отер руками лицо и вперился выпученными лягушачьими глазами в надписи, пятна, следы сигарет на досках стойки. "Главное, не уходи, -- прошептал Литума, зная, что Альбинос не может его услышать. -- Не вздумай податься куда-нибудь отсюда. Останься здесь до конца, пока все не уйдут или не напьются до бесчувствия". Литуме вдруг почудилось, что Дионисио ехидно улыбается. Он присмотрелся: да, действительно, хотя тот делал вид, что поглощен посетителями, которых все еще приглашал жестами танцевать, его толстощекое лицо улыбалось так злорадно, что у Литумы не осталось сомнений: Дионисио издевается над его попыткой изменить ход вещей, не дать случиться тому, что все равно случится. -- Вполне возможно, что он спасся и на этот раз, -- сказал Пичинчо, ощупывая оспины, будто они у него зудели. -- После той истории с терруками он немного тронулся. Вам не рассказывали, какие номера он тут выкидывал, чтобы его приняли за пиштако? Может быть, его и не похищали вовсе, а просто ему в голову пришла новая блажь -- незаметно улизнуть из Наккоса. Рябой явно лицемерил, и Литуме захотелось спросить, уж не думает ли тот, что он и его помощник такие лопухи, что смогут поверить в подобную чушь. Но его опередил Томасито: -- Улизнуть, не получив зарплату? Вот лучшее доказательство того, что Альбинос исчез не по своему желанию и не по своей воле. Он не получил деньги за последние шесть дней работы. Кто же добровольно подарит компании свою недельную зарплату? -- Никто, конечно, если он нормальный человек, а не чокнутый, -- ответил Пичинчо, сам явно не веря в то, что говорит. -- Но у Касимиро Уаркаи после истории с терруками поехала крыша. -- А в конце концов, что из того, что он исчез? -- сказал другой пеон, до сих пор не произносивший ни слова, -- маленький горбун с запавшими глазами и позеленевшими от коки зубами. -- Разве мы все не исчезнем когда-нибудь? -- А после этого проклятого уайко даже скорей, чем ты думаешь, -- гортанно воскликнул кто-то, Литума не рассмотрел кто. И тут же увидел, как Альбинос, пошатываясь, идет к двери. Люди, не глядя на него, расступались, давая дорогу, но делали вид, что Касимиро Уаркаи нет среди них, что его не существует. Прежде чем открыть дверь и раствориться в холодной темноте, Альбинос в последний раз запальчиво крикнул осипшим от злости и усталости голосом: -- Кое-кого из вас я обязательно выпотрошу! И на вашем же жире буду жарить ломти вашего мяса и есть их! Отличный будет праздник у потрошителя. А вы все подохнете, засранцы! -- Да что ты все плачешься, ведь уайко же никого не убил, -- сказала донья Адриана горбуну с другого конца стойки. -- Даже не ранил. Вот и капрал попал в самый камнепад и остался цел. Лучше скажи спасибо, что мы уцелели, и радуйся, вместо того чтобы жаловаться, нытик несчастный. Уаркая переступил порог и двинулся к баракам, слабо освещенным несколькими голыми лампочками, которые по субботам компания выключала в одиннадцать часов, на час позже, чем в остальные дни. Сделав несколько шагов, он споткнулся и как подкошенный рухнул на землю. Бестолково копошась и чертыхаясь, попытался подняться, что удалось ему только после долгих усилий: кое-как поставил одну ногу, оперся на колено другой, стал на четвереньки и, сильно оттолкнувшись руками, с трудом выпрямился. Чтобы не упасть снова, он согнулся, как обезьяна, и широко расставил руки, стараясь сохранить равновесие. Это бараки? Желтые огоньки лампочек порхали, будто светлячки, но он знал, что это не светлячки, разве они водятся так высоко в Кордильере? Он засмеялся и стал ловить их руками. Глядя на эту шутовскую пляску, Литума тоже засмеялся, но невесело, его прошиб холодный пот, начинало знобить. Дойдет ли Альбинос когда-нибудь до своего барака, где его ждет деревянный топчан, набитый сеном матрас и одеяло? Он поворачивал то вправо, то влево, возвращался назад, кружил на месте; шел на эти убегающие огоньки, терял их, путался, и в нем опять закипала злоба. Хотел выругаться, отвести душу, но так устал, что не смог. Наконец он добрался до барака, там его снова занесло, и он уже на четвереньках подполз к своему топчану, вскарабкался на него, ударившись лицом о перекладину и расцарапав лоб и руки. И теперь, лежа ничком с закрытыми глазами, прислушивался, как в нем волной поднимается тошнота. Он попытался вызвать рвоту, но не удалось. Хотел перекреститься и прочитать молитву, но не было сил поднять руку, а молитвы он, оказывается, не помнил ни одной, ни "Отче Наш", ни "Дево Мария, радуйся". Он впал в тяжелое полузабытье, время от времени вздрагивал, началась отрыжка, приступы боли стискивали желудок, грудь, горло. Догадывался ли он, что скоро за ним придут? -- А что толку, что мы уцелели, если уайко оставил нас без работы, -- возразил горбун донье Адриане. -- Не знаешь разве, что он разбил экскаваторы, катки, трактора? -- Этому, что ли, мы должны радоваться, донья Адриана? -- поддержал его дикобраз. -- Объясните мне кто-нибудь, я не понимаю. -- Разве он не оставил нас без крыши над головой? Не засыпал сто метров дороги, уже подготовленной, чтобы класть асфальт? -- подхватил, как эхо, другой пеон из глубины зала. -- А ведь это все предлог, чтобы остановить строительство. Нет денег -- и баста! Затяните ремни и подыхайте! -- Могло быть еще хуже, так что не скулите, -- парировала донья Адриана. -- Могли вообще остаться без ног, без рук, с переломанными костями и ползали бы остаток жизни, как черви. А вы, точно безмозглые бараны, не понимаете этого и распускаете нюни. -- Будем пить и веселиться! -- гаркнул Дионисио. -- Будем танцевать! Он стоял в центре зала, подталкивая пеонов друг к другу, сцеплял их в вереницу, притопывал и поворачивался в такт льющейся из репродуктора мелодии. Но Литума видел, что даже самые захмелевшие пеоны не хотят танцевать. Алкоголь не только не помог им отвлечься от безрадостных мыслей о будущем, но, наоборот, еще больше их омрачил. От прыжков и криков Дионисио у Литумы закружилась голова. -- Вы себя плохо чувствуете, господин капрал? -- сжал его руку Томас. -- Немного перебрал, -- пробормотал Литума. -- Сейчас пройдет. В поселке уже остановили движок, до рассвета оставалось несколько часов. Но у них были ручные фонари, и они шагали уверенно, раздвигая темноту желтыми лучами. Их было так много, что они едва умещались 6 узком проходе, однако они не толкались, не натыкались друг на друга, двигались спокойно, не торопясь. Они не казались ни испуганными, ни озлобленными, в них не чувствовалось ни растерянности, ни нерешительности, и самое странное, подумал Литума, нельзя было уловить ни малейшего запаха алкоголя в холодном воздухе, который они принесли с собой снаружи. Во всем их поведении ощущалась осознанная решимость людей, которые знают, что делают и что им предстоит сделать дальше. -- Надо, чтобы вас вырвало. Хотите, я вам помогу? -- спросил Томас. -- Нет, -- ответил Литума. -- А вот если меня потянет плясать, как этих остолопов, держи меня покрепче и не отпускай. Кто-то потряс за плечо Альбиноса, сделал он это без всякой враждебности, даже деликатно: -- Эй, Уаркая, эй. Давай-ка вставай. -- Так ведь еще темно, -- тихо откликнулся тот, а потом, растерявшись, вообще сморозил глупость, по мнению Литумы: --Сегодня же воскресенье, а по воскресеньям мы не работаем. Никто не засмеялся. Они стояли молча, не проявляя нетерпения, и капрал со страхом подумал, что они могут услышать, как колотится его сердце. -- Эй, Уаркая, -- скомандовал -- кто? -- дикобраз? рябой? горбун? -- Не будь бабой, вставай! Несколько рук протянулись из темноты к топчану, помогли Альбиносу подняться. Он едва стоял на ногах и, если бы его не поддерживали, упал бы на пол, как тряпичная кукла. -- Ноги не держат, -- пожаловался он и тут же беззлобно, как бы по обязанности, выругался: -- Говнюки вы поганые! -- Тебя просто мутит, Уаркая, -- искренне посочувствовал кто-то. -- Не могу идти, черт подери, -- все еще отнекивался Альбинос. Его грустный голос совсем не походил на тот, каким он кричал в погребке. Он, наверно, говорит как человек, который знает свою судьбу и смирился с ней, подумал Литума. -- Тебя просто мутит, -- ободряюще повторил кто-то. -- Не беспокойся, Уаркая, мы тебе поможем. -- Я тоже набрался, господин капрал, -- подхватил Томас, все еще сжимая его руку. -- Только по мне незаметно, у меня хмель играет внутри. Да и мудрено было не набраться, ведь мы выпили по пять рюмок писко. -- Ты убедился, что я был прав? -- Литума поискал глазами своего помощника и обнаружил, что тот сидит страшно далеко от него, хотя при этом сжимает его руку. -- Эти паршивые горцы знали об Альбиносе все, а нас просто водили за нос. Могу поспорить, они знают и где он сейчас. -- Этой ночью я столько выпил, что не смогу даже думать о тебе , -- сказал Томасито. -- Нет, я ничего не праздную, это господин капрал, он тут попал в уайко, но уцелел. Ты только представь себе, Мерседес, дорогая, что было бы со мной, если бы я остался на посту один и мне некому было бы рассказывать о тебе. Уже из-за одного этого сегодня стоило напиться, любимая. Его взяли под руки и вели к дверям барака, почти несли на весу, но никто не подталкивал, не торопил его, хотя их было так много, что под напором тел скрипели и трещали деревянные топчаны по обеим сторонам прохода. Прыгающие лучи фонарей на мгновенье выхватывали из темноты лица, наполовину скрытые шарфами, низко натянутыми шерстяными шапочками, железными касками. Литума узнавал их и тут же забывал. -- Этот козел Дионисио дал мне какой-то яд вместо анисовой. -- Альбинос хотел разъяриться, но получилось жалобно. -- Или эта ведьма донья Адриана подлила мне в рюмку отравы. Меня всего ломает. Все хранили молчание. Никто не произносил ни слова, но это грозное молчание говорило Литуме о многом. Капрал тяжело дышал, ловя полуоткрытым ртом воздух. Так вот как это было. Все это кривляние, вызывающее поведение, приступы бешенства Альбиноса -- все это на самом деле было из-за мерзкого пойла, которое ему наливали в кабаке. Вот почему он нес несусветную чушь и был так взвинчен. И вот почему никто не обращал на него внимания, когда он всех задирал. Ну конечно, конечно, как они могли на него обижаться, если сами привели его в такое состояние. Для них он уже был наполовину мертв, этот Касимиро Уаркая. -- Снаружи, должно быть, собачий холод, -- поежился Томас. -- Да нет, терпимо, -- отозвался кто-то. -- Я только что выходил отлить, так там вроде ничего. -- Это тебя выпивка согревает, приятель. -- И хорошо, что тебя мутит, Уаркая, не почувствуешь ни холода, ничего. Они его несли, вели, поддерживали, передавали с рук на руки, и Литума быстро потерял его из виду: его поглотила смутно различимая в темноте толпа людей, дожидавшихся у барака. Они переходили с места на место, переговаривались, но как только увидели Альбиноса, замолкли и замерли, так же, подумал Литума, как вдруг замирает толпа у церкви, когда распахиваются двери и выносят Христа, Богородицу, святого покровителя и начинается крестный ход. В холодной ночи, торжественно мерцающей россыпями звезд, в окружении густо темнеющих гор, среди почти невидимых бараков наступила такая глубокая, такая благоговейная тишина, какая, вспомнил Литума детство, наступала раз в году, когда начиналась пасхальная служба. Как же далеко теперь эти мессы и как далеко от него побагровевшее лицо Томасито. Он прислушался и уловил голос Уаркаи, которого все дальше относила от него толпа: -- Я вам не враг и не хочу быть ничьим врагом. Это все яд! Дионисио меня отравил! Дал мне пойло, которое приготовила его жена. Из-за них я нес всю эту белиберду. -- Мы знаем, Уаркая. -- Его успокаивали, хлопали по спине. -- Не порть себе напрасно кровь, приятель. Мы тебе не враги. -- Мы все тебе благодарны, брат, -- сказал кто-то так мягко, что почудилось -- женщина. "Да, да, благодарны", -- подхватили другие голоса, и Литума представил, как закивали десятки голов, подтверждая свою благодарность и любовь к Альбиносу. Никто не командовал, но каждый знал, что надо делать, и толпа сразу, как один человек, тронулась в путь; не разговаривая, не перешептываясь, слаженно, слитно, охваченные единым чувством, единым трепетом, они шли по дороге, ведущей в горы. "К заброшенной шахте, к Сайта-Рите, -- догадался Литума. -- Вот куда они направляются". Он слышал, как множество ног шаркает по камням, шлепает по воде, слышал шуршание их одежды и вдруг спохватился, что уже давно не слышит жалоб Альбиноса. -- Что, Касимиро Уаркая уже умер? -- Лучше не разговаривай. Но другой сосед, слева, едва слышно пояснил: -- Чтобы его приняли хорошо, он должен достичь дна шахты живым. Они сбросят его в шахту живым, в полном сознании, догадался он. Погруженные в свои мысли, в глубоком молчании они отведут его наверх, крепко держа под руки, подхватывая, когда он споткнется, утешая и подбадривая его, объясняя, что не испытывают к нему никакой ненависти, а, наоборот, ценят и благодарят его за то, что он для них делает; и когда дойдут до зияющего устья и осветят его фонарями, тогда под заунывный свист ветра они попрощаются с Уаркаей, и спихнут его вниз, и услышат удаляющийся вопль и глухой удар в глубине, и поймут, что он разбился о камни на дне шахты, достигнув предназначенного ему места. -- Он уже ничего не чувствует, ничего не соображает, -- сказал кто-то, словно озвучив его мысли. -- Капрал Литума в нокауте. Тимотео Фахардо вовсе не был моим первым мужем, мой единственный законный муж -- Дионисио. С Тимотео мы просто сошлись. Моя семья на дух не принимала его, да и все в Кенке терпеть его не могли. Хоть он и освободил их от пиштако Сальседо, никто не захотел помочь ему уговорить моего отца, чтобы тот разрешил нам жениться. Напротив, все только подзуживали отца, еще больше натравливали его на Тимотео: "Ты же не позволишь, чтобы твою дочь взял этот черный носатый урод? Знаешь ведь, как говорят: такие -- все конокрады". Поэтому нам ничего не оставалось, как сбежать. Мы решили идти в Наккос. Стоя на краю ущелья, откуда видна вся деревня, мы прокляли этих зловредных людей. Больше я никогда не возвращалась в Кенку. И никогда не вернусь туда. Я не соглашаюсь и не возражаю, я молча смотрю на эти горы и думаю о своем, сомкнув губы. Но не потому, что мне неприятны вопросы. А потому, что прошло много времени. И я уже не знаю точно, были мы счастливы или нет. Наверное, все-таки в первое время были, пока я думала, что ровная жизнь и скука -- это и есть счастье. Тимотео нашел работу на шахте Санта-Рита, а я ему стряпала, стирала, и все нас считали мужем и женой. Тогда не как теперь: в Наккосе было много женщин. И когда, случалось, приходил со своими плясунами и помешанными Дионисио, все женщины в поселке тоже начинали сходить с ума. Мужья и отцы, бывало, охаживали их по спинам кнутами и палками, да только они все равно бегали за Дионисио. Что было в нем такого, в этом толстом пьянчужке, что они позволяли себя охмурять? Слухи, пересуды, окружавшая его тайна, веселый нрав, пророческий дар, оплетенные бутыли ароматного писко из Ики, которые он привозил с собой, а может, его красноречие, в котором никто с ним не мог сравниться. Его знали по всей сьерре, без него не обходилась ни одна ярмарка, ни один храмовый праздник в деревнях вокруг Хунина, Аякучо, Уанкавелики и Апуримака. А точнее сказать -- без них. Ведь Дионисио ходил тогда с целой свитой музыкантов и танцоров из Уанкайо и Хунина, которые никогда с ним не расставались. И кроме того, с ним всегда была орава этих помешанных -- разнузданных бабенок, днем они готовили еду, а по ночам бесились и вытворяли всякие пакости. И пока эта пестрая шумная гурьба, колотя в барабаны, дуя в кены, бренча на чаранго, не входила, приплясывая и притопывая, в деревню, праздник не начинался. Их приглашали повсюду, вечно они куда-то шли, откуда-то возвращались, словом, несмотря на свою дурную славу, везде были желанными гостями. Из-за чего у них была дурная слава? Якобы они делали всякие гадости, были исчадьями ада. Поджигали церкви, обезглавливали статуи святых и Богородицы, крали новорожденных младенцев. Все это злые языки. Многие завидовали Дионисио и клеветой мстили ему за популярность. Когда я увидела его в первый раз, у меня по коже змейками побежал мороз. В то время он продавал здесь вино из больших глиняных кувшинов -- тинах. Эти тинахи он привозил на мулах и выставлял на площади Наккоса, она была тогда на том месте, где теперь стоит контора компании. Он положил на козлы доски и рядом приделал вывеску: "Это трактир". И зазывал шахтеров: "Не пейте пива, парни, не пейте канью . Учитесь пить по-настоящему!", "Наслаждайтесь чистым виноградным писко из Ики, с ним вы забудете о заботах и огорчениях, с ним к вам придет радость". Тогда как раз был праздник -- День Отечества, тут и там играли музыканты, проходили танцевальные конкурсы, выступали фокусники. Но все эти развлечения не привлекали меня, ноги сами, против моей воли, несли меня к Дионисио, глаза высматривали его в толпе. Хотя тогда он был моложе, но выглядел почти как сейчас. Полноватый, пухловатый, черные-пречерные глаза, вьющиеся волосы и та же походка -- чуть подпрыгивая и пришаркивая. Наливая и подавая вино, он пританцовывал, напевал и всех заражал весельем. "А теперь -- мумису!" -- и все плясали мумису, "Пасильо!" -- и все послушно переходили на пасильо, "Танцуем уайнито!" -- и все выбивали ногами уайнито, "Змейку!" -- и все выстраивались за ним длинным хвостом. Он пел, выкрикивал здравицы, прыгал, скакал, играл на чаранго, на кене, бил в тарелки, колотил по барабану. Целыми часами как заводной, и вот уже весь Наккос превращался в сплошной водоворот. Все, пьяные и счастливые, уже не соображали, кто есть кто, где кончается один и начинается другой, кто человек, а кто животное, кто мужчина, а кто женщина. В тот день был как раз такой праздник, и он вдруг потащил меня танцевать, крепко прижал меня к себе, тискал и мял руками, уперся в живот своим тугим членом и чуть не задушил языком, который извивался у меня во рту, как уж на сковороде. А ночью Тимотео Фахардо избил меня до крови, пинал меня ногами и кричал: "Если бы он тебя позвал, ты пошла бы с ним, ты ведь блядь!" ' Канья -- тростниковая водка (исп.). Он меня не позвал, но если бы позвал, я, наверное, пошла бы с ним, стала еще одной женщиной в его ораве, еще одной помешанной, ходила бы с ними по всем уголкам сьерры, по андийским дорогам, взбиралась на холодные пуны, готовила ему еду, стирала одежду, выполняла бы все его капризы, а по субботам, на ярмарках, веселила бы народ, отпускала соленые шуточки, чтобы понравиться ему еще больше. Рассказывали, что, когда они спускались к побережью запастись провизией и писко, его помешанные лунными ночами танцевали нагишом на пустынных пляжах, у самой кромки воды, а Дионисио вызывал дьявола, одетого в женскую одежду. Чего только о нем не болтали, какие только были и небылицы -- со страхом и восхищением -- не рассказывали, на самом деле о его жизни никто ничего точно не знал, все это были только сплетни. Говорили, например, будто его мать сожгла молния во время грозы. Будто его воспитали женщины одной индейской языческой общины в горах Уанта, что в провинции Ика, будто он сошел с ума, когда жил в миссии монахов-доминиканцев, но дьявол, с которым он подписал соглашение, вернул ему разум. Будто приходилось ему жить и в сельве среди индейцев-каннибалов племени чунчо. Будто, бродя по пустынным местам побережья, он открыл для себя писко и с тех пор торгует им по всей сьерре. Будто у него повсюду есть женщины и дети, и он уже один раз умер и снова воскрес, и что он пиштако, муки, колдун, целитель, астролог, волшебник. Не было такой тайны или ужасной вещи, которую не связывали бы с ним. А ему нравилась его дурная слава. Конечно, он был не просто бродячим торговцем писко, это понимали все; не только руководителем фольклорной группы музыкантов и танцоров, и не только главным актером этой бродячей труппы, и, конечно, не только хозяином кочевой забегаловки. Это было ясно. Но кем же еще? Демоном, ангелом? Богом? Тимотео Фахардо прочитал в моих глазах, что я чувствую к Дионисио, и в ярости набросился на меня. Мужчины ревновали к нему, но все признавали: "Без него праздник не в праздник". И едва он появлялся и раскладывал свой товар, они сбегались к нему, покупали писко, угощали его самого, чтобы только чокнуться с ним. "Вижу, вижу, я вас воспитал, -- говорил Дионисио. -- Раньше вы травились чичей, пивом, каньей, а теперь пьете напиток, достойный дарохранительниц и серафимов". Кое-что мне рассказала о нем знакомая женщина из Аякучо. Раньше она была одной из его помешанных, но потом ушла от них. Сюда она приехала уже как жена бригадира на шахте Санта-Рита, это было примерно в то время, когда пиштако выпотрошил Хуана Апасу. Мы с ней подружились, вместе ходили наручей стирать белье и одежду, и как-то раз я ее спросила, откуда у нее столько шрамов. Тогда-то она мне и рассказала. Долгое время она скиталась по Андам с труппой Дионисио, они спали под открытым небом, где их заставила ночь, ложились прямо друг на друга, чтобы спастись от холода, ходили по ярмаркам, базарам, праздникам и жили за счет щедрости зрителей, которых они веселили. А когда они веселились сами, вдали от чужих глаз, то прямо-таки сходили с ума, встречались со своим зверем, как говорил Дионисио, бесились. Эти сумасшедшие женщины то и дело переходили от любви к драке: то они ласкались -- то царапались, то обнимались -- то толкались, то целовались -- то кусались, и все это не прерывая танца. "А не больно бывало, подружка?" -- "Больно бывало потом. А когда музыка гремит, все танцуют, голова идет кругом от веселья -- тогда все нипочем. Улетают куда-то заботы, радостно бьется сердце, кажется, что взлетаешь ввысь, чувствуешь себя певчей птицей, дюной, горной вершиной, кондором или прохладной рекой. Танцуя, мы как бы сливались в одно целое, мы любили друг друга и уносились к звездам". -- "Если тебе так нравилось, почему ты от них ушла?" -- "Потому что у меня начали опухать ноги и я уже не могла повсюду ходить с ними. Нас было много, и мы не всегда умещались в попутный грузовичок, который нас подвозил. Приходилось добираться до места на своих двоих. И так то туда, то сюда. В те времена люди ходили еще без опаски, в горах не было терруков". В общем, эта женщина должна была уйти от них; в конце концов она утешилась тем, что вышла замуж за бригадира из Наккоса и стала жить здесь. Но она не переставала тосковать о прежней вольной жизни, скучала по бесконечным дорогам, разгульным ночам. Она пела грустные уайнито, вздыхала и шептала: "Ах, как я была счастлива". Воспоминания бередили ей душу. Ну так вот. Я прямо умирала от любопытства и тревоги после того танца с Дионисио, и, когда он снова пришел в Наккос и спросил, не хочу ли я стать его женой, я тут же согласилась. Шахту тогда уже забросили: кончился металл, а народ дрожал от страха после того, как пиштако Жеребец выпотрошил приятеля Тимотео -- Себастьяна. Нет, Дионисио не предлагал мне венчаться у ракитового куста, не зазывал в свою свиту помешанных. Он полюбил меня, когда узнал, как я помогла Тимотео расправиться с пиштако Сальседо в пещерах Кенки. "Тебе на роду написано быть со мной", -- уверял он меня. Уже потом звезды и карты подтвердили мне, что он был прав. Мы поженились в Мукияуйо, там ему устроили большой праздник за то, что он вылечил их юношей от эпидемии дубинита. Ну да, от стоянита. Болезнь напала на них в одно дождливое лето. Над этим, конечно, можно посмеяться, только тем, кто заболел, было не до смеха, они не знали, что им делать. Они открывали глаза с первыми петухами, а он у них уже стоял -- набухший, красный, как перец ахи. Они и холодной водой его обливали, и чего только не делали, а он все равно вскакивал, как на пружинке. Трудно было доить коров, работать в поле, он ведь не опадал, а торчал, как таран, или болтался между ног, как язык большого колокола. Привезли священника из монастыря Сан-Антонио в Окопа. Тот отслужил молебен, окурил ладаном. Никакого толку. Они у них все росли да росли, уже стали разрывать ширинки, высовываться наружу. Тут как раз приехал Дионисио. Они рассказали ему о своих бедах, и он тогда организовал веселое шествие с музыкантами, танцорами, похожее на крестный ход, только вместо святого несли большой глиняный член, изготовленный лучшим горшечником Мукияуйо. Оркестр играл военный марш, а девушки украшали скульптуру гирляндами цветов. Так они подошли к реке и, как им наказал Дионисио, погрузили член в воду, а вслед за ним стали окунаться и больные юноши. А когда они вышли на берег, все у них было в порядке: члены съежились до нормальных размеров и висели спокойно, как им положено. Священник в Мукияуйо сначала не хотел нас венчать: "Он не католик, он язычник, да к тому же дикарь" -- и отмахивался от Дионисио, как от нечистой силы. Но потом они пропустили по нескольку рюмочек, священник смягчился и обвенчал нас. Свадьбу играли три дня, танцевали и ели, танцевали и пили, танцевали и танцевали до упаду, забывая обо всем на свете. А ночью второго дня Дионисио взял меня за руку и повел на вершину холма. Там он показал мне на небо и сказал: "Видишь это созвездие? Оно похоже на корону". И я ясно увидела корону среди других звезд. "Да, да, вижу!" -- "Это мой свадебный подарок". Но взять меня он тогда еще не мог. Прежде ему надо было исполнить одно обещание, в местечке, которое называется Янакото, где прошло его детство, это довольно далеко от Мукияуйо, на другом берегу Мантаро, в горах Хауха. Когда он потерял там свою мать -- ее сожгла молния, -- он не смирился с ее смертью, не признал ее. Он решил во что бы то ни стало найти свою мать и начал искать ее повсюду, уверенный, что где-нибудь встретит. Жил как бродяга, исколесил вдоль и поперек всю сьерру. Как-то раз в Икс он попробовал тамошнее писко и с тех пор начал продавать его и приучать к нему народ в сьерре. И вот однажды ему приснилась его мать: она назначила ему встречу в полночь, во время карнавала, на кладбище Яна-кото. Обрадовался он и поспешил туда, но кладбищенский сторож -- его звали Яранга, он был полупарализованный и с носом, изъеденным утой (кожное заболевание, разновидность лейшманиоза (кечуа).), -- сказал, что не пустит Дионисио на кладбище, если тот не спустит перед ним штаны. Долго они спорили и договорились так: Яранга пропускает Дионисио на кладбище, но с условием, что тот не притронется к своей жене после свадьбы, пока не вернется к Ярангe и не позволит сделать с собой все, что тот захочет. Дионисио вошел на кладбище, встретился со своей матерью, простился с ней, и вот теперь, пятнадцать лет спустя, он должен был выполнить свое обещание. Мы добирались до Янакото два дня, сначала на грузовике, потом на муле. Пуна уже была покрыта снегом, люди ходили с белыми от холода губами и задубевшими щеками. Кладбище теперь не было огорожено стеной, как его помнил Дионисио, и мы не нашли на нем старого сторожа. Нам рассказали, что Яранга окончательно свихнулся и давно умер. Дионисио настоял, чтобы ему показали могилу. А ночью, когда в доме, где нас приютили, все уснули, он взял меня за руку и привел на могилу Яранги. Накануне днем он был чем-то озабочен, я видела, как он выстругивал что-то своим ножом из толстой ветки ивы. Оказалось, он выстругал мужской член, вот что. Он смазал его свечным салом, воткнул в могилу Яранги, спустил брюки, сел на него -- и взвыл. А потом, не обращая внимания, что все вокруг было занесено снегом, сдернул с меня штаны и опрокинул на землю. Он брал меня и спереди и сзади, много раз. И хотя я не была девственницей, я кричала, думаю, еще сильней, чем он. Такая вот была у нас брачная ночь. На следующее утро он стал учить меня своей мудрости. У меня обнаружились хорошие способности, я научилась распознавать разные ветры, слышать шум внутри земли, могла говорить с сердцем человека, дотронувшись до его лица. Я думала, что умею танцевать, но он научил меня входить в музыку и впускать музыку в себя -- так, что я танцевала под музыку, а она под меня. Я думала, что умею петь, но он научил меня отдаваться песне, следовать ее воле, быть ее служанкой. Мало-помалу я научилась читать линии руки, гадать по тому, как упадут на землю брошенные листья коки, находить больное место человека, проводя по его телу живой морской свинкой. Я разъезжала повсюду вместе с ним, время от времени мы спускались на побережье, чтобы обновить запасы писко, выступали на праздниках. Но дороги становились все более опасными, начались убийства, люди закрывались в своих деревнях и волком смотрели на приезжих. Понемногу разбрелись его помешанные, бросили нас и музыканты, разошлись кто куда танцоры. И в один прекрасный день Дионисио сказал: "Настало время и нам пустить корни". Наверное, мы уже постарели. Не знаю, что сталось с Тимотео Фахардо, никогда мне не довелось узнать этого. Что об этом говорили, конечно, мне известно. Пересуды долгие годы следовали за мной как тень. "Это правда, что ты подсыпала ему яд в картофельные оладьи, что ты убила его, чтобы сбежать с этим толстым пьяницей? Его убил этот пьяница, сговорившись с муки? Ты его подарила пиштако? Вы отвели Тимотео на гору, на ваш шабаш, и там помешанные растерзали его? А потом вы его съели, ведь так, ведьма"? Меня уже тогда начали называть ведьмой и доньей. -- Я заставил тебя поволноваться, Карреньо? Не отвечал на твои звонки, не назначал встречу, о которой ты меня просил, -- бросил вместо приветствия майор. -- Это чтобы ты понял, что ты щенок. И еще я хотел спокойно обдумать, как лучше тебя наказать, сукин ты сын. -- Ага, наконец-то появился знаменитый крестный отец! -- воскликнул Литума. -- Я давно дожидаюсь его. Он-то меня и интересует больше всего в твоей истории. Рассказывай, рассказывай, Томасито, может, так я скорее забуду о том уайко. -- Да, крестный. -- Карреньо потупился. -- Конечно, крестный. Чтобы не встречаться с ним взглядом, толстяк Искариоте уставился в рисовую запеканку с жареным картофелем и яйцами и принялся яростно жевать, запивая ее пивом. Майор был в штатском, с шелковым платком на шее, в черных очках. Его лысый череп смутно поблескивал в полумраке зала, скудно освещенного несколькими люминесцентными лампами. Говоря, он не вынимал изо рта тлевшую сигарету, правая рука покачивала стакан с виски. -- То, что ты убил Борова, я рассматриваю как неуважение ко мне: ведь я послал тебя в Тинго-Марию охранять его. Но больше меня занимает даже не то, что ты сделал, а причина. Ну-ка расскажи мне сам, из-за чего ты его убил, олух. -- Вы, наверно, и сами знаете из-за чего. Разве Искариоте вам не рассказал? -- Вы сидели в борделе? -- с интересом спросил Литума. -- С музыкой, с девочками? А твой крестный там вроде как паша? -- Это была дискотека, бар, дом свиданий -- все вместе, -- пояснил Томас. -- Номеров там не было, и мужикам приходилось водить своих ночных бабочек в отель напротив. Крестный, по-моему, совладелец этого заведения. Но я, господин капрал, по правде сказать, ни во что там не вникал, мне было не до этого, у меня тогда душа ушла в пятки. -- Я хочу услышать обо всем от тебя самого, рассукин ты сын! -- майор решительно рубанул воздух ладонью. -- Я убил Борова, потому что он избивал ее, ни за что ни про что, просто для своего удовольствия, -- еле слышно сказал Томас и низко опустил голову. -- Но вы же все знаете, Искариоте вам рассказал. Майор не засмеялся. Он сидел все с тем же серьезным видом, рассматривая Томасито сквозь черные очки и постукивая о стол стаканом с виски в такт сальсе. Неожиданно он схватил за руку проходившую около стола женщину в пестрой блузке, притянул ее к себе и спросил в упор: -- Тебе понравится, если твои кобели будут тебя бить, да или нет? -- Все, что сделаешь со мной ты, мне понравится, -- засмеялась женщина и ущипнула его за усы. -- Хочешь, потанцуем? Майор повернул ее лицом к тацевальной площадке и легонько шлепнул. Потом придвинул голову к замершему Карреньо: -- Женщинам нравится, когда их немного наказывают в постели, сосунок. Ты этого еще не уразумел? -- Его лицо выразило отвращение. -- Но что больше всего задевает меня в этой истории, так это то, что я положился на такого болвана. Тебя следовало бы убить, и не за Борова, а за твою собственную дурость. Ты хоть раскаиваешься? -- Я очень виноват, что подвел вас, человека, которому мы с мамой стольким обязаны, -- пробормотал Карреньо. Но, помолчав немного и собравшись с духом, твердо добавил: -- А в том, что я сделал с Боровом, крестный, извините меня, я не раскаиваюсь. Если бы он воскрес, я бы убил его снова. -- Вот как? -- удивился майор. -- Ты слышишь, что он тут мелет, Искариоте? Тебе не кажется, что он и последнего ума решился? Подумать только, так возненавидеть беднягу Борова, и из-за чего? Только из-за того, что он отвесил пару шлепков своей девке. -- Она не была его девкой, просто знакомая, крестный. -- Голос Карреньо звучал теперь просительно. -- Не говорите, пожалуйста, о ней так, я вас очень прошу, потому что она моя жена. Вернее, скоро будет женой. Мы с Мерседес женимся. Майор какое-то время молча смотрел на него, потом расхохотался. -- И тогда у меня душа вернулась на место, господин капрал. По его смеху я понял, что хотя он и поносил меня последними словами, но в душе уже был готов простить. -- Он ведь тебе не просто крестный отец, Томасито? -- спросил Литума. -- Сдается мне, он твой настоящий отец. -- Я сам себе много раз задавал этот вопрос, господин капрал. Меня с детства мучило подозрение. Но все-таки, кажется, нет. Моя мать проработала служанкой в его доме больше двадцати лет, сначала в Сикуани, потом в Куско. Она одевала, умывала и кормила с ложечки мать крестного, та была инвалидом. А с другой стороны, кто его знает, может, он и впрямь мой отец. Моя старушка никогда не говорила, от кого забеременела. -- Ясно, от него, -- сказал Литума. -- Ведь он не должен был тебя прощать за то, что ты сделал. Ты мог крепко подвести его, впутать в историю с нарко. А если он тебя после этого простил, значит, он твой отец. Такие вещи можно прощать только детям. -- Согласен, я поступил не очень хорошо по отношению к нему, но я также оказал ему и услугу, -- сказал Томас. -- Благодаря мне он улучшил свой послужной список, ему даже какую-то медаль повесили на грудь. Он стал известным, все считают, что это он разделался с наркодельцом. -- Судя по тому, как ты влюбился, у этой Мерседес задница должна быть величиной с дом, -- все еще смеясь, сказал майор. -- Ты ее уже попробовал, Искариоте? -- Нет, не пришлось. Да она уж и не такая особенная, как можно подумать, если послушать Карреньито. Он фантазер и приукрашивает ее. Смугляночка с хорошенькими ножками, вот и все. -- Ты ведь куда лучше разбираешься в еде, чем в женщинах, Толстяк, -- тут же отреагировал Карреньо. -- Так что ешь свою запеканку и молчи. Не обращайте внимания на его слова, крестный. Мерседес -- самая красивая девушка в Перу. Вы-то меня поймете, ведь вам приходилось влюбляться. -- Я никогда не влюбляюсь, просто пользуюсь ими, и поэтому у меня все в порядке, -- жестко отрезал майор. -- Убить из-за любви, в наше-то время? Да тебя надо в цирке показывать, в клетке, черт возьми. Ну а мне ты позволишь попробовать этот зад, чтобы узнать, стоил ли он того, что ты натворил? -- Мою жену я не одолжу никому, крестный. Даже вам, при всем моем уважении. -- Не думай, что если я тут пошутил немного, значит, я тебя простил, -- сказал майор. -- Эта твоя выходка может обойтись мне в пару яиц, моих собственных, которыми меня наградил Бог. -- Но ведь вам дали медаль за смерть этого нарко, -- еле слышно возразил Карреньо. -- Ведь вы стали национальным героем борьбы с наркобизнесом. Разве я причинил вам вред? Признайтесь, крестный, что я принес вам пользу. -- Это я сумел извлечь выгоду из тяжелой ситуации, болван, -- усмехнулся майор. -- Но как там ни рассуждай, ты меня засветил, у меня еще могут быть крупные неприятности. Если люди Борова захотят отомстить за его смерть, кому достанется -- тебе или мне? Кому тогда придется отдуваться? А я даже не знаю, уколет ли тебя совесть, когда меня понесут на кладбище. -- Я бы никогда себе этого не простил, крестный. Если с вами что-нибудь случится, я из-под земли достану того, кто вас тронул, не успокоюсь, пока не рассчитаюсь с ним. -- Ишь как поет, прямо заслушаешься. Ты меня просто до слез довел своей преданностью. -- Майор глотнул виски, почмокал, смакуя. И без перехода, не допускающим возражения голосом приказал: -- Чтобы мне легче было решить, что с тобой делать, давай-ка приводи сюда эту Мерседес. Прямо сейчас. Хочу собственными глазами увидеть задницу, из-за которой весь сыр-бор разгорелся. -- Эх, черт побери! -- вскричал Литума. -- Так и вижу перед собой этого извращенца! -- У меня ноги подкосились от страха, -- признался Томасито. -- Что я мог сделать, что я сделал бы, если бы крестный позволил себе что-нибудь с Мерседес? -- Как что? Выхватил бы пистолет и хлопнул его, как Борова. -- Что мне было делать? -- повторил Карреньо, беспокойно заерзав на раскладушке. -- Мы же полностью зависели от него. Надо было восстановить избирательскую карточку Мерседес, уладить как-то мои дела. Ведь формально, заметьте, я дезертировал. В общем, положение было хуже не придумаешь. -- Ты думаешь, я его боюсь? -- засмеялась Мерседес. -- Нужно принести эту жертву, и тогда мы сможем выбраться отсюда, любовь моя. Надо будет потерпеть каких-нибудь полчаса. Он уже успокаивается, уже начал отпускать шутки. Просто его вдруг разобрало любопытство, и он захотел познакомиться с тобой. Я не позволю ему неуважительно обращаться с тобой, вот увидишь. -- Да я сама могу постоять за себя, Карреньито. -- Мерседес поправила при- ческу, одернула юбку. -- Мне не отказывали в уважении ни полковники, ни генералы. Ну как, майор, я выдержала экзамен? -- На отлично, -- охрипшим голосом ответил майор. -- Садись же, садись сюда. Я вижу, ты сметливая. Тем лучше. Люблю смелых девочек. -- Значит, будем на ты? -- спросила Мерседес. -- Я думала, мне тоже нужно будет называть вас крестным. Ну что ж, на ты так на ты, родственничек. -- У тебя хорошенькая мордашка, хорошее тело, красивые ножки, признаю, -- сказал майор. -- Однако этого недостаточно, чтобы превратить человека в убийцу. В тебе должно быть что-то еще, из-за чего мой крестник сразу поднял лапки кверху. Можно узнать, что ты с ним сделала? -- Самое интересное, что я ничего с ним не делала. Я сама была напугана до смерти, не могла понять, что на него нашло, он был как бешеный. Он тебе не рассказывал? Сначала он убил того типа, а потом сказал, что сделал это ради меня, что влюбился в меня. Я не могла поверить, да и сейчас не очень-то верю. Все было так, Карреньито? -- Да, крестный, все было так. Мерседес ни в чем не виновата. Я впутал ее в эту историю. Вы нам поможете? Сделаете ей новое избирательское удостоверение? Мы хотим уехать в Соединенные Штаты и там начать все сначала. -- Нет, ты, должно быть, сделала что-то совсем особенное с этим парнем, смотри, как он влюблен в тебя. -- Майор наклонился к Мерседес и взял ее за подбородок. -- Чем ты его одурманила, малышка? -- Прошу вас, обращайтесь с ней со всем уважением, -- поспешил вмешаться Карреньо. -- Ради всего святого, крестный. Даже вам я не могу позволить