амое. Ты какой-то не от мира сего, словно с луны свалился, я даже не понимаю, как ты справляешься с работой на службе. К счастью еще, ты добросовестен и точен -- это тебя, наверно, и спасает... В обществе ты всегда говоришь невпопад, словно не слушаешь, о чем идет речь, ты как бы отсутствуешь, думаешь о чем-то своем... Вот когда ты на кого-нибудь нападаешь, дело другое, тут уж ты в полном блеске. Издеваться ты умеешь. Тогда ты возвращаешься на землю и находишь обидные слова... Или другой пример -- твои отношения с сестрой. Когда вы бываете вместе, ты ведешь себя так, будто вы однолетки, вы гогочете, словно дураки какие-то, и никак не можете остановиться. Вас любая чушь смешит. Ваше чувство юмора мне просто недоступно. Если это вообще юмор, что еще надо доказать. Ну и так далее. Вот все это я и называю быть неприспособленным. Жить с таким человеком, как ты, очень трудно. Ты слишком многое презираешь. На все смотришь свысока. -- Это неверно, Вероника. Я никого не презираю. Просто мне несимпатичны люди, которые ведут себя неестественно, все время что-то изображают, как твои... -- А-а, мои родители? -- восклицает она с новой вспышкой гнева. -- Ты вволю поиздевался над моим отцом и его познаниями в живописи. Я никогда тебе не прощу, как ты его разыграл в первый же вечер после нашего возвращения из Венеции, придумав эту идиотскую историю с вымышленным итальянским художником. -- Ну, это не такой уж криминал. -- Свое мнение о моем брате ты от меня тоже не утаил: оно оказалось не блестящим. Если послушать тебя, то он корыстный, вульгарный тип... Ты бьешь наотмашь, и бьешь жестоко. -- Знаешь, тебе тоже случалось... Звонок в дверь. Они застывают, выжидая несколько секунд. -- Пойду открою, -- говорит Вероника и встает. -- Не надо. Мы сейчас не в состоянии принимать гостей. -- Тем хуже для нас. Она идет в переднюю, открывает дверь. Раздается зычный голос. -- Добрый вечер, Вероникочка. Я оказалась в вашем районе, ходила навещать больную знакомую. Вот я и подумала, раз я уже здесь, надо заскочить к вам, хотя уже поздно. Надеюсь, я вам не помешаю? Я только на минутку. И мадемуазель Феррюс, разодетая, в горжетке из рыжей лисы, входит в гостиную. Жиль встает и подставляет тетке лоб для поцелуя. -- У вас здесь как в курилке. Что за воздух! Добрый вечер, племяш. Я ходила проведать бедную Женевьеву Микулэ, это настоящая пытка. Ну, как поживаешь? Что-то ты плохо выглядишь. Она плюхается в кресло, из которого только что встал Жиль. Вероника с поджатыми губами стоит поодаль и глядит на них недобрым взглядом. -- Дети мои, я умираю от усталости, -- говорит мадемуазель Феррюс простодушно. -- У вас такая крутая лестница! А после того, как я час просидела у изголовья этой несчастной, у меня вообще нет никаких сил. Ты помнишь Женевьеву Микулэ? -- Нет. Кто это? -- Да не может быть, ты ее знаешь! Когда-то ходила к нам шить. Конечно, ты был еще маленький, но ты не мог забыть. Это моя давняя подруга, еще по пансиону, но потом она обнищала (мадемуазель Феррюс говорит это таким тоном, как если бы сказала: "вышла замуж за чиновника министерства общественных работ" либо "постриглась в монахини"). Она из очень хорошей семьи, ее отец был полковником, представляешь. Потом случилась какая-то неприятная история, им пришлось все продать с молотка. По-моему, за всем этим стояла какая-то содержанка, брат полковника был известным гулякой. Они все потеряли; бедняжка Женевьева не смогла совладать с жизнью... Она ходила к нам шить. Мы давали ей работу из милосердия, потому что толку от нее было мало... Это такая копуха! Можно было пять раз умереть, пока она что-нибудь доделает до конца... В общем, все это очень печально. -- Она больна? Что с ней? -- Конечно, самое плохое, -- говорит мадемуазель Феррюс, сощурившись, и взгляд ее становится острым, как буравчик. -- Самое-самое плохое. У нее уже появились пролежни, теперь под кроватью ей поставили какой-то механизм, чтобы кровать все время тряслась. Мне там просто дурно стало. Эта тряска, запах лекарств... -- Может быть, выпьешь рюмочку коньяку или ликера? -- В принципе мне следует отказаться, но если у вас есть что-нибудь слабенькое вроде анисового ликера, я бы выпила глоточек. Как себя чувствует малышка? -- говорит она без перехода. -- Можно на нее взглянуть? -- Нет, она спит, -- отвечает Вероника деревянным голосом. Жиль тем временем приносит бутылку и рюмки. -- Ангелуша наша. Я ее почти никогда не вижу. Я вам тысячу раз предлагала гулять с ней в Люксембургском саду, но вы всегда отказываетесь, словно боитесь доверить мне ребенка. -- Да что ты выдумываешь! -- восклицает Жиль и придвигает ей рюмку. -- Скажешь мне, когда стоп. Жиль наливает ликер. -- Самую капельку, -- говорит мадемуазель Феррюс так жалобно, словно она заставляет себя проглотить эту жидкость исключительно из вежливости. -- Вообще-то я не выношу алкоголя, но после посещения бедняжки Женевьевы... Эта трясущаяся кровать. Надо признаться... А вы разве не будете пить? -- Выпьешь рюмочку? -- спрашивает Жиль у жены. Вероника покачала головой. -- Я тоже не буду, -- говорит Жиль. -- Извини нас, тетя Мирей. Взгляд мадемуазель Феррюс переходит с Вероники на Жиля. По ее лицу заметно, что она наконец учуяла семейную бурю и поняла, что пришла некстати, но, видимо, решила игнорировать такого рода ситуации, без которых жизнь, увы, не обходится. Она деликатно потягивает ликер. -- Когда я вышла от Женевьевы Микулэ, я решила пойти в кино, чтобы хоть немножко развеяться. Но в ближайших кинотеатрах шли только две картины -- "Тарзан у женщин-пантер" и "Зов плоти", и я как-то не смогла решиться, что выбрать. -- Да, -- говорит Жиль, -- здесь было над чем за думаться. -- Вы их видели? -- Фильмы? Нет. -- Вы что, в кино не ходите? -- Почему? Ходим. Но эти картины мы не видели. -- Понятно, вы, видно, не ходите в эти киношки поблизости. Это замечание, в котором не было ни утверждения, ни вопроса, не требовало ответа. -- Дома все в порядке? -- спрашивает Жиль, прерывая молчание. -- Все, слава богу. Твоя мать, правда, в эти дни что-то замучилась. Я ей всегда говорю: "Марта, ты слишком много хлопочешь, никогда не присядешь хоть на минутку", но она и слышать ничего не хочет. Твоей сестры никогда не бывает дома. Где она шатается, понятия не имею. Она не удостаивает нас объяснениями. Не буду же я... А когда вы придете? Что-то вы нас не балуете. Твой отец сетовал по этому поводу несколько дней назад, а я ему сказала: "Что ты от них хочешь, у них, наверно, много дел". -- Это верно. Мы очень заняты. -- В самом деле? -- спрашивает мадемуазель Феррюс, вложив в эти три слова все свое недоверие. -- Я полагаю, однако, вы часто бываете в обществе... А как поживают ваши родители, Вероника? -- Благодарю вас, хорошо. Ответ прозвучал так сухо, что в комнате воцарилась тишина, какая бывает только в операционной. Мадемуазель Феррюс бросает на племянника красноречивый взгляд. ("Я ей ничего не сказала, но на него посмотрела весьма красноречиво. Он все понял".) Она допивает свой ликер, словно испивает до дна чашу страданий, затем встает. Жиль берет у нее из рук пустую рюмку. -- Жаль, что я не повидала малышку, -- говорит она. -- Но раз вы говорите, что она спит, ничего не поделаешь... -- Сама знаешь, -- говорит Жиль, -- когда их не вовремя разбудишь, они потом долго не засыпают. -- Что ж, мне пора. Спокойной ночи, Вероника. Они целуются. -- Спокойной ночи, -- отвечает Вероника едва слышно. -- Ты на редкость скверно выглядишь, -- говорит мадемуазель Феррюс племяннику. -- Уж не болен ли ты? Может быть, перетрудился? Ты и так уже достиг немалого. Многие ограничиваются куда меньшим. Лучше побереги себя. Жиль провожает ее до дверей. Вернувшись в комнату, он видит, что Вероника сидит в кресле. -- Она, конечно, зануда, -- говорит Жиль нарочито спокойным голосом, -- но мне кажется, ты все же могла принять ее приветливей. Спасибо, что ты ее... -- Прошу тебя, Жиль, без замечаний, а то я пошлю все к черту!.. Я ее не выношу. У меня на нее нервов не хватает. -- Вот ты обвиняешь меня, что я часто оскорбляю людей. А ты сама, отдаешь ли ты себе отчет в том, как ты сегодня... Ты вела себя просто по-хамски... По отношению к старикам, даже если ты не выносишь их присутствия, даже если их вид тебе противен, надо все же... -- Я не намерена терпеть твою семью, мне и без того приходится достаточно терпеть. Не требуй от меня слишком много, Жиль. Я предупреждаю: не требуй сегодня вечером от меня слишком много. Я больше не могу... А то я уйду от тебя, по-настоящему уйду, понял? Он стоит перед ней, пораженный, уничтоженный, и бормочет: -- Так вот, значит, к чему мы пришли? -- Тебя это удивляет? После того, что ты написал? После того, что я только что прочла? -- Повторяю еще раз: я писал не о тебе. Умоляю тебя, поверь мне. -- Нет, не верю. Ты врешь и знаешь, что врешь. Ты метил и в меня. -- Не в тебя, клянусь! Только в определенный стиль жизни, поведения, который ты принимаешь... Вероника пожимает плечами. Чувства, которые всколыхнулись в ней в эту минуту, ожесточили ее черты, и ее красивое лицо стало почти уродливым. А голос, такой низкий, прелестный, таинственный, звучит теперь пронзительно, невыносимо резко. И снова между ними повисает молчание. Кажется, на этот раз его не удастся прервать. Жиль обводит взглядом их комнату, стены, вещи, которые они вместе покупали, словно катастрофа вот-вот поглотит этот домашний мир, где они прожили три года, где выросла их дочка. Его глаза останавливаются на большом сколке кварца, который стоил очень дорого -- "сущее безумие". Но Веронике очень хотелось его иметь, потому что он был очень красивый и потому что украшать интерьер минералами было очень модно, их можно было увидеть в лучших домах. И Жиль подарил ей этот камень в день ее рождения. -- Вероника, -- говорит он наконец, -- посмотри на меня. Ты сказала, что можешь уйти... Это неправда, верно? -- Не знаю. Ты сам это первый сказал. Ну, что нам надо расстаться. Мы не очень счастливы вместе. -- Но ведь ты сказала, что можешь уйти, не потому, что прочла эти листочки... Ты думала об этом и прежде? Скажи мне правду. -- Да, возможно... Точно не знаю. Кажется, думала. -- Но раз ты это сейчас сказала, значит, ты решила? Да? То, что я написал, лишь предлог? -- Быть может. Думай как хочешь. -- Она встает. -- Я очень устала, пойду лягу. Давай отложим все разговоры на завтра. Сегодня я уже ни на что не способна. Она выходит из комнаты. Он слышит журчанье воды в ванной. Несколько минут спустя он уже на улице. Я вышел на улицу, потому что надо было что-то делать, что угодно, лишь бы не оставаться в этой тихой комнате. Единственное, чего никак нельзя было делать, и это я прекрасно понимал, -- пойти вслед за Вероникой в нашу спальню. Во всяком случае, до того, как она заснет. Не знаю, в чем именно проявляется "потрясение". Думаю, я был потрясен в тот вечер, ничего не испытывал, кроме недоумения перед тем, что свершилось невозможное, необратимое. А невозможное свершилось: Вероника не любила меня больше, все было кончено. И необратимые слова были произнесены: разрыв, развод... Я был почти удивлен, что не испытывал "страдания", словно душевное страдание можно сравнить с физическим, словно оно такое же конкретное и подлежит измерению. Но душевное страдание, видно, и есть эта недоуменная пустота, это удивление, исполненное тоски. Я шагал по улице. Минут через десять я очутился возле того самого маленького кафе, в которое мы забрели тогда с Шарлем. И я тут же понял, что не шатался безотчетно по улицам, не шел "куда глаза глядят", как поступают обычно герои романа, когда на них обрушивается несчастье, а прекрасно знал, куда пойду, еще прежде, чем вышел из дома. Я поискал ее взглядом среди мальчишек и девчонок, одетых под бродяг, -- ее там не было. Тогда я вспомнил, что она назвала мне и другой бар на улице Сены. Я отправился туда. Этот бар оказался еще в большей степени, чем первый, местом встречи ребят, поставивших себя вне общества, одновременно их штабом и их крепостью. Они не только заполнили все помещение бара, но и выплеснулись на тротуар и даже на мостовую. Слышалась немецкая, английская, голландская, скандинавская речь, кое-где итальянская, но нельзя было уловить ни одного испанского слова. Несколько мальчишек и девчонок сидели и лежали прямо на тротуаре, их брезентовые сумки служили кому спинкой, кому подушкой. Эти длинноволосые парни с гитарами не вызывали особого интереса у прохожих. Их воспринимали как один из второстепенных номеров грандиозного карнавала "Последние известия". Каждый день приносил новый спектакль, новую "сенсацию" -- все шло вперемежку: моды, катастрофы, патентованные товары, выброшенные на рынок, революции, войны, частная жизнь сильных мира сего, забавы сладкой жизни... Вчера были молодчики в черных кожанках и Алжир, сегодня эти бродяги и Вьетнам. Завтра будет еще что-нибудь. Протискиваясь между группками, я обошел весь бар. Ее там тоже не было. Тогда я отправился в кино. Показывали шведскую картину без перевода. Я и сейчас еще помню отдельные кадры: голая пара на пляже; крупный план очень красивых женских лиц; какой-то мужчина в черном идет по заснеженному лесу; ребенок, подглядывающий в замочную скважину; вздыбленный конь, пар из ноздрей, дикие глаза; деревенская служанка, бегущая по какому-то лугу в белесых сумерках ивановой ночи... Пока я смотрел фильм, я все время ощущал, что рядом со мной лежит какой-то ужасный предмет, к которому я могу прикоснуться в любую минуту: мое несчастье. Это ощущение не покидало меня. Думал я также и об этой девчонке, которую тщетно искал. Я хотел найти ее и переспать с ней. Но снова и снова, как удары кинжала, меня ранили слова Вероники, особенно насчет полуинтеллигентов, которых навалом во всех бистро Латинского квартала и которых ночью выметают вместе с окурками... Просто невероятно, что Вероника смогла сказать такую фразу, что она могла так думать обо мне, что она нашла в себе силы сформулировать эту мысль. Однако она ее произнесла, извергла как струйку яда, выговорила все эти слова безупречно четко и легко. Какие же бездны злобы должны были в ней таиться!.. Эта фраза может разъесть, сжечь, превратить в пепел все... Вот, оказывается, каким я был в глазах Вероники? Полным ничтожеством! Но если она видела меня таким, значит, я и на самом деле такой. Никогда не угадаешь, каким вы предстаете перед другими людьми. Как-то раз в кафе я увидел в зеркале лицо в профиль, которое показалось мне знакомым, оно мне не понравилось, но я его тут же узнал: это был я сам. Быть может, на какую-то долю секунды я увидел себя таким, каким меня видят другие? "Полуинтеллигент, каких навалом во всех бистро..." Значит, таким она меня видела, так оценивала? С каких же это пор? Вдруг горло мое судорожно сжалось, и глаза налились слезами. Я утирал их кончиками пальцев в темноте зала. Мои соседи ничего не заметили, к тому же они были захвачены тем, что происходит на экране. Я тоже постарался этим заинтересоваться. Фильм был полон секса, агрессивности и скуки. Скука сжирала этих белокурых викингов, которые с отчаяния кидались либо в смятые постели, либо в морские волны. Даже лошадь была в состоянии нервного кризиса. Ей явно следовало обратиться к психоаналитику. Но по части изобразительного решения фильм был абсолютным шедевром. И я подумал о том, что у нашего века отличный вкус, что он производит безупречные вещи -- одежду, мебель, машины, фильмы, книги, и предоставляет все это в распоряжение огромного большинства, но огромное большинство не испытывает от этого никакой радости, и скука растет изо дня в день... Я вышел из кино и вернулся в бар на улицу Сены. Ее там не было. Я зашел в первое попавшееся кафе, и сердце мое екнуло: она сидела у столика. Я ее тут же узнал. -- Привет, Лиз! -- Не может быть! Я ждала тебя много вечеров подряд. Я уже не верила, что ты придешь. -- Пришел, как видишь. Ты одна? -- Нет. Ну, если хочешь, одна. Я здесь с ребятами. Значит, ты меня не забыл? -- Нет. -- Почему же ты не пришел раньше? -- Я женат... -- Я знала. -- Откуда? -- Ну что ты, Жиль! У тебя же кольцо. -- А, верно! Ты заметила? -- Еще бы! -- Ты где живешь? -- В гостинице "Флорида". Но я живу вместе с подругой. -- Пойдем еще куда-нибудь? -- Если хочешь. Но лучше не сегодня. Давай в другой раз. -- Ладно. А куда можно сейчас смотаться, где поспокойнее? -- На набережную, в сторону Аустерлица, в это время там мало народу. Все эти приходят туда позже. -- Пошли? Я цеплялся за нее, как потерпевший кораблекрушение. Чуть ли не через день я стал заходить за ней либо в кафе, либо в гостиницу. Иногда я проводил у нее всю ночь и возвращался домой лишь утром. Вероника не задавала мне никаких вопросов. Она сама тоже редко бывала дома. Мы жили без всяких конфликтов эдакой странной жизнью холостяков, которые сосуществуют в одной квартире то ли по материальным соображениям, то ли по случайному стечению обстоятельств. Моя связь с Лиз поглощала меня настолько, что я не очень страдал от этого воцарения равнодушия, которое развивалось куда более быстрыми темпами, чем я мог бы предположить несколько недель тому назад. Однако то, что происходило между мной и Лиз, нельзя назвать настоящей любовью, просто нам было хорошо друг с другом, и мы охотно проводили время вместе. Но меня все это вполне устраивало, ничего другого я и не желал. Лиз оказалась милой и не очень умной. Она тоже играла свою маленькую комедию (взбунтовавшаяся дочь, которая порвала со своей средой, конечно, буржуазной, чтобы жить своей жизнью в кругу "настоящих" людей и т. д.). Этот спектакль мне слегка осточертевал, но в общем и целом Лиз отличалась прямотой, и непосредственно с ней было легко. Я познакомился и с ее друзьями. Странная компания эти молодые люди. Смесь искренней приверженности высоким целям (таким, например, как пацифизм) и дурацкий фарс нищенства. Настоящих бедняков среди них почти не было. Большинство, как и Лиз, происходило из зажиточных семей. Что ни говори, было что-то привлекательное в том, что эти молодые, двадцатилетние люди не имели никаких средств и жили, как парии. Ведь они все же лишали себя многих удовольствий, спали на голой земле, ели мало и что придется. Привлекательным было и то, что они хотели изменить мир массовым протестом, а если придется, то и насилием. Все они были великодушны и бескорыстны. У лучших из них было острое чувство политической и гражданской ответственности, которое я одобрял и которым восхищался. И все же в этом движении было слишком много от литературы, литературы порой сомнительной. Да к тому же призывы к анархии и полному раскрепощению часто прикрывали распущенность. Многие из них принимали наркотики: марихуану, мескалин, ЛСД. Кое-кто спекулировал этими снадобьями. Сама Лиз ежедневно выкуривала по нескольку сигарет с марихуаной. Я присутствовал иногда на сеансах коллективного куренья. Это была целая церемония. Пять-шесть человек собирались в номере, где жила Лиз с подругой. Кто-то приносил пачку табаку, гильзы, машинку для набивки и несколько "кубиков", то есть маленьких кусочков марихуаны, примерно грамма по два. Каждый "кубик" (который шел тогда по цене десять новых франков и покупался в складчину) растирали в тончайший порошок и смешивали с табаком. Кто-нибудь закуривал набитую сигарету, делал две-три затяжки и передавал соседу. Сигарета шла по кругу, словно трубка мира. Процедура не требовала тишины, мы разговаривали вполголоса. На меня марихуана не производила никакого впечатления, видно, я невосприимчивый. Иногда кто-то вдруг начинал говорить с большим жаром или смеяться без видимой причины, марихуана оказывала свое действие и тогда говорили: "его (или "ее") прошибло". Это означало, что куривший достиг блаженного состояния. Когда я шел к Лиз или к ее друзьям, я одевался, как они. Конечно, не так живописно, у меня просто не было вещей такой вопиющей изношенности, но в старых вельветовых брюках и видавшей виды куртке, без галстука я в их среде не выделялся. Они охотно приняли меня в свой круг. Мы говорили о войне во Вьетнаме и об угрозе атомной войны. Кое-кто из них хотел попытаться организовать во Франции марши протеста против применения ядерного оружия по примеру молодых англичан. Печать молчала об атомной опасности, и общественное мнение пребывало в спячке. Другой аспект нашего прозелитизма выражался в презрении к материальным благам, к тому миру вещей, в котором задыхалась западная цивилизация. Один из нас, американец Доналд, когда обличал "потребительское общество, его жадность, его прожорливость", говорил как пророк. Я показал ему один абзац у Паскаля: "Пусть они обопьются и околеют там" (те, кто живет на "жирной земле"), и с тех пор эта крылатая фраза вошла в его репертуар наравне с поучениями Лао-Цзы и афоризмами дзен-буддизма. У Доналда была белокурая борода, волосы до плеч, лицо йога, расширенные от пророческой страсти и от наркотиков зрачки. Он был старше других, следовательно, ближе мне, чем остальные. Тем летом я действительно жил одной жизнью с этими отщепенцами. Дочка гостила тогда у моих родителей, сперва в Париже, а потом, во время каникул, в Бретани. Вероника тоже уехала отдыхать, причем надолго, сперва со своей семьей, потом с Шарлем и Арианой. Я остался один в квартире. Впервые за многие годы я был свободен. Каждый вечер я ходил к Лиз и ее друзьям. Мы чувствовали себя участниками активных действий: Доналд пытался организовать массовую манифестацию, и в течение некоторого времени у нас была иллюзия, что мы находимся в центре всемирного движения, которое, быть может, изменит судьбу земного шара. Однажды меня с сестрой пригласил обедать в ресторан мой шурин Жан-Марк. Он сказал по телефону, что хочет посоветоваться со мной по поводу одного плана, который мог бы заинтересовать и Жанину. Судя по его виду, он процветал, хотя у него не было ни регулярных доходов, ни даже профессии. Не знаю, какими сомнительными спекуляциями он зарабатывал, во всяком случае, тратил он много. Роскошество его костюма не вязалось ни с его манерами, ни с характером его речи. Одет он был как английский денди, а говорил чуть ли не как парижский торгаш. "Мои дорогие пупсики, у меня колоссальная идея, если подойти к ней с умом, мы будем в полном порядке. Я малость секу в этих делах, не сомневайтесь. Я вам предлагаю не лажу, а верное дело. Без "липы". Помолчи, Жиль, я знаю, что ты скажешь. Ничего хорошего ты от меня не ждешь, поэтому ты небось уже прикинул: "еще одну аферу затеял мой родственничек". Так вот, заявляю тебе вполне авторитетно, мой проект чистый, законный, и мы даже получим благословение властей". -- Ты что, намерен создать новую театральную студию или организовать коллоквиум по структурализму? В тот день у нас с Жаниной было очень хорошее настроение, почему, не знаю, скорее всего просто потому, что мы сидели в солнечный летний день вместе за столиком на тротуаре в Сен-Жермен-де-Пре. Нас так и распирало от желания смеяться и болтать глупости. Жан-Марк с его суперэлегантностью и жаргоном нас забавлял. -- Заглохни, пупсик, когда можно оторвать пару кусков, тут уж не до трепа. Наконец он нам рассказал о своей затее: открыть в 16-м районе магазин готового платья исключительно для подростков. Он уже разговаривал кое с кем из промышленников насчет финансирования этого проекта. -- Но, послушай, Жан-Марк, ведь таких магазинов и так чертова прорва, и каждый день открываются новые. Тоже мне затея! -- Не тормошись, родственничек. Ты же не выслушал до конца: мой "шоп" будет отличаться от всех других. -- А какие у тебя планы на Жанину? Учти, я ей ни за что не разрешу стать манекенщицей. -- Ты великий инквизитор, ты Квазимодо! -- Не Квазимодо, а Торквемада! [Томас Торквемада (1420 -- 1498) -- великий инквизитор Испании] -- Точно! Все могут ошибаться... Да сосредоточьтесь вы хоть на пять минут, черт вас возьми! Мой "шоп" будет популяризировать модную одежду молодых пижонов всех стран мира. Всех по очереди. Вроде постоянной выставки. Но это будет не только выставка, но и продажа. Выставка-продажа, поняли? Каждые три месяца смена декораций. Для начала, допустим, Япония. Что носят японские мальчики, понимаешь, которые держат нос по ветру? Какие сейчас в Токио самые модерновые шмотки? Следующие три месяца Италия или там Дания... -- Нет, я считаю, что лучше будет Базутоленд. Там молодые люди, которые держат нос по ветру, носят спереди прелестный банановый лист на поясе из ракушек. И если тот ветер, по которому они держат нос, достаточно сильный, то все преимущества этой одежды станут очевидны. Извини, Жан-Марк, мы тебя слушаем. -- Так вот, пупсики, тут надо сыграть на тяге к новому. Молодым все быстро осточертевает. С моей постоянно меняющейся выставкой-продажей я их всех возьму за жабры. Кроме одежды, я буду выставлять всякие штуковины, которые привозят из этих стран, например... -- Из Греции -- судовладельца. -- Из Персии -- шаха. -- I tought I taw a putty tat!.. -- Заткнетесь вы или нет? С вами же нельзя разговаривать. Вы меня удручаете! Это слово в устах Жан-Марка заставило нас расхохотаться пуще прежнего. Мы никак не могли остановиться. В конце концов ему все же удалось нам объяснить суть своей "колоссальной" идеи: с одной стороны он хотел заинтересовать этим проектом отдел культуры, а с другой -- соответствующие посольства, которые будут снабжать его материалами для экспозиций. -- Понимаешь, я получу дотации, и посольства будут мне поставлять национальные кадры. Реклама для туризма, усекаешь? -- Жан-Марк, ты гений! -- Оценил наконец. Понял, в чем весь фокус: мой "шоп" будет культурным учреждением. Новизна, сенсация, экзотика. А сверх всего я им еще сервирую и культурку... Исконная глупость Жан-Марка, едва прикрытая его хитростью и меркантилизмом, никак не отражалась на его чертах. У него было прекрасное лицо, свидетельствовавшее, как казалось, о благородстве ума и сердца... Он добьется успеха, его будут любить. Я чувствовал, что даже на Жанину, хотя она и потешалась вместе со мной над Жан-Марком, он произвел известное впечатление. Их объединяла и та круговая порука, которая так сильна у всякого поколения молодых. Жан-Марк не мог быть полным ничтожеством, раз ему двадцать лет... Солидарность этого поколения меня всегда поражала. Я продолжал посмеиваться и после того, как мы расстались. -- Так-то оно так, а он все-таки знает, чего хочет и всего добьется, -- сказала Жанина. -- Не сомневаюсь. -- И все-таки он обаятелен. -- Ты считаешь? -- Так все считают. Вид у нее был настороженный и вместе с тем чуть ли не вызывающий. Я подумал: "Они друг друга поддерживают. Возраст заставляет их выступать заодно". И я был несколько разочарован тем, что моя Жанина, такая живая, такая свободная, такая независимая, не смогла подняться над этим конформизмом. В сентябре Вероника вернулась в Париж. В первый же день она сказала, что надо начинать бракоразводный процесс. На побережье она снова встретилась с тем самым Алексом, к которому я ее так ревновал год назад. Они договорились, что поженятся, как только она будет свободна. Мы уже и раньше говорили о разводе. Я был на все согласен при одном только условии: дочка должна остаться со мной. Вероника на это легко пошла, поскольку ее будущий муж, видимо, не горел желанием держать при себе ее ребенка от первого брака. Мы договорились, что она сможет видеть Мари всегда, когда захочет, и что два месяца в году девочка будет жить с ней. Адвокат успокоил нас, объяснив, что все эти пункты могут быть оговорены в постановлении суда, и сказал, что вообще все может быть решено ко всеобщему удовлетворению, если супруги предварительно договорятся между собой относительно условий развода. Он подсказал нам также нашу дальнейшую линию поведения. Мы должны были поочередно не ночевать дома, а потом обменяться письмами, полными упреков и жалоб. Так мы и поступили. Я даже помог Веронике сформулировать ее письмо ко мне, где она, в частности, писала, что я стал чудовищно грубым и она не в силах меня больше выносить. Мы смеялись чуть ли не до слез, когда писали это письмо. Наша история завершалась каким-то фарсом, который надо было разыграть в официальной инстанции. Наши отношения опять стали почти товарищескими. Если бы у Вероники не было перспективы нового брака, мы могли бы, мне кажется, даже продолжить нашу совместную жизнь. Трагедия бывает только на сцене. А в повседневной жизни происходит постоянное смещение жанров, вечное "ни то ни се", изнашивание дней... Вероника ушла жить к своим. За все это время она была у нас дома всего один раз, накануне того дня, когда мы вместе должны были отправиться в суд, куда нас вызвали для традиционной попытки примирения. Я был дома один -- дочка находилась в это время у моих родителей. Вероника была очень элегантна, во всяком случае, так мне показалось, и держалась с удивительной уверенностью, вызванной, быть может, сознанием того, что ее любят и что ее ожидают богатство и роскошь. Я нашел, что она стала за этот период более зрелой, достигла, так сказать, полного расцвета и немножко играла в "светскую женщину, пришедшую с визитом...". На ней был бежевый костюм, гармонирующий с цветами осени. Над ее прической явно потрудился знаменитый парикмахер. Какой пройден путь от язвительной девчонки, с которой я повстречался на концерте во дворце Шайо! Я никак не мог себе представить, что эта молодая дама была в течение пяти лет моей женой... У меня было странное чувство, будто я куда моложе ее. Думаю, что я и был моложе... -- Ты решил, что скажешь завтра судье? -- Нет, не решил. Наверное, нам придется только отвечать на его вопросы. -- Да, говорят, что это именно так и происходит... Мы с тобой ведь обо всем договорились, правда? -- Вроде да. Меня волнует только одна вещь -- как быть с Мари, но раз ты согласилась... Не вижу, что еще может нам помешать. -- Виноваты обе стороны? Она слегка склоняет голову к левому плечу и улыбается. Он тоже улыбается. Они сидят друг против друга несколько церемонно, словно это визит вежливости. -- Да, виноваты обе стороны. Наши адвокаты все это изложили в своих прошениях, никаких осложнений быть не должно. Ты представляешь себе, как это происходит в суде? -- Понятия не имею. Но знаешь, мы там будем наверняка не одни, там, должно быть, тьма-тьмущая народу. Поэтому, я полагаю, вся церемония быстро закончится. -- А потом ты снова уедешь на юг? -- Да, на несколько недель. Может, мы совершим небольшое путешествие в Грецию. У друзей Алекса есть яхта. -- Понятно... Это будет чудесно. -- Да, наверно... Можно закурить? -- Ну что ты, конечно! Почему ты спрашиваешь? -- Ты небось отвык от дыма за эти два месяца, что я здесь не живу. Скажи, Жиль... Мне хотелось бы спросить тебя одну вещь. -- Да? -- Ты мне изменял? -- спрашивает она, иронически выделяя это слово. -- Да, -- отвечает он, не задумываясь, -- но только после нашей ссоры, помнишь? -- Да, я не забыла. -- До этого вечера никогда. -- В этот вечер ты ушел из дому, чтобы пойти к какой-то девчонке? -- Да. Но фактически все произошло лишь несколько дней спустя. -- Ты ее уже знал? -- Едва. Я встретился с ней за три месяца до этого -- тоже в памятный вечер, в тот самый, когда мы с Шарлем бросили вас в клубе... -- Я это тоже помню. Так, значит, в тот вечер ты познакомился с этой девушкой? -- "Познакомился" не то слово. Мы и десяти слов друг другу не сказали. -- Любовь с первого взгляда, значит? -- Нет. По-настоящему нет. -- Но если тебе пришло в голову найти ее спустя три месяца, значит... -- Она мне понравилась, это верно. Но дело в том, что мне надо было как-то забыться. -- Да, я понимаю. -- А почему ты меня об этом спрашиваешь? -- Меня это интересует. Я плохо представляю, что у тебя может быть... Одним словом, выходит, что знаешь плохо даже тех людей, с которыми живешь, даже самых близких. -- Это, собственно говоря, общее место. -- Я должна тебе сказать, Жиль... Мне немного неловко, но... Одним словом, я была в курсе дела. -- Ах вон что? Чего же ты тогда меня расспрашиваешь? -- Чтобы выяснить, скажешь ли ты мне правду. Заметь, однако, я не сомневалась, что ты скажешь. Потому что я все же тебя немного знаю. -- А откуда это тебе известно? -- Тебе это покажется очень гадким... -- Она на секунду умолкает. -- Не догадываешься? Жиль смотрит на нее вопросительно. Лицо его выражает искреннее недоумение. -- Не догадываешься... Господи, придется тебе сказать. Конечно, когда ты перестал ночевать дома, а это случалось раз пять или шесть, надо было быть идиоткой, чтобы ничего не заподозрить. Но я хотела знать наверняка и организовала за тобой слежку. -- Не может быть! Наняла частного сыщика? Она кивает головой. -- Послушай, не осуждай меня, пока не выслушаешь до конца. Прежде всего я должна сказать, что обратилась к детективу по совету Арианы. -- Что за странная идея... -- Не такая уж странная. К этому часто прибегают при разводах, если одна из сторон хочет иметь некоторые преимущества. Когда можно предъявить доказательства, что... -- Ясно. Таким образом, я оказывался виноватым? Но ведь показания частного сыщика не принимаются во внимание. -- Принимаются, если сыщик дает их под присягой. -- Ты все предвидела... -- Не я, Ариана. -- Она, видно, поклялась меня погубить. Вероника улыбается. -- Она была разочарована, потому что, в конце концов, я отказалась от этих доказательств. Это было слишком мерзко. Я бы себе этого не простила. -- Такие чувства делают тебе честь... -- О нет... -- Поверь, делают. Во всяком случае, спасибо тебе. -- Я уничтожила снимки и даже негативы, у меня больше ничего нет. -- Как, он делал фотографии? -- Конечно. Но не волнуйся: только на улице. -- Это просто невероятно. Подумать только, что кто-то ходил за мной по улицам, выслеживал, подглядывал, фотографировал. Меня прямо дрожь пробирает. А я ничего не подозревал... Она подносит руку в перчатке ко рту, словно желая подавить смешок. -- Представь себе, именно это и значит следить. А ты к тому же так рассеян, дорогой... Он подымает глаза, глядит на нее с удивлением. Она сказала это слово машинально. Она улыбается. -- Видишь, Жиль, есть привычки, с которыми так быстро не расстанешься. -- Тем лучше. Скажи, хочешь, я приготовлю чай? -- Спасибо, с удовольствием, только я сама его приготовлю. -- Нет, не беспокойся. Она все же пошла с ним. Прислонившись к двери, она задумчиво смотрела, как он возится на кухне. Через открытое окно виднеется рыжая листва, клочок неба, статуя в глубине аллеи. -- Мне жаль этой маленькой кухни, -- говорит она. -- Надо сказать, нам крупно повезло с этим окном, выходящим в сад миллионера. -- Зато теперь у тебя будет кухня миллионера... Прости, Вероника, я не хотел этого сказать. -- Неважно. К тому же, знаешь, Алекс не крупный миллионер, не такой, как этот господин напротив... Как умело и красиво ты собираешь чайный поднос... Ты, по-моему, сделал успехи. -- Вот попробуй, какой чай. -- Признаю, я никогда не умела заваривать чай. Не получалось. -- Я научился. Готовлюсь к холостяцкой жизни. -- Ну что ты! Я надеюсь, ты женишься. -- Я в этом совсем не уверен. Вероника и Жиль с подносом в руках возвращаются в гостиную. Он наливает ей чай. -- Все равно, -- говорит он. -- Фотографии... Мне бы в голову такое не пришло. -- Да, я знаю. Ты не способен на дурной поступок. -- О, я за себя не поручился бы! -- Нет, не способен. Ты лучше меня. Я никогда в этом не сомневалась, с самого начала. Он усмехнулся в смущении. -- Давай не будем соревноваться в вежливости... Тебе с сахаром? Черт, я забыл на кухне сахарные щипцы. -- Не ходи. Спасибо. Молока совсем капельку. Он снова садится и отпивает глоток чаю. -- Вы уже назначили день вашей свадьбы? -- спрашивает он, не поднимая глаз. -- Нет еще. Спешить некуда. Мы выждем не меньше шести месяцев после развода. -- Он добр к тебе? -- Алекс? Да, очень. Он милый. Пока у нас все хорошо. -- Почему ты говоришь "пока"? Надо верить, что это надолго. Вероника чуть печально усмехнулась. -- Лучше не питать особых иллюзий... -- Но раз вы женитесь, значит, вы уверены, что... -- В принципе да. Но можно ли в наше время быть в чем-то твердо уверенным? Я предпочитаю жить настоящим. Молчание. -- Меня беспокоит, как Мари будет проводить у вас эти два месяца. Дети так чувствительны к переменам обстановки, атмосферы, окружению... Она будет думать, кем ей приходится этот господин. -- Мы думали об этом. Скажем ей, что это ее дядя. -- Да. Но Мари очень тонкая девочка. Долго ее не удастся обманывать. -- Что поделаешь. С этим придется примириться. В наш век от детей мало что можно скрыть. Их не уберечь от... впрочем, теперь они развиваются скорее, чем прежде. И, может быть, они менее ранимы. -- Мари очень развита для своих лет, но думаю, что она не менее ранима, чем я в детстве. -- Она на тебя похожа, это правда. -- Ты думаешь, он будет к ней хорошо относиться? -- Алекс? Да, уверена. -- Но ты говорила, что он не очень любит детей. -- Я уверена, что он будет очень хорошо относиться к Мари. -- Вы намерены жить больше на побережье или в Париже? -- И там и тут. А кроме того, мы будем много путешествовать. -- Я хочу попросить тебя об одной вещи. Но, может, тебе это покажется нелепым? -- Все равно скажи. -- Если можешь, не езди с ним в Венецию. Она нежно улыбнулась. -- Хорошо. Обещаю. Буду придумывать всякие предлоги. -- Это, наверно, будет нелегко, потому что Венеция, безусловно, входит в программу его светских развлечений. Наверно, и в октябре еще кое в каких дворцах устраивают празднества... Ладно, забудь о моей просьбе. Как бы то ни было, эта Венеция и наша так непохожи друг на друга... Я полагаю, что на нашу ладью ты больше не попадешь. -- Ты фетишизируешь воспоминания. У Жиля чуть заметно вздрагивают щеки и веки, быть может, от фразы, которую только что произнесла Вероника, или просто от того, что она употребила слово "фетишизируешь". Она это заметила. -- Тебе это больно? -- спрашивает она. -- Да нет, что ты! -- Он мотает головой, потом говорит, видно, чтобы переменить тему: -- Выпьешь еще чаю? -- Охотно. Чудный чай. Почему это мне никогда не удавалось так заваривать? -- Для этого надо быть немножко китайцем. Сколько насыпать... Сколько настаивать... Вот, например, ты протираешь чайник изнутри, после того как ошпарила его кипятком? Нет? Ну, тогда и говорить не о чем. Чтобы хорошо заварить чай, существует строго определенная последовательность действий, которые требуется выполнять внимательно и точно. Я бы даже сказал: с любовью... Он как будто шутит. Наливает чай, придвигает ей чашку. Вероника наблюдает за ним. Он высокий и худощавый. На нем свитер и вельветовые джинсы в широкий рубчик. По его серьезному, еще юному лицу волнами проходят то тени, то вспышки. -- В этой одежде, -- говорит Вероника, -- ты очень, очень похож на студента. С ума сойти, до чего ты молодо выглядишь! -- Ты тоже. -- Я по-другому... Да, я думаю, что тебе надо же