одилось резко разгибать ноги, дабы избавиться от боли. Лишь только начинал я забываться, как боль пронзала меня с новою силою, и я вскакивал, чтобы затем в изнеможении заснуть до следующего приступа. Бывали дни, в которые хозяин дома неожиданно наведывался к нам; приходил он рано, когда не было еще и десяти. Находясь в постоянном страхе перед судебным приставом, хозяин наш, не без успеха пользуясь известной методою Кромвеля, ночевал всякий раз в разных частях Лондона; более того, я часто замечал, как он, прежде чем отозваться на стук в дверь, разглядывал посетителя через потайное оконце. Завтракал он в одиночестве, поскольку чай его оснащался таким образом, что допустить присутствие за столом второй персоны было бы затруднительно. Весь провиант состоял чаще всего из булочки или нескольких бисквитов, которые покупал он по дороге из очередного своего пристанища. Но даже вздумай хозяин созвать к столу гостей, то, как я ему однажды шутливо заметил, он поставил бы (во всяком случае, не посадил бы) их, говоря философически, в отношения последовательности, а не в отношения сосуществования, то есть в порядке временном, а не пространственном. Во время завтрака я обычно находил какой-либо предлог, дабы задержаться возле стола, и с напускным безразличием прибирал остатки трапезы; впрочем, случалось и так, что мне ничего не доставалось. Нельзя сказать, что, поступая подобным образом, я обкрадывал этого человека, скорее же я просто вынуждал его (как хотелось бы верить) время от времени посылать за лишним бисквитом, столь необходимым для пропитания бедной девочки - ее никогда не впускали в хозяйский кабинет (если можно так назвать сие хранилище пергаментов, судебных бумаг etc.), который был для нее комнатой Синей Бороды. Около шести хозяин запирал дверь своего депозитария и отправлялся обедать - и в тот день мы его больше не видели. Я никак не мог понять, был ли ребенок незаконнорожденной дочерью м-ра ..., или же просто прислугой в доме; казалось, и сама девочка не знала этого, но, по всей видимости, ей отводилась роль служанки. Как только м-р ... появлялся, она спускалась вниз, принималась чистить его костюм, туфли etc., и кроме тех случаев, когда ее посылали куда-нибудь с поручением, она по целым часам оставалась в мрачном Тартаре кухни и не видела света до той поры, пока не раздавался мой долгожданный стук в дверь - тогда я слышал, как торопливо бежит она открывать. О дневных занятиях девочки я знал не более того, что она осмеливалась рассказывать мне по вечерам - ведь как только наступало время хозяйских трудов, я старался покинуть дом, понимая, что присутствие мое нежелательно, и допоздна просиживал в парках или же слонялся по улицам. Однако кем же был и чем занимался хозяин этого дома? Скажу тебе, читатель, что принадлежал он к числу тех не вполне честных юристов, которые действуют в обход закона и - могу ли я так сказать? - по благоразумию или же по необходимости позволяют себе роскошь не слишком заботиться о своей совести (я мог бы выразиться об этих людях определеннее, но пусть это сделает читатель). Жизнь часто назначает за совесть столь высокую цену, что содержание ее обходится нам куда дороже, нежели содержание жены или экипажа, и, подобно тому, как человек решается заложить свой дом, друг мой, м-р .... видимо, порешил на время заложить свою совесть, полагая вернуть ее при первом удобном случае. Читатель может легко догадаться, что уклад жизни такого человека представлял собою весьма странную картину, которая, вероятно, и доставит кому-нибудь развлечение. Не имея достаточной возможности наблюдать жизнь, я тем не менее был свидетелем множества лондонских интриг и замысловатого крючкотворства и видел, как накручивается вокруг закона "цикл, эпицикл, за кругом круг", но хотя я и был нищ, все это стремление к богатству не вызывало у меня ничего, кроме улыбки - как, впрочем, не вызывает и по сей день. Однако в то время неопытность моя не позволяла до конца разглядеть особенности характера м-ра ...; я был склонен замечать лишь добрые качества его и, несмотря на всю странность поведения сего джентльмена, воздавал должное благосклонности, которую проявлял тот ко мне по мере сил своих. Не скажу, что благосклонность эта была чрезмерною, впрочем, хоть и приходилось мне терпеть соседство с крысами, за кров я не платил ни копейки и благодарил судьбу (подобно д-ру Джонсону, на всю жизнь запомнившему тот единственный раз, когда он наелся досыта) за счастливую возможность жить в апартаментах, о коих мог только мечтать. Ведь кроме комнаты Синей Бороды, которая, как думалось девочке, населена призраками, весь дом, от чердака до погреба, был в полном нашем распоряжении; как говорится, "весь мир лежал у наших ног", и мы могли располагаться на ночь там, где угодно. Дом этот, весьма приметный с виду, стоит в знаменитой части Лондона. И я вполне допускаю, что читатель сего рассказа не раз пройдет мимо означенного здания. Я и сам не упускаю случая навестить это место, когда по делам бываю в Лондоне; вот и сегодня, 15 августа 1821 года, в день своего рождения, я намеренно свернул на знакомую Оксфорд-стрит, дабы взглянуть на дом мой (теперь его занимает состоятельное семейство). Сквозь окна гостиной увидел я, как веселые и беззаботные хозяева собрались за чаем. Сколь же разительно изменился сей дом с той поры, как восемнадцать лет назад, в темноте, холоде, безмолвии и одиночестве проводили здесь долгие ночи голодный школяр и отвергнутое дитя. Тщетно пытался я разыскать потом эту девочку. Казалось, ничего примечательного не было в ней: не могла она похвастаться ни приятной наружностью, ни быстротою ума, ни особою обходительностью, однако, Боже мой, искал ли в то время я тех красот, что превозносятся в современных романах? Я рад был простому человеческому сочувствию в самом скромном и безыскусном его обличии, и потому так любил свою подругу по несчастью. С тех пор минуло немало лет, и если она жива, то, вероятно, уже стала матерью, но, как говорил я ранее, след ее потерян для меня навсегда. Но куда более сожалею я о том, что потратил долгие годы на поиски еще одной особы, столь дорогой моему сердцу. Это была девушка, принадлежавшая к тем несчастным, что вынуждены зарабатывать себе на хлеб торговлею телом. Я не стыжусь и не вижу никакой причины скрывать, что в то время я был близок и, можно сказать, дружен с женщинами подобного рода. Сие признание, однако, не должно вызвать у публики насмешку, равно как и гнев - ведь не стоит, думаю я, напоминать образованному читателю старую латинскую поговорку "Sine Cerere..."[* "Без хлеба и вина Венера исчезает" (лат.)]; а также и то, что кошелек мой был пуст - стало быть, отношения мои с этими женщинами оставались невинными. Тем более, никогда в своей жизни я не склонен был перенимать дурное от тех, кого, несмотря ни на что, мы причисляем к роду человеческому; напротив, с самых ранних лет предметом особой моей гордости было то, как умел я непринужденно, more Socratico[*В сократовском духе (лат.).], вести беседу и склонять к себе человека любого звания, будь то мужчина, женщина или ребенок. Эта способность проникать в суть человеческой природы, знание тонкостей обращения с людьми - вот что, как кажется мне, должно быть присуще всякому, называющему себя философом. Ведь философ смотрит на мир иными глазами, нежели то ограниченное и эгоистическое существо, скованное сословными предрассудками, имя которому - обычный человек; истинный мудрец с христианским смирением внемлет высокому и низкому: просвещенному и неучу, виновному и невинному. Будучи в то время перипатетиком поневоле, или, скорее, человеком улицы, я, естественным образом, чаще других встречал подобных же странствующих философов, коим есть более простое название - гулящие женщины. Случалось, некоторые из них брали мою сторону, когда ночные сторожа норовили согнать меня со ступенек домов, возле которых располагался я отдохнуть. Но только ради одной несчастной затеял я сей неприятный читателю разговор - нет! я не причисляю тебя, о прекрасная Анна..., к этому роду грешниц, позволь мне, читатель, не говорить дурно о той, чье великодушие и сострадание было мне столь необходимо, когда весь мир отвернулся от меня, и лишь благодаря ей жив я до сих пор. Долгие недели провел я с этой бедной и одинокой девушкой: мы гуляли по вечерам вдоль Оксфорд-стрит, иногда устраивались на ступеньках или же укрывались в тени колонн. Надо сказать, что Анна была моложе меня - ей шел только шестнадцатый год. Я живо интересовался ее судьбою, и в конце концов она открыла мне свою простую историю - такое часто случается в Лондоне (и я видел тому достаточно примеров), где общественное милосердие не слишком приспособлено к действенной помощи и где закон едва ли станет защищать бедняка. И хотя лондонцы щедро жертвуют на благотворительность, денежный поток ее чаще всего не попадает в нужное русло, и те, что действительно нуждаются, порою и не догадываются о существовании этих денег. К тому же известно, как жестоки, бесчеловечны и омерзительны столичные нравы. Тем не менее я видел, что постигшее Анну несчастье пускай и не вполне, но поправимо, причем самым простым способом. Потому-то так настойчиво я убеждал ее обратиться с жалобою к мировому судье, полагая, что тот отнесется к одинокой и беззащитной девушке со всем возможным вниманием и что английское правосудие, невзирая на бедность истицы, непременно призовет к ответу наглого мошенника, похитившего то немногое имущество, коим обладала Анна. Она часто обещала мне, что так и сделает, но ничего не предпринимала, ибо была застенчива и столь много пере- несла страданий, что глубокая печаль, казалось, навеки сковала ее юное сердце; и. возможно, Анна была права, считая, что даже самый честный судья и даже самый справедливый трибунал ничем не помогут ей. Кое-что, однако, можно было сделать. Наконец, договорились мы, что пойдем на днях в магистрат, где я буду свидетельствовать за нее, но, к несчастью, надеждам нашим не суждено было сбыться - после мы виделись лишь только раз и на долгие годы потеряли друг друга. Увы, я не смог отплатить Анне за ту трогательную услугу, что в один из последних дней оказала мне она. Накануне этого злополучного происшествия я чувствовал себя более обыкновенного нездоровым и слабым, и вот, когда вечером мы прогуливались по Оксфорд-стрит, мне внезапно стало плохо, и я попросил Анну отвести меня на Оксфорд-сквер, где мы присели на ступеньках здания (проходя мимо которого я и поныне содрогаюсь, равно как и не устаю благодарить мою подругу за тот великодушный поступок, что совершила она). Чувствуя себя еще хуже, я склонил голову Анне на грудь, но неожиданно выскользнул из рук ее и упал навзничь. Страх охватил меня, ибо я ясно сознавал в ту минуту, что без какого-нибудь сильного и живительного средства дни мои будут сочтены: либо я умру на этом самом месте, либо же, в лучшем случае, впаду в столь тяжкое истощение, что в моем бедственном состоянии едва ли смогу вновь встать на ноги. Но случилось так, что в сей смертельный миг бедная сирота, которая в жизни своей не видела ничего, кроме несчастий, протянула мне руку помощи. Закричав от ужаса, Анна тем не менее не растерялась, побежала на Оксфорд-стрит и быстрее, нежели мог я ожидать, воротилась со стаканом портвейна и пряной булочкой. Сия скудная трапеза так благотворно подействовала на мой пустой желудок (который давно уже отказывался принимать жесткую пищу), что я тотчас почувствовал, как силы возвращаются ко мне. Да не забудется это вино, за которое щедрая девушка не ропща уплатила из последних своих денег, коих и без того не хватало ей на самое необходимое; и вряд ли надеялась она в ту минуту, что когда-нибудь я возвращу этот долг. О, юная моя благодетельница! Как часто потом, пребывая в одиночестве, думал я о тебе с содроганием души и искренней любовью! И часто желал я, чтобы подобно тому, как в древности отцовское проклятье, наделявшееся сверхъестественной силой, следовало за отпрыском с фатальной безысходностью, так и мое благословение, идущее от сердца, томимого признательностью, имело бы равную способность гнаться, подстерегать, настигать и овладевать тобою, Анна, везде, где бы не находилась ты - и в средоточье мрака лондонских борделей, и даже (когда б то было возможно) во мраке могилы, где ты могла бы быть разбужена посланьем всепримиряющей благодати и прощения! Я не часто плачу, ибо мысли мои далеки от тех суетных вещей, что составляют смысл для большинства, и погружены они на ту глубину, где "места нет слезам", да и сама строгость ума моего противоречит тем чувствам, кои обычно виновны в слезах наших. В сих чувствах нуждается скорее тот, кто легкомыслием своим огражден от печальной задумчивости и потому не в силах противостоять рыданиям в минуту несчастья. Кои же, подобно мне, познали скрытые законы человеческой судьбы, с самых ранних лет, дабы избежать крайнего уныния, поддерживают и лелеют в себе успокоительную веру в грядущую гармонию и в гиероглифическое значение людских страданий. Посему я и остаюсь весел и бодр всегда и, как уже говорил, не часто плачу. Однако есть переживания, пускай не столь страстные и глубокие, но трогающие мое сердце более остальных. Так, проходя по освещенной тусклым светом фонарей Оксфорд-стрит и внимая знакомой мелодии шарманки, что много лет назад утешала меня и дорогую мою спутницу (да буду всегда называть ее так), я проливаю слезы и размышляю о таинственной воле, столь внезапно и жестоко разлучившей нас. Как случилось это - читатель узнает из последних страниц моей предварительной исповеди. Вскоре после описанного происшествия я повстречал на Облмарл-стрит одного господина, состоявшего при дворе Его Величества. Сей джентльмен не раз бывал у нас в доме и теперь без труда узнал меня. Я же не старался скрыть, кто я таков, и потому прямо отвечал на все вопросы. Взяв, однако, с него слово чести, что тот не выдаст меня опекунам, я сообщил ему адрес адвоката, с коим свел знакомство. На другой день получил я от своего нового покровителя билет в 10 фунтов; конверт с деньгами был доставлен в контору стряпчего вместе с прочими деловыми бумагами и вручен мне незамедлительно и со всею учтивостью, хотя видел я, что содержимое послания вызывает у сего законника определенные подозрения. Подарок этот пришелся как нельзя кстати и сослужил мне немалую службу в том деле, за которым и приехал я в столицу - то было (говоря судебным языком) ходатайство по весьма важному вопросу, не разрешив коего не мог я покинуть Лондон. Читателя, пожалуй, удивит, что, оказавшись в столь могущественном мире Лондона, не в силах был я сыскать средств, дабы избегать крайней нужды - ведь предо мною открывались во всяком случае две к тому возможности: либо воспользоваться помощью друзей моей семьи, либо же обращать в доход свои юношеские знания и таланты. Касательно первой возможности скажу: более всего на свете в то время опасался я вновь оказаться в руках опекунов, ибо знал, что те наверное употребят свою законную власть наихудшим образом, то есть насильственно упрячут меня в колледж, как уже было однажды. Я чувствовал неизбежность подобного водворения (понятно, что согласия моего не требовалось), которое стало бы для меня величайшим позором - ведь что может быть унизительней, нежели власть самодура, подавляющего ваши желания и стремления! Такому тиранству, думается, я предпочел бы смерть. Потому-то из страха навести на свой след опекунов я был столь сдержан в поиске покровительства даже там, где несомненно обрел бы его. Отец мой в свое время имел немало друзей в Лондоне, и я (хоть минуло со смерти его десять лет) все еще помнил имена некоторых; однако, впервые оказавшись в этом городе, я едва ли смог бы разыскать тех людей. Впрочем, трудность эта была преодолима, останавливало же меня другое - тревога, причины коей я уже указал. Что же до иной возможности прокормиться, то я, пожалуй, отчасти разделю недоумение читателя: как же мог проглядеть я ее? Без сомнения, я бы добыл себе средства на скромную жизнь, если бы, например, нанялся в типографию помогать при печатании греческих книг. Своею безупречной аккуратностью и тщанием я быстро снискал бы расположение хозяев. Однако не следует забывать, что получить такое место можно лишь будучи представленным какому-либо знатному издателю - я же не имел такой надежды. Но, по правде говоря, меня никогда не посещала мысль о том, чтобы извлекать прибыль из своих литературных знаний. Я не видел иного способа достаточно быстро составить капитал, кроме как брать взаймы, полагаясь на будущий достаток. С подобным предложением обращался я повсюду, пока наконец не повстречал еврея по имени Д...[* Кстати, спустя восемнадцать месяцев я вновь обратился к нему по тому же вопросу; теперь я уже был студентом весьма почитаемого колледжа и мне повезло куда более - к предложениям моим наконец отнеслись всерьез. То, чего желал я, определялось отнюдь не своеволием и не юношеским легкомыслием (коим прежде подчинялась моя натура), нет, причиною таких требовании стала злобная мстительность моего опекуна, который, сознавая всю тщетность своих попыток удержать меня от поступления в университет, решил на прощание облагодетельствовать подопечного, отказавшись ссудить хотя бы шиллинг сверх того годового содержания в 100 фунтов, что назначалось мне колледжем. Жить на означенную сумму едва ли представлялось возможным в то время - тем более для человека, который, несмотря на показное равнодушие к деньгам и пренебрежение дорогими удовольствиями, не мог, однако, обходиться без прислуги и не намерен был вдаваться в столь приятные детали сиюминутной экономии. Итак, вскоре я ощутил себя весьма стесненно, правда, затем, после многотрудных объяснений с тем самым евреем (иные из наших бесед, имей я досуг пересказать их, позабавили бы читателя), я все же получил необходимую мне сумму на "известных" условиях, а именно обязавшись выплачивать этому лихоимцу семнадцать с половиной процентов ежегодно. Израиль, со своей стороны, любезно удержал из сих денег не более девяноста гиней, предназначенных для оплаты услуг некоего нотариуса (каких же именно услуг, кому и когда оказанных - то ли во время осады Иерусалима при строительстве Второго Храма, то ли при более близкой нам исторической оказии - я так и не смог установить). Сколь много статей умещалось в предъявленном мне счете уж и не упомню точно, но по-прежнему храню этот документ в шкатулке вместе с прочими природными диковинками: когда-нибудь, хочется верить, я предоставлю его в распоряжение Британскому Музею.] Я представился ему и прочим ростовщикам (некоторые из них, думается, также были евреями) и рассказал об ожидаемом наследстве; те, в свою очередь, передали отцовское завещание в суд по гражданским делам, который и признал законность моих притязаний. По всему выходило, что второй сын ....эсквайра, обладает правом нераздельного наследования (или даже более того), о чем я, собственно, и толковал евреям; однако оставался неразрешенным один вопрос, легко угадываемый в глазах ростовщиков - а был ли я в самом деле тем человеком, за которого выдавал себя? Прежде мне никогда бы не пришло в голову, что подобное подозрение вообще возможно; я опасался, как бы моим еврейским друзьям не довелось продвинуться в своих ревностных разысканиях слишком далеко и узнать обо мне куда больше, нежели требовалось, - ведь в таком случае они могли бы составить заговор с целью продать меня опекунам. Я был удивлен, что моя персона materialiter (выражаюсь так, ибо питаю страсть к аккуратности логических разграничении) обвиняется, или, по крайней мере. подозревается в подделке самой себя, formaliter. И все же, дабы удовлетворить щепетильность евреев, я обратился к единственно возможному средству. Еще будучи в Уэльсе, получил я от друзей множество писем, которые теперь постоянно таскал с собою - лишь они (не считая, пожалуй, одежды) составляли в то время мой жизненный груз, коему не находилось применения. Эти письма я и извлек на свет - в основном это были послания из Итона от графа ..., тогдашнего близкого моего товарища, и несколько писем маркиза .... его отца. Последний, сам в прошлом блестящий итонец, хотя ныне и был всецело поглощен земледельческими занятиями, все же сохранил приязнь к классическим штудиям и не чуждался общения с ученой молодежью. Помню, мы стали переписываться, едва мне исполнилось пятнадцать: порой маркиз сообщал о тех великих усовершенствованиях, что сделал он или же намеревался сделать на землях М... и Сл..., иной раз рассуждал о достоинствах какого-нибудь латинского поэта, а то предлагал мне идеи, кои хотел бы видеть воплощенными в стихах моих. Прочитав эти письма, один из евреев согласился ссудить мне две или три сотни фунтов при условии, что я уговорю молодого графа, который, кстати, был не старше меня, поручиться уплатить долг, коли, по наступлении совершеннолетия, того не сделаю сам. Как ныне понимаю я, еврей тот рассчитывал не столько на пустяковую выгоду с нашей сделки, сколько на возможность впоследствии вести дела с моим знатным другом, ибо был прекрасно осведомлен об огромном состоянии, что наследовал граф. Во исполнение договора, восемь, может, девять дней спустя, получил я от ростовщика первые десять фунтов и стал приготовляться к поездке в Итон. Около трех фунтов денег пришлось оставить заимодавцу на покупку марок, необходимых, как уверял тот, для рассылки требуемых бумаг в мое отсутствие. В глубине души я чувствовал обман, но не желал давать повода к проволочкам. Куда меньшую сумму назначил я другу своему, юристу (тому, что и свел меня с евреями), в уплату за постой в его не слишком-то обустроенном жилище. Пятнадцать шиллингов я употребил на восстановление (хоть и самое немудреное) моего платья. От прочих денег четверть я дал Анне, полагая по возвращении разделить с нею остаток. Закончив дела свои, в седьмом часу, темным зимним вечером, сопровождаемый Анной, отправился я в сторону Пиккадилли, намереваясь добраться оттуда до Солт-Хилла на почтовой карете, идущей в Бат или Бристоль. Путь наш лежал через ту часть города, коей боле не существует, и потому теперь трудно даже приблизительно очертить ее границы, но, кажется, там проходила некогда Своллоу-стрит. Имея времени в достатке, мы свернули налево и, выйдя на Голден-сквер, присели на углу Шеррард-стрит, не желая прощаться среди суеты и блеска Пиккадилли. Я заранее посвятил Анну в задуманное дело и вот вновь уверял, что ежели повезет мне - разделит она мое счастье, и, покуда хватит сил и средств, я не оставлю ее. Привязанность к несчастной девушке, равно как и чувство долга заставляли меня думать так; от единой лишь благодарности должен был стать я ей вечным слугою, но я любил Анну, любил, как сестру; и в ту минуту скорбного расставания душа моя преисполнилась крайней печали и нежности к ней. Я, казалось, имел более причин отчаиваться, ибо покидал теперь свою спасительницу, но, вспомнив о том жестоком ударе, что едва не свел меня в могилу, и о чудесном исцелении, я вдруг обрел благостный покой и надежду. Анна же, напротив, была так грустна, словно бы мог я дать ей что-то сверх искренней доброты и простого братского чувства; и когда, прощаясь, я поцеловал ее, она обвила мою шею руками и зарыдала, не в силах промолвить ни слова. Я думал воротиться не позднее, чем через неделю, и мы условились, что Анна по прошествии пяти дней всякий вечер ровно в шесть часов станет ожидать меня в конце Грэйт-Тичфилд-стрит - той тихой гавани, где обыкновенно назначали мы встречи, дабы не потерять друг друга в Средиземном море Оксфорд-стрит. Принял я также и прочие меры предосторожности - и лишь об одной позабыл. Анна прежде никогда не называла мне своей фамилии, а впрочем, я мог ее и не запомнить (как предмет не слишком большого интереса). К тому же девушки из простонародья, оказавшиеся, подобно возлюбленной моей, в столь несчастливом положении, не имеют привычки величать себя мисс Дуглас, мисс Монтегю и пр. (как делают с большою претензией читательницы романов); мы знаем их лишь по имени, как Мэри, Джейн, Френсис ... Как же я думал разыскать ее? По правде говоря, мне и не пришло в голову, что встретиться после такой краткой разлуки нам будет труднее обыкновенного, и потому в ту минуту не потрудился я спросить, каково полное имя Анны; и записи мои, посвященные сцене расставания, также не хранили ответа. Ведь последние мгновения растратил я на то, чтоб хоть как-то обнадежить бедную подругу мою, и долго уговаривал Анну исправно принимать лекарство от кашля и хрипоты, каковые находил я весьма опасными для ее здоровья. Теперь же пришлось мне глубоко раскаяться в столь печальной рассеянности. В девятом часу добрался я до Глочестерской кофейни; почтовая карета на Бристоль уж отправлялась, когда я занял свое место на крыше. Плавное и легкое движение[*Бристольская почтовая карета может считаться по удобствам своим самою лучшею в Королевстве. Сие первенство объясняется как неожиданно хорошей дорогой, так и щедростью бристольских купцов, расходующих денег более обыкновенного на содержание дилижанса.] навевало дремоту; как это странно, что первый за последние месяцы глубокий и покойный сон застал меня на крыше кареты - в постели, которую сегодня я почел бы не слишком удобною. Во время сна случилось происшествие, лишний раз убедившее меня, как легко человек, не знающий горя, проживает жизнь свою, вовсе не ведая, что за доброта таится в душе его, впрочем, вынужден добавить я, скрепя сердце, не сознает он также и схороненного там зла. Так неприметны порой под покровом манер истинные черты нашей натуры, что для простого наблюдателя оба понятия эти, а равно и оттенки их, перемешаны между собою - и потому клавиатура во всем многообразии заключенных в ней гармоний низводится до скудной схемы очевидных различий гаммы или же до азбуки простейших звуков. А происшествие было таково: на протяжении первых четырех или пяти миль я с печальным постоянством докучал своему соседу, то и дело заваливаясь на него, едва лишь карета давала крен, и окажись дорога чуть менее ровной, я бы, наверное, и вовсе выпал из кареты от слабости. Попутчик мой громко жаловался, как делал бы всякий в подобном положении, однако жалобы в устах его приобретали неоправданно мрачный смысл. Расстанься я с этим человеком тотчас же, то продолжал бы видеть в нем (ежели и допустить такое снисхождение) лишь невежу и грубияна. Впрочем, я вполне понимал, что здесь была и доля моей вины, а посему извинился и дал ему клятву впредь не впадать в сон. Затем же, не стараясь быть подробным, я сообщил моему попутчику, что много страдал, а теперь болен и совершено обессилел, кроме того, средства мои не позволяли путешествовать внутри кареты. Едва услышав сии объяснения, человек этот переменился ко мне - и когда вновь пробудился я от шума и огней Хаунслоу (не прошло и двух минут после нашего разговора, как я заснул вопреки данному обещанию), то обнаружил, что сосед крепко обхватил меня рукою, удерживая от падения; и весь остаток пути от проявлял ко мне поистине женскую ласку, так что, наконец, я уж и вовсе лежал у него на руках - это было более чем благородно со стороны моего спутника, ибо он, судя по всему, вознамерился опекать меня до самого Бата или Бристоля. К сожалению, я уехал далее, нежели полагал - так сладок был мой сон; очнувшись от неожиданной остановки кареты (очевидно, возле почтовой станции), я выяснил, что мы уже достигли Мэйденхэда, оставив Солт-Хилл в шести или десяти милях позади. Здесь я сошел; в продолжение же краткой стоянки добрый мой компаньон (мимолетного взгляда уже на Пиккадилли было достаточно, чтобы признать в нем лакея или кого-то в этом роде) умолял меня лечь спать как можно скорее. Пообещав ему так и сделать, я, однако, не замедлил отправиться далее, а, вернее, назад, пешком. Должно быть, около полуночи двинулся я в путь, но шел так тихо, что когда поворотил на дорогу от Слоу к Итону, часы в ближайшем доме пробили уже четыре. Сон, равно как и ночной воздух, освежил меня, но все же я чувствовал сильную усталость. Помнится, одна лишь мысль (впрочем, не новая и прекрасно выраженная к тому же неким римским стихотворцем) утешала меня в ту минуту. На пустоши Хаунслоу не так давно произошло убийство. Думаю, не ошибусь, коли скажу, что убитого звали Стил и был он владельцем лавандовой плантации в этих местах. Все более приближался я к той самой пустоши, и потому пришло мне в голову, что проклятый убийца, ежели ему теперь не сидится дома, может нечаянно столкнуться со мною в темноте лицом к лицу, и будь я в таком случае не бедный изгнанник, Носитель знания, землею обделенный, а, положим, лорд ..., наследник огромного состояния, приносящего до 70 000 фунтов годового дохода, - как бы тогда трепетал я от ужаса! Не слишком, однако, верится, чтобы лорд ... оказался в моем положении. И все же занимавшая меня мысль по сути верна - власть и богатство поселяют в человеке постыдный страх смерти; я уверен: ежели бы самому безрассудному вояке, которому и терять-то нечего, вдруг перед сражением сообщили о том, что отныне он наследует поместье в Англии и с ним - 50 000 фунтов ежегодно, - любви к пулям в нем заметно поубавилось бы[*Мне возразят: есть множество богатых люден самого высокого звания, кои, как видно из всей нашей истории, упорнее других ищут опасное и в сражениях. Воистину так, однако следует помнить, что власть от долгого пользования ею потеряла в глазах этих господ всякую привлекательность], а привычка к невозмутимости и хладнокровию стала бы обременительной. И правильно заметил один мудрец, имевший достаточно опыта к сравнению, что богачу более подобает Презрев добро, тупить его оружье, Чем искушать себя поступком благородным. "Рай обретенный" Сие игривое отступление объясняю я глубиною моих тогдашних чувств. Но читатель мой не найдет далее причины жаловаться, ибо теперь рассказ будет скор. На дороге от Слоу к Итону я заснул, но едва забрезжил рассвет, как пробудился я от голоса некоего человека; тот склонился надо мною и, казалось, пристально изучал меня. Я не знал, кто сей человек. Признаться, облик его был невесел, а о намерениях же не берусь судить - впрочем, едва ли незнакомец полагал персону, спящую зимою на дороге, достойной ограбления. Спешу, однако, заверить его, коли окажется он в числе моих читателей, что сие заключение легко оспорить. Бросив несколько презрительных слов, незнакомец пошел прочь; отчасти я даже был рад, что меня побеспокоили, ибо теперь мог пройти через Итон никем не замеченный в столь ранний час. Сырая ночная погода к утру сменилась слабым морозом: и деревья, и земля - все вокруг покрылось инеем. Благополучно миновав Итон, я остановился в маленькой гостинице в Виндзоре. Тотчас умывшись и наскоро поправив свое платье, около восьми я направился к Потэ. Дорогой мне повстречалось несколько юных студентов, которые, невзирая на убогое мое одеяние, поговорили со мною, ибо итонец - всегда джентльмен. Оказалось, что друг мой, лорд..., уехал в ...ский университет. "Ibi omnis effusus labor"[* Здесь все мои усилия обратились в прах (лат.)]. Многих в Итоне я также почитал за друзей, однако они были таковыми во дни благополучия моего, а ныне я не желал отягощать их своим несчастием. И все же, собравшись с мыслями, я решил обратиться к графу Д., которому (хотя знал его куда менее остальных) не боялся показаться в столь печальном положении. Он все еще оставался в Итоне, но уж собирался, думаю, в Кембридж. Я навестил его, был радушно принят и приглашен к завтраку. Здесь, читатель, позволь же остановиться, дабы удержать тебя от ошибочных выводов: по тому, что случалось порой упоминать высокородных друзей моих, не суди обо мне, как о ровне им. Слава Богу, это не так - я сын обычного английского негоцианта, славного при жизни своею честностью; кстати, он много посвящал себя литературным занятиям (и был сочинителем, хотя и анонимным). Проживи отец мой долее, то непременно составил бы немалый капитал; однако он скоро умер, оставив семерым наследникам около 30 000 фунтов. Но еще того больше (говорю это с гордостью) была одарена моя мать. И хоть не могла она похвастаться литературным образованием, я бы определил ее все же как в высшей степени мыслящую женщину (чего не скажешь подчас о наших жрицах изящной словесности); и если бы кто почел за труд собрать и напечатать письма ее - не было б предела удивлению перед теми ясными и строгими мыслями, воплощенными в блестящем родном языке, полном живой непосредственности, - сыщем ли мы в женской литературе нашей много подобных примеров? Разве что некоторые места из леди М. В. Монтегю. Таковы достоинства моего происхождения - других я не имею и за то искренне благодарю Господа, ибо сужу так: звания да чины, чрезмерно возвышающие человека над соплеменниками его, не слишком-то благоприятствуют развитию душевных свойств оного. Завтрак у лорда Д. представлял собою великую картину и виделся мне куда роскошнее, нежели был, ибо оказался первой настоящею трапезой за долгие месяцы, более того - настоящим пиршеством. Однако же странно, как мало я смог съесть! Помнится, когда получил я десять фунтов, тот же час отправился в лавку к булочнику, дабы купить пирожных - сей магазин я пытливо изучал уже около двух месяцев, воспоминание об этом крайне унизительно; я хорошо знал историю Отвея и, разумеется, опасался есть слишком жадно. Впрочем, тревожился я напрасно, потому как аппетит мой притупился, и я почувствовал себя дурно, не проглотив и половины купленной снеди. Таков же был итог всякий раз, когда доводилось мне питаться чем угодно, только не едою, а это продолжалось неделями; и даже если не мучился я тошнотой, то, как правило, часть мною съеденного бывала отвергнута, причем порою сие сопровождалось желчию. Вот и теперь, за столом лорда Д. мне было не лучше обычного: так, в самый разгар угощения аппетит покинул меня. К несчастью, я всегда обожал вино и положил рассказать об этом лорду Д., присовокупив, однако, и краткую повесть о недавних страданиях моих; на эту речь хозяин отозвался сочувственно и велел подать вина. Вкусив оного, я в одно мгновение приободрился, замечу - я никогда не упускал случая выпить, ибо в то время боготворил вино так же, как теперь - опиум. Однако уверен, что тогдашнее мое пристрастие лишь усугубляло ту желудочную болезнь; правда, полагал я легко излечиться, едва упорядочен будет мой рацион. Надеюсь, все ж не из одной любви к вину просиживал я праздно у моих итонских друзей; хотелось мне верить тогда, что была на то иная причина, а именно неохота тотчас же обращаться за столь деликатной услугою к лорду Д., просить коего не имел я достаточных оснований. И тем не менее, дабы поездка в Итон не прошла даром, я вынужден был изложить мою просьбу. Лорд Д., известный своею безграничной добротою, - которая в отношении меня определялась скорее состраданием и близкой дружбой моею с его родней, нежели тщательным исследованием вопроса, - отвечал, однако, нерешительно. Он признался, что предпочитает не вести дел с ростовщиками, ибо испытывает опасения, как бы знакомые его не прознали о том. Кроме всего, сомневался он, покажется ли вообще убедительною моим нехристианским друзьям подпись наследника, куда менее состоятельного в сравнении с графом .... И все-таки лорд Д. не желал, видимо, огорчать меня решительным отказом и после краткого размышления обещал, хотя и на определенных условиях, стать мне порукою. Ему тогда едва ли было восемнадцать, но, думается, ни один дипломат, пусть даже самый бывалый и искушенный, не повел бы себя лучшим образом - в столь изысканной манере (еще более очаровательной благодаря той искренности, что так присуща юношеству) проявлялась его осмотрительность и благоразумие! Не ко всякому, конечно, можно обратиться с подобным делом, ибо рискуешь в ответ быть удостоенным взора сурового и неблагосклонного, словно бы глядит на тебя сарацин. Воодушевленный данными мне обещаниями, не то чтобы слишком утешительными, однако же и не самыми безнадежными, через три дня я возвратился в Лондон виндзорскою каретою. Вот уж и близок конец моей истории: евреи не приняли условия лорда Д. Возможно, в конце концов ростовщики и согласились бы, но теперь они были заняты добычею нужных сведений и потому просили отсрочки; время шло, та малость, что оставалась у меня от былых десяти фунтов, таяла, и ясно виделось мне, что пока дело не образуется, вновь окажусь я в прежнем отчаянном положении. Неожиданно, волею случая, все разрешилось к удовольствию обеих сторон. Спешно покинув Лондон, я направился в дальнюю часть Англии, а затем - в университет; и прошло немало месяцев, покуда сумел я побывать вновь в том городе, что был и по сей день остается столь значительным в судьбе моей,-вот где воплотились страдания, уготовленные мне юностью. Что же тем временем случилось с бедною Анною? Ей предназначаю я эти последние слова: как и было решено меж нами, я всякий вечер ждал ее на углу Тичфилд-стрит, дни же проводил в безуспешных поисках. Я спрашивал об Анне каждого, кто мог бы знать ее, и в последние часы перед отъездом употребил все силы и все знание Лондона, дабы разведать хоть что-нибудь о подруге моей. Я знал улицу, где жила она, однако же дома не помнил; кажется, Анна говорила когда-то, будто домовладелец дурно обращался с нею, и потому, должно быть, она съехала еще до того, как расстались мы. Было у ней, правда, несколько приятелей; те, впрочем, видели в настойчивости моих изысканий лишь некие известные причины, над коими потешались с брезгливостью; иные же знакомцы, полагая, что я преследую девушку, которая слегка пощипала мои карманы, само собой, были не расположены указать мне след ее, - впрочем, подобная скрытность вполне извинительна. Под конец, уж совсем отчаявшись, я вручил одной девице тогдашний адрес моей семьи в ...шире, - эта особа, наверное, помнила Анну в лицо, поскольку (уверен я) не раз бывала с нами вместе. Однако до сей поры не получил я никаких известий об Анне. То было величайшим несчастьем из всех, что встретились на пути моем. И коли жива моя возлюбленная, то, может статься, в этот час она ищет меня в огромных лабиринтах Лондона; должно быть, теперь мы стоим в нескольких футах друг от друга, ибо таков по лондонской мерке барьер, за коим люди могут потеряться навсегда. Долгие годы не оставлял я надежды отыскать Анну живою, и, всякий раз бывая в Лондоне, я беспрестанно вглядывался во многие мириады (да не сочтет читатель употребление сего слова выспренностью ритора) женских лиц. Я бы узнал ее из тысячи, даже увидев на миг - и хотя не была она красива, но все же имела наружность приятную и держала голову с особою грациею. Я искал ее, как уж говорил, с надеждой. Так продолжалось годами - но теперь я боялся бы повстречать Анну вновь; ее кашель, некогда причина моей горести, ныне стал мне утешением. Я более не желаю видеть ее, но, представляя Анну лежащею в могиле, я думаю о ней куда охотнее; хочу верить - она покоится рядом с Магдалиною, умершая прежде, чем оскорбления и жестокость успели растлить ее душу, а черствость и бессердечие - довершить начатое ими дело. Ужо тебе, Оксфорд-стрит, мачеха с каменным сердцем! Ты, что равнодушно внимаешь вздохам сирот и пьешь слезы детей! Наконец я избавлен от тебя: более не должен я скитаться в мучениях средь твоих бесконечных домов, не должен засыпать и пробуждаться в темнице голода. Без сомнения, наш