. Мне тоже принесли миску и вчерашнюю вилку, которой я свернул шею вместо Плас-Вандома, так что пришлось опять есть руками, и еда была та же самая, как будто время застыло. Зато завтра я лечу на самолете, и я стал ждать. Около пяти снова пришел Пиньоль. Он избегал смотреть мне в глаза, но я за это время успел подумать и успокоиться. -- Приехал твой атташе, -- уныло пробормотал Пиньоль. Я продолжал себе сидеть, скрестив ноги, с самым беспечным видом. -- Ну и что, передали ему мои документы? -Да. -- Отлично, он, значит, заметил, что они фальшивые? -- Нет. Я перестал разглядывать ногти. -- Он заметил только, что у тебя просрочен вид на жительство. Пиньоль уселся на койку со мной рядом, опустил голову и свесил руки между колен. Меня снова охватила тревога. -- Но вы ему сказали, что паспорт липовый? Он ответил не сразу. Вытащил изо рта жвачку и стал скатывать пальцами. Только когда скатал гладкий шарик, изрек, что так или иначе, хочу я или нет, но положение у меня незаконное. Я возмутился: -- Да я нахожусь в нем с самого рождения! Он скорчил гримасу, чтобы я заткнулся: -- Пойми, Азиз, вот уже три дня, как эти молодчики не дают жизни всему полицейскому управлению. Подавай им нелегально проживающих! Вынь да положь! Прямо сбесились! Перетрясли весь спецприемник, а того не могут в толк взять, что парни, которые попадаются без документов, ни за что не скажут, откуда они, чтобы их некуда было выгонять; все наши вопли им пофигу, отсидят неделю -- и их отпустят, таков закон. -- А я почему не имею права отсидеть неделю? -- До тебя единственный, кого они нашли для выдворения, был негр из Басс-Терра'. Уже и билет ему взяли. Забыли на минуточку, что Гваделупа -- французcкая территория. Представляешь? Представить не трудно, но это их проблемы. Я-то марселец, у меня и душа, и акцент коренного марсельца, в любом случае сомнение должно истолковываться в мою пользу, и если уж меня куда-то выдворять, то не дальше фриунского поворота. Моя родина -- департамент Буш-дю-Рон, квартал Валлон-Флери, моя команда -- "Марсель-Олимп". Пиньоль испустил глубокий вздох, сводивший на нет все мои аргументы: -- Ты, Азиз, первый иностранец, задержанный с паспортом, в котором указано, из какой ты страны. -- А если я скажу, что это неправда? -- Ну и что это тебе даст? Отсидишь два года в "Бометте" за поддельные документы и кражу кольца. Тебе что, так важно считаться французом? И он поднял на меня глаза, в которых я в п'оследний раз увидел дружеское участие. Он явно был уверен, что мне улыбнулась удача. Здесь меня ничто не удерживает, будущего у меня здесь никакого, оставаться бессмысленно. А там я начну новую жизнь с помощью квалифицированного специалиста. Пиньоль крепко сжал мое колено и сказал: -- Мне будет тебя не хватать^ Для него я уже уехал. Ужас, до чего быстро люди ко всему привыкают. Пиньоль встал и, не оборачиваясь, вышел. Шарик из резинки упал на пол и покатился мне под ноги. Где-то рядом стучала пишущая машинка. Чуть погодя мне принесли расческу, чтобы я привел себя в порядок для, как они сказали, "предварительного собеседования". Расческа была такая грязная, что я причесался пальцами, да и какое это имело значение. Наконец я предстал перед долгожданным гуманитарным атташе. Это был блондин лет тридцати пяти, бледный, со впалыми щеками и воспаленными красными глазами, не то чтобы урод, но какой-то недоделанный; поджатый рот выдавал в нем человека, считающего себя обиженным судьбой. На нем был слишком теплый для здешней погоды серый костюм, похоронный галстук и белая в зеленую полоску рубашка. Он сунул мне руку не глядя и представился: -- Жан-Пьер Шнейдер. В ответ я только поздоровался -- мое имя было указано в паспорте, а паспорт лежал прямо перед ним. Он предложил мне сесть, правда, стула в комнате не было, но это его не смутило. На столе была разложена карта Марокко, ее-то он и разглядывал. -- Где именно вы родились? -- спросил атташе с таким видом, будто страшно торопился, хотя наш самолет отлетал только завтра. Я заглянул в паспорт и прочитал вверх ногами название города, который Плас-Вандому заблагорассудилось сделать местом моего рождения: -- В Иргизе. -- Знаю, -- говорит он, -- это я и сам прочитал, только не могу найти. Где это? Тут я заметил, что на карте лежит лупа, и понял, почему у него красные глаза. Он изучил все названия, но нужного не нашел. Я чуть не посоветовал ему обратиться к Плас-Вандому, но никакого Плас-Вандома более не существовало, я вычеркнул его из памяти, осталась только сломанная вилка. Да и потом наверняка он этот "Иргиз" взял из головы, чтобы нельзя было проверить по метрическим книгам. Каждые десять секунд атташе смотрел на часы, как будто после нашего разговора у него было назначено свидание. И, судя по тому, как он поддергивал плечи пиджака, я понял, что это свидание с женщиной. Сам помню это лихорадочное напряжение всех мускулов перед встречей с Лилой на платформе в Ньолоне, неизвестно же, в каком настроении она приедет: то ли будет ворчать и дуться, то ли смеяться без причины -- вот и пытаешься хоть как-нибудь успокоиться. Атташе упрямо допытывался: -- Иргиз -- это что: поселок, деревня? Я подумал о женщине, которая где-то ждет его. Везет же! Даже если у них не все гладко -- это было написано на его кислой физиономии, -- все равно. Меня-то больше никто не ждал. -- Так где же это, я вас спрашиваю? Я наугад ткнул в карту: -- Вот здесь. -- В Атласе? -- в голосе его прозвучал ужас. -- Вы уверены? -- Еще бы! -- оскорбился я. Смешно, но это вырвалось у меня само собой. Он произнес заветное слово "атлас", как будто прочитал его у меня в мозгу, для него оно имело совсем не тот смысл, а для меня стало той самой кувшинкой, которая затягивает на дно озера -- так и меня засосало в его цветную карту. Много часов подряд я только о нем, о моем атласе "Легенды народов мира", и думал. Лила -- конечно, ее я тоже потерял, но Лилу с таким же успехом будет обнимать в море под скалой кто-нибудь еще, а вот книжку мою загонят букинисту за двадцать франков, и никто никогда не будет относиться к ней так, как я. -- В какой области Атласа? -- спросил гуманитарный атташе, еще раз нервно глянув на часы. Его голос нарушил ход моих мыслей, и я ответил довольно резко: увидим на месте. Он не рассердился. А я только тут с удивлением сообразил, что как-никак, а он приставлен обслуживать меня. -- Видите ли, -- принялся объяснять свою настойчивость атташе, -- моя задача вполне определенна и в то же время не совсем ясна для меня. Я должен препроводить вас по месту первоначального жительства, помочь вам снова пустить корни в родную почву, оказать содействие в устройстве на работу, походатайствовать перед местными властями... Но дело в том, что вообще-то я служу в пресс-центре Министерства иностранных дел и меня оторвали от моих обычных обязанностей и назначили на эту, только что учрежденную, должность. Я, можно сказать, еще только осваиваю ее, и мне очень жаль, если вам придется от этого страдать. -- Мне тоже, -- сказал я. Просто из вежливости. Я мало что понял из его объяснений, но почувствовал к нему симпатию: он, вроде меня, говорил одно, а думал о другом. У него был какой-то странный выговор, совершенно не вязавшийся с его официальным видом, -- такой глухой, рубленый, согласные так и отскакивали, а гласные как будто зависали в горле. Позднее я узнал, что это лотарингский акцент, от которого, по его собственному мнению, он давно избавился. Я стоял перед ним, заложив руки за спину, и пытался представить его даму сердца, просто так, чтобы не думать о предательнице Лиле -- даже не пришла навестить меня! Атташе спросил Пиньоля, можно ли от них позвонить в Париж. Пиньоль же ледяным тоном, какого я за ним и не знал, уведомил его, что в связи с ограниченным бюджетом вызывать абонентов за пределами департамента запрещено, но, если господин атташе напишет заявку с обоснованием, поставит дату и подпись и назовет нужный номер, он, Пиньоль, может заказать разговор. Атташе пробормотал, что это неважно и несрочно, хотя глаза его говорили об обратном, а пальцы нервно барабанили по столу. Он судорожно вздохнул, как будто захлопнул дверь, и снова склонился над картой Марокко: -- Так, значит, Атлас, но какой? Высокий, Средний или Сахарский? Я выбрал наобум или, может, из гордости: -- Высокий. -- Но это же ни в какие ворота! -- возмутился он, хлопнув ладонью по складке карты. -- У меня билеты в Рабат, а это на другом конце страны! -- Это из-за макета, -- сказал тип, который стоял рядом с ним. -- Утром только один рейс -- в Рабат, остальные слишком поздно, не успеешь дать в номер. Сначала я не обратил внимания на этого рыжего в кепке, потому что он был с фотоаппаратом. А я каждый раз, как захожу к Пиньолю, натыкаюсь на фотографов из "Провансаль" и "Меридиональ", двух главных марсельских газет. У них разные политические направления, но общий хозяин, и драка идет, по большей части, из-за снимков: кто первый успеет на место происшествия, на задержание преступников. Но этот рыжий был явно не местным, он говорил на парижский манер, как по телевизору. Я смотрел на него с любопытством, и атташе представил мне его: Грег Тибодо из "Пари-Матч". Я этот журнал иногда листал в поликлинике, когда ждал очереди к зубному. -- Ему поручено осветить этот сюжет, -- со вздохом прибавил атташе. Ого, видно, мое дело приобретало размах, недаром легавые стали вдруг такими вежливыми. Толстый полицейский с усами даже предложил мне сигарету, и я, хоть не курю, взял ее и попускал дым, чтобы не нарушать теплую дружескую обстановку. -- Какой сюжет? -- спросил я. Прежде чем ответить, атташе сдвинул очки на темя, прижав ими свои светлые, слегка волнистые волосы, на секунду закрыл лицо ладонями, а потом набрал побольше воздуха и выпалил единым духом: -- Франция считает своим долгом защищать права переселенцев, но, разумеется, только работающих и проживающих на законных основаниях, в отношении же остальных, вроде вас, решено отказаться от таких недостойных демократического государства мер, как применение грубой силы и высылка за пределы страны. Я говорю все это, чтобы внести полную ясность, вы меня понимаете? -- Конечно, -- кивнул я. -- Так вот, не вдаваясь в детали, скажу, что правительство установило порядок действий, не только не ущемляющий ничье достоинство, но и нацеленный на положительные результаты, поскольку цель его -- не выгнать вас с территории нашей страны, куда мы рады будем вас пригласить, если в том будет надобность, а приложить все силы, чтобы помочь вам убедиться, что в настоящее время вы нужны вашей стране, ибо единственное средство остановить эмиграцию из стран Магриба -- это обеспечить вам будущее на родине, проводя в жизнь политику стимулирования не только в экономическом, но и в общегуманитарном плане, и... Он осекся на полуслове, как будто в нем что-то сломалось. Отвернулся, проглотил слюну, шумно вздохнул и первый раз посмотрел мне в глаза: -- И поскольку в субботу передача "Марсель, арабский город" собрала тридцать процентов телезрителей, именно отсюда решено начать акцию! -- В голосе его был вызов, как будто это все я виноват. -- Я даже не успел ознакомиться с вашим досье! Даже не знаю, какая у вас специальность! -- Автомагнитолы, -- машинально сказал я. Минуту он смотрел на меня, стараясь подавить свой порыв, потом сделал извиняющийся жест в сторону карты Марокко и наконец выдал длинную тираду: что-то про точное приборостроение, аудиовизуальную технику и новые предприятия "Рено" в районе Касабланки. Я важно кивал головой. Впечатление было такое, что он сдает мне экзамен. -- И вы хотели бы совершенствоваться в этой узкой области техники или получить другую профессию, более соответствующую вашим возможностям? Если так, говорите смело: я уполномочен Министерством иностранных дел ходатайствовать о вас перед вашим правительством, чтобы облегчить все формальности. -- Свет готов, -- вмешался фотограф. -- Угу, -- отозвался атташе и нехотя встал из-за стола, подошел ко мне и положил мне руку на плечо. Но тут же убрал -- видно, счел, что это уж слишком, и просто остался стоять рядом, заложив руки за спину, с застывшей улыбкой на лице. Фотограф велел мне смотреть не на атташе, а в объектив и тоже улыбаться. -- Но не во весь же рот! Я притушил улыбку. . -- Нет, улыбайся, улыбайся, только чуть-чуть и, если можешь, как бы удивленно. Пожалуйста -- я принял удивленный вид. -- Теперь поменьше удивления, побольше улыбки. Посердечнее! Но все же с легким беспокойством. Здорово! Замри! Вот так в самый раз -- нет, зубы убери, так... Да-да, руку оставь, так естественнее... хорошо... И карту, карту... о'кей, месье, отлично, берете карту и показываете ему какое-то место, а ты смотришь, что-то говоришь в ответ, классно, гениально! О'кей! Теперь еще разок на черно-белую, и все! Фотограф трещал без умолку, прыгал вокруг нас. Все это придавало происходящему некоторую торжественность. Я вспомнил свою помолвку, банкет и последние снимки -- наверно, получились грустноватыми. Наконец фотограф свернул свою технику, простился до завтра и ушел. Атташе сказал, что я могу перестать улыбаться, и прибавил с виноватыми нотками в голосе: -- Простите за все эти... издержки... но правительству важно сейчас... Понимаете? Можно мне звать вас Ахмедом? Я сказал "пожалуйста", мне уже было все равно, но вмешался Пиньоль, его так и трясло от негодования, и резко возразил, что меня зовут Азиз. Атташе извинился за рассеянность: "Не понимаю, что со мной такое!" Я-то понимал, но мы были еще недостаточно знакомы, чтобы я мог спросить, как зовут женщину, которой заняты его мысли, и какая она из себя, -- а жаль, меня бы это поддержало. Не знаю почему, но этот парень мне нравился. Может, под настроение пришлось. И потом, он был нездешний. Прощаться со мной за руку он не стал, видно, решил, что хватит одного рукопожатия, зато произнес на неизвестном мне языке -- должно быть, на моем родном -- какое-то слово, наверно, "до свидания". Он вышел и закрыл дверь без особой поспешности, но я чувствовал, что он сильно запоздал, и желал, чтобы та женщина дождалась его звонка и все у них уладилось к завтрашнему дню, к нашему отлету. -- Какая мерзость! -- прорычал Пиньоль, провожая меня в камеру. -- Что? -- спросил я. -- Да все! Эта... комедия, эти снимки -- все мерзко! По-твоему, нет? Я сказал, что, по-моему, нет. По-моему, мерзость -- история с кольцом. Все остальное вполне сносно. -- Но ты же не собираешься играть в эту дурацкую игру, Азиз? Я не мог понять, почему он вдруг за какой-то час изменил мнение. Сам же советовал мне уезжать, вот я уезжаю -- так в чем дело? -- Этот тип -- полный кретин, ты что, не видишь? И ты хочешь, чтобы он нашел тебе в Марокко работу? Да он явился, чтобы покрасоваться перед фотоаппаратом, и все, он же полное ничтожество! Интересное дело: я прекрасно понимал, что Пиньоль прав, и в то же время мне хотелось защитить моего атташе. Нас уже что-то связывало, меня и его, а Пиньоль здесь был ни при чем, может, от ревности он и бесился. -- А мне он нравится. Мы с ним вполне поладили. -- Да черт возьми, воспротивься хоть раз в жизни! Сделай что-нибудь! Странно слышать, чтобы полицейский, пусть даже мой приятель, призывал воспротивиться закону, причем стоя по ту сторону решетки, которую сам же только что за мной закрыл. -- Знаешь, почему они решили вывозить именно тебя? Неужели все еще не понял? Из-за твоей смазливой физиономии, потому что ты фотогеничный, ясно? Фо-то-ге-ничный! Я не понимал, что его так злит. Это ведь скорее лестно для меня. -- Перестань, Азиз! Да меня тошнит от всего этого! Не знают, что сделать с безработицей, как задобрить общественное мнение, вот и придумали: взять одного араба и с помпой отправить его на родину, да при том еще вроде бы случайно этот араб больше смахивает на корсиканца, так что расизм не так бросается в глаза! Но если ты и сам доволен... Сходство с корсиканцем нисколько не задело бы мою "арабскую" гордость, но, по-моему, его нет и в помине; однако я промолчал -- Пиньоль по матери корсиканец, и в его устах это было чем-то почетным. -- Ничего я не доволен, -- сказал я, -- просто мне плевать. -- Плевать? Это же сплошное лицемерие, вранье, кто-то делает себе рекламу, а ты отдуваешься -- и тебе плевать? Я смиренно пожал плечами. Пиньоль стал кричать, что я тряпка, но быстро выдохся -- уж очень это напоминало споры и ссоры на футбольном поле в школьном дворе, когда мы оба были сопливыми пацанами и играли сначала за первый, второй и, наконец, за шестой "Б" класс -- от года к году менялись только надписи на тетрадках... Все это в прошлом, и теперь уже окончательно, потому что на другой день я улетал. -- Ты классный парень, Азиз. -- Ты тоже. -- Мне жаль, что ты уезжаешь. -- Мне тоже. На самом деле, может, уже и не очень. Пиньоль потупился, повернул ключ и протянул мне через решетку пакетик жевательной резинки. Но я не взял, только улыбнулся и помотал головой. Старый друг -- это хорошо. С ним не так больно расставаться, как с любимой женщиной. Всегда есть надежда, что вы останетесь друзьями и новая дружба не сотрет в памяти старую. Совсем под вечер все-таки явилась Лила вместе со своим братом Матео -- я как увидел его, мне все стало ясно. Лила стояла, опустив глаза, а говорил один Матео. Он сообщил мне, что я дохлый пес с обочины -- это у них такая манера ругаться, -- что подарить цыганке краденое кольцо -- неслыханный позор, что я оскорбил Святых Марий и что он всегда говорил, что я двуличный араб, поганый гаджо без чести и совести. А Лилу он привел только затем, чтобы она как следует поняла свою ошибку. Ей, как он сказал, повезло, что меня посадили, меньше срама будет, чем если бы я мозолил всем глаза, и пусть это будет ей хорошим уроком на будущее. Я слушал его, а про себя думал, что они с Плас-Вандомом недурно на мне нажились: один оставит себе в возмещение ущерба дюжину лазерных плейеров и сорок штук кассет, которые я ему дал, а другой снова продаст мое кольцо, да к тому же полиция будет им благодарна, за то что они поставили ей такой фотогеничный экземпляр. Лила вышла вслед за братцем, так и не открыв рта. Понятно, что он ей запретил, но могла бы хоть взглядом со мной попрощаться, как-никак мы не один день знали друг друга. Сердце мое было разбито вдребезги. Поскорее бы уехать подальше; ради Бога, пусть возвращают меня туда, где я никогда не был, лишь бы началось что-то новое; а с Валлон-Флери и цыганами покончено раз и навсегда. Мне даже не терпелось увидеться с моим нервным атташе, он, по крайней мере, ничего против меня не имел и не сам меня выбирал. Мы с ним оба были жертвами, нас обоих посылали куда-то к черту на рога, и, если на этой неделе будет нехватка войн, убийств или скандалов с принцессами, нас поместят на обложке "Матч", но мне от этого ни холодно, ни жарко, все равно некому вырезать и хранить мою рожу. Матрас уже не так сильно вонял -- то ли я привык, то ли мысленно был уже не здесь, -- я быстро заснул, и мне приснилось, что самолет снижается над картинкой из моего атласа, и чем ниже он опускается, тем больше картинка похожа на реальность, садится же он на самую настоящую землю, а строчки легенд превращаются в длинные бараки аэропорта. И я говорю гуманитарному атташе: "Добро пожаловать в мою страну!" А он улыбается и кивает головой. Во сне он выглядел не таким нервным. В девять часов утра мне принесли кофе с гренками, а потом отвезли в аэропорт. Гуманитарный атташе расхаживал взад-вперед у входа, по отгороженному барьерами пространству. Полицейские отгоняли от него зевак. Не успел я вылезти из машины, как он вцепился в меня и куда-то потянул -- скорей, скорей! Уже на ходу спросил, где мои вещи. Я ответил, что все мое имущество растащили. Тогда он посоветовал мне зайти в магазин "Родье" и обновить гардероб. Я поблагодарил за внимание, но пояснил, что у меня ни гроша. Оказалось, однако, что все расходы берет на себя министерство, поэтому он дал мне три тысячи франков казенных денег и велел купить одежку на каждый день да поживее, потому что возникли некоторые осложнения -- я уже догадывался, что с ним они будут возникать постоянно. В примерочной я без малейшего сожаления снял свой белый костюм -- он навевал неприятные воспоминания, да к тому же изрядно запачкался в камере -- и переоделся в новенький серенький костюмчик из чистого хлопка, подобрал к нему полосатую рубашку и галстук в тон. Атташе ждал меня у стеклянных дверей магазина, с ним рядом стоял еще какой-то тип в светло-бежевом костюме, по виду -- важная шишка. Представитель префекта, сказал мой атташе. По тому, как они на меня посмотрели, я понял, что мой прикид чересчур шикарный, не годится для фотографий, но я же хотел, чтобы им было за меня не стыдно. Ну да ничего: "бежевый" сказал, что снимать не будут, из-за непредвиденных обстоятельств. И правда, в зале почему-то пахло рыбой, но поскольку я летел самолетом первый раз, то старался не выказывать удивления. -- Достали с этим портом! -- прошипел представитель префекта. -- Мне надо позвонить, -- сказал на это атташе. -- Я быстро, на минутку. Он попросил чиновника покараулить меня и побежал к автоматам. Между тем полицейские ставили ограждения, чтобы отделить пассажиров от пикетчиков, которых становилось все больше. -- Ма-ринь-ян с на-ми! -- скандировали рабочие рыбоконсервных заводов. Они размахивали транспарантами и выливали на пол бидоны буйябеса. -- Южный порт будет жить! -- ревел мегафон. -- Подходящее вы выбрали времечко! -- желчно заметил "бежевый". Я ответил, что ничего не выбирал, и спросил, летают ли самолеты. -- Летают, летают! -- раздраженно огрызнулся он и повернулся ко мне спиной. В толпе появились телекамеры, которые полиция тут же огородила своими барьерчиками, я углядел там же фоторепортеров из "Провансаль" и "Меридио-наль", они отпихивали друг друга локтями, общелкивая одну и ту же мишень: лидера докеров, который вырывал микрофон у девушки из справочного бюро. А рыжий фотограф из "Матч" улегся животом на регистрационную стойку и целился телеобъективом в полицейских с опущенным прозрачным забралом перед витринами магазинов, срочно прикрытыми железными шторками. Я понял, что больше не котируюсь, репортаж о том, как меня заботливо вышвыривают вон, будет замещен материалом о разбушевавшихся докерах, которые захватили аэровокзал в знак протеста против закрытия морского порта. Они были еще фотогеничнее, чем я. -- Не работают, -- сказал Жан-Пьер Шнейдер, снова подхватывая меня под руку. -- Там дальше будут еще, попробую оттуда. Мы пошли к паспортному контролю. Со всех сторон орали мегафоны: "Пока есть порт, Марсель, ты горд!" Рабочие судоверфей пели хором гимн Южного порта, наступая сомкнутыми рядами под развернутыми транспарантами на шеренгу блюстителей порядка, а те ждали, пока уберутся журналисты. В зале для отлетающих пассажиров было спокойнее. Я сел на металлическую скамейку, а атташе снова побежал звонить. Песня докеров засела у меня в голове и продолжала звучать, как будто мысленно я был солидарен с ними: не отдадим наш порт! В то же время я не обольщался и прекрасно понимал: даже если порт спасут, для меня он больше не будет "нашим". Порой боль настигает, когда не ждешь. Я не плакал, оттого что потерял Лилу, а теперь вдруг защипало глаза, как только я вспомнил старые доки, застывшие портовые краны на фоне заката и стаи чаек над рейдом. Как знать, может, по ту сторону моря и чаек-то не будет? Нас стали запускать порциями, в порядке посадочных номеров, в длинный, коленчатый коридор, который вел на взлетное поле. Атташе так и не удалось дозвониться, и он шел, нервно помахивая чемоданчиком, я точно так же помахивал сумкой фирмы "Родье", в которую все-таки запаковал свой белый костюм -- пусть лучше останется горькое воспоминание, чем никакого. Я надеялся напоследок набрать полные легкие марсельского воздуха, пахнущего горячим маслом, лавандой, чуть отдающего тухлыми яйцами -- ими тянет с Берского озера, -- но мы так и не вышли на летное поле, коридор впритык подходил к самолету. Может, это и к лучшему, зачем растягивать прощание! Уезжать так уезжать, нечего оглядываться. И я переключил внимание на аэробус, тут все для меня было ново и интересно, хотя залезать пришлось почти как в полицейский фургон. "Ваш номер, проходите в салон, вот ваше место, курить запрещается". Стюардессы были старые, никаких тебе стройных ножек. Я был зажат в тесном пространстве: перед носом - спинка переднего сиденья, сзади -- чужие коленки, упирающиеся в мое кресло. Это меня слегка разочаровало: в фильмах, например в "Эмманюэле", самолеты совсем не такие. Хотя, конечно, и полет у меня не развлекательный. Едва усевшись, атташе вскочил, переступил через меня и сказал, что еще разок сбегает позвонить и сейчас вернется. Хорошо бы, потому что я как-то плохо себе представлял, что буду делать на родине без него. Чтобы отогнать эти мысли, я, пока его не было, поигрывал откидным столиком. Но тут подошла стюардесса, велела мне перестать и поднять спинку кресла на время взлета. На это кто-то с другого конца салона громко возразил, что она перепутала самолет -- в этом кресла не откидываются, и вообще ему надоело это безобразие, вечно опоздания и никаких объяснений. Стюардесса в ответ потребовала, чтобы он не курил, а он ей посоветовал заткнуться, и другие пассажиры были за него, а она им сообщила, что она на работе -- на работе, господа! -- а они ей -- что зато они на отдыхе и не желают, чтобы с ними обращались как с быдлом. Я подумал про себя, что летать самолетами "Эр Франс" не так уж и комфортно. Атташе вернулся еще более возбужденный и расстроенный, чем прежде. Наверно, дозвонился. С несчастным видом он сел на свое место и понурился, сжав зубы, потом вскинул голову и злобно велел мне смотреть в иллюминатор, потому что там интереснее. Из добрых чувств к нему я так и сделал, недоумевая, однако, чего ради он вдруг на меня напустился. Он же достал какую-то электронную игрушку, должно быть, она заменяла ему записную книжку, и, чтобы забыть о моем присутствии, углубился в изучение своего расписания день за днем в обратном порядке, на месяцы назад. Я мысленно торопил самолет, мне казалось, что моему спутнику будет полезно на некоторое время потерять почву под ногами. Однако, когда мы наконец взлетели, мне стало жутко, хоть я не подал виду. Я, конечно, понимал: пилот знает свое дело, но отрываться от земли -- как-то все же... а впрочем, инш'Алла! Восклицание вырвалось у меня само собой, словно сработал какой-то рефлекс, и на губах остался странный привкус. Вот что значит перемена климата. Я стал внимательно изучать инструкцию на случай аварии, лишь бы не смотреть на панораму Марселя с птичьего полета. Мне совсем не нужно было этой картинки на прощанье. Гораздо больше подходила к моему душевному состоянию акция в зале аэропорта; она прекрасно отражала все, что я испытывал: предательство и равнодушие окружающих, отказ от иллюзий и протест. Начнется или нет для меня новая жизнь, но со старой покончено -- и то слава Богу! Когда прозвучал музыкальный сигнал и погасли надписи, призывающие застегнуть ремни, снова появилась стюардесса, придерживая за веревочку накинутый на шею спущенный спасательный круг. Жан-Пьер Шнейдер откинул столик. Я не решился сказать ему, что это запрещено и что стюардесса будет ругаться. В конце концов, гуманитарный атташе фигура поважнее, чем какая-то стюардесса. Он раскрыл мое досье и молча углубился в него. А я, чтобы не мешать ему, закрыл глаза, как будто сплю. Когда я проснулся, мы летели в облаках, голос пилота объявил, что в Рабате ясно. Я взглянул на атташе: он покончил с моим досье и теперь крупным, решительным почерком писал письмо. Начиналось оно с обращения "Клементина". Имя необыкновенно красивое, но я оставил это замечание при себе -- нехорошо соваться в чужие дела. Однако, поскольку он писал и зачеркивал, я позволил себе полюбопытствовать. Все равно он это выкинет, так что ничего страшного. Прочел я следующее: "Клементина, я знаю, что ты (дальше зачеркнуто) и все же что-то во мне (опять зачеркнуто) и твой голос (зачеркнуто) оставь мне возможность (зачеркнуто) сказать тебе (зачеркнуто)". Атташе поймал мой взгляд и быстро спрятал листок: -- Ну-ну, не стесняйтесь! -- Извините, -- сказал я. -- Я не читал, а просто смотрел. -- Смотрите лучше в окно! Я уткнулся в иллюминатор и стал созерцать небо, но по звуку определил, что он рвет листок и поднимает столик. Глядя на облака, я пытался представить лицо этой его Клементины. -- Простите, Азиз, -- сказал атташе. -- Я сорвался. Я промолчал, а он чуть погодя прибавил: -- Я развожусь с женой. Неприятно говорить об этом. Ладно, не важно, сказал я, то есть, конечно, очень важно, но я понимаю, это дело личное. В утешение ему я хотел было рассказать про свою неудавшуюся помолвку, но не стал: он из другой среды, и наверняка его проблемы не имели с моими ничего общего. -- Ее зовут Клементина, -- со вздохом сказал атташе. Я изобразил удивление и восхитился: красивое имя, и ведь есть такие фрукты, клементины, они как раз растут в Марокко. В этом я был не совсем уверен, но надо же было что-нибудь сказать. Он вдруг ударил кулаком по подлокотнику между нашими сиденьями, да так сильно, что из него выскочила пепельница и выплюнула мне на колени окурок. Как раз в это время мимо проходила сердитая стюардесса, я пояснил ей, что не курю: это просто из пепельницы вылетело. -- Не понимаю, просто не понимаю, что произошло и как вообще такое могло случиться! -- бедный атташе воздел руки, вопрошая переднее кресло. Должно быть, он имел в виду свои отношения с Клементиной. А я подумал, что все происходит само собой и ничего нельзя поделать. Вот, например, я: позавчера радостно садился за стол, накрытый по случаю моего обручения, а сегодня, неповинно-уличенный, наглядно-выдворенный, лечу на фальшивую родину в сопровождении человека, не понимающего, почему его разлюбила жена. Нас свел друг с другом случай, однако мы были так похожи. Что-то в этом проглядывало утешительное. Сидящая в ряду напротив пассажирка обнажила левую грудь, готовясь накормить младенца, и я остро ощутил тоску по Лиле. Лила была самой красивой девушкой из всех, кого я знал, не важно, что знал я только ее. Я явственно ощутил под ладонями ее грудь, словно мы опять обнимаемся в воде, у скалы, и мои руки скользят под ее купальник. Я быстро открыл глаза, чтобы прогнать это видение. Кормящая мать была хрупкой блондинкой, примерно такой должна быть Клементина, рядом сидел ее муж, араб. Он улыбнулся мне -- наверно, решил, что у нас с ним есть что-то общее: мой Жан-Пьер Шнейдер такой же белокурый, как его красотка. -- У вас есть дети, господин атташе? Он дернул плечом. По выражению его глаз и выпяченной губе я понял, что вид младенца смущает его так же, как меня. Он достал сигарету, сосредоточенно оглядел ее и яростно затолкал назад в пачку. После чего резко повернулся ко мне и взорвался: -- Они что думали, я закачу скандал, буду мешать им встречаться? Только не говорите, что они испугались! А я поступил просто: как только она сказала, что у нее кто-то есть, взял и ушел из дому! Собрал чемодан, взял свои бумаги и уехал в гостиницу. Вот и все! Что еще я мог сделать? -- Не знаю, -- сокрушенно отозвался я. - Ну да, я должен был бороться, ответить ударом на удар, нанять сыщика, вооружиться компрометирующими фотографиями, первым подать на развод, швырнуть Лупиаку в лицо заявление об уходе? Так? Я ответил, что в жизни бывает всяко: иногда не успеваешь сообразить, что надо сделать, и потом есть ведь гордость. -- Лупиак -- это ее любовник. Замдиректора пресс-службы министерства. Это он отослал меня в командировку, чтобы быть спокойным. Видите, я вам все рассказал. Я поблагодарил за доверие. Странно, до чего мы были похожи и в одинаковом положении, с той только разницей, что он думал, будто мы направляемся в какое-то определенное место. -- Меня все это бесит, -- тоскливо закончил он. -- Ну, ладно. Он снова взял досье, на котором значилось мое имя, задом наперед, как в школе: Кемаль Азиз. И тут же мучительные воспоминания о теле Лилы вытеснились другими: я вспомнил школьные запахи -- чернил, тетрадных обложек, -- которые когда-то так любил. Атташе с наигранной бодростью -- так, чтобы забыть о неприятностях, включают футбол по телевизору -- произнес: -- Займемся-ка твоими делами, Азиз. Он выговаривал мое имя непривычно коротко, сухо, отрывисто. Цыгане произносили его нараспев: "Ази-и-из". Марсель остался далеко позади. Интересно, как долго продержится у меня акцент? -- Извини, что пристал к тебе со своим нытьем. -- Не за что извиняться, -- сказал я, -- наоборот. Мне было бы куда интереснее слушать его и воображать эту привыкшую к роскоши женщину, Клементину, теперь я видел ее совсем светлой, с короткой стрижкой -- полная противоположность Лиле. Но представить себе весь их антураж я не мог -- не хватало материала. -- А где вы живете, господин атташе? -- Можешь говорить мне "ты", как принято у тебя на родине, меня это нисколько не шокирует. Зато меня шокировало, что он говорил мне "ты", но я промолчал. В те полгода, что я проучился в шестом классе, меня называли на "вы", и я с таким удовольствием вспоминал об этом! Однако очень скоро он снова перешел на "вы", так ему явно было удобнее. Но разрешил мне звать его не господином атташе, а господином Шнейдером или просто Жан-Пьером. А на мой вопрос ответил, что жил на бульваре Малерб, то есть там они жили с женой, но, поскольку квартира принадлежит ей, то он оказался бездомным. -- В какой-то степени мы с вами в одинаковом положении, Азиз. Тут он смолк, вероятно, обдумывая, в какой именно, я тоже молчал, чтобы не мешать его размышлениям. От этого человека пахло школой -- приятный запах, напоминавший коллеж Эмиль-Оливье, где, что ни говори, моя жизнь надломилась в первый раз -- когда пришлось бросить учебу. Теперь я как будто возвращался после каникул, длинных-длинных, в целых шесть лет. Так прошла минута-другая. Потом он снова раскрыл мое досье, чтобы ознакомиться со всеми данными; непонятно, зачем оно ему было нужно, раз я сам, живьем, сидел с ним рядом. Он вздохнул: -- Да, но, оставляя в стороне мои личные проблемы и некоторые, так сказать, аналогии... я не одобряю подобных методов. То есть я не спорю, любая гуманитарная миссия достойна уважения, и я готов отнестись к ней серьезно, но эта поспешность... Во-первых, я долгое время занимался исключительно проблемой распространения французского языка и культуры во Вьетнаме, по заданию литературно-издательского отдела, -- а потом еще удивляются, почему у нас, не примите на свой счет, постоянные провалы во внешней политике. Во-вторых, я переживаю душевный кризис, меня нельзя было никуда посылать, кроме того, безотносительно к моему состоянию -- еще раз прошу прощения за то, что докучаю вам, -- так вот, я все равно не могу устроить вас за два дня; если бы даже не вмешался Лупиак, вы же видите: все делается с бухты-барахты; всем командует пресса -- ну, о вас я не говорю... Но мне даже не дали времени приготовиться. А я совсем не знаю Марокко. Как, и он тоже? Хорошенькое начало. -- У вас есть фотография? -- спросил я. -- Какая фотография? -- Фото госпожи Шнейдер. А я вам покажу карточку Лилы. Это моя невеста, она меня бросила. Он вздернул бровь над очками, поколебался, но все-таки достал из бумажника маленькую, как для паспорта, фотографию, которая была засунута между кредитных карточек, и протянул мне ее, неохотно, как брезгливый человек дает попить из своей бутылки. Я взглянул и неприятно поразился, но не выдавать же разочарование: Клементина оказалась довольно противной, с холодными глазами, поджатым ртом, тяжелым подбородком и, главное, чернявой. Нет, ему нужна была блондинка, и я еще разок взглянул на молодую женщину напротив, но с другим чувством: она уже не служила мне моделью для неведомой Клементины -- смешное имечко, все равно что Банана или Апельсина. Блондинка перехватила мой взгляд. Я вежливо улыбнулся ей, она -- мне, без всякой мысли, улыбка передалась ей рефлекторно, как зевота. Однако ее супруг счел, что довольно и этого, он забрал ребенка, чтобы подчеркнуть свои отцовские права, и велел жене спрятать грудь. Тогда я вытащил из кармана засунутого в сумку мятого белого костюма карточку Лилы. Атташе сказал, что она тоже очень красивая, и вернул мне фотографию, а я порвал ее. Подчиняясь какому-то чувству солидарности, медленно и глядя атташе прямо в глаза. Он смотрел на меня неуверенно, потом со слабой дрожащей улыбкой разорвал надвое Клементину; но я видел, что он сделал это только ради меня, потому что обе половинки аккуратно спрятал в карман. Затем сказал строго покровительственно, как бы подчеркивая, что мы переходим к мужским делам: -- Ну, расскажите мне об Иргизе. Я повторил этот приказ вопросительным тоном, чтобы хоть немного оттянуть ответ, но в самом деле, хоть мне и было приятнее обсуждать его дела, летели-то мы все-таки по моим. И тут на меня накатило. Может, потому что в голове все время мельтешились обрывки воспоминаний о коллеже Эмиль-Оливье: болтающиеся двери, размалеванные стены, драки класс на класс, шприцы по углам и посреди всего этого господин Жироди, уже немолодой и словно отгородившийся почтенной старостью от безобразия, в котором он очутился, точно пришелец из другого мира, -- но я вдруг так живо вспомнил свой полученный на прощанье атлас, что заговорил, не думая. Сначала слова шли медленно и как бы с натугой, но постепенно я обретал уверенность. Это была легенда из двенадцатой главы о сероликих людях, которые жи