нечаевской шайки здесь, в Петербурге? Иванов! Нечаев! Вот, стало быть, причина, по которой его сюда вызвали! Павел, бумаги, покаянные речи Максимова - все это лишь обходные маневры, приманка! - Не понимаю, к чему клонится вопрос ваш, - холодно отвечает он. - И не вижу, по какому праву вы задаете его или ожидаете ответа. - Да ни по какому! На этот счет можете быть спокойны - вас ни в чем не винят. Я просто-напросто задал вопрос. Что до направления его, так о нем догадаться нетрудно. Я рассудил, что, побеседовав со мною о пасынке, вы сочтете не столь уже затруднительным поговорить и о Нечаеве. Ибо при давешней нашей беседе мне показалось, что вы позволили себе высказать нечто, имеющее смысл двойственный. Слова, которые, если можно так выразиться, прикрывают другие слова. Вы как на это смотрите? Или я ошибаюсь? - Какие слова? И что они прикрывают? - Про то вам лучше знать. - Вы ошибаетесь. Я не изъясняюсь загадками. Всякое слово, мной сказанное, значит то, что значит. Павел - это Павел, не Нечаев. С этим он поворачивается и уходит, и Максимов больше не окликает его. Кривыми улочками Московской части он несет бумаги к Свечной, к шестьдесят третьему нумеру, по лестнице на третий этаж, в комнату, закрывает дверь. Он развязывает тесьму. Сердце неприятно колотится. В спешке его положительно присутствует нечто безвкусное. Он словно бы переносится назад, в отрочество, в долгие, потные вечера, проводимые в спальне друга, Альберта, над книгами, которые Альберт тишком таскал с полок своего дяди. Тот же страх оказаться пойманным на месте преступления (сам по себе упоительный), та же страстная сосредоточенность. Помнится, Альберт показал ему двух совокуплявшихся мух, самца на спинке самки. Альберт держал их в сложенной чашкой ладони. "Смотри", - сказал Альберт и, захватив пальцами одно из крылышек самца, слегка потянул. Крылышко оторвалось. Муха этого даже не заметила. Он оторвал и второе крыло. Самец со странной на вид, какой-то лысой спиной продолжал свое занятие. И Альберт с искаженным отвращением лицом швырнул мух на пол и раздавил. Он способен представить себя глядящим в глаза мушиного самца, у которого отрывали крылья: он совершенно уверен, что тот даже не сморгнул бы, даже и его самого не заметил бы. Словно на время соития душа самца перешла в самку. Мысль эта заставляет его содрогнуться, порождая желание перебить всех мух, какие есть на свете. Ребяческая реакция на действия, которых он не понимал, которых страшился, потому что все вокруг, перешептываясь, ухмыляясь, казалось, давали ему понять, что настанет день, когда и ему хочешь не хочешь, а придется их совершать. Мальчика подмывало закричать: "Не хочу, не хочу!". "Да чего не хочешь-то? - ответили бы, приобретая вдруг вид удивленный и недоуменный, те, кто за ним наблюдал. - Господи Боже, о чем он толкует, этот странный мальчишка?" Пухлое дело вмещает дневник в кожаном переплете, пять толстых школьных тетрадей, двадцать, не то двадцать пять сколотых вместе разрозненных листов, пачку перевязанных бечевкой писем и несколько печатных брошюр - статейки Бланки и Ишутина, пространную статью Писарева. Разрозненные фрагменты "De officiis" Цицерона, извлечения с французским переводом. На последней странице две надписи незнакомой рукой: "Salus populi suprema lex esto", и ниже, чернилами посветлее: "Talis pater qualis filius" . Послание, вернее послания: но от кого и кому? Он берется за дневник и, не читая, двумя пальцами, точно карточную колоду, прокручивает страницы. Вторая половина дневника пуста. Но листов и без того исписано немало. Он заглядывает в начало, проверяя первую дату. 29 июня 1866, день рождения Павла. Видимо, дневник был получен в подарок. Но от кого? Он не может припомнить. 1866-й памятен ему лишь в связи с Аней, как год, в который он повстречал и полюбил свою будущую жену. Год, в который ему было не до Павла. Словно пробуя слишком горячее блюдо, настороженный, готовый отпрянуть, он принимается за чтение первой записи. Отчет, и довольно тяжеловесный, о том, как Павел провел день. Слог человека, опыта в ведении дневника не имеющего. Впрочем, ни обвинений, ни укоров. С чувством облегчения он закрывает дневник. Как буду в Дрездене, обещает он себе, выберу время и прочту от начала до конца. Что до писем, это письма от него. Он развертывает самое недавнее, последнее перед смертью Павла. "Я послал Аполлону Григорьевичу пятьдесят рублей, - читает он. - Это все, что мы сейчас можем себе позволить. Пожалуйста, не проси у А. Г. большего. Нужно учиться жить по средствам". Последние его слова, обращенные к Павлу, и какие же мелочные! И Максимов прочел их! Не диво, что он остерегал меня от чтения! Как унизительно! Его охватывает желание сжечь это письмо, вычеркнуть его из истории. Он отыскивает рассказ, который читал ему вслух Максимов. Максимов был прав: фигура Сергея, юного героя рассказа, сосланного в Сибирь за то, что он возглавил студенческий бунт, решительно неудачна. Но рассказ, оказывается, длинней, чем пытался уверить его Максимов. Несколько дней, проходящих после убийства мерзавца помещика, Сергей и его Марфа спасаются бегством от преследующих их солдат, укрываясь с помощью крестьян, которые прячут их, отвечая на расспросы преследователей с недоумевающей тупостью, то в хлеву, то в амбаре. Поначалу они в товарищеской невинности спят бок о бок, но понемногу ими овладевает любовь, переданная не без чувства, не без убедительности. Павел определенно подбирался к описанию страстной сцены. Одна перечеркнутая жирной чертой страница содержит по-юношески пылкую речь Сергея, в которой он признается Марфе, что та стала для него не просто соратницей в борьбе, но овладела и сердцем его; тут же содержится куда более любопытный эпизод, в котором он рассказывает ей о своем одиноком, без братьев и сестер, детстве, об отроческой скованности, охватывавшей его в присутствии женщин. Эпизод завершается запинающимся признанием Марфы в ответной любви: "Ты можешь... можешь..." - говорит она. Он пролистывает несколько страниц, возвращаясь назад. "Я рос без родителей, - говорит Марфе Сергей. - Отец мой был дворянин, сосланный в Сибирь за сочувствие революционерам. Он умер, когда мне исполнилось семь лет. Мать снова вышла замуж. Новый ее муж меня не любил. Едва я достиг положенного возраста, он сбыл меня в кадетское училище. В классе я был самым маленьким - тогда я и научился отстаивать свои права. Впоследствии они перебрались в Петербург, зажили своим домом и тогда уж послали за мною. Потом мать умерла, а я остался с отчимом, человеком угрюмым, от которого я порою по целым дням не слышал ни слова. Я томился одиночеством, и единственными друзьями моими были слуги, от них-то я и узнал о страданиях народа". И ведь не скажешь, что ложь, чистая ложь, но как ловко все перевернуто, как искажено! Можно же испытывать жалость к семилетнему мальчику, искренне оберегать его, но как его полюбить, когда он столь мнителен, столь неулыбчив, когда он пиявкой впивается в мать, ноет по поводу каждой минуты, проведенной ею без него, когда каждую ночь из смежной с их спальней комнаты до полудюжины раз доносится тонкий, назойливый голос, зовущий мать, чтобы она прибила комара, который его кусает? Он откладывает рукопись. Отец-дворянин, подумать только! Бедное дитя! Конечно, правда куда безрадостней, а уж безрадостней полной правды и не придумаешь ничего. Впрочем, никто и не ждет, что ангел-летописец станет записывать полную, тусклую правду. Сам-то он в двадцать два года разве с большей приверженностью к истине писал? Ему хочется сказать Павлу нечто безмерно важное, чего юноша, увы, никогда уже не сможет услышать. Если тебе ниспослан дар писателя, хочет сказать он, не забывай, что его породило. Ты пишешь именно потому, что детство твое прошло в одиночестве, потому, что тебя не любили. ("Однако и это еще не все, - хочется добавить ему, - тебя любили и продолжали бы любить, ты сам сделал выбор, сам захотел стать нелюбимым". Какая невнятица! Первый попавшийся хам с гармоникой нашел бы слова получше!) Не от избытка беремся мы за перо, хочет сказать он, но от нужды и от боли. И в сердце твоем ты знал это наверно! Что же до твоего так называемого настоящего отца и его сочувствия революционерам, так это решительный вздор. Исаев был мелким чиновником, писарем. Проживи он подольше, и ты отправился бы по стопам его, стал бы чиновником и никаких бы рассказов после тебя не осталось. ("Ну да, - слышит он высокий детский голос, - зато я остался бы жив!") Юноши в белом, играющие во французскую игру, в крокет, croixquette, и ты среди них, живой, на зеленой лужайке! Бедный мальчик! Я вижу тебя на улицах Петербурга то во взмахе чьей-то руки, то в повороте головы, и всякий раз сердце мое вздымается, будто волною. Нигде и везде, разодранный и расточенный, точно Орфей. Дни молодости, chryseos - золотые, блаженные. Мне же осталась задача: копить сокровища, собирать воедино разбросанные останки. Поэт, бряцатель на лире, заклинатель, вершитель воскрешения - вот в чем мое призвание. А истина? Затекшие плечи, согбенные над письменным столом, и боль в неповоротливом сердце. В черепашьем сердце. Я пришел слишком поздно, чтобы поднять крышку гроба, чтобы поцеловать твой холодный лоб. Если бы губы мои, нежные, как пальцы слепца, смогли всего только раз коснуться тебя, ты не покинул бы этот мир, тая на меня обиду. Но ты ушел из него как Исаев, а мне, старику, старому скитальцу, осталось лишь брести за тобой, преследуя тень, лиловую на сером, преследуя эхо. И все же я здесь, а отца, Исаева, нет здесь. Если бы, утопая, ты потянулся к Исаеву, ты ухватил бы лишь руку призрака. В пыльных бумагах, хранимых в коробках, выставленных на черную лестницу семипалатинской городской управы, еще, быть может, и удастся сыскать его росчерк, но в этой памяти, в памяти старика, прижавшего когда-то к груди его жену и ребенка, никаких более следов его не осталось. 13  Перемена обличия Дело Павла закрыто. Ничто больше не держит его в Петербурге. Поезд отходит в восемь, во вторник он уже будет в Дрездене, с женой и ребенком. Но по мере приближения этого часа, он со все большим трудом представляет себе, как уберет с алтаря портреты Павла, как задует свечу и уступит комнату чужому человеку. Однако если он не уедет сегодня, то когда же? "Вечный жилец" - где подхватила эту фразу Анна Сергеевна? И сколько еще времени дожидаться ему появления призрака? Он, разумеется, может переменить свои отношения с этой женщиной, решительно переменить. Но как тогда быть с женой? Мысли его мешаются, он не понимает, чего хочет, но знает лишь, что эти восемь часов нависают над ним смертным приговором. Он находит дворника и после долгой торговли договаривается, что тот пошлет кого-нибудь с его билетом на вокзал, чтобы перенести отъезд на завтрашний день. Вернувшись в квартиру, он с испугом видит, что дверь в комнату его открыта, а в самой комнате кто-то есть: женщина стоит спиной к нему, разглядывая портреты Павла. На миг мелькает виноватая мысль, что это жена приехала в Петербург и отыскала его. Затем он узнает женщину и с трудом удерживается от протестующего крика: Сергей Нечаев, в том же синем платье и в той же шляпке, что прежде. Тут появляется Матрена и, не давая ему произнести ни слова, переходит в наступление. - Разве можно так подкрадываться к людям! - восклицает она. - Но что вы двое делаете в моей комнате? - У нас столько же прав... - горячо начинает она. Однако Нечаев перебивает ее. - Кто-то навел на нас полицию, - говорит он, подступая на шаг. - Надеюсь, не вы. Сквозь аромат лаванды пробивается зловоние мужского пота. Пудра на горле Нечаева лежит неровными полосами, сквозь нее проросла щетина. - Это неуместное, совершенно неуместное обвинение. Спрашиваю во второй раз: что вы делаете в моей комнате? - Он поворачивается к Матрене. - А ты... ты больна, тебе следует в постели лежать! Словно не слыша, она вытягивает из-под кровати чемодан Павла. - Я сказала ему, что он может взять одежду Павла Александровича, - говорит она и, не давая времени возразить, продолжает: - Да, может! Павел купил ее на свои деньги, и к тому же Павел был его другом! Она открывает чемодан, вытаскивает белую сюртучную пару. - Вот! - вызывающе произносит она. Окинув пару взглядом, Нечаев расправляет ее на постели и начинает расстегивать платье. - Извольте объяснить... - Нет времени. Еще рубашка нужна. Нечаев вытягивает руки из рукавов. Платье спадает ему до лодыжек, он стоит перед ними в грязном хлопчатом исподнем и черных лакированной кожи ботинках. Он без чулок; у него сухопарые, волосатые ноги. Нимало не смущаясь, Матрена хлопочет, помогая Нечаеву влезть в одежду Павла. Он хочет протестовать, но что может сказать он этим детям, когда они, затыкая уши, смыкают ряды против стариков? - Что сталось с вашей чухонской подружкой? Она с вами? Нечаев натягивает сюртук. Сюртук длинен ему и слишком широк в плечах. Не так ладен, как Павел, и далеко не так красив. Он ощущает безутешную гордость за сына. Смерть взяла не того человека! - Пришлось ее бросить, - говорит Нечаев. - Нужно было поскорее убраться оттуда. - Иными словами, вы сдали ее полиции. - И не дожидаясь ответа Нечаева, он добавляет: - Умойтесь. Вы похожи на клоуна. Матрена выскальзывает из комнаты и возвращается с влажной тряпицей. Нечаев протирает лицо. - Лоб тоже, - говорит Матрена. - Вот здесь. Она берет тряпицу из рук Нечаева и оттирает пудру, комками налипшую ему на брови. Сестричка. Она и с Павлом вела себя так же? Что-то вгрызается в его сердце: зависть. - Неужто вы и вправду рассчитываете ускользнуть от полиции, разгуливая средь зимы в костюме дачника? Нечаев не обращает внимания на колкость. - Мне нужны деньги, - говорит он. - От меня вы их не получите. Нечаев поворачивается к девочке. - У тебя есть что-нибудь? Матрена опрометью вылетает из комнаты. Слышно, как она волочет по полу стул. Возвращается она с банкой, полной монет, высыпает их на постель и принимается пересчитывать. - Маловато, - бормочет Нечаев, но, однако же, ждет окончания счета. - Пять рублей и пятнадцать копеек, - объявляет Матрена. - Нужно больше. - Так ступайте на улицу и просите милостыню. Я вам денег не дам. Идите, просите подаяния во имя народа. Они с ненавистью глядят один на другого. - Почему вы не даете ему денег? - спрашивает Матрена. - Он же друг Павла! - Мне нечего ему дать. - Неправда! Вы говорили маме, что у вас куча денег. Вот и отдайте ему половину. Павел Александрович так бы и поступил. Павел - и Иисус тоже! - Ничего подобного я не говорил. Нет у меня никакой кучи. - Давайте, давайте! - Нечаев, поблескивая глазами, хватает его за руку. Он снова слышит запах страха, источаемый молодым человеком. Неистовый, но напуганный, бедняга! Однако он сознательно не пускает жалость дальше порога. - Нет, и решительно нет. - Почему вы такой скареда? - выпаливает Матрена со всей презрительностью, на какую способна. - Я вовсе не скареда. - Конечно скареда! Вы и с Павлом скупились, а теперь друзьям его помочь не хотите! У вас полным-полно денег, да только вы их все для себя бережете. - Она поворачивается к Нечаеву. - Ему платят за его книги тысячи рублей, а он все оставляет себе! Правда-правда! Мне Павел рассказывал! - Вздор! Павел ничего не смыслил в денежных делах. - Нет не вздор! Павел заглядывал в ваш стол! Он видел ваши приходные книги! - К черту Павла! Павел понятия не имел, как их читать, и видел лишь то, что хотел увидеть! Я годами сидел в долгах, каких ты и представить себе не способна! - Он поворачивается к Нечаеву. - Нелепейший разговор. Нет у меня для вас денег. И я считаю, что вам следует немедленно уйти отсюда. Но Нечаев уже не спешит. Он даже улыбается. - Разговор отнюдь не нелепый, - говорит он. - Напротив, весьма поучительный. Я давно питал подозрения насчет отцов, полагая, что истинный их грех, в котором они ни за что не признаются, это скупость. Они ничем не желают делиться. А уж с мошной своей не расстанутся, даже когда для того наступит подходящее время. Кошелек - вот самое важное для них, а что там после случится, их ничуть не заботит. Я не верил рассказам вашего пасынка, потому как слышал, что вы игрок, и считал игроков людьми к деньгам равнодушными. Впрочем, и у игры есть своя оборотная сторона, не так ли? Мне следовало подумать об этом. Вы, видимо, из тех, кто играет потому, что для них любой выигрыш мал, им всегда подавай больше. Обвинение смехотворное. Он вспоминает об Ане, экономящей на всем, чтобы накормить и одеть их дитя. Вспоминает свои перелицованные воротнички, дыры на носках. Вспоминает письма, которые пишет год за годом, выпрашивая задатки, полные самоуничижения письма к Страхову, Краевскому, Любимову и в особенности к Стелловскому. Dostoievski l'avare - какая чушь! Пошарив в карманах, он вытаскивает последние свои рубли. - Вот все, что у меня есть! - восклицает он, взмахивая ими перед носом Нечаева. Нечаев холодно смотрит на протянутую в его сторону руку и вдруг одним стремительным движением выхватывает деньги, все, кроме одной монетки, которая падает на пол и закатывается под кровать, куда за нею ныряет Матрена. Он пытается отобрать деньги и даже борется с молодым человеком. Но Нечаев без затруднений одолевает его, одновременно запихивая деньги в карман. - Постойте... постойте... постойте... - пыхтит Нечаев. - В глубине вашего сердца, Федор Михайлович, в глубине сердца вы хотели отдать их мне, я уверен, ради вашего сына. И он отступает на шаг, оправляя одежду, как бы желая выставить ее напоказ во всем великолепии. Какой позер! Какой ханжа! Народная расправа, как бы не так! И все же он не в силах отрицать, что в душу его прокрадывается радость, радость знакомая, радость проигравшегося мужа. Разумеется, их нельзя не стыдиться - этих его приступов безрассудства. Разумеется, когда он возвращается домой без копейки в кармане и признается во всем жене, и, склоняя голову, выслушивает ее упреки, и клянется, что никогда больше не оступится, разумеется, он искренен в эти минуты. Но в глуби сердечной, там, куда Бог один способен заглянуть, за искренностью кроется знание, что прав все же он, а не жена. Деньги существуют для того, чтобы их тратить, а существует ли трата более чистая, чем игра? Матрена стоит, протянув руку. На ладони ее одиноко лежит последний пятак. Она, похоже, не очень уверена в том, кому его следует отдать. Он подталкивает руку Матрены к Нечаеву. - Отдай, ему они нужнее. Нечаев опускает монету в карман. И хорошо. Кончено. Теперь его черед изображать оставшуюся без гроша добродетель, нечаевский же черед, поникнув главой, выслушивать обличения. Вот только что он может ему сказать? Ничего, решительно ничего. Да Нечаеву и ждать особенно некогда. Он свертывает синее платье в узел. - Спрячь где-нибудь, - приказывает он Матрене, - только не в квартире, где-нибудь еще. Он протягивает ей и шляпку с париком, заправляет в нарядные черные ботинки обшлага брюк, накидывает плащ, с отсутствующим выражением постукивает себя пальцами по голове. - Слишком много потратил времени, - бормочет он. - У вас нет?.. И, подхватив со стула меховую шапку, Нечаев направляется к двери. Затем, словно вспомнив о чем-то важном, возвращается. - А любопытный вы человек, Федор Михайлович. Будь у вас дочь, я бы, пожалуй, женился на ней. Редчайших качеств была бы девица, не сомневаюсь. Что же до пасынка вашего, то он вот совсем на вас не походил. Я не уверен, что вы вообще представляли, как вам с ним дальше быть. В нем не было - как бы это сказать? - необходимых задатков. Таково мое мнение, а там уж как вам будет угодно. - Каких же именно? - Он слишком смахивал на святого. Вы правильно делаете, что жжете перед его портретом свечу. Произнося это, он неторопливо проводит рукою над свечой, заставляя пламя затрепетать. Затем втыкает палец прямо в огонь и держит его там. Проходят секунды: одна, другая, третья, четвертая, пятая. Выражение лица его не меняется. Возможно, он в трансе. Наконец молодой человек отнимает руку. - Вот чего ему не хватало. По правде сказать, он был просто неженкой. Нечаев обнимает Матрену. Она безоглядно отзывается на ласку, приникая к его груди светлой головкой, отвечая объятием на объятие. - Wachsam, wachsam! - многозначительно шепчет Нечаев и поверх ее головы указывает на него обожженным пальцем. И уходит. Он не сразу постигает смысл этих странных слогов. И даже узнав слово, не понимает его. Бдительность: при чем здесь бдительность? Матрена стоит у окна, вглядываясь в улицу. В глазах ее слезы, но она слишком взволнована, чтобы грустить. - Как вы думаете, он спасется? - спрашивает она и, не дожидаясь ответа, продолжает: - Может быть, мне нужно было пойти с ним? Он мог бы изображать слепого, а я - поводыря. Впрочем, и эта мысль недолго ее занимает. Он стоит близко от нее, за спиной. Почти стемнело уже, пошел снег, скоро мать ее вернется домой. - Он тебе нравится? - Угу. - Беспокойная жизнь у него, верно? - Угу. Она почти не слушает. Соперничество решительно неравное! Куда ему тягаться с этими молодыми людьми, появляющимися неизвестно откуда и исчезающими неизвестно куда, веющими тайной и приключениями. И вправду беспокойная жизнь - а wachsam выпадает на долю ей. - Почему он так тебе нравится, Матреша? - Потому что он лучший друг Павла Александровича. - Ты полагаешь? - мягко возражает он. - Я все же думаю, что лучшим другом Павла Александровича был я. Я и останусь ему другом, когда все остальные о нем забудут. Я его пожизненный друг. Отворотясь от окна, она бросает на него странный взгляд, точно желая сказать что-то. Но что? "Вы Павлу Александровичу всего только отчим"? Или нечто совсем иное: "Не говорите со мной таким тоном"? Отведя с лица прядь волос жестом, который, как он уже знает теперь, выражает у нее замешательство, она пытается поднырнуть под его рукой. Но он надежно преграждает ей путь. - Я должна... - шепчет она, - должна спрятать одежду. Он удерживает Матрену еще мгновение, желая, чтобы она почувствовала свое бессилие. Затем отступает в сторону. - Брось ее в нужник, - говорит он. - Туда никто не заглянет. Она морщит носик. - Прямо вниз? - говорит она. - В ...? - Да, именно туда. А еще того лучше отдай платье мне, а сама ложись. Я все сделаю. Не для Нечаева, нет. Для тебя. Он заворачивает узел в полотенце и, не оглядываясь, сходит вниз, к нужнику. Но на лестнице его посещает новая мысль. Одежда среди человеческих испражнений: а что, если он недооценивает возчиков нечистот? Он замечает, что дворник глядит на него из окошка своей каморки, и, принимая вид человека, спешащего по делу, выскакивает на улицу. Тут он соображает, что вышел без пальто. Вновь поднимаясь по лестнице, он нос к носу сталкивается с Амалией Карловной, старухой, живущей на первом этаже. Она протягивает ему, точно гостю, тарелку, на которой лежат булочки с корицей. - Добрый вечер, сударь, - церемонно произносит она. Он бормочет приветствие и спешит проскользнуть мимо старухи. Что ему нужно? Ямка, щель, в которой навсегда скроется этот узел, с такой внезапностью и с такой неотвязностью ставший его принадлежностью. Безо всякой на то причины он оказался вдруг в положении девки с мертворожденным младенцем на руках или убийцы с окровавленным топором. В нем снова разгорается гнев на Нечаева. "Почему я рискую собой ради тебя? - хочется ему крикнуть. - Тебя, до которого мне нет никакого дела?" Но кричать, похоже, поздно. В тот миг, как он принял узел из Матрениных рук, произошла смена постового, и обратного пути у него уже нет. Одна из комнат в конце коридора стоит пустой, перед нею набросана груда всякого хлама вперемешку со штукатуркой. Носком ботинка он неуверенно ворошит этот сор. Работник перестает орудовать мастерком и подозрительно вглядывается в него через распахнутую дверь. Спасибо и на том, что нет больше Иванова, чтобы следить за ним. Впрочем, весьма вероятно, что Иванову уже отыскалась замена. Кто может быть новым шпионом? Вот этот самый работник, которому приплачивают, чтобы он не спускал с него глаз? Или дворник? Запихав узел под сюртук, он снова выходит на улицу. Ветер, похожий на ледяную стену. Дойдя до первого угла, он сворачивает за него, потом еще раз. Вот и тупик, в котором он обнаружил собаку. Сегодня собака отсутствует. Может быть, околела в ту ночь, когда он ее здесь оставил? Он заталкивает узел в уголок поукромнее. Приколотые к шляпке пряди парика развеваются по ветру, комичные и одновременно зловещие. Где раздобыл их Нечаев - у одной из своих "сестер"? И сколько у него этих сестричек, сгорающих от желания отхватить ради него свои девичьи локоны? Вытащив булавки, он тщетно пытается разодрать шляпку надвое, затем сминает ее и затискивает в трубу водостока, к которой была привязана собака. То же он пытается сделать и с платьем, но труба слишком узка. Внезапно он ощущает чей-то впившийся ему в спину взгляд. Оборачивается. Из окошка второго этажа на него, как зачарованные, глядят двое детишек, а за ними маячит кто-то еще, повыше. Он пытается вытянуть шляпку из трубы, но не может достать до нее. Чертова глупость! Труба теперь забита, желоб переполнится, кто-нибудь полезет выяснять, в чем причина, и обнаружит шляпку. А кто стал бы запихивать шляпку в трубу, как не человек, повинный в преступлении? Он вновь вспоминает Иванова - Иванова, которого называли Ивановым так часто, что имя это нахлобучилось на него, точно шляпа на голову. Иванова убили. Правда, шляпы Иванов не носил, во всяком случае женской. Стало быть, с Ивановым эту шляпку связать не удастся. С другой стороны, разве она не могла принадлежать убийце? Женщине убить мужчину проще простого: довольно завлечь его в проулок, позволить прижать себя к стене, а затем в самую восторженную минуту нащупать нужное ребро и пронзить сердце шляпной булавкой - булавкой, не оставляющей крови, оставляющей вместо раны лишь малую точку. Он опускается на колени в углу, где побросал булавки, но темень стоит уже такая, что отыскать их невозможно. Нужна свеча. Да только где он возьмет свечу, которая не загаснет на этом ветру? Устал он до того, что не находит в себе сил, чтобы встать. Не занемог ли он часом? Не заразился ли чем от Матрены? Или просто близится новый припадок? И эта полная изнуренность - его предвестье? Стоя на четвереньках, подняв голову и внюхиваясь, точно дикий зверь, в воздух, он пытается сосредоточиться на том, что происходит внутри его. Но если то, что овладевает им, припадок, то он овладел и чувствами тоже. Чувства его застыли совершенно так же, как руки. 14 Полиция Ключа он с собой не взял, приходится стучать в дверь. Анна Сергеевна открывает и глядит на него в изумлении. - Вы опоздали на поезд? - спрашивает она. Тут она замечает его нелепый вид - трясущиеся руки, капли воды в бороде. - Что-нибудь случилось? Вы заболели? - Не заболел, нет. Я отложил мой отъезд. Потом все объясню. В комнате у постели Матрены стоит незнакомый ему человек, видимо, доктор - молодой, чисто, на немецкий манер, выбритый. В руке у него коричневый пузырек из аптеки: доктор подносит пузырек к носу и с неодобрительным выражением закупоривает. Затем щелкает замком саквояжа, задергивает занавесь алькова. - Я говорил тут, что у вашей дочери воспалены бронхи, - сообщает доктор, обращаясь к нему. - Но в легких чисто. Помимо того... Он перебивает доктора: - Она не дочь мне. Я всего лишь жилец. Недовольно пожав плечьми, доктор поворачивается к Анне Сергеевне. - Помимо того - я пренебрег бы долгом моим, не высказав этого, - присутствует некоторый истерический элемент. - Что это значит? - Это значит, что, пока она пребывает в нынешнем своем растревоженном состоянии, быстрой поправки ожидать невозможно. Возбуждение девочки есть часть ее расстройства. Необходимо как-то ее успокоить. Как только этого удастся достигнуть, она через несколько дней возвратится в школу. Телесно девочка здорова, конституция крепкая. Поэтому в качестве лечения я рекомендовал бы прежде всего покой, тишину и покой. Девочке следует оставаться в постели, пищу употреблять легкую. Молоко старайтесь не давать ни в каком виде. Я вам оставлю втирание для груди и снотворную микстуру, которую будете давать ей, когда потребуется, в качестве успокаивающего. Но помните, только детскую дозу - половину чайной ложки. Едва доктор уходит, он пытается объясниться с Анной Сергеевной. Но та не в настроении выслушивать объяснения. - Матреша сказала, что вы на нее накричали, - напряженным шепотом обрывает она его. - Это непозволительно! - Неправда! Я вовсе не кричал на нее! - Он уверен, что, хоть разговор и ведется шепотом, Матрена слышит их сквозь занавеску и безмолвно злорадствует. Он берет Анну Сергеевну за руку, тянет ее в свою комнату, закрывает дверь. - Вы слышали, что сказал доктор, - она перевозбуждена. Она рассказала вам все, что случилось здесь утром? - Она сказала, что заходил друг Павла и что вы были с ним очень грубы. Вы об этом говорите? - Да, но... - Позвольте мне закончить. Что происходит между вами и друзьями Павла, меня не касается. Но вы сорвали злость на Матреше, вы были с нею грубы. Я не могу допустить этого. - Друг, о котором она говорила, это Нечаев, сам Нечаев, не кто иной, как Нечаев. Она упомянула об этом? Нечаев, бегущий от правосудия, был сегодня здесь, в вашей квартире. Как же можете вы винить меня за то, что я рассердился на нее, впустившую этого фигляра, лицемера, и затем принявшую его сторону против меня? - Тем не менее вы не имели права вести себя с нею несдержанно! Как может она знать, что Нечаев дурной человек? Как я могу знать это? Вы говорите, что он фигляр. А сами вы? Сами вы как себя ведете? Вы разве никогда не кривите душой? Сомневаюсь. - Вы не вправе так говорить. Я душой не кривлю. В прошлом это случалось, но не теперь - только не теперь. Я говорю вам правду. - Теперь? Что же вдруг изменилось теперь? Почему я должна вам верить? Почему вы сами себе верите? - Потому что не хочу, чтобы Павлу стало стыдно за меня. - Павлу? Павел тут совершенно ни при чем. - Я не хочу, чтобы Павел стыдился отца - теперь, когда он все видит. Вот это и переменилось: ныне существует мера всех вещей, включая и истину, и эта мера - Павел. Что до несдержанности моей с Матреной, я виноват. Я сожалею о ней и перед Матреною извинюсь. Впрочем, как вы, верно, знаете, - он разводит руками, - Матрена меня не выносит. - Она не понимает, что вы здесь делаете, вот и все. Почему Павел жил у нас, она понимала - у нас и прежде стояли студенты, - но жилец постарше - это совсем другое. Да и я тоже перестаю понимать вас. Я не хочу вас выгонять, Федор Михайлович, но должна вам признаться, когда вы сказали вчера, что уезжаете, я испытала облегчение. Четыре года мы вели с Матреной очень тихую, ровную жизнь. И никогда не позволяли жильцам нарушать наш покой. Теперь же, с самого дня смерти Павла, все у нас пошло кверху дном. Ребенку это не на пользу. Матрена не была бы больна сегодня, если бы обстановка в доме не стала столь непредсказуемой. Доктор правильно сказал - она растревожена, а тревога делает ребенка уязвимым. Он ожидает, что Анна Сергеевна упомянет наконец о главной сути происходящего: Матрена знает об отношениях между ним и ее матерью, и не находит себе места от ревности, ревности собственника. Но, по-видимому, Анна еще не готова к тому, чтобы говорить об этом открыто. - Простите меня за причиненные мною волнения, простите за все. Уехать сегодня, как я намеревался, для меня оказалось невозможным - не стану входить в причины, они несущественны. Я пробуду у вас еще день, самое большее два, пока друзья не ссудят мне денег. Затем я заплачу вам, что задолжал, и съеду. - В Дрезден? - В Дрезден или на другую квартиру, пока сказать не могу. - Что же, Федор Михайлович, очень хорошо. А относительно денег, давайте сочтемся немедля, не откладывая. Я не хочу попасть в длинный список людей, которым вы задолжали. В гневе ее присутствует нечто для него непонятное. Никогда прежде она не говорила с ним столь оскорбительным тоном. Он сразу садится писать записку Майкову. "Вы удивитесь, дорогой Аполлон Григорьевич, услышав, что я еще в Петербурге. Я снова вынужден, в последний, надеюсь, раз, прибегать к доброте Вашей. Беда в том, что я попал здесь в обстоятельства столь стесненные, что не имею средств расплатиться за жилье, не говоря уж о возвращении к семье, - остается разве пальто заложить. Двести рублей были бы для меня сущим спасением". Он пишет и к жене: "Я совершил глупость, позволив другу Павла занять у меня денег. Майкову придется снова меня выручать. Телеграфирую, как только смогу все уладить". Стало быть, винить в который раз остается только щедрое Федино сердце. Хоть, честно говоря, никакой щедрости в Федином сердце нет. В Федином сердце... Кто-то с силой стучит в дверь квартиры. Прежде чем Анна Сергеевна успевает открыть, он оказывается с ней рядом. - Это, должно быть, полиция, - шепчет он, - только она приходит в такой час. Позвольте мне говорить с ними. Останьтесь с Матреной. Главное, чтобы они не задавали ей вопросов. Он открывает дверь. На пороге стоит чухонка, по бокам от нее двое полицейских в синих мундирах. Один из них офицер. - Этот? - спрашивает офицер. Чухонка кивает. Он отступает, и полицейские входят, подталкивая девушку перед собой. Его поражают происшедшие в ней перемены. Лицо чухонки бело как мел, и движется она, точно кукла со связанными конечностями. - Не угодно ли вам пройти в мою комнату? - спрашивает он. - Здесь больной ребенок, которого нельзя беспокоить. Офицер размашистым шагом пересекает комнату и отдергивает занавеску. Глазам их предстает склонившаяся над дочерью Анна Сергеевна. Она резко оборачивается, глаза ее пылают. - Оставьте нас в покое! - свистящим шепотом произносит она. Офицер медленно задергивает занавеску. Он уводит их в свою комнату. Что-то знакомое чудится в том, как чухонка шаркает ногами. Не сразу замечает он кандалы на ее ногах. Офицер разглядывает дагерротип Павла, цветы, свечу. - Кто это? - Мой сын. Что-то не так, что-то изменилось в самодельном алтаре. И когда он понимает что, кровь застывает в его жилах. Начинается допрос. - Появлялся ли здесь сегодня человек по имени Сергей Нечаев? - Да, здесь был человек, который, как я склонен полагать, является Сергеем Нечаевым, хоть он и принял другое имя. - Какое именно? - Женское. Он переодевается женщиной. На нем был темный плащ поверх темно-синего платья. - Зачем он к вам приходил? - Просить денег. - Не для иной причины? - Насколько могу судить, иных причин не имелось. Я не принадлежу к числу друзей его. - Вы дали ему денег? - Отказал. Тем не менее он забрал все, что у меня было, и помешать ему я не смог. - То есть вы утверждаете, что он вас ограбил? - Он взял деньги против моей воли. Попытку вернуть их себе я счел неблагоразумной. Если угодно, назовите это ограблением. - Сколько было денег? - Около тридцати рублей. - Что здесь еще произошло? Он решается бросить взгляд на чухонку. Губы ее беззвучно подрагивают. Что бы они там ни делали с нею, пока она была в их руках, но сделанное полностью изменило ее повадку. Она стоит точно скотина на бойне, ожидающая топора. - Мы говорили о моем сыне. Нечаев был, в некотором роде, другом моего сына. Оттого ему этот дом и известен. Сын занимал здесь комнату. Иначе Нечаев сюда не пришел бы. - Что значит "иначе Нечаев сюда не пришел бы"? Вы хотите уверить нас, что он намеревался встретиться с вашим сыном? - О нет. Навряд ли у кого из друзей моего сына осталась надежда встретиться с ним. Я хотел сказать другое: Нечаев явился сюда не потому, что рассчитывал на мое расположение, но по причине прежней дружбы с сыном моим. - Да, о преступных связях вашего сына нам известно. Он пожимает плечами. - Быть может, не столь уж и преступных. И, быть может, не о связях, но только о дружбе. Однако оставим это. Решение этого вопроса суду уже не подлежит. - Известно ли вам, куда направился отсюда Нечаев? - Не имею представления. - Покажите ваши документы. Он вручает офицеру паспорт - свой, не исаевский. Офицер прячет паспорт в карман и надевает фуражку. - Вам надлежит явиться завтра утром в участок на Садовой и дать полные показания. В дальнейшем будете являться в тот же участок каждодневно перед полуднем, вплоть до последующих распоряжений. Петербург покидать запрещается. Вам все ясно? - И на чей же счет я буду здесь жить? - Это меня не касается. Он делает своему спутнику знак вывести арестованную. И уже у дверей квартиры чухонка, так и не произнесшая до этой минуты ни слова, вдруг начинает артачиться. - Я проголодалась! - жалобно произносит она и, когда полицейский хватает ее за руку, чтобы насильно вывести из дверей, упирается ногами в пол и цепляется за косяк. - Я проголодалась, дайте мне какой-нибудь еды! Нечто стонущее, отчаянное слышится в ее крике. И хоть Анна Сергеевна стоит к чухонке ближе всех, просьба ее несомненно обращена к Матрене, которая уже вылезла из кровати и стоит, сунув в рот большой палец и наблюдая происходящее. - Я принесу! - говорит Матрена и стремглав кидается к буфету. Она возвращается с краюхой черного хлеба и огурцом, принесла она и свой кошелечек. - Берите все! - возбужденно выпаливает она и сует в руки чухонки еду вместе с деньгами. Затем отступает назад и, вскинув голову, приседает в странном старомодном реверансе. - Никаких денег! - протестует полицейский, заставляя девочку взять деньги назад. Ни слова благодарности от чухонки, которая после мгновенной вспышки непокорства снова впадает в оцепенение. Как будто из нее выбили всю ее живость, думает он. Действительно ли они били ее - или учинили нечто похуже? И Матрена как-то догадалась об этом? В том-то и кроется причина ее жалости? Но что может знать ребенок о подобных вещах? Как только полицейские уходят, он возвращается к себе, задувает свечу, составляет ее вместе с иконами и портретами на пол и снимает расстеленный поверх туалетного столика трехполосый флаг. Затем возвращается в соседнюю комнату. Анна Сергеевна сидит около Матрены с шитьем. Он швыряет флаг на постель. - Если я стану сейчас разговаривать с вашей дочерью, я определенно вспылю снова, - произносит он, - а потому спросите ее от моего имени, как это попало в мою комнату. - О чем вы? Что это такое? - Спросите у нее. Анна Сергеевна расправляет флаг на постели. В нем около метра длины, очевидно, им н