ли? Да тысячи и тысячи умерли б от холода. И отец твой, и мама твоя, и Сигне, и официантки все, и хозяин кафе -- все бы как миленькие давным-давно окоченели. Так ведь никто же об этом не думает. Ну разве кто придет, поблагодарит меня за то, что не умер от холода? А? Никто не идет. Думают, не за что тут благодарить. Но погоди, в один прекрасный день Юнссону это надоест, наскучит, устанет он, слишком старый сделается, не будет больше ради них спину гнуть. Вот они все и перемрут от холода. Как думаешь, поделом им? Андерс не мигая смотрел на старичка. -- Да, им этого не миновать. Потому что зимой, я тебе скажу, стужа страшенная, если не топить. -- Ну-ну, -- заговорил он опять. -- Чего стоишь тут, и глаза уже на мокром месте? А ну живей на солнце и грейся, покуда лето стоит, милок, а до зимы-то ведь далеко, там еще поглядим. -- И тут он вдруг широко ухмыльнулся. Мальчик послушался, вышел из сарая и огляделся вокруг. Солнце и вправду ярко светило, трава меж булыжников блестела как новенькая, в сточной яме плавали нежные одуванчики. Все было так мирно и спокойно, как будто сегодня воскресенье. Но почему же ему грустно? И какая-то тяжесть в груди? Может, пойти еще послушать под кухонной дверью? Нет, лучше уж остаться тут, погода замечательная, надо гулять и радоваться. Что бы такое придумать? Он пошел к въездным воротам и высунулся. Отсюда было видно солнечную поляну, дальше шла живая изгородь из боярышника, а на небе, покойно развалясь, лежали облака. И больше нигде ничего, только воздух, совсем пустой воздух, так иногда бывает. Андерс отпрянул от ворот. А может, все-таки залезть в ледник? Да, лучше ничего не придумать. Конечно, надо туда залезть. Он полез по доске, почти отвесно спускавшейся из пустого проема, крепко держась за нее, чтоб не свалиться вниз. Он избегал смотреть вверх, на черную дырку, втянул голову в плечи, изо всех сил вцепился обеими руками в края доски. Он уже затылком почувствовал холодную струю, и вот он у проема. По-прежнему не глядя, прыгнул внутрь. Внутри было черным-черно. Он ползком пробирался по мокрым опилкам, всем телом трясясь от холода. Лед лежал неровно, в одном месте много выбрали и оставили большие колдобины, в другом месте, наоборот, куски громоздились один на другой. По краям из опилок повылез голый лед, и там пальцы цепенели. Андерс полз по леднику, тут было черно, холодно и страшно. Сердце у него колотилось -- нет, он не замерз, в висках стучало, как при сильном жаре. Ужас! Как будто тебя похоронили и ты не знаешь, на каком ты свете. Андерс весь дрожал... Но кто это там ходит по двору, кажется, папа... Андерс подполз к дыре, осторожно выглянул. Ну да, это папа пришел домой. Он хотел бы окликнуть его, а там бы вместе подняться на кухню и на лестнице держаться за папину руку, а здесь ему надоело, но нет, лучше остаться тут, папа уже вошел в дом, и Андерс глядел ему вслед, открыв рот и не издавая ни звука. До чего же тут холодно, противно и страшно. Черным-черно и жуткая холодина. Он отполз дальше от окна, и стало еще холодней. Ноги тонули в мокрых опилках, стены и потолок взмокли, затекли. Он затих и совсем закоченел. Даже пальцем не мог пошевелить. Ой, он ведь тут уже долго. Сколько же времени прошло? Замерз он? Нет, голова горит, все тело горит. Надо добраться до окна, вдохнуть настоящего воздуха, поглядеть на солнышко. Запыхавшись, отчаянно вытянув голову, он перепуганно глядел во двор. Вот из дому вышел папа с корзиной в руке. -- Папа! -- крикнул Андерс. Ему казалось, что он кричит во всю глотку, но отец даже не услышал. -- Папа! -- крикнул он опять. Тут отец поднял глаза. -- Андерс, что ты там делаешь? Спускайся скорей! Зачем ты туда залез? А мы ищем тебя, ищем. Хочешь к бабушке? Папа повезет тебя на дрезине. А? -- К бабушке! -- крикнул мальчик и замахал руками. -- Погоди, я сейчас, я сию минуточку! И он тотчас вынырнул из окна и съехал вниз по доске. Бросился к отцу, повис на его руке. -- А на какой мы дрезине поедем? У начальника возьмем или у Карлссона? Пошли, пошли скорей, а что у тебя в корзине, это для бабушки, а мы сразу поедем? -- выпалил он одним духом. -- Что это с тобой? -- спросил, разглядывая его, отец. -- И что ты делал в леднике? -- Ничего, -- ответил он, уставясь в землю. -- Просто постоял немножко, посмотрел. Ой, я так хочу к бабушке. Мы ведь сразу поедем, правда, пап? -- Ладно, пойдем, -- и отец взял его за руку. Они прошли за ворота, на солнечную поляну. Мальчик дышал все ровней и ровней. Он поглядел вокруг, поглядел на голубое небо, потом на желтый песок, который недавно причесали граблями и теперь он нежился на солнышке, на живую изгородь из боярышника в цвету. Пройдя еще немного, он испытующе посмотрел вверх, в отцовское лицо. -- До чего хорошо, что мы едем, -- и он сконфуженно хихикнул. -- А как же, -- ответил отец. И только пройдя еще несколько шагов, Андерс наконец высоко подпрыгнул. Забежал вперед, открыл калитку, что вела на станцию, сбежал по ступенькам вниз, снова взбежал вверх -- забрать отца, потом стрелой -- на пути и зашагал по рельсам, то туда, то сюда, то передом, то задом. -- Я вижу, тебе весело, -- сказал отец. -- Ой, ну какая погода хорошая! Правда, папа? Вот смотри, я и бегом могу! -- Смотри не упади! -- прокричал ему вслед отец. Но он не упал. Он и обратно прибежал бегом. -- Пап, а где наша дрезина? -- Сейчас увидишь, она у товарного склада стоит. И они пошли прямо к складу. Дрезина была прислонена к стене -- большая доска на трех колесах и длинный шест -- трехколесная дрезина, вот и все. Сперва им пришлось идти сзади и подталкивать, а поехала только корзинка. -- Когда же мы поедем? -- теребил отца Андерс. -- Погоди, -- отвечал отец, -- вот на рельсы только спустимся. Андерс забежал вперед и следил, чтоб дрезина не качнулась, а то рассыпались бы бабушкин кофе, и сахар, и еще дрожжи. Вдоль станции шло городское кладбище, могилы спускались к самым рельсам. Ему не хотелось смотреть на могилы, он от них отворачивался. Как же широко раскинулось кладбище! Но Андерсу не до него, ему надо следить за корзинкой, да и смотреть есть на что -- хоть бы на штабеля дров по другую сторону путей. И можно разговаривать с папой, тогда это кладбище скорей кончится. Вот они прошли уже так далеко, что могил здесь больше нет, лишь молодые липовые саженцы на чистой зеленой лужайке, поджидавшей тех, кто пока еще ходит по земле. Он прижался к отцу. -- Ну когда же мы поедем? -- шепнул он. -- Чуть-чуть еще потерпи. И сразу же за калиткой они тронулись в путь. Андерс сидел ногами к маленькому колесу, крепко удерживая корзинку. Отец стоял на широкой стороне между двух больших колес и работал шестом. Они быстро разогнались. Совсем немножко -- и город остался далеко позади. Шест четко, ровно бил о щебень, колеса вертелись изо всех сил и стучали на стыках так, будто едет настоящий поезд. Хоть день был совсем тихий, сразу поднялся до того сильный ветер, что обоим пришлось низко на уши надвинуть шапки. -- Крепко держишься? -- крикнул отец, приседая, чтоб надбавить скорости. -- Ага! -- крикнул Андерс в ответ и счастливо засмеялся. Сперва они ровно неслись вдоль луговины. Пестрыми точками летели вниз назад цветы, не разберешь какие, они ударяли по насыпи общим, спутанным запахом. Потом начался лес. Крепко пахнуло елью, но можно было различить и тонкий, легкий запах берез, и ольхи, и сосны, и можжевельника, лес был смешанный. Потом слабо донесся запах земляники, тут были самые что ни на есть земляничные места, все красно было от ягод, в глазах так и стояли красные пятна, но им надо было дальше, дальше, дальше. А по склонам каких только не пестрело цветов: и льнянка, и лютики, и ромашка, и клевер тут оказался, и чего-чего тут только не росло. Все они пахли, сияли и, мелькнув, пропадали из глаз, а чуть поодаль все время сменялись ели, березы, можжевеловые кусты. Телефонные столбы бежали назад, будто торопились к себе домой, будто им не по пути с дрезиной. Андерс смотрел во все глаза, боясь хоть что-то упустить, щеки у него слегка побледнели, но ему сделалось жарко, сердце, ликуя, колотилось. Он был сам не свой. Отец пригибался вперед, откидывался назад, следил, чтобы шест не бил о шпалы, не скользил, но это он просто так следил, для порядка, они ехали все быстрей, быстрей, быстрей. Вот линия изгибается, чтоб обойти водный поток. Тут везде вода, речки, ручьи, лесные озера. То и дело им встречались мостки через какой-нибудь ручей. Тут отец разгонялся так, что все с грохотом неслось мимо. -- Гляди шапку не потеряй! -- кричал он сыну. -- Не-е-е! -- кричал в ответ Андерс, вцепившись сразу и в шапку, и в корзинку. Летели так, что свистело в ушах. Вот дом обходчика станции Мыс, детвора удивленно выглядывает из-за сиреней, теребя переднички, приседая. А они уже на большом мосту через реку, и летят вперед, отталкиваясь шестом, а под ними, внизу, бурлит, бурлит поток. И вот уже станция Мыс. Тут они чуть-чуть сбавили скорость, но не особенно, потому что станция маленькая, всего по одной стрелке в каждом конце. Начальник прогуливался по перрону. Он отдал им честь, как настоящему поезду, который не останавливается на таких полустанках. Потом они опять набрали скорость. Путь шел по полям и лугам, мимо большого заброшенного хозяйства, и снова лесом. По обеим сторонам блестел на солнце полный птичьего щебета лиственный лес. Восемь мужчин работали на линии, меняли прогнившие шпалы. Пришлось им переждать, пока мимо них мчала дрезина. Несмотря на спешку нехорошо было бы не поздороваться, но снимать шапку тут даже думать было нечего, и Андерс, не выпуская из объятий корзинку, по примеру отца просто кивнул. Потом начался подъем, но они так разогнались, что почти его не заметили. После этого подъема линия резко спускается вниз, и тут уж ехать совсем нипочем, только в ушах свистит. А на самом верху тоже домик обходчика. Обходчик сидел у трубы и смолил на солнцепеке крышу. -- Что тут еще за дополнительный поезд? -- крикнул он им сверху. -- А это мы! -- крикнул отец. Дрезина тем временем уже летела вниз. Отец держал шест наготове, чтоб притормозить, если понадобится. В ушах шумело. Колесико под ногами у Андерса вертелось так скоро, что не видно было спиц, прыгало и скакало от радости. Как выпущенный поутру жеребенок. Рельсы вытянулись в черту, одуванчики, лютики, кашки тоже вытянулись в черту, телефонные провода тоненьким шнуром сверкали на солнце, воробьи всполошенно взлетали со шнура и спешили в лес, где кусты и деревья стояли так плотно, что сквозь их строй не могла пробраться перепуганная белка. Всего несколько минут, и кончился длинный склон. И открылась широкая долина с заливными лугами, озерцами, всякого рода водой, с полосками пашни, выгонами, бессчетными делянками, маленькими огороженными пастбищами, болотами, лесами и дворами, разбросанными среди ржей и овсов. Все сияло и блестело на солнце, и видно было далеко, и виден был дедушкин двор под кленами. Теперь ехали медленней. Мирно переехали широкую реку, заросшую по берегам тростниками и кувшинками, уткнулись в ухабистую дорогу, пересекавшую полотно, затормозили и оба попрыгали на землю. Приехали. -- Вот так мы! -- смеялся мальчик, бегая вокруг отца и хлопая в ладоши. Отец удовлетворенно усмехнулся и оттащил дрезину в траву на обочине. А они пошли к дедушкиному дому, вместе держа корзинку. Андерс от волнения с трудом удерживался, чтоб не пуститься бегом. Отец шел весело и легко, как двадцатилетний. Чтоб его насмешить, Андерс чуть дергал к себе корзинку, и оба радостно смеялись тому, что вот так идут вместе, рядышком. Отец был немного странный человек. Казалось, по самой природе своей он человек жизнерадостный. Но это редко выходило наружу, обычно же он не мог сбросить с себя странную скованность, был словно чем-то стеснен. Забот у него было много, но не в том дело. Такой уж человек: скрывал и сдерживал веселость, как будто в ней есть что-то стыдное, и подавлял ее в себе. Но сейчас оба радовались от души. Знакомые поля лежали вокруг во всей пышности предосеннего убора, колосились ржи, над оградами дрожал от жара воздух. Дорога отклонилась от реки, они миновали мельницу, и перепачканный мукой мельник помахал им вслед. Потом они перешли ручей, поднялись по изволоку и увидели двор и дом. Дом был высокий и узкий, красная краска вся почти облезла, так что выступили серые доски. Клены бросали тень на крышу. Чуть поодаль стоял скотный старой стройки, только в одном месте чуть подновленной. Они ускорили шаги, почти побежали, пристально вглядываясь в окна -- не шелохнутся ли где шторки, но шторки не шевелились. Зато теленок бросился им навстречу, тянул шею, рвал колышек, тыкался мордой им в ладони и мычал. Тут уж и шторка шелохнулась. А они уже шли садом. Сколько здесь было яблонь, груш, сиреней, а чуть дальше цветочное царство пионов, георгинов, ярких ноготков, высоких мальв, гераней, выселенных из комнат по случаю лета, и еще издали пахучие левкои, лаванда, резеда. Вдоль дорожки шел низкий плетень, Андерс приподнялся на цыпочки и заглянул в смородинные кусты. Но на крыльце среди цветов уже стояла бабушка. -- Кто приехал! Мои детки! Она была такая старая, что для нее оба они были детки. До чего же бабушка старая! Лицо худое, не в морщинках, а в бороздах, крепкое тело осело к земле, и серая, как сухая земля, юбка на бабушке. И все же она похожа на маму. Такие же точно глаза, такие же редкие волосы, хоть и седые. И так же вся она светится, несмотря на всю свою суровость. Она жала им руки, благодарила за кофе, за сахар, за все гостинцы, которые Андерс поспешил выложить. А потом втолкнула обоих в дверь, и сама, в одних носках, прошла в сени. В сенях странно пахло старым деревом, землей и сухим навозом. Запах шел от деревянных башмаков. А из комнаты несся запах лука, разложенного на пожелтелой бумаге. Они подняли клямку и вошли в комнату. Со свету здесь казалось почти совсем темно. Две большие, убранные шкурами кровати да стол посередине составляли почти всю мебель, только еще у окна помещался ткацкий станок с простынным холстом. В печи кипел медный котел с картошкой на корм свиньям. Дедушка сидел рядом и следил за огнем. Дедушка был старый, но крепкий. Лицо большое, широкое, гладко выбритое, строгий рот без зубов. На плечи свисали белые пряди. На дедушке были брюки из чертовой кожи и кожаный жилет на оловянных пуговицах. Он не двинулся с места, потому что больные ноги плохо слушались его. Ждал, когда они подойдут. -- Ну как дела, дедушка? -- заговорил отец. -- Слава тебе, господи, -- громко, оттого что сам был туговат на ухо, ответил дедушка, -- все хорошо. А вы-то как там, в городе? -- Спасибо, все живы-здоровы, -- громко и отчетливо выговаривая слова, ответил отец. -- Ну а ты, малыш? Смотри-ка в какую дальнюю дорогу папа тебя взял. Дедушка усадил Андерса к себе на колени и гладил по голове жилистой рукой. Андерс больше всего на свете любил сидеть у дедушки на коленях, он вглядывался в большое лицо, ощупывал куртку... Дедушка весь был удивительно крепкий и твердый. Отец и дедушка долго говорили; медленно и громко, так что от стен гулко отдавались их голоса. Дедушке все хотелось знать. Разговаривали обо всем одинаково серьезно. Если речь заходила о чем-то радостном, то и об этом говорили серьезно и строго. Отец стал другой. Он сидел, сцепив пальцы, слегка Ссутулясь, и казался старше, совсем как дома по вечерам за Священным писанием. Картошка в котле уже сильно пахла, и от нее запотели окна. Бабушка все сновала из кухни в комнату. Отдыхать она не умела и всегда выискивала себе работу. Но она ходила в носках и ступала совсем неслышно. Вот подошла, попробовала картошку, нет, еще не готова. -- А ты бы, детка, пошел поел смородинки, -- сказала она Андерсу. Он встрепенулся, решил, что нечего ему тут сидеть со стариками, слез с дедушкиных колен и выскользнул наружу. От пестроты сада заболели глаза, особенно от красно горевших пионов. Цветы доверчиво подставлялись шмелям, хлопотливым пчелам и прекрасным, гордым бабочкам, которые лишь чуть-чуть задевали их и улетали прочь, словно насытясь одним запахом. Андерс забрался в смородину. Под кустами лежала теплая, нежная земля, ее разгребли побывавшие тут куры, повырыли себе, что ли, ямок для яиц? И всюду валялись перья. Он выковырял и отбросил сухие перышки, сел на бугорок побольше, запустил руки в кусты и принялся есть. Гроздья густо облепили кусты. Одни покрупнее, но кислые оттого, что выросли в тени, а другие на солнышке, помельче и послаще, так что на любой вкус. Он выбирал тщательно и раздумчиво, когда сладкие приедались, рвал те, что покислей. Его было не видно и не слышно. Да и кто бы его увидел? Никого ни в саду, ни на дороге. Тишина и покой. Только на лугу у реки вдруг замычит корова, да прожужжит над кустами муха. И все. Ни ветерка, клены вздремнули на солнышке, даже осины затихли, а ведь они вечно дрожат. Время от времени он раздвигал кусты и поглядывал из-за гроздей на синь неба или на стоячее, запнувшееся облачко. И как раз когда он наелся смородины до отвала, на крыльцо вышла бабушка. Она вынесла картошку и шла задать корму свиньям. Она прислушивалась, приглядывалась, чтоб его найти, да какое там! -- Куда ты запропастился, баловник, -- кричала она, -- не хочешь со мной свиней кормить? А он тихонько пробрался за кустами к калитке и там немного попугал бабушку. Если б было темно, она бы здорово напугалась, а так почти ничего не вышло. И они отправились на скотный. Матка лежала в хлеву среди присосавшихся поросят. Когда она поднялась, с нее закапали нечистоты, и во все стороны раскатились поросята, но все свиное семейство радостно захрюкало. Она набросилась на еду и вобрала в себя все одним духом, поросята тоже засуетились, но им ничего не досталось. Бабушка с Андерсом пошли дальше, у них были еще дела. Почистить стойла за быками и стельной коровой. Сложить навоз. С навозом летом плохо, весь пропадает зазря на пастбищах. Всего-то на скотном его осталась маленькая лужица, и ее сушило солнце. Стельная корова тяжко заворочалась в стойле, мыча, поглядела на Андерса. Наверху, на насесте, отчаянно закудахтала курица. -- Видно, яйцо снесла, -- сказала бабушка. -- Поди-ка, Андерс, погляди! И он стал взбираться вверх по лесенке. Наверху он сначала замер в полутьме, которая так хорошо пахла сеном. Сено только что привезли и свалили как попало, и все пахло им. Тут было темно, но ничуть не страшно. Свет пробивался в оконце. Андерс подошел к нему, выглянул, потом высунул ноги, поболтал ногами. Яйцо он тотчас нашел, и сразу же увидел еще одно. -- Возьми для мамы, -- сказала бабушка. Хорошо ходить с бабушкой, хлопотать, помогать, а то и словом с ней перекинуться. Бабушка серьезная и все понимает, и она добрая, это сразу видно. В точности как мама. И когда с ней идешь, все так ясно видишь, что ничего уж не испугаешься. Когда покончили с хлевом, уже пора было идти на выгон доить коров. Вечерело, хоть солнце и припекало еще. На лугу было сыро, пришлось разуться, и Андерс поскакал с кочки на кочку следом за бабушкиными большими ногами в грубых мозолях от деревянных башмаков. Коровы выходили им навстречу и доились покорно, но Андерс все же придерживал им хвосты, чтоб, отбиваясь от докучливых слепней, они не ударили бабушку. Тут было замечательно, вдоль реки далеко-далеко открывался чудесный, хоть и бедненький, вид. Земля отдыхала, дворы бросали в реку длинные тени. Построек было мало, и все перемежались выгонами, лесистыми холмами, пашнями. Здесь, в ложбине, земля почти не поднималась над руслом, и среди травы, в колдобинках, стояла веселая от солнца вода. Настоящий летний день, такой последнему червяку и то на радость. Когда возвращались домой с молоком, на востоке загромыхало и стало немного трудней дышать. Дядя, мамин брат, тот, кто вел здешнее хозяйство, как раз пришел из лесу с дровами и заводил в стойло быков. Приятная встреча. Дядя был еще не старый, светлый, голубоглазый, коренастого и сильного сложенья, тяжело работящий человек. Кожа на его ладони была тверда на ощупь, как кора, и у него не хватало пальца: когда-то неудачно выстрелил в честь новобрачных на свадьбе. Ему помогли распрячь быков, отвести в стойла. Дядя сегодня почти не разговаривал, устал, наверное, он и вздыхал глубоко, как вздыхают только после трудной и изнурившей работы. Потом втроем пошли по саду. Снова громыхнул гром, и стало душно. Непонятно, откуда взялась эта духота в такой день. Отец с дедушкой сидели в зале, и все уже ждали ужина. Старик развел огонь и поставил на него сковороду со свининой. Потом принес и расставил тарелки и все прочее. Дядя с отцом разговаривали. В кленах засвистел ветер, и тотчас в комнате стало темно. Бабушка поставила сковороду на стол, на две чурки. Свинина шипела и вкусно пахла. Дед встал, громко прочел застольную молитву, и все, будто придавленные тяжестью упавших на них слов, сели и в молчании принялись за еду. Пока ели, никто не разговаривал. Бабушка села подальше, на другом конце стола, и то и дело вставала, бесшумно шла на кухню и так же бесшумно возвращалась. Вот молния осветила стол. Все вслушались, но раскат грома раздался не сразу. -- И огня не надо, -- сказала бабушка. -- Это далеко, -- ответил дядя и подложил себе еще свинины. Деревья снова качнуло, и опять все затихло, так что слышно стало каждый лист. Мальвы забились о стекла, и снова вспыхнуло окно. И сразу же новая вспышка. -- Я, пожалуй, поеду, -- сказал отец. -- Мне сегодня дежурить. -- Куда же в такую непогодь? -- удивилась бабушка. -- Ничего не поделаешь. Как-нибудь доберусь. А вот Андерс пусть тут заночует, -- решил он. -- Утром мы приедем и тебя заберем. Андерс не сразу понял, зачем им расставаться. Неужели ему спать тут, одному? Зачем? Ему домой хочется. Но все решили, что о доме и думать нечего. Отужинали, и отец распрощался. Он подходил по очереди к каждому, Андерс не спускал с него взгляда. Потом проводил его на крыльцо и там постоял, глядя ему вслед. В саду стало сумрачно и неуютно. Клены посерели, оттого что ветер перевернул им листья. Вот отец исчезает за взгорком. Вот совсем скрылся из глаз! А вдруг Андерсу больше его никогда не увидеть? Тут яркая молния озарила все вокруг -- выгоны, вересковые холмы, делянки -- земля лежала серо и пусто, небо горело огнем. Андерс бросился в дом, дверь за ним захлопнуло ветром, он рванул на себя дверь в комнату и успел вбежать туда, бледный от ужаса. И тотчас ударило, загремело со всех сторон, и зазвенели стекла. Дедушка у печи поднял голову, огляделся, посмотрел в окно. -- Люблю слушать гром, -- сказал он. -- Рука господа чувствуется. Потом неловко, тяжело встал и пошел за библией. -- Где моя щетка, Стина? -- спросил он. Бабушка подала ему круглую самодельную щетку из конского волоса. Он расчесал и убрал волосы, так что они легли по плечам опрятными прядями. Потом отомкнул застежки тяжелой библии, раскрыл ее и стал читать: "Знаю, господи, что не в воле человека путь его, что не во власти идущего давать направление стопам своим. Наказывай меня, господи, но по правде, не во гневе твоем". Читая, он все больше повышал голос, каждое слово четко и ясно отдавалось в комнате. Бабушка за хлопотами вслушивалась, стесненно вздыхала. Дядя сидел у окна и глядел наружу. Вся зала осветилась вспышкой, и стало отчетливо видно каждый листик за окном, и сразу же загремело. Старик, не шелохнувшись, продолжал чтение. Бабушка уже убрала посуду и присела на стул, чтоб спокойно послушать. Все сидели не шевелясь. Молнии били в окна, и наконец полил дождь, он хлестал по стеклам, гром гремел не переставая, гроза разбушевалась вовсю. Андерс не находил себе места, бродил по комнате, скорчась присаживался к ткацкому станку, переходил к столу, потом в угол, к кровати, ведь всюду могла угодить молния. Остальные тихо слушали. Андерс не спускал с дедушки глаз. Морщинистое лицо было спокойно, лоб почти гладкий, но на щеки и у рта легли глубокие борозды -- отметины долгой жизни. Дедушка и правда когда-то давно, но, уже войдя в возраст, пожил безоглядно и буйно и себя не жалел, но про это в семье не говорили, и Андерсу ничего о том не было известно. Но в юности своей и позже, стариком, он жил всегда в страхе божьем и по всей строгости веры. Гроза прошла, уходила все дальше. Дедушка читал. Бабушка слушала, сцепив пальцы, неотрывно глядя на него. Дождь перестал, только еще шумели деревья. Часы на стене пробили девять раз. Тогда дедушка захлопнул библию и поднял глаза. -- Аминь во имя отца нашего небесного. Аминь. Андерс встал со стула. Пора в постель. Дядя пожелал всем спокойной ночи и пошел к себе, наверх. Мальчик остался с дедом и бабушкой, старыми-старыми старичками. Как странно -- ложиться вместе с ними спать. Они разделись, Андерсу пришлось помочь Деду снять брюки с негнущихся ног. Старик упал на колени подле своей постели и громко прочел вечернюю молитву, поднялся с бабушкиной помощью, и оба улеглись, покрывшись шкурой, несмотря на летнюю пору. Андерс живо разделся и скользнул в расстеленную для него постель. В огромной кровати оставалось еще много места, одеяло давило на грудь и налезало на лицо. Он широко открытыми глазами смотрел в темноту, силясь уснуть. Темно повсюду: в саду, у реки, на полях, а темней всего тут, а он лежит один со стариками. Он вслушался -- ничего не слышно. Видно, спят. Не слышно и кленов, ни шороха, ничего. Но тише всего тут. Только сердце у него колотится. Он думал про дедушку и бабушку. До чего же они старые. От старости они совсем сморщились. И запах у них старый. Все здесь так пахнет. Солома в постели, чехлы на перинах. Овечья шерсть, грудой сваленная на ткацком станке. Широкие стертые доски пола с черными щербинами. Сажа в открытой печи. Земля, облепившая деревянные башмаки в сенях. Все пахнет старым. Все тут старое, старое. Нет, никак ему не заснуть. Сердце так и бухает. Трудно дышать, одеяло давит на грудь. Как тут жарко... Тсс... Нет, ничего не слышно. Почему их совсем не слышно? Что же они не дышат? Сам-то он вон как сопит... Что-то их правда не слышно. Все тихо. Ни звука. Неужели не дышат? Умерли? Наверное, умерли! Ведь они же такие старые, в любую секунду могут умереть. Наверное, они умерли! Надо встать. В темноте. Они умерли! Он встает, пробирается по полу к их кровати. Вытягивает руку... щупает дедушку... морщинистую шею... раскрытый рот... Нет, оба спокойно и мирно спят. Он прокрался обратно к своей постели. Усталость одолела его, и он заснул. Иногда беспокойно ворочался, тяжко вздыхал. Ему приснилось, что повсюду темно: в саду, в полях, в лесу, на станции, у папы с мамой -- повсюду. И тьма стала большой черной могилой, и там лежат вместе мертвецы и те, кто еще жив. А наверху, в пылающем небе, громовой голос читает непонятные слова о живых и мертвых. * * * Однажды осенью двенадцатилетний Андерс отправился к своему камню. Камень этот лежал в лесу. Дул ветер и падал дождь, скупо, по-осеннему. Он держался полотна, так было ближе всего к лесу. День стоял хмурый. На станции Андерс увидел отца, тот ходил от вагона к вагону и что-то записывал, спина у него сутулилась и вымокла на дожде. Андерс прошел за вагонами, чтоб отец его не заметил, а то бы непременно стал выспрашивать, куда это он собрался в такую погоду. Вот с ним, по ту сторону вагона, поравнялись отцовские шаги. Сам же Андерс старался ступать совсем неслышно. Он в общем-то и не собирался сегодня туда. Так как-то само собою получилось. А то бы он и не вспомнил, у него были совсем другие планы. И погода сперва стояла хорошая, а в хорошую погоду к камню он не ходил. Ну а попозже все так одно к одному, он и надумал. Дождь лил, но Андерс не ускорял шагов. Он брел сосредоточенно, невесело, сунув руки в карманы уже тесной ему курточки с медными блестящими пуговицами. Паровоз менял путь и на ходу обдал Андерса теплом. Да, утро начиналось ясное, хоть и сырое. Встал Андерс рано, уже в шесть, потому что приехал поезд с матросами, пятьдесят парней везли к пристани. Им полагалось выпить тут кофе, и возле ресторана для них накрыли длинные столы на козлах. Они горланили, орали, набивая рот булочками, кофе дымился, и все прохладное утро пропиталось кофейным запахом. Потом они помахали мальчишке в оконце наверху, по всей видимости, очень довольные стоянкой. И, понюхав табаку, снова забрались в вагоны. Знать бы с вечера, можно бы и не ложиться и все как следует разглядеть. Потом он еще немного поспал и потом пошел в школу. На большой перемене он доучивал уроки и бегал в лавку за керосином для мамы. И ни о каком камне думать не думал. Он и всегда-то о нем вовсе не думал, а после вдруг накатывало. Погода испортилась, закрапал дождь. После школы он еще помогал Густаву таскать садовые стулья из кафе в парке, их убирали на год, до лета, складывали в сарае и запирали. Потом Андерс пошел домой, у кухонной двери постоял и послушал, там тихо разговаривали о чем-то мать и Сигне, не иначе как о том, что он болен и долго не проживет. У него, правда, ничего не болело, но год назад он уже что-то такое однажды подслушал. Потом он уселся у окна и смотрел, как поезда разъезжаются под дождем. И тут-то он понял, что ему необходимо сегодня пойти к камню. Сегодня туда идти трудно. Так значит именно сегодня. И вот он уже у депо в конце вокзала. Паровоз набирал УГОЛЬ, жарко дохнул на проходящего Андерса. А дальше полотно пошло по открытому месту, порывами налетал ветер, свистя, завывая. И хлестал дождь. Андерс вобрал голову поглубже в плечи и ежился, когда особенно надсаживался ветер. Ух, ну и погодка. И пускай! Даже лучше! Ведь идя туда, он приносит жертву, так пускай же и чувствуется, что это жертва. А шушукались они, может, вовсе и не о нем? Тогда о чем же? Ему не раз случалось ошибиться: когда ему чудилось, будто они шепчутся, они просто сидели рядом и молчали. Но сегодня он точно различил их голоса. Зачем же они понижают голоса, если не о том говорят, что он скоро умрет. Иначе бы громко говорили. Ветер бушевал над полями, небо тяжко надвинулось, снизилось. В лесу, за деревьями, стало тише, только лило. Капли стекали с коры и падали в мох и чернику, елки низко свесили ветви и не могли поднять, так набрякли они от воды. Андерс, спускаясь с насыпи, все видел очень подробно. На телефонных проводах тоже висели капли, а сами провода бежали совсем в другую сторону, к городу. Он зашагал по шпалам. Просмоленные, они не впитывали влагу, и она пупырышками блестела на них. Потом он сошел с полотна, спустился с насыпи и углубился в лес. Когда он раздвигал кусты, его обдавало дождем. Хоть еще и не смерклось, тут было сегодня совсем темно. Между двух кочек лежал, всего на несколько дюймов поднимаясь из травы, плоский камень. В камне этом не было ничего примечательного. Странно казалось только то, что камень лежит в таком странном месте, один-одинешенек на мшистой топи. Андерс осторожно огляделся, посмотрел в сторону полотна, хотя ясно было, что никто оттуда появиться не может. А потом он стал на колени подле камня и начал молиться. Тишина была мертвая, только падали капли. Андерс не нарушал тишины, он молился совсем тихо. Но лицо у него разгорелось. Чуть подальше начиналась плоская поляна и посреди нее росла увечная, кривая сосна повыше человеческого роста. На эту-то сосну неотрывно смотрел Андерс, хоть она никакого отношения не имела к его молитве. Молился он, конечно, не ей. Нет, он молился тому же самому богу, какому всегда молились и все его домашние. Только тут, на этом месте, бог делался его собственным, он его чувствовал, почему -- он и сам не мог бы объяснить. Не то чтобы ему когда приходило желание помолиться на лоне природы. От таких соображений он был далек. И все же. Дома у него просто не выходило ничего из молитв, ничего не получалось, не получалась та убежденность, та сила, которая одна только и дает надежду быть услышанным. Чтобы тебя услышали, многое нужно. По тому же самому не было смысла приходить сюда в ясную погоду, когда одно удовольствие прогуляться. Он и не приходил. Да, все так непонятно, так запутано, и отчего это вдруг ни с того ни с сего накатывало желание идти сюда, и мучило, пока он ему не подчинялся, И еще непременно, чтобы трудно идти, иначе ничего не получалось. У него были свои заботы. Свой тесный мир нерушимых предписаний и представлений. Он ходил словно ощупью среди бела дня, пробирался и падал. Что уж тут поделаешь? Так оно было. Щеки у него все больше разгорались. Он лежал, больно сцепив пальцы. А молился он всего-навсего об одном: Только б не умереть, и чтоб никто из моих не умирал, никто! Ни папа, ни мама, ни братья, ни сестры (каждый по имени), ни бабушка с дедушкой! Пусть все живут, все! Пусть никто не умирает! Пусть все остается как есть. Только б ничего не менялось! Вся его жажда жизни сосредоточилась на том, чтобы жизнь эта никогда не кончилась. Больше он ничего не вымаливал. Только бы жить. А там будь что будет, неважно, пускай, пускай, что уж тут поделаешь. Он нарочно налегал на это "будь что будет". Так верней сбудется то, о чем он просит, единственно важное. Он в странной полудремотной сосредоточенности вызывал в уме образ того, о чем просил, и уже почти это видел. Он все просил и просил, чтобы все оставалось по-прежнему, чтобы никогда не кончалось. Пусть будет зима, а потом лето, и опять и опять, и только бы оставаться тут, только б оставаться! Он взвинчивал себя до восторга, он дрожал и горел, он был сам не свой. В душе у него словно пелся гимн жизни, необычный гимн, без торжества, просто отчаянное перечисленье всего, всего. И все-таки настоящий гимн. А дождь все падал, и ударял по мху, и хлестал по дереву, на которое он смотрел. Но в том местечке, где молился Андерс, было тихо и пасмурно, как поздним вечером. И от этой хмурой тишины было так хорошо, что лучше не надо. Он замер. Только у него отчаянно горело лицо, и он изо всей силы сжимал руки. Помолившись, он проворно вскочил на ноги. Словно радуясь, что трудное дело позади, вытер мокрые коленки. Прыгнул на кочку, потом на другую. Сегодня такая мокреть! Только по кочкам и пробираться. Ельник набух дождем, дождь блестел в хвое бусинами. Ольшаник вытянул тонкие, пустые ветки. Тут, в укромном уголке, на березах еще уцелели листы, они обратили деревья в большие желтые костры и искрами догорали на мхе и вереске. Какое счастье жить, просто жить, хоть недолго. Конечно, он не умрет сразу, сегодня, и завтра он не умрет. Ведь он так молил, так просил! Березы, брусничник, цветики вереска -- все кивали ему: здравствуй, малыш, спасибо, что пришел, что живешь на свете. Он, как воробышек, прыгал с кочки на кочку. Задрал голову, всмотрелся, вслушался. Не белка ли промелькнула? Взял еловую лапу, отряхнул с нее дождь на бруснику, обрызгал кустики морошки, надо бы ее как-нибудь пособирать. И он снова вскарабкался на насыпь. Он ускорил шаги. Каплям на проводах теперь было с ним по пути, они тоже бежали домой. Он разглядывал верхушки деревьев, тучи в небе. Уже заметно прояснилось, в лесу ворковали голуби, им подпевали другие птицы. Он вытянул руку. Дождь перестал. Небо лежало косматое, сквозное. Воробьи на деревьях стряхивали с перышек дождь. Как все меняется, не уследишь, и никакого ни в чем порядка, все идет как попало. Зачем же просить чего-то, чего-то желать? Только бы жить, быть, а больше ничего и не надо. Он шел и шел. Вот уже и лес кончился, вот уже и погреба, где держат порох и динамит, ну и грохоту будет, если все это взлетит на воздух! Теперь полотно бежало полями, но уже не так отчаянно дуло, и с насыпи было видно далеко-далеко. Вот уже и депо, и наконец-то вокзал. Паровозы меняли пути, пыхтели, дымили, два маленьких, узкоколейных свистели жалобно, как птенчики, формируя состав вечернего поезда, а большой, настоящий важно выпускал в небо серое облако. Проводники висели на подножках багажных вагонов и размахивали руками. Один паровоз тащил за собой пять вагонов с брусникой, другой, запыхавшись, тянул длинную вереницу платформ с ревущей скотиной. Он пробирался между вагонами, шел по шпалам, кивал кочегарам и машинистам, проводникам, контролерам, с фонарями спешащим к вагонам, думал обо всем сразу, очень было весело! И с чего это он взял насчет смерти? Не умрет он вовсе! Почему именно он? Когда-нибудь, не скоро... Но ведь когда-нибудь и все умрут. А там, глядишь, и обойдется. На этот раз совсем отпустило, на сердце стало легко. Наконец-то он дома. По перрону прогуливались люди с чемоданами, сбегались женщины в страхе не поспеть на поезд. Ульсон прозвонил первый звонок, Карлссон вывез багажную тележку, он кричал, чтоб посторонились, дали ему пройти, кочегар зажег фонари на паровозе -- все готовилось к отходу поезда. Он поднялся по ступенькам, мимо ресторана, домой. В кафе третьего класса орали проворонившие поезд двое пьяных. А на дворе, среди сараев, стояла тишина. Андерс поднялся наверх, пробрался по темному коридору. У дверей кухни он замер и прислушался -- нет, никто не шепчется. Он повесил курточку в темном коридоре, она вся промокла, а сам проскользнул на кухню. Там была мать, она собирала ужин. Они поговорили. Она, видно, думала, что он был в парке. А ему было радостно, весело и он без умолку болтал об утрешних матросах. Мать, как всегда окруженная снопом света, была тиха и спокойна. Но она показалась ему сегодня какой-то особенно серьезной. Потом пришел отец, пришли все, сели за стол и поужинали. Зажгли большую лампу в зале, и отец с матерью сели к столу и почти шепотом, едва слышно читали молитву, пока сестры расстилали постели. Он сидел, сжавшись в комочек, у окна. Снова зарядил дождь, в темноте ударяя по стеклам. Вот просвистел последний состав и скрылся, сверкнув фонарем на заднем вагоне. А тут, дома, все было тихо. Только вдруг вздохнет мать, и дрогнут у нее губы. И так страшно за нее сделается, так жалко ее, так хочется прийти на помощь. Бедные домашние, как им тяжело. * * * Как-то утром ведро с молоком приехало не само по себе. Из поезда вышла, неся его в руке, бабушка, одетая не по-будничному, в нарядном платке. Она перешла пути, осторожно оглядываясь, и пошла в сторону ресторана, где окна облепили девушки, высматривавшие гостей. Всем встречным она кланялась. Здесь, в городе, она казалась очень маленькой. Одежда на ней была черная, посветлевшая по швам, но не от носки, а от старости. Юбка длинная, до пят, и такая плотная, что почти не колыхалась при ходьбе. Платок черного шелка в набивных розах подарили бабушке еще к свадьбе. Под этим платком почти спряталось бабушкино лицо, бахрома падала по плечам, только над узлом резко выдавался старушечий подбородок. Вместо пальто на бабушке была накутана и завязана сзади темная шаль. Стоял зимний ясный день, приморозило, и идти было скользко. Бабушка ступала не по годам легко, только шаль немного стесняла ее. Она поглядела на башенки, на зубцы, на заснеженные ниши и балконы: нет, в оконцах над кафе третьего класса -- никого. Ее не ждали, У ворот стоял сугроб, его намело ночью. Бабушка с трудом через него перебралась. Во дворе, где пахло пивом, она поклонилась хозяину кафе и Густаву, которые расчищали снег, вошла в дверь и поднялась наверх, к своим. На ее стук из кухни выскочили дети. Они уже причесывались, собираясь в школу.