в каждую получку забирал с бригадников почти половину зарплаты и отдавал ворам, они же передавали эти деньги дяде Мите. Дядя Митя -- самый авторитетный вор, старый, с бородой: у него хранится воровской "общак", или "котел", -- касса, в которую каждый вор отдавал деньги, собранные с бригад. Этими деньгами во всех воровских лагерях, а иногда и на воле, там, где воры еще живут организованно, распоряжается воровская сходка, она решает, кому из воров и сколько дать, куда послать и т. д. Из этих денег посылается помощь ворам, находящимся в тюрьмах, карцерах, особорежимных лагерях; из этих денег часть выделяют ворам, освобождающимся или собирающимся в побег. Воровской "общак", или "котел", -- это сердцевина воровской жизни, организованности, вокруг этого "котла" и концентрируется деятельность уголовного мира. Администрация о существовании этого "котла", разумеется, знает, но изъять и ликвидировать его не так-то просто. Я уже начал было привыкать к новым условиям -- к ежедневным проверкам, раннему подъему, к враждебности "работяг", когда случилось непонятное. "Мужики", конечно, находятся в заключении за разные "дела": кто жену убил, кто что-то украл (у соседа или у государства), кто за хулиганства, кто за спекуляцию -- за разное, но многие сидят по пятьдесят восьмой статье -- идет пятьдесят первый год. Эти политические не то что не симпатизируют ворам -- просто терпеть их не могут, держатся всегда особняком и смотрят на нашего брата уголовника волками. Но они вынуждены мириться с диктатурой воров. Однако работают они как проклятые, из этих не встретишь отказчиков, на развод к воротам собираются, словно работа в лесу не наказание для них, а праздник. Воры же держатся хотя и дипломатично, но внушительно, всячески подчеркивая свою организованность и силу. И работягам-заключенным, жившим до лагеря обычной трудовой жизнью, людям, чуждым всякого насилия, тем более кровопролития, приходится считаться с этой силой, этой организованностью матерых разбойни-ков. Единственные, кто не хочет признавать власть воров, -- политические. К одному такому -- звали его Павел Дмитриевич -- я как-то залез в барак. Павел Дмитриевич к ворам относился дерзко, совсем не боялся их, да и воры старались не очень задевать его. Он здоровый, высокий, широкий в плечах, но опасались его воры из-за его авторитета среди "мужиков", боялись, как бы он не взбунтовал "мужиков" против воров. В бараке, где живет Павел Дмитриевич, расположен какой-то лесотехнический кабинет, которым он заведует. Там постель Павла Дмитриевича и книги, много книг, целые полки. Я наугад взял одну со стола и стал листать (читать по-русски не умею), были в ней картинки интересные, и я их вырвал. Тут вдруг пришел он и поймал меня. Я подумал, будет бить -- не стал, выхватил у меня книжку и закричал, показывая на первый лист: "Варвар! Дикарь! Что ты наделал! Эту книгу написал я! Понимаешь?!" И он тыкал мне ею в нос. В эту ночь я проснулся от крика и увидел Сашку, стоявшего в полный рост на нарах. Он отбивался ногами от каких-то людей с ножами. Среди нападавших я увидел Олега Румяного и ничего не мог понять: Олег и Сашка были друзьями -- и вдруг... Сашка спрыгнул с нар и помчался к двери, она оказалась запертой. Словно обезумев, Сашка побежал, по бараку, выкрикивая: "За что? За что, братцы?! За что-о-о?!" Он уже не разбирал, куда бежит, налетел на стол и упал. Сразу несколько человек бросились на него. Он больше не встал. Вокруг, на всех нарах, закутанные в одеяла, сидели "мужики" и, словно загипнотизированные, широко раскрытыми глазами смотрели на происходящее. Я потихоньку спустился на пол и забрался под нары, подумав, что и меня могут убить, мы с Сашкой были друзьями. Но меня никто не стал искать. Только это случилось, в дверь стали бить чем-то тяжелым. Дверь рухнула, и в секцию с палками, железными прутьями ворвались работяги. Они с ходу напали на тех, кто только что убил Сашку. Началось что-то совершенно непонятное: кто, кого, за что? Меня заметили под нарами и крикнули: "Вот спрятался один змееныш, этот тоже с ними", вытащили и начали избивать. Отступив к стенке, недалеко от окна, я увидел, как Олег Румяный головой вперед выпрыгнул в окно, унося с собой раму, я нырнул вслед за ним и влетел головой в сугроб за окном. Вылез из него и побежал к воротам, успев заметить, что в этом направлении, вслед за Олегом, бежали многие. По всей зоне слышались крики -- жуткие и яростные, впереди пробежала кучка работяг, вооруженная кто чем, среди них я узнал и Павла Дмитриевича. С вышек зону просвечивали прожекторами, ворота были открыты настежь, за ними стояли солдаты, принимая выбегающих из зоны. Мне не удалось добежать до них, какие-то люди, догнав меня, повалили и принялись дубасить ногами, потом, взявшись, раскачали и бросили через проволочную ограду в предзонник. Я упал на острый, торчавший из земли кол, стало нестерпимо больно. Боясь, что в меня выстрелит часовой на вышке, я закричал. Он не выстрелил, велел подняться и идти к воротам. Там меня приняли солдаты и втолкнули в толпу полураздетых, прыгающих, топчущихся, стонущих, проклинающих всех и вся людей. Потом нас всех одели и увезли на другой лагерный пункт -- воровской штрафняк. За что я сюда угодил? Никому ничего плохого не сделал -- и на тебе. Когда я спросил об этом начальника колонии, он удивился: "А вы не догадываетесь?" Разумеется, я не догадывался. "Вы считаете, вас сюда привезли несправедливо?" -- спросил он снова. Еще бы! Меня же избили, из зоны прогнали, на строгий режим привезли, а я же ничего не сделал, никого не тронул. "То, что вас побили работяги, понятно, -- сказал капитан, -- вы сидели на их шее, им надоело терпеть ваше паразитское отношение, вот они и выгнали вас. И правильно. Вот вы почему не работали? От вас ведь больше ничего не требуют: повиновения и работы. Но вам у костра понравилось сидеть. Почему вы связались с этими отбросами общества, с которыми нам мороки и без вас хватает? Потому что ищете легкой жизни. Но заключенные, работающие в лесу, не хотят, чтобы вы бездельничали. Теперь, когда вас нет, в зоне будет замечательный порядок. А вас сюда, здесь будете работать. Не захотите и здесь работать -- на особый режим пошлем. Сколько бы вы ни вертелись, а работать все равно придется. И если вы не совсем дурак, дойдете до этого самостоятельно". Он еще многое говорил и о молодости моей, о том, как им нелегко справляться с нами, мешающими нормально работать и жить другим заключенным; о том, что все это скоро искоренится, не будет со временем воров, и все такое. А Олег мне потом объяснил, что Сашка Ташкентский был, мол, "ершом" -- предателем, значит. "Ерш" -- человек, когда-то изгнанный из воровского сословия, так сказать, лишенный звания, но продолжающий выдавать себя за вора "в законе" там, где его не знают. Такое у воров карается смертью. А Олег все-таки сволочь. Он все насмехается надо мной: -- Говоришь, волком тебя прозвали? Да какой же ты волк! Смешно -- барашек ты. Волком надо еще стать, милый... А это не так просто. Ты хоть кого-нибудь убил за всю свою жизнь? Нет? Ну, видишь, какой же ты волк?.. Ты еще и понятия не имеешь, что такое волчья жизнь... Но мне казалось, что я имею о ней полное представление. Эта "волчья" жизнь мне страшно опротивела. И когда уже совсем потеплело, растаяли снега, я сбежал. Бежал из-под конвоя, когда шли колонной с работы, и не один, нас было четверо. Произошло это совсем неожиданно, хотя я давно к этому готовился. Но каждый раз, когда я доходил до "окна" в лес -- до места, где надо было рвануть, какая-то необъяснимая сила сковывала мои ноги, и я как миленький приходил в зону вместе со всеми. Однажды мы шли с работы, я, как всегда, в первых рядах колонны. Шли по три человека в ряду. Еще за километр от "окна" в лес начинаю себя подбадривать. В горле делается сухо. И тут неожиданно впереди идущие стремглав бегут в лес. Бегу за ними. Кого-то догоняю, обошел. Сзади уже застрочили автоматы, слышны крики: "Ложись! Ложись!" -- это колонне, "Стой! Стой!" -- это нам. Вокруг свистят пули, щелкают о землю, режут ветки низеньких зарослей, кто-то из впереди бежавших, перекувырнувшись, упал; но уже кусты -- лес. Лечу, как на крыльях, а сзади все стреляют. Теперь не опасно, нужно только отойти подальше. Вот и нужная поляночка, быстро достаю из карманов два пузырька с бензином, смазываю ботинки, ноги, чтобы сбить со следа собак, бегу дальше. Я убежал, да. Но до реки не дошел, к утру догнала меня собака. Она, разумеется, не одна, компанию ей составили два длинноногих солдата-проводника. Конечно, встреча была радостная... Первой обнаружила меня, как я уже говорил, собака: она вырвалась от проводника, еще издали посылая мне свой "радостный" собачий привет. Проводник, видя, что я еле перебираю ногами, спустил ее с поводка. Это дало мне повод прибавить шагу, и, мобилизовав последние силы, я помчался со скоростью этой же собаки, не обращая внимания на хлеставшие по лицу ветки, на пни, об которые в кровь избил почти босые пальцы (ботинки за ночь превратились в отрепья). Но собака все-таки бежала немного быстрее меня, и скоро я вынужден был признать себя побежденным, остановился, повернулся к ней. Конечно же, после того как меня привели в колонию, пришлось некоторое время разделять общество милых клопиков в карцере. Обошелся мне этот побег по вольному воздуху наперегонки со страхом в один год добавочного срока с обязательным переводом в колонию особого режима, где и записываю эти строчки. Участь тех, кто бежал со мной, такова: двоих сразу же настигли пули, третий заблудился в тайге и к утру вернулся сам. А карцер... вонючая все-таки штука, неприятная. Впереди болото, сзади лес и еще "они". У меня нет выбора, надо идти через болото, потому что за ним река. А река -- спасенье. Лес кончился как-то вдруг, на краю прекрасного зеленого луга. Это он только с виду прекрасный и только кажется лугом -- под сочной высокой травой, я знаю, бездонная трясина, и как через нее пробраться, одному дьяволу известно. Страшно делать первый шаг, и страшно его не делать, "они" ведь все приближаются. Измотался я за эти три дня совсем, думал уже, что не доберусь до реки, а тут еще болото. Три дня беспрерывного бега по дикой тайге, если это можно назвать бегом, -- через овраги и горы, через буреломы и трясины, иногда на четвереньках, иногда юзом на изодранном заде. "Их" я услышал рано утром, перед восходом солнца, когда в тайге еще совсем тихо и всякий звук несется далеко, словно эхо. Я услышал собачий лай и сразу понял, что это "они". А я уже совсем было успокоился, думал, что оторвался. Следующие день и ночь бежал без отдыха, чтобы поскорее добраться до реки, где надеялся снова замести след. И вот -- болото. Долго выбирать было некогда. Правая нога сразу провалилась по колено. Перенес быстро тяжесть тела на левую, но поздно -- она тоже провалилась. Недалеко, почти, рядом, спасительная твердыня -- куст ольшаника. Но не достать. Стараясь ухватиться за ветку, протянул руку и от движения провалился в трясину до пояса. Но рука все же успела схватить ветку. Выдержит или нет? Все попытки выбраться из трясены кончаются неудачно. Чем сильнее барахтаюсь, тем глубже засасывает. А силы все убывают. И страх... Нельзя дать ему волю -- иначе потону в этой липкой вонючей грязи, как гадина болотная. Что теперь стоит моя свобода? Говорят, когда человек тонет, вся минувшая жизнь проходит перед его мысленным взором. Но я вижу только солнце, которое поднимается все выше; вижу листья, деревья, траву, птиц и слышу стук собственного сердца. А оно бьется все спокойнее, отдохнуло и от напряжения, и от страха. Нет. Это еще не конец. Осторожно передвигаю ногу и вдруг ощущаю что-то твердое -- камень. Потребовалось невероятное усилие, чтобы выбраться из трясины. Весь в липкой грязи, жадно, прерывисто дыша, ползу обратно в лес. Надо бежать вдоль болота, может, удастся где-то пробраться к реке. О, добраться бы к ней, к реке! Кажется, вся надежда в ней. Она -- спасение. Пролаяла собака, Звонко, отрывисто, далеко, еле слышно. Может, снова показалось? Бегу изо всех сил, дыхание тяжелое, хриплое. А вот камыши и почва -- слава богу, не болотистая. К реке! Быстрее! Сзади слышен визг -- собака. Дошли, значит. Догнали. По спине бежит пот от страха, от усталости. Мерзкое ощущение. Да, действительно, ощущение мерзкое, хуже и придумать невозможно; а когда по тебе стреляют -- тоже не самое приятное ощущение, а когда при этом в тебя попадают... Но это еще тоже ничего, но вот когда ты лежишь, не в силах подняться, потому что нога твоя, та самая, в которую попали, онемела от страшной обжигающей боли, а реку уже переплывают люди, те, кто в тебя стрелял, и с ними еще собака... и ты лежишь и думаешь о том, как они будут себя вести, особенно как будет вести себя собака, когда они все переплывут реку, -- неприятное ожидание, надо сказать. Собака, крупный серый красавец, добежала до меня первая и, тихо рыча, встала надо мной. Я лежал смирно, без малейшего движения, и смотрел ей в пасть, которую она, словно для того, чтобы я смог пересчитать все ее зубы, держала открытой. Она не делала ни малейшей попытки укусить меня, она будто понимала, что мне и без того больно, и только угрожающе рычала: не шевелись, мол, со мной шутки плохи. Прибежали "они", мокрые, усталые, злые, как всегда в таких случаях. -- Ранен? -- переводя дух, спросил один, высокий, худой, или, как это называется, сухопарый, с веснушками на лице. Его серые глаза не выражали ничего, кроме профессионального любопыт-ства и усталости. -- Куда ранен? -- и, узнав куда: -- Так тебе и надо. Черт тебя побери... Ну, что глазеешь? -- рявкнул он невысокому курносому парню, который действительно рассматривал меня с таким вниманием, словно перед ним лежал не человек (пусть даже жалкий, обросший, скривленный от боли), а по меньшей мере гиппопотам. -- Разведи костер, обсушиться надо. Сидя у костра, веснушчатый все читал мне проповедь насчет бессмысленности моей жизни и побега тоже. Они мне рассказали, что одного из тех, кто был со мной, убили -- Джека. Джек -- вор, он до этого бежал три раза, в последнем побеге изнасиловал малолетнюю девочку, и ему дали на всю катушку -- 25 лет. Джек ненавидел все на свете, особенно труд. Он всегда говорил: "Труд подневольный, братишки, не любит даже лошадь, а почему я в этом смысле должен быть глупее этой скотины?" Джек требовал свободы, а получил пулю. -- Ну вот, мы тебе попали в ногу (ногу они, кстати, перевязали), а если бы в голову -- все, шабаш,-- веснушчатый все продолжал агитировать.-- Твое счастье, что ты такой длинный и голова все же значительно выше ног... И вообще, завязать бы тебе, парень, пойти в бригаду, к работягам. Ты молод... И пошла мораль. Он все поучал, поучал, а я виновато, словно обдумывая его слова, смотрел в костер и молчал. А что тут обдумывать, каждый знает, на что идет. Знал и я, что, если побегу, будут по мне стрелять. Уговорами ни одного беглеца не вернешь. И то, что свобода Джека чье-то несчастье, тоже верно. Но ведь я-то лично не хочу никого убивать, насиловать, я просто не хочу быть здесь. Работать? Джек, конечно, негодяй, но относите-льно подневольного труда он вообще-то прав: тяжело же в лесу. А в зоне... Да ведь в зоне мне не бывать, раз я не хочу работать -- в карцерах мне обитать, и только. А там сволочь разная. Еще недавно сидел 10 суток с одним... даже не знаю, как его называть. Грязный, опустившийся, противный, вонючий, звероподобный. Тебе от него деваться некуда, ты вынужден спать рядом с ним, а он не просто неприятен, он гадок, омерзителен. Но ты не можешь ему это сказать, не можешь избежать его общества, даже спать ты должен рядом с ним, слушать его сонное звериное мычание, смотреть, как изо рта его текут слюни; все должен терпеть, потому лишь, что работать ты не хочешь, так же, как он. И если ты ему что-нибудь скажешь, он ответит: "Чево тебе надо?! Ты такая же сволочь, как и я. Не нравится -- отвернись". Конечно, ты можешь набить ему морду -- это уж он ложно не истолкует. Но если он сильнее тебя? Значит, будешь ты еще и побит. А человеческое достоинство? -- И куда бежать-то? -- говорил веснушчатый. -- Дальше Советского Союза не убежишь, а здесь все равно поймают. Лучше бы набраться терпения и силенок да по-честному отработать положенное, а тогда -- будь здоров, иди на все четыре стороны, и мне за тобой бежать уже не придется. А так вот... лежишь теперь. Больно? -- Я сказал, что больно. Тогда веснушчатый приказал курносому отправиться в деревню. -- Ну, высох малость, иди приведи людей. Надо же его доставить в село. Куда ж он сам... И таскать тебя еще теперь... -- последнее он адресовал уже мне. Я промолчал. -- Еще побежишь? -- спросил курносый, вставая от костра. Я опять промолчал. А что отвечать? Сказать "да" -- еще неизвестно, как они на такой ответ отреагируют. А зачем портить отношения? Сказать "нет" -- вряд ли они поверят. Сам я уж, во всяком случае, в это не верю. -- Беги, -- разрешил курносый великодушно, -- твое дело бежать, наше ловить. Поймаем. Он ушел в деревню, мы остались с веснушчатым вдвоем. -- Почему бежал? -- уже в который раз спрашивал он. -- Что тебя заставило? -- Да так, плохо все, -- отмахнулся я от ответа. Да разве объяснишь? И сам не поймешь толком. Что происходит?.. Вспоминается иногда детство, когда в первый класс ходил, когда кличку себе взял -- Серый Волк, просто так взял я ее, для игры в индейцев, а теперь всерьез волком становлюсь. Вот меня уже и собаками травят. Странно даже думать, что где-то невообразимо далеко есть свобода и живут там мирные люди, ложатся спать, уверенные в собственной безопасности, ножи применяют лишь для того, чтобы резать ими хлеб. А здесь недавно проснулся от жуткого крика, соскочил с нар, перепуганный, еще сонный, а кругом смеющиеся над моим страхом рожи. Оказывается, просто боролись двое, дурачились. А я до утра глаз не сомкнул, дрожал противной дрожью. Когда будет этому конец? К дьяволу всю эту жизнь и воров! Но нельзя мне сейчас от них отделаться иначе, как бежать из этого проклятого места! Последняя прогулка (160 километров) обошлась мне в два года добавочного срока с переводом на тюремный режим да в пятнадцать суток карцера. Большинство из зеков считают, что на тюремный режим заключенных определяют в общем-то отдыхать и режимная тюрьма вроде "санатория". Заслужить путевку в этот "санаторий", однако, нелегко. Мне, чтобы получить путевку сюда, пришлось, как известно, совершить два побега, а это связано с некоторым риском: можно получить путевку не только в "санаторий", но и на тот свет. Нас везли в город Кировоград. Погрузили в вагон, снабдили на дорогу мешком хлеба. По мере приближения к Кировограду мешок все пустел и пустел, пока, наконец, ко дню прибытия в нем остались лишь три буханки хлеба. Ехали мы отдельно от прочих заключенных, так что пополнить запасы было невозможно, а на отсутствие аппетита никто из нас никогда не жаловался. По прибытии нас стали выгружать из "Столыпина" и погружать в "черный ворон". Случилось так, что нас разместили в машине, где находилось человек двадцать крестьян с большими мешками. Я влез в машину последним и стоял прижатый к самой двери. В пути от станции до тюрьмы я заметил, что в куче ног и рук, человеческих тел, пыхтевших, кряхтевших, потерявших равновесие, в трясущейся на дорожных ухабах машине что-то происходит, а затем один из нашей пятерки просунул мне какой-то сверток: -- Левка, держи! Я сначала держал, а потом сунул в мешок. На ощупь определил: масло. Последовали другие свертки: хлопцы оперативно шуровали по мешкам -- аж шерсть летела. Мешок в моих руках с тремя буханками быстро тяжелел, и, когда приехали, я его выволок из машины. В тюремном дворе нас построили по два и пересчитали. Мы должны были сначала попасть в баню, пройти "шмон" и, наконец, -- в камеры. Но откуда-то появился здоровенный детина с погонами старшего лейтенанта и почему-то направился прямо ко мне, не спуская глаз с мешка. Он велел мне выйти из строя, конечно, вместе с злополучным мешком. -- А ну, мужики, посмотрите, что в нем вашего. Мужики, опасливо поглядывая на меня, подходили к мешку и, покопавшись в нем, молвили: "Це мiй хлiб", "Це мое масло", "А це мое сало"... -- и тянули все из мешка. Скоро остались лишь наши три казенные буханки хлеба. Но вот какой-то обормот, ободранный, грязный, подошел, нагло уставился на меня, сказал: "На чужой каравай рот не разевай", -- и забрал их. А меня водворили в карцер. Тетрадь седьмая Год 1954 Тарту, "Астория" Не хочу сказать, что мне сейчас очень хорошо, но и не плохо: имеются деньги, одет прилично, занимаю уютный номер ("Астория"-- гостиница) и, разумеется, сыт. Как известно, за предпоследний побег мне прибавили (за последний еще не успели) два года и на такой же срок определили в тюрьму. В то время, когда на воле происходили такие события, как смерть Сталина, арест Берия и амнистия, которая мне, к сожалению, ничего не дала, я с утра до вечера, словно бешеный волк, бегал по своей клетке, радуясь каждому прожитому дню. После отбытия тюремного срока меня повезли обратно в лагерь. Теперь уже не в воровскую зону, а как ушедшего от воров -- к сукам. По дороге в одной пересыльной тюрьме раздобыл из женской камеры кое-какие принадлежности дамского туалета. Эти вещи удалось пронести в зону, и они пригодились. Работали в карьере на погрузке песка. Я вынес и спрятал там свой реквизит, а однажды, когда за составом подъехал паровоз, погрузил себя в вагон с песком и удачно выехал в Канск. Затем, забравшись в пустой вагон, превратился в крестьянку. Убедившись, что все на мне более или менее правильно, стараясь держаться как можно более по-женски, я пошел на вокзал, пробрался в нужный поезд, Новосибирск -- Ленинград, и поехал (зайцем, разумеется). Сначала все казалось, что люди меня рассматривают, будто я по меньшей мере нильский крокодил, и чувствовал себя скверно, однако скоро научился держаться подобающим моему положению образом. В поезде познакомился с девушкой, отсидевшей три года в заключении за растрату, она ехала домой -- в Нарву. Мы с ней подружились. В вагоне ехали солдаты-пограничники, молодые, веселые ребята, они нас, "девчат", всю дорогу не переставали угощать то тем, то другим и, конечно, водкой, чего я -- упаси боже! -- не "пила"... Я всегда мечтал обзавестись настоящей мужской бородой, но здесь радовался, что ее у меня нет. В Ленинграде мне надо было разыскать семью одного паренька, передать от него письмо. С подружкой расстался. Семья моего знакомого жила на Лесном проспекте, состояла из мамы и дочери. Не стану описывать их безмерного удивления, когда на их глазах произошло мое превращение из женщины в мужчину, а также радость, когда я передал им письмо. Прожив два дня в Ленинграде, поехал в Таллин. Но тут не знал чем заняться. Оказывается, бежать легче, чем устроиться на воле. Околачивался несколько дней по вокзалам, затем, снова зайцем, поехал в Пярну. И вот здесь не было бы счастья, да несчастье помогло. Вагоны Таллин-Пярнуской узкоколейной железной дороги имеют ту исключительно неудобную для зайцев особенность, что во время езды из них никуда не денешься без риска сломать шею; ни пойти в другой вагон, ни выйти в тамбур нельзя, потому что тамбура нет. Из-за этого обстоятельства я попался ревизору. Он потребовал у меня билет. Билет я, несмотря на все усилия, найти не мог и высказал предположение, что, наверное, потерял его. Ревизор, однако, не успокоился и посоветовал мне поискать заодно и паспорт, который я тоже, конечно, несмотря на то, что вывернул все карманы, не обнаружил. Тогда этот бездушный чинуша позвал милиционера. Конечно, милиционер оказался тут как тут. Серого Волка с поезда сняли и потащили в отделение железнодорожной милиции. В отделении, прямо у вокзала, сидел и сладко дремал дежурный. Нашему появлению он, судя по его заспанным глазам, не очень обрадовался. Еще по пути в отделение я усиленно придумывал себе происхождение, ведь положение мое было не из приятных. И придумал. Я выдал себя за одного эстонца, освободившегося всего лишь за несколько дней до моего побега, и сообщил его фамилию. Итак, я освободился, ну и, видимо, потерял документы. Дежурный, зевая, все это выслушал и повел речь: -- Вот что, миляга, жить без документов худо (в, этом я уже убедился). -- Он стукнул ладонью по столу, открыл рот в широком зевке и продолжал: -- Долго не проживешь, а скрываться тоже нет смысла, ты еще ничего плохого не сделал. Значит, езжай куда хотел, объявись в милиции и расскажи обо всем. Смотришь, документик дадут. Мой поезд еще не ушел. Дежурный посадил меня в вагон, и я поехал. Видимо, здорово он хотел спать. Конечно, я мог сойти на любой станции, но подумал: а что, если поступить так, как советовал мне этот соня?.. Вероятно, он сообщил в Пярну о моем приезде; а если так -- ну и пусть, разве кто подумает, что хоть один нормальный беглец сам явится в милицию? Милиция полагает, что беглец норовит жить в лесу, во всяком случае, старается быть подальше от милиции. Поезд прибыл в Пярну утром. На перроне я заметил четырех милиционеров. Они кого-то высматривали среди пассажиров, возле крутился ревизор. Я не ошибся, полагая, что они стараются обнаружить именно меня, и сам направился прямо к ним. Подойдя, превежливо осведомился, как пройти в отделение милиции. Они поинтересовались, зачем мне это надо. Я удовлетворил их любопытство, затем они привели меня в отделение. Итак, я сдался на милость милиции, просидел в отделении целый день и врал, как заведенный, устно и письменно. Допросов произвели безбожно много, в перерывах играл в шахматы с дежурным и съел его обед, которым он меня угостил. Вечером ввели меня в кабинет, где сидел солидный майор. Он сказал: -- Мы знаем из ваших слов, что вы такой-то, но чтобы это проверить, понадобится немало времени. Положено вас задержать, чего мы, однако, делать не будем. Вы ведь уже насиделись? (Я согласился). Мы,-- продолжал он, -- выдадим вам справку, о том, что вы заявили нам о потере документов, и больше для вас ничего сделать не сможем. Этого было достаточно. Получив эту справку, я поехал обратно в Таллин и начал наглеть. Наглел так: пришел в управление городской милиции и потребовал выдать мне паспорт. Но с меня потребовали ворох справок: с места жительства, с места работы, метрическое свидетельство и т. д. Тогда я пошел в Министерство внутренних дел, где повторилось в точности то же: выгнали. Что делал бы на моем месте действительно освободившийся человек? Наверно, пошел бы к прокурору. Ну, нет... К прокурору я не пошел (бродяге можно быть наглым, но умеренно). Я поехал в один колхоз, уговорил председателя, и он меня принял лесорубом -- работа в общем знакомая. Таким образом из сельского Совета получил все необходимые справки и свидетельства, и через неделю мне выдали в районном отделении милиции паспорт на шесть месяцев. Затем я из колхоза смылся, ибо нельзя знать, сколько могут жить в Советском Союзе два одинаковых по паспортам гражданина. Теперь езжу по гостиницам. В каждой живу по три дня. Пригодилась и квалификация, которой меня выучил Джимми. Оснащен я первосортной техникой: есть полное собрание отмычек, есть гримировочные приспособления, позволяющие на ходу изменить свой внешний облик; могу превращаться из шатена в блондина или наоборот; могу среди зимы, как цыган, загореть или среди лета приобрести бледность чахоточного; могу стать чересчур упитанным, курносым, хромым, говорить любыми голосами, какие потребуются; и все эти изменения личности проделать всего за минуту. Все хорошо, только иногда одолевают мысли: милый друг, ведь ты на скользкой дороге, ведь это же она и есть, та самая скользкая дорога, о которой говорила мама... Ворованная воля. И еще у меня глупая привычка, давно с нею борюсь, но побороть не могу -- внимать народным поговоркам и пословицам, из которых одна гласит: сколько веревочке ни виться... Вот дьявол! Глупая же привычка. Худшее, что со мной могло произойти, была встреча с Орасом (или кто он теперь?). Встрети-лись в Таллине, в зале ожидания Балтийского вокзала. Ему, по-видимому, живется неплохо: жирная морда сияет этаким барским самодовольством. Он, конечно, знал, что я выслан в дальние края. Очевидно, живет он, не опасаясь ничего, и вполне акклиматизировался; ясно и то, что он всеми силами будет стараться ликвидировать опасность, появившуюся в моем лице. Узнав, что недавно освободился, он пожелал помочь мне устроиться, от чего я поспешил отказаться. Между нами произошел почти откровенный разговор, и я узнал, что он "сила", что не мне с ним бороться; услышал изречение: "Кто не с нами -- тот против нас", и логический вывод из этого: "Кто против нас -- подлежит уничтожению"... Не забыл он обрисовать и распрекрасную жизнь тех, кто с "нами"... Я категорически отказался от всех благ и заверил его, что и в мыслях не имею бороться с ним. На том мы и расстались. Очевидно, теперь надо опасаться не только милиции. Приобрел кое-каких приятелей. Один из них, Рест, состоит на "службе" у крупного спекулян-та, руководящего работника торговли Пузанова. Фамилия очень подходит этому человеку. Пузанов -- крупнейший мошенник и спекулянт, несмотря на почтенный возраст (ему пятьдесят пять лет) и семейное положение (жена, две дочери и сын), он еще и величайший развратник, понимающий толк в молодых женщинах, как я в кондитерских изделиях. Только при его положении в обществе любовные шуры-муры нужно делать очень осмотрительно. Поэтому он содержит пять квартир в разных городах республики: в Таллине, Тарту, Пярну, Хаапсалу, Выру. Роль Реста такова: когда Пузанову надоест очередная любовница, во избежание неприятных осложнений появляется молодой, красивый друг старого, некрасивого Пузанова, конечно, тоже с деньгами (деньги Пузанова же), и начинает успешно ухаживать за дамой. Скоро он ее увозит, а Пузанов тем временем заводит новые шашни, и все повторяется. Живет Пузанов в Тарту. На его столах всегда имеются вкусненькие напитки, и нам, мелким рыбешкам, от него кое-что перепадает. Рест знает неплохо и слесарное дело, и мы порой вдвоем путешествуем по гостиницам. Он, оказывается, звезда для многих "слесарей" в Таллине и в Копли, пользуется немалым авторите-том. Через него я познакомился со всеми представителями того класса, для которого я теперь, конечно, "ерш", и, если это станет известно, могут возникнуть неприятности. Но моя жизнь только из них и состоит. Коммерческие дела привели меня в Пярну. Там ко мне подошел некий Лонг, наружность и манеры которого истинно британские. Представившись с церемонностью лорда, он заявил, что уполномочен предупредить меня от имени Ораса -- я должен примкнуть к ним. Три дня он считал достаточным для размышлений. Если я приму разумное решение, то через три дня меня будут ждать в доме No 193 по Рижскому шоссе. Я уехал из Пярну в тот же день. Если человек хочет пить, он может напиться из колодца; если он хочет есть -- он должен купить себе еду. А если у него нет денег и он не хочет умереть с голоду, он должен идти и зарабатывать. Зарабатывать я не могу по простой причине -- не умею. Ведь я не могу стать директором хотя бы цементного завода, а грузчиком там же -- не хочу, потому что работа эта тяжелая, а зарплата маленькая. Но я умею рисковать, а риск -- дело благородное. Разве не так? Подумаешь -- директор! Профессор! Инженер!.. Оно, конечно, звучит, но нет романтики, живой жизни. Ну, учились они, университеты кончали, учеными стали, а потом все одно и то же и до самой смерти -- научная или другая какая работа. Нет, это не жизнь. Мне тоже нелегко, можно и голову потерять, не говоря о свободе. Но зато какая это прелесть -- сознавать, что ты волен урезать зарплату этих вот адвокатов, директоров в то самое время, когда они находятся в царстве сновидений... И думаю, это даже справедливо: они так привыкли получать регулярно зарплату, так привыкли к постоянным доходам! Бедные... Мне их жаль. Им тяжело с их деньгами. К тому же деньги развращают человека, если их много, делают его рабом своих настроений: не замечает он природы, не наслаждается музыкой, встает поздно, он теряет интеллект и здоровье. Конченый человек. Поэтому я считаю, что совершаю по отношению к нему акт благородства, облегчая его кошелек, заставляя его немного поволноваться, к тому же он не обеднеет -- еще заработает. Существуют люди, которые информируют воров, сообщая им, где что есть и как это "что" взять. Это хорошо для тех, кто живет более или менее постоянно, то есть в определенном районе, в определенном городе. Если же ты должен постоянно менять место проживания -- не так-то легко найти этих самых накольщиков. Поэтому мне пришлось разработать несколько систем. Первая -- гостиницы, система простая; вторая -- квартиры, несколько труднее; а третья система -- дорога, и это уже самое трудное, хотя прибыльное. По третьей системе я попросту останавливал такси на междугородных трассах, а когда случалось, и частные машины. Определяя на взгляд "стоимость" пассажиров, я сопровождал их иногда по нескольку километров, затем, после недлительного знакомства, отпускал восвояси. Третья система трудна, во-первых, потому, что можно нарваться на опасных, возможно даже вооруженных, пассажиров, а во-вторых, конечно, из-за милиции. Из-за ее существования третью систему нужно проводить таким образом: сделаешь операцию на одной магистрали (желательно недалеко от перекрестных дорог, чтобы было удобнее удирать, или неподалеку от леса, где тоже можно скрыться) и исчезнешь. Пока тебя ищут в одном районе, ты уже в другом. Эстония -- страна маленькая, но дорог в ней много и они достаточно длинные. Как-то, например, утром рано я поджидал очередную жертву на трассе Выру -- Тарту. Расстояние от Выру до Тарту приличное -- 70 километров. Подъезжает такси. Останавливаю, спрашиваю, куда едет. Пока мне отвечают, вижу -- пассажиры бедные. Такие в год раз, с большим ущербом для семейного бюджета, ездят на такси. -- Не по пути, -- отпускаю. Подъезжает другая -- такая же. Потом через полчаса показывается третья. Останавливаю -- есть. В машине три дамы -- толстая, худая и рядом с шофером средненькая. Толстая и худая обвешаны всякими дорогими безделушками, словно новогодние елки, третья, рядом с шофером, -- личность серенькая. Говорю: "по пути" -- и, влезая в машину, усаживаюсь рядом с толстой. Едем. Игрушки этих двух -- крик последней моды, реклама благополучия. Завожу разговор... про погоду сначала. Потом спрашиваю, издалека ли едут дамы. Оказывается, они едут из Пскова... на такси, конечно. Это значит 80 плюс 70. А из Тарту они собираются в Вильянди -- тоже 80 и тоже на такси- Ищут, где провести лето. Толстая -- жена директора какой-то псковской фабрики, худая -- жена профессора, который изучает каких-то болотных жуков. А такси, между прочим, транспорт не самый дешевый... Что ж -- можно действовать. Доехав до удобного места, прошу шофера остановить, затем достаю "удостоверение личности" -- пистолет и говорю, что я молодой, подающий надежды студент, которому не хватает денег на покупку собственной машины, что без нее я жить не могу, отсутствие машины очень влияет на мою учебоспособность и может помешать мне стать ученым, отчего в конечном счете могут пострадать жуки, которых я, возможно, тоже буду изучать в будущем. Дамы слушают в изумлении, шофер парализован "удостоверением". Наконец дамы, моргая глазами, спрашивают, что мне нужно. Какая несообразительность! Я уже полчаса об этом толкую. -- Деньги! -- рявкаю я и делаю такую страшную рожу, что и самому делается жутко. Вот тут-то и начинается... Я подумал, будут мольбы, просьбы, уговоры, плач, -- ничего подобного. Ругаются. Похабнейшая ругань, кроют матом, настоящие извозчики. Только деньги все равно дают. Они их швыряют на шоссе. Серенькая личность тоже что-то там ищет, но я ей приказываю не искать -- надо же и совесть иметь. Отпускаю их. Это и есть третья система. И вот на этой самой третьей системе я страшно погорел. Денег совсем не было, а было воскресенье, и машины не ездили, и воровать было негде, и голоден я был, как истинный волк. Решил я поймать овечку и скушать. Вышел из города, ждал час, другой -- машин нет. То есть машины-то были, но грузовые. Наконец через час показывается такси. Останавливаю. Пассажир -- женщина. Еще молодая, миловидная, но, видно, состоятельная. Признаться, не люблю сдирать шерсть с таких хорошеньких, но сейчас выбирать не из чего, а я умираю с голоду, да и борода... растет, проклятая, и в бане не был давно. Нет уж, придется тебе расстаться со шкурой, милая овечка. Сажусь с ней рядом. Едем... Она неразговорчивая. Ну и ладно, черт с ней, к чему мне твоя автобиография -- все равно шкуру сниму. Едем. Молчим. Подъезжаем к удобному месту: перекресток четырех дорог. Прошу шофера остановить и говорю, что я человек, привыкший роскошно жить, на что нужны большие средства, и так далее. Она меня тоже не понимает. Овечки никогда не понимают, когда с них хотят содрать шкуру, а когда им растолкуешь это, не понимают -- почему. Непонятливый народ. Объясняю точнее. Ну вот, поняла. Не испугалась, просто глаза удивленные. Достает деньги, культурно подает, не ругается, снимает часы, но я говорю -- не надо, часы ни к чему, их еще надо продать, а это мне ни к чему. Потом она говорит: -- Прошу вас, садитесь, пожалуйста, в машину. Мне хочется с вами поговорить. Вы не бойтесь, я ничего вам сделать не могу. Вы же вооружены. Шофер молчит. "Чудачка, -- думаю, -- что тебе еще надо? Отдала шерсть, и ладно, поезжай". Но любопытно. Говорю шоферу: -- Не больше пятнадцати километров в час. -- И сажусь в машину. Едем, молчим. Потом она заговорила... ...Того, что она говорила, записать не могу. Не потому, что не помню. Все помню, даже очень. Она просила рассказать о себе -- я врал; она умоляла оставить это занятие -- я смеялся; она просила явиться с повинной -- я еще пуще смеялся; она рассказывала очень неприятные вещи о моей жизни (откуда она ей известна?), про совесть, про любовь, про честь -- я смеялся; и тогда она открыла сумочку, достала еще денег, подала мне и сказала: "Я вам отдала не все деньги, вот остальные. Мне не денег, мне вас жалко",-- и попросила шофера остановить машину. Я не смеялся. Машина остановилась. И я, как дурак, вылез из нее. Здесь я заметил, что она плачет. Машина сорвалась и уехала, а я... Мне было очень плохо. Я швырнул в болото пистолет и проклял третью систему. Мне сейчас тоже плохо, хотя достал другой пистолет: не могу же я умереть с голоду, а явиться в милицию боюсь. Но мне плохо. Мне очень плохо. Третью систему вычеркнул. Судьбе было угодно, чтобы я разбил свое сердце... Заодно я разбил еще вазу. Итак, разбилась ваза и сердце. Может, это смешно. Мне -- нет. Это было в Таллине, куда меня привели кое-какие неотложные дела, ведь у бродяг всегда есть делишки. Справившись с ними, я слонялся по городу, что для бродяги, когда у него нет забот, когда его кошелек наполнен хрустящими бумажками и он уверен, что правосудие не ходит по его пятам, самое увлекательное занятие. Толкаясь среди людей, я размышлял о них, стараясь отгадать, кто из них что из себя представляет, что у кого на душе, что за душой; разглядывал красивые вещи в витринах, красивых женщин, на которых бродяге смотреть никто запретить не может. Вещи, хоть и кр