жили, он был уже мертв и что произошло это на Столярной набережной. Вот это все я и передала господину Майкову. А уж что он вам потом сообщил, я не знаю. - Он прибегнул к выражению "несчастные обстоятельства". Несомненно, он уже переговорил к тому времени с полицией. "Несчастные обстоятельства" - так они обозначают самоубийство. Он известил меня телеграммой, так что возможности особенно распространяться о подробностях у него не было. - Вот и я так это поняла. О случившемся то есть. Почему он это сделал, если это сделал он, я и посейчас понять не могу. Никакого предупреждения, ни одного намека на то, чему предстояло произойти. - Еще один вопрос, последний. Каков был той ночью его костюм? Вы ничего в нем странного не приметили? - Когда он уходил? - Нет, когда вы увидели его... после. - Не знаю. Не могу вспомнить. Его покрывала простыня. Не хочется мне об этом рассказывать. Но лицо его было совершенно спокойно. Я хочу, чтобы вы это знали. Он от всего сердца благодарит ее. Тем разговор и заканчивается. Он уходит к себе, но уснуть не может. Вспоминает запоздавшую телеграмму Майкова (почему она шла столько времени?). Случилось так, что вскрыла ее Аня. Ане пришлось пойти в его кабинет и произнести слова, которые и этой ночью отдаются в его голове тупыми ударами колоколов, звонящих каждый во весь свой вес и силу: "Федя, Павел умер". Он взял телеграмму, сам прочитал ее, тупо глядя в желтый листок, стараясь извлечь из французского слова какой-то иной, отличный смысл. Умер. Навсегда перешел из мира света в темницу прошлого. Без возврата. О похоронах уже позаботились. Счеты сведены, счеты с жизнью. Книга закрыта. Отработанный материал, так называют это печатники. Mеsaventure - условное слово Майкова. А теперь вот Нечаев старается все повернуть по-своему! Он же склоняется, всею душой склоняется к тому, чтобы не верить Нечаеву, чтобы оставить в силе официальный вердикт. Но почему? Потому, что Нечаев ему омерзителен - его личность, его верования? Потому, что он хочет, даже в воспоминаниях, уберечь Павла от нечаевских лап? Или его побужденье бесчестней: упрямо противиться, сколько удастся, требованиям долга, долга добиться для сына справедливости? Ибо он сознает в себе это безволие, для коего смерть Павла стала лишь внешней причиной. Он стареет, день за днем обращаясь в того, кем в конце концов без сомнения станет, - в старичка, который сидит в углу и за неименьем иных занятий перебирает страницы своих утрат. Это я умер и похоронен, думает он, а Павел жив и всегда будет жив. А то, что я изо всех сил стараюсь проделать ныне, так это понять, в каком обличии воротился я из могилы. Он вспоминает сибирского собрата-каторжанина, высокого сутулого седого человека, который изнасиловал и задушил свою двенадцатилетнюю дочь. После его нашли сидящим с безжизненным телом в руках на берегу пруда, в котором плавали утки. Он сдался без борьбы, только очень просил, чтобы ему разрешили самому отнести мертвого ребенка домой и положить тело на стол - и проделал все это с великой, как сказывали, нежностью. Другие каторжане его избегали, и он ни с кем не разговаривал. По вечерам он с тихой улыбкой сидел на своей койке и, шевеля губами, читал про себя Евангелия. Можно было бы ожидать, что остракизм понемногу ослабнет, что истинное раскаяние его со временем примут на веру. Однако на деле его продолжали сторониться, не так из-за преступления, совершенного лет двадцать назад, как из-за этой улыбки, в которой чудилось нечто настолько лукавое, настолько безумное, что кровь стыла в жилах. С такой же улыбкой, говорили друг другу каторжане, он и дело свое совершил, и ничего-то в нем не изменилось. Почему он вернулся к нему сегодня, этот образ человека у края воды с мертвым ребенком на руках? Ребенком, слишком сильно любимым, ставшим настолько близким, что отец не решился позволить ему жить дальше. Смертельная нежность, нежная смерть. Любовь, вывернутая наизнанку, точно рукавица, обнаруживающая безобразную подстежку свою. Чем же в таком случае подстегана любовь? Он вновь вызывает в памяти этот образ, внимательно вглядывается в лицо, не в закрытые в восторженном упоении глаза, но в едва шевелящиеся губы. Не изнасилование, но насилие хищника - так, стало быть? Отцы, которые пожирают детей, старательно обихаживают их, чтобы потом смаковать, точно деликатесы. Delikatessen. Не этим ли и объясняется мстительный дух Нечаева: не тем ли, что глазам его предстали отцы во всей наготе их, разбойничья шайка отцов, не таящих своих аппетитов? Что за человек старший Нечаев, Геннадий? Когда его достигнет известие о том, что у него нет больше сына, а это непременно случится, забьется ль он в угол, чтобы поплакать, или усмехнется тайком? Он мотает головой, словно желая отогнать докучливых бесов. Что же пятнает чистоту его горя, что твердит, будто это и не горе совсем, а просто скорбная маска? Где-то внутри него сбилась с дороги истина. Словно по лабиринту мозга его да, собственно, и тела - по венам, костям, кишкам, прочим органам - блуждает в поисках света, в поисках выхода малое дитя. Как отыскать в себе заблудившегося ребенка, как позволить ему пропеть его грустную песенку? "Костяная дудочка". Он вспоминает старую сказку о мальчике, убитом, разрезанном на куски, разбросанном по лесу, мальчике, берцовая кость которого, когда задувал ветер, наигрывала скорбные песни, называя убийц своих по именам. Странно, но он одну за одной вспоминает сказки, слышанные когда-то от бабушки и не понятые, но ненароком зарытые в память, точно кость собакой, на будущее. Великое хранилище сказок, которое люди возвели во времена доисторические и которое сохранили поныне. Пусть Павел отыщет путь к моей берцовой кости, пусть сыграет на ней свою песенку! "Отец, почему ты бросил меня в темном лесу? Отец, когда ты придешь мне на помощь?" Свеча пред иконой обратилась в лужицу воска, цветы увяли, поникли. Девочка все же соорудила алтарь да тут же и забыла о нем или его забросила. Или она догадалась, что Павел с ним больше не говорит, что он тоже сбился с пути и слышит теперь голоса одних только бесов? Он выправляет фитиль, поджигает его, опускается на колени. Глаза Богородицы прикованы к младенцу, а тот глядит на него с доски, воздев укоризненный пальчик. 11  Прогулка За неделю, прошедшую со времени последней их близости, отношения между ним и Анной Сергеевной приобрели оттенок неловкой чинности. Ее манера держаться с ним стала столь скованной, что девочка, которая не сводила с них глаз и прислушивалась ко всем их разговорам, непременно должна была заключить, что мать ждет не дождется, когда он покинет их дом. Ради кого поддерживали они эту внешнюю чуждость друг другу? Определенно не ради себя. Предназначаться она могла лишь для детских глаз, для глаз двух детей - присутствующего и отсутствующего. И все же он жаждал вновь заключить ее в объятия. Да и в ее безразличие к нему не верил нисколько. Себя же ощущал собакой, которая ловит свой хвост, описывая все сужающиеся круги. Он предчувствовал, что, окажись он рядом с нею в спасительной темноте, члены его избавятся наконец от натуги и дух обретет свободу - дух, который ныне, казалось, был притянут узлами к телу в плечах, в бедрах, в коленях. Жажду его порождало желание, не вполне проявившее себя в их первую ночь, но ныне, похоже, сосредоточившееся на запахе Анны. Его, как если б оба они были животными, влекло нечто, улавливаемое им в воздухе, ее окружавшем: душок осени и в особенности каштанов. Он начинал понимать жизнь животных да и малых детей, которых притягивают и отталкивают туман, ароматы, неуловимые дуновения. Он видел себя распростершимся на ней, точно лев, тычущимся мордой в волоски на ее шее, зарывающимся носом в подмышку, трущимся лицом меж ее ног. Запора на двери его нет. Нетрудно вообразить, как в минуту, подобную этой, девочка забредает к нему в комнату и видит его в состоянии - тошнотворное слово, но единственно верное - похоти. Да и мало ли сомнамбул среди детей? Она может встать среди ночи и прийти к нему, даже не проснувшись. Передаются ли эти сокровенные запахи от матери к дочери? Обречен ли человек, любящий мать, вожделеть и дочери тоже? Бессвязные мысли, бессвязные желания! Им предстоит уйти в землю с ним вместе, утаенными ото всех, кроме одного человека. Ибо Павел теперь обитает в нем и не спит никогда. Ему остается только молиться, чтобы слабость, некогда приведшая мальчика в отвращение, ныне породила одну лишь улыбку на губах его, улыбку подтрунивающую и снисходительную. Может быть, и Нечаев, когда настанет его черед пересечь темную реку, избавится наконец от своей волчьей природы и снова научится улыбаться. Итак, на следующий день он ждет против лавки Яковлева появления Анны Сергеевны. Едва завидев ее, он переходит улицу, наслаждаясь удивлением, с которым она на него смотрит. - Не согласитесь ли побродить немного со мной? - спрашивает он. Она подтягивает к подбородку темную шаль. - Не знаю. Матрена будет ждать. Тем не менее они отправляются на прогулку. Ветер утих, воздух бодрящ и прохладен. Приятная сутолока окружает их на улице. Никто не обращает на них внимания. Они могли бы быть супружеской парой, каких немало. Анна Сергеевна нынче с корзинкой, которую он у нее забирает. Ему нравится ее поступь, широкий шаг, руки, сложенные под грудью. - Мне уже скоро в дорогу, - говорит он. Она не отвечает. Вопрос о жене его по-прежнему нечувствительно их разделяет. Упомянув об отъезде, он ощущает себя шахматным игроком, жертвующим пешку, которая, независимо от того будет ли она принята или отвергнута, неминуемо приведет к новому, более сложному развитию партии. Всегда ли таковы романтические отношения между мужчиной и женщиной - он плетет свою интригу, она свою? Не в этом ли отчасти и состоит наслаждение - быть целью чужой интриги, ощущать, как тебя загоняют в угол и ласково принуждают к сдаче? И она, идущая рядом с ним, тоже по-своему умышляет против него? - Я жду лишь завершения следствия. Мне нет даже нужды дожидаться судебного решения. Я только хочу получить бумаги. Все остальное значения не имеет. - И тогда вы возвратитесь в Германию? - Да. Они достигают набережной. Переходя улицу, он берет ее под руку. Бок о бок они прислоняются к парапету. - Не знаю, ненавижу ли я этот город за то, что он сделал с Павлом, - говорит он, - или ощущаю с ним еще более тесную связь. Потому что теперь он стал домом Павла. Павел никогда уже не покинет его, не отправится, как мечталось ему, путешествовать. - Что за глупости, Федор Михайлович, - отвечает она, улыбаясь краешком губ. - Павел с вами. Вы его дом. Он в сердце вашем. Куда поедете вы, туда и он. Это всякому видно. И она гантированной рукой легко касается груди его. Сердце подскакивает, словно задетое кончиком ее пальца. Было ли то кокетством или жест этот шел из глубины ее души? Самое естественное сейчас - обнять ее. Он сознает, что взгляд его положительно пожирает ее милые губы, на которых еще мешкает улыбка. И она не уклоняется от этого взгляда. Не юная женщина. Не ребенок. Анна Сергеевна смотрит на него поверх распростертого меж ними тела Павла, и он, и она словно отбросили все сомнения прочь. Мелькает мысль: "Если бы только его не было здесь!" - и исчезает, словно свернув за угол. У уличного лоточника они покупают для ужина пирожки с рыбой. Матрена открывает им, но, завидев спутника матери, поворачивается спиной и уходит. За столом она капризничает, настаивая, чтобы мать выслушала ее длинный, путаный рассказ о пустой ссоре, случившейся между нею и школьной подружкой. Когда он вставляет несколько слов, содержащих вполне безобидные доводы в пользу подружки, Матрена фыркает, не удостаивая его ответом. Он знает, девочка что-то почувствовала и старается отстоять свои права на мать. И почему же нет? Это истинные ее права. "И все же, если бы только ее не было здесь!" Эту мысль он подавить не пытается. Не будь здесь ребенка, он не стал бы тратить слов. Он задул бы свет, и в темноте они снова отыскали б друг друга. И кровать у них была бы пошире, вдовья кровать, протомившаяся по мужскому телу - сколько, она сказала? - четыре года. Его посещает грубое в своей чувственности видение Анны Сергеевны. Нижняя юбка задрана так высоко, что оголяет ей груди. Он лежит между ног ее, стиснутый долгими, бледными бедрами. Лицо Анны отвернуто, глаза закрыты, дыхание тяжко. И хоть мужчина, совокупляющийся с нею, это он сам, картина видится ему такой, точно он стоит пообок кровати. Главное в картине - бедра: руки его обвивают их, он прижимает их к своим бокам. - Ну что же ты, доедай, - говорит Анна Сергеевна дочери. - Не хочу я есть, и горло болит, - ноет Матрена. Еще с минуту девочка ковыряется в тарелке, затем отталкивает ее. Он встает. - Спокойной ночи, Матреша. Надеюсь, завтра тебе станет лучше. Девочка не затрудняет себя ответом. Он уходит, оставляя поле боя за нею. Источник видения ему понятен - открытка, несколько лет тому купленная в Париже и уничтоженная вместе с прочими его эротического характера приобретениями в пору женитьбы на Ане. Длинноволосая женщина лежит под усатым мужчиной. "Цыганская любовь", гласит сделанная вычурными буквами надпись. Впрочем, у женщины на картинке были пухлые ноги и дряблое тело, а на лице ее, повернутом к мужчине (опиравшемуся на распрямленные руки), никакого выражения не читалось. Бедра Анны Сергеевны, Анны Сергеевны его воспоминаний, худощавее и сильнее, и в пожатии их присутствует некая настоятельность, относимая им к тому, что она не девочка, но взрослая, полная желаний женщина. Взрослая и потому открытая (это слово не пожелало уступить место никакому иному) смерти. Тело, жаждущее новых впечатлений, ибо знает, что жить ему не вечно. Мысль эта возбуждает, но и тревожит его. Бедрам ее не важно, кто зажат между ними: мужчина на картинке, глядящий на нее несколько сверху и сбоку, одновременно и он, и не он. На кровати его стоит прислоненное к подушке письмо. На один безумный миг он решает, что это письмо от Павла, занесенное сюда неведомым духом. Но нет, почерк детский. "Я хотела нарисовать Павла Алескандровича, - читает он (Матрена ошиблась в написании отчества), - но у меня не получилось. Если хотите, можете поставить его на алтарь. Матрена". На обороте немного смазанный карандашный портрет молодого человека с высоким лбом и полными губами. Рисунок грубоват, девочка, видимо, и представления не имеет о создающей тени штриховке, но рот и особенно открытый взгляд переданы ею с несомненною верностью. - Да, - шепчет он, - конечно поставлю. - Он подносит рисунок к губам, затем прислоняет его к подсвечнику и зажигает новую свечу. Когда час спустя в дверь стукает Анна Сергеевна, он все еще глядит на пламя. - Входите. Присядьте. - Нет, не могу. Матреша неспокойна - боюсь, заболела. Тем не менее она все же присаживается на кровать. - Они заставляют нас оставаться добродетельными, наши детишки, - говорит он. - Добродетельными? - Пекутся о нашей нравственности. Удерживая нас в отдалении друг от друга. Как, однако ж, приятно, когда их не разделяет обеденный стол. Да и пламя свечи дышит каким-то мягким уютом. - Мне жаль, что вам приходится уезжать, - говорит она, - но, возможно, так для вас лучше - оставить этот печальный город. Да и для семейства вашего тоже. Ему, должно быть, грустно без вас. А вам без него. - Я возвращусь другим человеком. Жена меня не узнает. Или решит, что узнала, и ошибется. Полагаю, нас ожидают трудные времена. Я стану думать о вас. Но кем вы будете мне представляться? - вот вопрос. Жену ведь тоже зовут Анной. - Мне это имя досталось раньше, чем ей. - Ответ ее неожиданно резок, лишен всякой игривости. И он в который раз понимает: если он полюбил эту женщину, то частью и оттого, что она уже немолода. Она перешла за черту, к которой жене его еще предстоит приблизиться. Она может быть милее ему, может не быть, но она безусловно ближе. Чувственное напряжение возвращается, еще и усилясь. Всего неделю назад они лежали в этой постели, держа друг друга в объятиях. Возможно ли, что она не думает об этом сейчас? Потянувшись к ней, он кладет руку ей на бедро. Она наклоняет голову к лежащему у нее на коленях свежевымытому белью. Он придвигается ближе. Обхватив двумя пальцами ее открытую шею, притягивает лицо ее к своему. Она поднимает взгляд: на миг ему кажется, будто он глядит в кошачьи глаза, настороженные, страстные, жадные. - Мне нужно идти, - шепчет она. Изогнувшись, она освобождается от его руки и исчезает. Он страстно желает ее. Более того, он желает обладать ею не в этой узкой детской кровати, но на стоящем в соседней комнате вдовьем ложе. Он представляет себе, как она лежит сейчас рядом с дочерью, как блестят в темноте ее открытые глаза. Она принадлежит, впервые вдруг понимает он, к тем женщинам, которых он в своих книгах никогда не описывал. Женщины, которых он изображал, были не лишены определенной силы, но то была сила внешняя, нервическая. В их чувствах присутствовала напряженность, электричество, непосредственность - и поверхностность. Меж тем как с нею он входит в кровоточащее, инстинктивное тело, ощущения, чувства которого зарождаются в самой его глубине. Можно ли привить эту особенность другой женщине или развить ее в ней? В его жене, например? Или теперь, обнаружив эту повадку чувств в Анне Сергеевне, он сможет отыскивать ее и в других? Какое предательство! Будь он поувереннее в своем французском, он мог бы излить это докучное возбуждение в книге особого рода, в книге, которой в России не напечатают никогда; он мог бы написать ее быстро, за две-три недели, даже не прибегая к помощи переписчицы, - десять листов, три сотни страниц. Ночная книга, в которой все крайности были б представлены без соблюдения каких-либо рамок и границ. Книга, связать которую с ним никто и никогда бы не смог. Рукопись, присланная из Дрездена в Париж, в "Paillard", тайным образом напечатанная и продаваемая из-под прилавка в левобережной части города. "Мемуары русского дворянина". Книга, которой она, Анна Сергеевна, истинная ее вдохновительница, никогда не увидит. В одной из глав ее родовитый мемуарист читает вслух юной дочери своей любовницы рассказ о совращении девочки и по мере чтения становится все более очевидно, что он-то совратителем и был. Рассказ полон интимных подробностей, недомолвок, однако слушательницу он не совращает, напротив, отпугивает, насылает ей сновидения, которые заставляют ее настолько усомниться в собственной чистоте, что три дня спустя она в отчаянии отдается ему, отдается самым постыдным способом, до которого не додумалась бы ни единая девочка, не будь история совращения и падения глубоко напечатлена в ее сознании загодя. Воображаемые мемуары. Мемуары воображения. Не в этом ли и кроется ответ на вопрос, который он себе задает? Не в этом ли свобода, которой она его наделила: свобода написать книгу, пропитанную злом? И для чего? Чтобы избавиться от зла или чтобы порвать с добром окончательно? Ему приходит в голову (весь дом уже погрузился в молчание), что ни в одной из этих пространных грез он ни разу не вспомнил о Павле. И Павел возвращается, жалобно постанывая, бледный, ищущий, где приклонить главу! Бедный ребенок! Пиршество ощущений, его наследство, отнято у него! Лежа в постели Павла, он не в силах сдержать в себе дрожь смутного торжества. По утрам квартира обычно остается в полном его распоряжении. Но сегодня Матреша, раскрасневшаяся, сухо кашляющая, дышащая с трудом, в школу не пошла. Присутствие девочки еще более обыкновенного затрудняет для него занятия сочинительством. Он ловит себя на том, что прислушивается к шлепанью ее босых ног в соседней комнате, а минутами готов поклясться, что чувствует ее взгляд, сверлящий ему спину. В полдень дворник приносит повестку. Он сразу признает серую бумагу и красный сургуч. Ожидание кончилось: его уведомляют о необходимости явиться в кабинет пристава следственных дел П. П. Максимова по делу П. А. Исаева. Со Свечной он отправляется на вокзал, заказывает место в поезде, потом идет в полицейский участок. В приемной полно народу, он называет свое имя письмоводителю и погружается в ожидание. Часы начинают отбивать четыре, и при первом же их ударе письмоводитель кладет перо, потягивается, гасит лампу и принимается выпроваживать еще оставшихся в приемной просителей. - Позвольте, что это значит? - протестует он. - Нынче пятница, закрываемся раньше, - отвечает письмоводитель. - Приходите с утра. В шесть он ждет у лавки Яковлева. Увидев его, Анна Сергеевна пугается. - Матреша?.. - спрашивает она. - Когда я уходил, спала. Я заглянул в аптеку, купил капли от кашля, - он протягивает ей коричневого стекла пузырек. - Спасибо. - Меня опять вызывали в полицию насчет бумаг Павла. Надеюсь, завтра все решится. Некоторое время они шагают в молчании. Анна Сергеевна, похоже, что-то обдумывает. Наконец она спрашивает: - Есть ли какая-нибудь особенная причина, по которой вам необходимо получить эти бумаги? - Удивляюсь вопросу вашему. Ведь от Павла более ничего не осталось. Что же может быть важнее для меня, чем эти бумаги? Они - его слово, ко мне обращенное. - И помолчав, он добавляет: - Вы знали, что Павел писал рассказ? - Рассказы? Да, знала. - В том, о котором я говорю, описан беглый каторжанин. - Этот мне незнаком. Он иногда читал нам с Матрешей написанное, хотел услышать наше мнение. Но про каторжника не читал. - Я не знал, что существуют другие рассказы. - Существуют. И стихи - но их он нам показывать не решался. Должно быть, полиция и их забрала со всем остальным. Они долго пробыли в его комнате, все что-то искали. Я вам не говорила. Поднимали даже доски в полу и заглядывали под них. И забрали с собой каждый клочок бумаги. -Так, стало быть, этим Павел и занимался - писал? Она бросает на него странный взгляд. - Чем же еще, по-вашему? Он успевает сдержать едва не слетевший с губ ответ. - Отец писатель, разве можно было ожидать иного? - продолжает она. - Умение писать по наследству не передается. - Возможно, и нет. Не мне судить. Он, впрочем, и не намеревался зарабатывать писательством на жизнь. Быть может, он видел в этом способ сблизиться с отцом. Он горестно взмахивает рукой. Я его и без рассказов любил бы! - думает он. Но говорит другое: - Отцовская любовь дается не в награду. Анна Сергеевна явно колеблется, прежде чем произнести следующие слова: - Я должна вас предупредить кое о чем, Федор Михайлович. У Павла было что-то вроде культа отца - Александра Исаева, хочу я сказать. Я бы не стала о нем упоминать, если б не думала, что вы можете обнаружить следы его в этих бумагах. Будьте терпимее. Дети склонны романтизировать своих отцов. Даже Матрена... - Романтизировать Исаева? Исаев был пьяницей, ничтожным человеком и дурным мужем. Его жена, мать Павла, под конец видеть его не желала. Она бы ушла от него, если б он прежде не умер. Как можно романтизировать такого человека? - Да так и можно, нужно лишь окутать его некой дымкой. Вы же, если позволите, стояли к Павлу слишком близко. - Лишь потому, что именно мне приходилось растить его день за днем. Я сделал его сыном моим, когда все остальные его покинули. - Не преувеличивайте. Родители не покинули его, они умерли. И потом, если вы имели право выбрать его в сыновья, зачем же лишать его права выбрать себе отца? - Да затем, что он мог найти кого-нибудь получше Исаева! Это становится болезнью нашего века: молодые люди отвращаются от родителей, от домов своих, от воспитателей, потому что те им больше не по сердцу! Им, похоже, ничего уже не по сердцу, разве вот быть сыновьями и дочерьми Стеньки Разина с Бакуниным! - Глупости. Не Павел покинул свой дом. Это вы покинули Павла. Наступает сердитое молчание. Когда они доходят до Гороховой, он, извинившись, расстается с ней. Он прохаживается туда-сюда вдоль по набережной, размышляя о том, что сказала Анна Сергеевна. Что говорить, он выказал себя со стороны отчасти постыдной и теперь негодует на нее за то, что это произошло у нее на глазах. И одновременно стыдится мелочности, проступающей в этом негодовании. В который раз он впал в привычное нравственное неряшество - до того уже привычное, что оно его и не смущает больше, что и еще стыднее. Впрочем, и нечто иное беспокоит его, будто острие гвоздя, едва-едва высунувшегося из подошвы, нечто такое, чего он не может или не желает ясно определить. Когда он возвращается в квартиру, в воздухе еще витает напряжение. Матреша встала. Она в накинутом прямо на ночную рубашку пальто матери, но при этом боса. "Мне скучно!" - снова и снова твердит она ноющим тоном. На него она внимания не обращает. И хоть и садится с ними за стол, но ничего не ест. Кисленький запашок исходит от нее, она шмыгает носом и время от времени разражается сухим кашлем. - Тебе не следовало вставать, голубушка, - мягко замечает он. - А вы мне не указывайте, вы мне не отец! - выпаливает она. - Матреша! - одергивает девочку мать. - Так не отец же! - повторяет она и умолкает, надувшись. Он уже лежит в кровати, когда входит, пристукнув в дверь, Анна Сергеевна. - Как она? - приподнявшись в постели, негромко спрашивает он. - Я дала ей немного вашего лекарства, вроде успокоилась. Конечно, не следовало выпускать ее из постели, но она такая своевольница, ее не удержишь. Я пришла извиниться за сказанное мною. И спросить, каковы ваши завтрашние планы. - Извиняться вам нужды нет. Это я кругом виноват. Я взял билет на вечерний поезд. Но это можно переменить. - Зачем? Завтра вам отдадут бумаги. К чему же что-то менять? К чему оставаться здесь дольше необходимого? Не хотите же вы, в конце концов, обратиться в вечного жильца. Есть, кажется, книга с таким названием. - "Вечный жилец"? Нет, не припомню. А изменить можно любые предуготовления, включая и завтрашние. Ничто ведь не окончательно. Впрочем, в нынешнем случае это все не в моей власти. - А в чьей же тогда? - В вашей. - В моей? Ничуть! Ваши предуготовления - ваша и власть. Моей доли в них нет. Ну что же, давайте прощаться. Утром я вас не увижу. Мне придется подняться пораньше, завтра базарный день. Ключ можете оставить в двери. Вот и настал тот самый миг. Он набирает побольше воздуху в грудь. В голове совершенно пусто. Он начинает говорить, отдаваясь на милость словам, возникающим в этой пустоте, следуя за ними туда, куда они ведут его. - На пароме, когда вы провожали меня к могиле Павла, - говорит он, - я увидел, как вы с Матрешей стоите, глядя в туман, у перил - помните, какой туманный был день? - и сказал себе: "Она вернет мне его. Она... - он прерывается, чтобы еще раз набрать воздуху, - она проводница душ". Я не совсем такими словами подумал тогда, но теперь уж знаю, что слова эти верные. Анна Сергеевна смотрит на него безо всякого выражения. Он берет ее ладонь в свои. - Мне нужно, чтобы Павел вернулся, - говорит он. - Вы должны мне помочь. Я хочу поцеловать его в губы. Еще произнося эти фразы, он сам улавливает звучащее в них безумие. Похоже, он способен впадать в помешательство и выпадать из него с легкостью мухи, снующей взад-вперед сквозь открытую форточку. Она напрягается, готовясь вырваться и убежать. Он крепче стискивает ей руку, не отпуская ее. - Это правда. Именно такой я вас представляю себе. Павел поселился здесь не случайно. Где-то было записано, что отсюда его должны увести... в ночь. Он и верит и не верит тому, что говорит. Мелькает обрывок воспоминания о картине, виденной в какой-то галерее: женщина в темном строгом платье стоит у окна, рядом с нею дитя, оба смотрят в звездное небо. Хотя золоченые завитушки на раме он помнит живей, чем саму картину. Ладонь ее безжизненно лежит в его ладонях. - У вас есть эта власть, - продолжает он, все еще следуя за словами, как за путеводным огнем, и не зная, куда они его завлекут. - Вы способны вернуть его. На минуту, на одну лишь минуту. Он вспоминает, какой сухой она показалась ему при первой их встрече. Точно мумия: сухие косточки, обернутые в саван, который, стоит его коснуться, рассыплется в пыль. Когда она наконец открывает рот, голос ее исходит из горла словно бы со скрипом. - Вы слишком сильно любите его, - говорит она, - и уж наверно снова увидитесь с ним. Он выпускает руку, и Анна Сергеевна подтягивает ее к себе, точно костяную цепочку. "Зачем вы надо мною смеетесь?!" - хочет сказать он. - Вы же художник, мастер, - произносит она. - Вам, а не мне, и возвращать его к жизни. "Мастер". Для него это слово связано с металлом - с ковкой мечей, с литьем колоколов. Мастер-кузнец, литейный мастер. "Мастер жизни" - странное выражение. Но он готов обдумать его. Он готов принять любое слово, каким бы странным оно ни казалось, если только есть шанс, что в нем таится анаграмма Павла. - Какой уж там мастер, - говорит он. - Я расколот. На что годится треснувший колокол? Треснувший колокол уже не починишь. Это, конечно, верно. Но в то же время он вспоминает один из колоколов Троицкого собора в Сергиевой лавре, треснувший еще до времен Екатерины. Его не сняли, не отправили в переплавку. Он так и звонит над городом каждый день. В народе его зовут деревянной ногой святого Сергия. Теперь в ее голосе слышится раздражение. - Я сочувствую вам, Федор Михайлович, - говорит она, - но не забывайте же, что вы не первый из родителей, потерявших свое дитя. Павел прожил двадцать два года. Подумайте о других, о тех, кто скончался в младенчестве. - И?.. - И поймите, что утрата - это правило, а не исключение. И спросите у себя, по ком вы скорбите - по Павлу или по себе самому? Утрата. Между ним и нею словно ложится ледяная пустыня. - Я не утратил его, Павел не утрачен, - сквозь стиснутые зубы выдавливает он. Анна Сергеевна пожимает плечами. - Если он не утрачен, то вы должны знать, где он теперь. Здесь его определенно нет. Он обводит взглядом комнату. Нагромождение теней в углу - не следы ли это провеявшего здесь призрака? - Человек не может не оставить хоть малой части своей в том месте, где жил, - шепчет он. - Нет, конечно не может. О том я вам давеча и твердила, еще днем. Но только оставленное им не в этой комнате находится. Поговорите с Матреной. Помиритесь с нею перед отъездом. Она очень была дружна с вашим сыном. Если он и оставил какой-то отпечаток, то уж, верно, на ней. - А на вас? - Я сильно к нему привязалась, Федор Михайлович. Он был добрым и великодушным молодым человеком. И то, что он приходился вам сыном, жизни его не облегчало. Он был одинок, неуверен в себе, старался найти собственный путь. Я все это понимала. Но я не принадлежу к его поколению. Разговаривать со мной так, как с Матреной, он не мог. С нею он вновь становился ребенком. - Она замолкает, но ненадолго. - Мне часто казалось. - позвольте мне упомянуть об этом, раз уж мы говорим откровенно, - что Павел слишком рано расстался с детством, не успев наиграться. Не знаю, приходилось ли вам думать об этом. Возможно, нет. И все же меня и теперь удивляет, что вы сердиты на него за такой пустяк, как сон до позднего часа. - Что же тут для вас удивительного? - Да то, что я ожидала найти в вас, в художнике, больше сострадания и сочувствия. Одни дети мечтают во сне, другие дожидаются дня, чтобы предаться мечтаниям. Следует дважды подумать, перед тем как будить спящего ребенка. Когда Павел оставался с Матреной, ребенок, скрытый в нем, получал возможность выйти наружу. Теперь я рада, что это происходило, рада, что Павел этой возможности не упустил. Он видит вдруг семилетнего Павла в сером клетчатом пальто, в треухе, в великоватых ему сапожках - мальчик прыжками несется по снегу и что-то кричит как очумелый. В самом углу картины вырисовывается что-то еще, от чего он спешит отмахнуться. - Мы с Павлом впервые свиделись в Семипалатинске, когда мальчику уже было семь лет, - говорит он. - Он не питал ко мне особой приязни. Я был для него чужим человеком, к которому он и мать его переехали на жительство. Человеком, отнявшим у него мать. Мать овдовела. Сын вдовы. Вдовий сын. Он не успевает еще договорить, как то, от чего он отмахнулся было, упрямо возвращается - существо, которое он может обозначить лишь как тролля, уродливая маленькая тварь, рыжеволосая, рыжебородая, ростом не выше трех-, четырехлетнего мальчугана. Павел еще скачет по снегу, крича и пристукивая, точно жеребенок, коленкой о коленку. Тролль же стоит в сторонке и смотрит. На нем кожаная жилетка цвета ржавчины, шея открыта, похоже, он (или оно) и стужи-то не ощущает. - ...для ребенка трудно... - Она тем временем говорила что-то, им наполовину пропущенное. Кто эта мерзкая тварь? Он пристально вглядывается в лицо. И с внезапным потрясением узнает его. Ноздреватая кожа, оспенные шрамы, от холода вздувшиеся и посиневшие, жидкая бородка, из этих оспин растущая, - снова Нечаев, умалившийся, добравшийся до Сибири, чтобы омрачить начальную пору сына его! Что означает это видение? Он издает тихий стон, и Анна Сергеевна примолкает на полуслове. - Простите, - просит он. Но она обиделась. - Вам, конечно, нужно еще уложиться, - говорит она и, не слушая его извинений, выходит. 12  Исаев Его проводят в тот же кабинет. За столом, однако же, сидит другой полицейский чиновник, не Максимов. Не представившись, этот другой указывает ему на стул. - Имя ваше? - спрашивает чиновник. Он называется. - Я полагал, что увижу господина Максимова. - Дойдет черед и до Максимова. Занятие? - Писатель. - Писатель? Какого рода писатель? - Пишу книги. - Какого рода книги? - Романы. Рассказы. - Для детей? - Нет, то есть не специально для детей. Хотя надеюсь, что и дети их смогут читать. - Ничего неподобающего? Неподобающего? Он задумывается. - Ничего такого, что способно повредить ребенку, - отвечает он наконец. - Хорошо. - Впрочем, во всяком сердце есть темные уголки, - с неохотою добавляет он. - Только не всякий об этом знает. Чиновник, впервые с начала их разговора отрывает глаза от бумаг. - То есть это вы что же хотите сказать? Он моложе Максимова. Помощник его? - Ничего. Ничего. Чиновник кладет перо. - Хорошо, займемся покойным Ивановым. Иванова вы знать изволили? - Не понимаю. Я полагал, что меня вызвали сюда в связи с бумагами сына. - Все в свое время. Итак, Иванов. Когда вы с ним познакомились? - Первый наш разговор произошел с неделю назад примерно. Он слонялся у дверей дома, в котором я нынче стою. - Шестьдесят третий нумер по Свечной. - Шестьдесят третий нумер по Свечной. Было очень уж холодно, и я предложил ему кров. Он провел ночь в моей комнате. На другой день мне сказали, что неподалеку от нас совершилось убийство и что подозревают Иванова. Лишь впоследствии... - Подозревают Иванова? В убийстве? Должен ли я так вас понять, что вы сочли Иванова убийцей? Откуда вы это взяли? - Позвольте же мне закончить! Подобного толка слухи ходили по нашему дому, или, может быть, девочка, которая пересказала их мне, что-то напутала, не знаю. Да и какая разница, в сущности, если он уже мертв? Меня удивило и напугало, что жертвой оказался человек вроде него. Он был совершенно безвреден. - Однако ж он был не тем, за кого себя выдавал, не так ли? - Вы хотите сказать, не нищим? - Вот-вот, нищим-то он все-таки не был? - Так это ведь с какой точки взглянуть: можно сказать, что не был, а можно, что и был. - Как-то туманно у вас все выходит. Вы заявляете, будто не знали о занятиях Иванова? Оттого вы и удивились? - Я удивился тому, что кто-то счел возможным рискнуть своей бессмертной душой, чтобы убить безвредное ничтожество. Чиновник сардонически глядит на него. - Ничтожество - вы, стало быть, так его по-христиански аттестуете? В эту минуту в кабинет торопливо входит Максимов. Под мышкой у него несколько дел, перевязанных вместе розовой тесьмой. Он роняет дела на стол, извлекает носовой платок, утирает лоб. - И жара же у нас! - бормочет он, затем, обращаясь к чиновнику, произносит: - Благодарствуйте. Закончили? Чиновник, не отвечая, собирает свои бумаги и покидает кабинет. Пыхтя, отирая лицо, Максимов устраивается в кресле. - Простите великодушно, Федор Михайлович. Так вот, касательно бумаг пасынка вашего. Боюсь, кое-что нам придется оставить у себя, именно список людей, назначенных для ликвидации, как изволят выражаться наши друзья, поскольку допустить широкое хождение его, - и я уверен, тут вы со мной согласитесь, - никак невозможно-с, потому что паника поднимется чрезвычайная. Помимо того, список этот в должное время станет уликой в деле Нечаева. Что же до прочих бумаг, они ваши, мы с ними покончили, весь, так сказать, мед из них высосали. И однако ж, прежде чем я возвращу их вам, я хотел бы сказать еще кое-что, ежели вы окажете честь меня выслушать. Ежели б я почитал себя только за должностное лицо, столкнувшееся с вами на путях, так сказать, исполнения долга моего, я бы вернул вам эти бумаги без долгих разговоров. В настоящем, однако, случае я не просто должностное лицо, но и, коли дозволите прибегнуть к подобному слову, доброжелатель, человек, принимающий интересы ваши близко к сердцу. И как такового меня тревожат серьезнейшие сомнения касательно передачи вам этих бумаг. Позвольте же мне их высказать. Вас ожидают мучительные открытия - мучительные и ненужные. Если бы вы сочли возможным последовать смиренным указаниям моим, - я мог бы назвать страницы, которых вам лучше не касаться. Однако, зная вас так, как я знаю, я разумею знание, приобретаемое о писателе при чтении книг его, знание, так сказать, интимное, но имеющее свои границы, - я готов предположить, что усилия мои возымеют действие противуположное, а именно - раззадорят ваше любопытство. А потому скажу лишь следующее: не вините меня в том, что я прочел эти бумаги - в конце концов, таков долг, возложенный на меня государем, - и не сердитесь за то, что я правильно предсказал (если, конечно, я правильно предсказал) впечатление, которое они на вас произведут. Ежели дальнейшие события не примут какого-либо причудливого оборота, нам с вами свидеться более не придется. Нет решительно никаких причин, запрещающих вам сказать себе, что я свое существование прекратил - точно так, как перестает существовать книжный персонаж, стоит только закрыть книгу. На мой же счет можете быть уверены, я молчок. Никто и никогда не услышит от меня ни слова об этом прискорбном эпизоде. Произнеся это, Максимов средним пальцем правой руки подвигает через стол на редкость пухлое дело с бумагами Павла. Он подымается, берет бумаги, кланяется и уж было выходит, когда Максимов вновь заговаривает с ним: - С дозволения вашего я задержал бы вас еще на минуту по делу несколько иному: вам, случаем, не довелось ли встретить кого-либо из