ые таифские отряды уже движутся по восточной дороге из Мекки на Медину. Как только он выйдет на намеченный рубеж, он отдаст приказания Али и Фейсалу прикрыть его с юга и запада, и их соединенные силы поведут большое наступление, в результате которого с Божьего благословения Медина будет взята. Тем временем Азиз эль-Масри формирует в Рабеге батальоны из сирийских и месопотамских добровольцев. Если бы мы добавили к ним военнопленных арабов, содержащихся в Индии и Египте, этих сил было бы достаточно, чтобы выполнить все задачи, временно возложенные на британскую бригаду. Я сказал, что изложу его взгляды в Египте, но заметил, что для англичан неприемлемо снятие войск с жизненно важной обороны Египта (хотя Абдулла не мог даже вообразить себе, что турки создадут реальную угрозу для Канала), и еще более неприемлема отправка христиан для защиты населения священного города от его врагов, поскольку некоторые мусульмане в Индии, считавшие, что турецкому правительству принадлежит неотъемлемое право на Харамейн -- священные города Мекку и Медину, неправильно поняли бы наши действия и их мотивы. Я думаю, что мог бы, вероятно, с большей убедительностью поддержать его мнение, если бы имел возможность доложить о ситуации в Рабеге в свете собственной информированности о положении и чувствах его населения. Я хотел бы также встретиться с Фейсалом и обсудить его потребности и перспективы продолжить оборону холмов силами племен, если бы мы оказали им материальную поддержку. Мне также хотелось бы проехать из Рабега по Султанской дороге в сторону Медины, до лагеря Фейсала. Затем пришел Сторрс и поддержал меня как только мог, подчеркивая жизненную важность полной и своевременной информации, которую опытный наблюдатель предоставит британскому главнокомандующему в Египте, и то, что сам факт командирования сюда по приказу сэра Арчибальда Мюррея самого опытного и совершенно незаменимого штабного офицера доказывает, какое серьезное значение он придает арабским делам. Абдулла подошел к телефону и попытался убедить своего отца согласиться на мою поездку в глубь страны. Шериф встретил это предложение с большим подозрением. Абдулла настаивал, добился некоторого успеха и передал трубку Сторрсу, который обрушил на старика всю мощь своего дипломатического искусства. Когда Сторрс бывал в ударе, слушать его было сплошным наслаждением, как с точки зрения прекрасного владения арабской речью, так и урока каждому англичанину, как нужно ладить с подозрительными или просто упрямыми людьми Востока, Противостоять ему дольше нескольких минут было просто невозможно: нашел он нужные слова и в данном случае. Шериф снова попросил к телефону Абдуллу и позволил тому написать к Али, и если у него не будет возражений и условия будут нормальными, разрешить мне поездку в Джебель Субх к Фейсалу. Под влиянием Сторрса Абдулла превратил эти осторожные рекомендации в прямые письменные инструкции для Али, как можно лучше и скорее снарядить меня в путь и с надежным сопровождением доставить в лагерь Фейсала. Поскольку это было все, чего хотел я, и половина того, чего хотел Сторрс, мы прервали беседу для ленча.

ГЛАВА 9

По пути в консульство Джидда нас очаровала, и после ленча, когда стало чуть прохладнее или по крайней мере солнце стояло уже не так высоко, мы решили осмотреть город в сопровождении Янга, помощника Уилсона, хорошо разбиравшегося во многих древностях, но гораздо хуже в том новом, что было в этом городе. Это был действительно замечательный город. Улицы его представляли собою аллеи, на главном базаре прятавшиеся под деревянными крышами, во всех же других местах пробивавшиеся вверх, к небу, между высокими белостенными домами в четыре-пять этажей. Они были сложены из крупнозернистого кораллового известняка, связаны балками квадратного сечения и украшены широкими эркерами от земли до крыши, составленной из серых деревянных панелей. Стекол окна Джидды не знали, зато в избытке были деревянные решетки, и кое-где на боковинах оконных коробок была видна тонкая неглубокая резьба. Тяжелые двустворчатые двери из тикового дерева, покрытые глубокой резьбой, с коваными железными кольцами, заменявшими европейские звонки, висели на богатых кованых же петлях. Было много лепнины, или гипсовой резьбы, а во внутренние дворы более старых домов смотрели окна с красивыми каменными верхними брусьями и косяками. Архитектурные формы напоминали бредовый стиль деревянно-каменных домов елизаветинской эпохи в причудливой чеширской манере, доведенной до крайней степени трюкаческих вывертов. Фасады домов были до того выщерблены, иссечены и облуплены, что выглядели как картонные макеты в какой-то романтической театральной декорации. Каждый этаж выступал над предыдущим, каждое окно косилось в ту или другую сторону, часто даже стены заметно отклонялись от вертикали. Город казался вымершим, так было тихо кругом и чисто под ногами. Его извилистые улицы были выстланы влажным песком, затвердевшим от времени и заглушавшим шаги не хуже любого ковра. Оконные решетки и стены, повторявшие изгибы улиц, глушили всякое подобие эха. Не видно было ни повозок, ни улиц, достаточно широких для них, ни подкованных животных, и нигде никакой суеты. Все было приглушенно, отчужденно, даже таинственно. Когда мы проходили мимо, двери беззвучно закрывались. Не было ни лающих собак, ни плачущих детей, и лишь на базаре, также казавшемся полусонным, мы увидели кучки странников всех мастей да редких прохожих, худущих, словно изможденных какой-то болезнью, с морщинистыми безбородыми лицами и прищуренными глазами. Эти люди старались быстро и осторожно проскользнуть мимо, не глядя на нас. Их бедные белые одежды, бритые головы с крошечными тюбетейками, красные хлопчатобумажные платки на плечах и босые ноги выглядели настолько одинаково, что казались почти униформой. Гнетущая атмосфера дышала смертью. В ней не было никаких признаков жизни, как не было и испепеляющей жары, но она была насыщена влагой и памятью о многих столетиях, в ней царила опустошенность, казалось, немыслимая ни в каком другом месте: никаких специфических запахов, присущих, например, Смирне, Неаполю или Марселю, лишь ощущение многовекового груза древности, словно замершего здесь дыхания множества людей, да слабая тень стойкого запаха пота на фоне других испарений. Можно было подумать, что Джидду годами не продувал крепкий ветер, что ее улицы задерживают этот воздух с того дня, как был построен город, и не отпустят от себя, пока стоят эти дома. На городских базарах нечего было купить. Вечером зазвонил телефон. Шериф пригласил к аппарату Сторрса и спросил, не желает ли тот послушать его оркестр. "Что за оркестр?" -- удивился Сторрс, не преминув поздравить его святейшество с таким успехом городского прогресса. Шериф объяснил, что штаб хиджазского командования под турками завел медный духовой оркестр, который играл каждый вечер для генерал-губернатора, а когда Абдулла посадил того в Таифскую тюрьму, там же вместе с ним оказался и оркестр. Когда узники были отправлены в Египет и интернированы, для оркестра сделали исключение. Его перевели в Мекку для услаждения слуха победителей. Шериф Хусейн положил трубку на стол в своем зале приемов, и все мы, торжественно приглашаемые по одному к телефону, слушали этот оркестр, игравший во дворце Мекки, в сорока пяти милях от нас. Сторрс выразил всеобщее удовлетворение, и шериф, расщедрившись, объявил, что оркестр отправляется форсированным маршем в Джидду, чтобы играть во дворе отведенного нам дома. "И тогда вы сможете доставить мне удовольствие, -- добавил он, -- позвонив мне и позволив разделить ваше удовлетворение". На следующий день Сторрс посетил Абдуллу в его шатре рядом с гробницей Евы. Они вместе проинспектировали госпиталь, казармы, городские офисы и воспользовались гостеприимством мэра и губернатора. В перерывах между визитами они обсуждали финансовые вопросы, проблему титула шерифа, его отношения с другими аравийскими князьями, а также общий ход военных действий -- все, что обычно входит в повестку дня на переговорах послов любых правительств. Это было скучно, и, когда после одной из подобных утренних бесед я понял, что Абдулла не тот вождь, который нужен восстанию, я, извинившись, отстранился от переговоров. Мы попросили Абдуллу обрисовать нам генезис арабского движения, и ответ позволил нам вполне оценить его характер. Он начал с пространного описания Талаата, первого турка, говорившего с ним о волнениях в Хиджазе. Тот желал их решительного подавления и введения, как повсюду в Империи, обязательной воинской службы. Желая опередить его, Абдулла разработал план мирного мятежа в Хиджазе и после безрезультатного выступления Китченера предварительно назначил его на 1915 год. Он намеревался во время праздника обратиться с призывом к племенам и взять в заложники паломников. В их числе могли оказаться многие из видных людей Турции, не говоря уже о ведущих политиках Египта, Индии, Явы, Эритреи и Алжира. Он надеялся, имея в своих руках тысячи этих заложников обратить на себя внимание заинтересованных великих держав. Абдулла думал, что они смогут оказать давление на Порту, чтобы обеспечить освобождение соотечественников. Порта, не располагавшая силами, чтобы разделаться с Хиджазом военным путем, либо пошла бы на уступки шерифу, либо призналась в своем бессилии иностранным государствам. В последнем случае Абдулла пошел бы на прямое сближение с ними, готовый удовлетворить их требования в обмен на гарантию иммунитета от Турции. Мне совсем не понравился этот план, и я был рад, когда Абдулла с легкой ухмылкой сказал, что озабоченный Фейсал просил отца не следовать ему. Это характеризовало Фейсала с лучшей стороны, к нему теперь постепенно поворачивались мои надежды как к достойному роли великого вождя. Вечером Абдуллу ждал обед у полковника Уилсона. Мы встречали его во дворе, на ступеньках крыльца. За ним следовала блестящая свита из слуг и рабов, дальше тащилась группа бледных, изможденных бородачей со скорбными лицами, одетых в лохмотья военной формы и влачивших потускневшие медные духовые инструменты. Абдулла махнул рукой в их сторону и с гордостью объявил: "Мой оркестр". Музыкантов усадили на лавки во дворе, Уилсон послал им сигарет, а мы тем временем поднялись в столовую, балконная дверь которой была жадно распахнута навстречу морскому бризу. Пока мы рассаживались, оркестр под дулами ружей и саблями слуг Абдуллы грянул вразнобой душераздирающую турецкую мелодию. Уши у нас заложило от этого шума, но Абдулла сиял. Компания выглядела довольно курьезно: сам Абдулла, бывший вице-председатель турецкого парламента, а ныне министр иностранных дел мятежного арабского государства; Уилсон, губернатор приморской провинции Судана и посланник его величества при дворе шерифа Мекки; Сторрс, секретарь по восточным делам в Каире после Горста, Китченера и Макмагона; Янг, Кокрейн и я сам в роли штабных прихлебателей; Сейед Али, египетский армейский генерал, командир отряда, присланного в помощь арабам на первом этапе; Азиз эль-Масри, ныне начальник штаба арабской регулярной армии, а в прошлом соперник Энвера, возглавлявший силы Турции и сенуситов, в кампании против итальянцев, главный заговорщик среди арабских офицеров в турецкой армии, выступавших против Комитета единства и прогресса, приговоренных турками к смертной казни за согласие с условиями Лозаннского договора и спасенный "Таймсом" и лордом Китченером. Устав от турецкой музыки, мы спросили, нельзя ли сыграть что-нибудь немецкое. Азиз вышел на балкон и крикнул расположившимся внизу музыкантам, чтобы они сыграли для нас что-нибудь иностранное. Они оглушительно грянули гимн "Германия превыше всего" -- причем как раз в тот момент, когда шериф в Мекке поднял телефонную трубку, чтобы послушать, что играют на нашей вечеринке. В ответ на просьбу сыграть еще что-нибудь из немецкой музыки они завели "Твердыню". К середине они окончательно сбились, и мелодия истаяла под вялый разнобой барабанов. Их кожа отсырела во влажном воздухе Джидды. Оркестранты потребовали огня, чтобы исправить инструменты. Слуги Уилсона и телохранители Абдуллы натащили соломы и каких-то картонных коробок. Музыканты прогрели барабаны, поворачивая их перед костром, а потом разразились музыкой, названной ими "Гимном ненависти", в котором никому из нас не удалось уловить ни намека на европейское звучание. "Похоронный марш", -- заметил Сейед Али, повернувшись к Абдулле. У того расширились глаза, но Сторрс, стремительно вступивший в разговор, чтобы спасти ситуацию, обратил все в забавную шутку. И мы отослали печальным музыкантам остатки наших яств вместе с изъявлениями восхищения, что не принесло им большой радости; они умоляли поскорее отправить их восвояси. Наутро я отплыл из Джидды в Рабег.

ГЛАВА 10

В Рабеге стоял на якоре индийский военный корабль "Норсбрук", на его борту находился полковник Паркер, наш офицер связи с шерифом Али, которому он и отослал привезенное мною письмо от Абдуллы с "приказом" его отца немедленно отправить меня к Фейсалу. Али был поражен его содержанием, но ничего не мог поделать, так как единственной быстрой связью с Меккой был корабельный беспроволочный телеграф, и он постеснялся отправить отцу свои возражения через нас. И сделал все, что мог, предоставив мне своего собственного великолепного верхового верблюда под седлом, увешанного роскошной сбруей, подушками неджской работы из разноцветных кусочков кожи, с длинной бахромой и с сетками, окаймленными металлическим плетением. Сопровождать меня в лагерь Фейсала он назначил надежного человека -- Тафаса эль-Раашада с сыном из племени навазим харб. Али делал все это наилучшим образом с одобрения Нури Саида, багдадского штабного офицера, с которым я подружился в Каире, когда он болел. Теперь Нури был вторым лицом в командовании регулярными силами, которые здесь формировал и обучал Азиз эль-Масри. Вторым моим другом при дворе был один из секретарей Фаиза эль-Хусейна, Сулут Шейх из Хаурана, бывший представитель турецкого правительства, во время войны бежавший через Армению и в конце концов добравшийся до мисс Гертруды Белл в Басре. Она и направила его ко мне с теплыми рекомендациями. Сам Али, который рисовался мне величественным, оказался человеком среднего роста, худощавым и выглядел старше своих тридцати семи лет. Он слегка сутулился. На желтоватом лице выделялись большие, глубокие карие глаза. У него был тонкий, с довольно выраженной горбинкой нос, печально опущенные губы, недлинная черная борода и очень изящные руки. Манера его поведения была достойной и вызывала восхищение, но при этом отличалась прямотой, и он поразил меня своим джентльменством, добросовестностью и деликатностью характера, несмотря на некоторую нервозность и явную усталость. Его физическая слабость (у него был туберкулез) проявлялась в периодических внезапных приступах лихорадочного озноба, которым предшествовали и за которыми следовали периоды капризного упрямства. Он был начитан, образован в области права и религии и почти до фанатизма набожен. Он слишком хорошо осознавал свое высокое происхождение, чтобы быть амбициозным, и был слишком чист, чтобы замечать или подозревать корыстные мотивы в своем окружении. Это делало его податливым на происки назойливых компаньонов и излишне чувствительным к рекомендациям какого-нибудь крупного лидера, хотя чистота его намерений и поведения снискала ему любовь тех, кому приходилось иметь дело непосредственно с ним. Если бы вдруг стало ясно, что Фейсал вовсе не пророк, восстание вполне могло бы склониться к признанию своим главой Али. Я счел, что он более предан арабскому делу, чем Абдулла или же чем его юный единокровный брат Зейд, помогавший ему в Рабеге и явившийся вместе с Али, Нури и Азизом в пальмовые рощи, чтобы посмотреть на мой дебют. Зейд был застенчивым, белокожим, безбородым юношей лет девятнадцати, тихим и рассеянным -- отнюдь не фанатичным приверженцем восстания. В самом деле, его мать была турчанкой, и родился он в гареме, так что вряд ли мог относиться с большой симпатией к идее арабского возрождения, но в этот день он делал все, чтобы казаться приятным, и даже превзошел Али, возможно потому, что его чувства не были так сильно уязвлены появлением христианина в священных владениях эмира. Зейд, разумеется, еще в меньшей степени, чем Абдулла, был рожден лидером, которого я искал. Все же он мне нравился, и мне казалось, что по мере возмужания он превратится в решительного человека. Али не позволил мне отправиться в путь до захода солнца, чтобы как можно меньше его последователей видело мой отъезд. Он хранил мою поездку в тайне даже от собственных рабов и прислал мне бурнус с головным платком, которыми я должен был прикрыть военную форму, чтобы мой силуэт в сумерках не отличался от любого обычного всадника на верблюде. У меня не было с собой продуктов, и Тафасу было приказано найти какую-нибудь еду в первом поселении, Бир эль-Шейхе, лежавшем милях в шести, не допускать обращения ко мне с какими-либо вопросами, пресекать любопытство на протяжении всего пути, объезжать стороной лагеря и избегать любых встреч. Племя масрух харб, населявшее Рабег и округу, только изображало преданность шерифу. В действительности оно состояло из приверженцев Хусейна Мабейрига, амбициозного шейха, завидовавшего эмиру Мекки и порвавшего с ним. Теперь он стал изгнанником, жившим в холмах к востоку, и было известно о его контактах с турками. Его люди не были настроены явно протурецки, но охотно повиновались своему главе. Если бы он узнал о моем отъезде в Мекку, он вполне мог бы приказать какой-нибудь банде задержать меня при проезде по территории своего округа. Тафас был из Хазими, принадлежал к ветви бени салем племени харб и, разумеется, не был в добрых отношениях с масрухом. Это склоняло его ко мне, и поскольку он согласился сопровождать меня к Фейсалу, мы могли ему доверять. Превыше всего у арабских племен ценится верность дорожного спутника. Проводник головой отвечал за жизнь подопечного. Один человек из племени харб, пообещавший отвести Хубера в Медину, нарушивший слово и убивший его на дороге близ Рабе-га, когда обнаружил, что тот христианин, подвергся всеобщему остракизму и, хотя религиозные предрассудки были на его стороне, с тех пор в одиночестве влачил жалкую жизнь в холмах, лишенный всякого дружеского участия и возможности взять жену из своего племени. Таким образом мы целиком зависели от доброй воли Тафаса и его сына Абдуллы. И Али изо всех сил стремился к тому, чтобы его подробнейшие инструкции не подвели. Мы двигались через пальмовые рощи, опоясывавшие рассеянные дома деревни Рабег, и далее, под звездами, по Техамской долине, однообразной полосе песчаной пустыни, окаймлявшей западное побережье Аравии между берегом моря и прибрежными горами на протяжении сотен однообразных миль. В дневные часы эта низменная равнина дышала нестерпимой жарой, а полное отсутствие воды делало ее запретным путем. И все же этот путь был неизбежен, поскольку сильно пересеченная местность в более благодатных холмах не позволяла пуститься через нее с севера на юг с тяжело нагруженными животными. Ночной холод был приятен после дневных остановок и дискуссий, так наскучивших в Рабеге. Тафас шел вперед молча, и верблюды так же беззвучно ступали по мягкому, ровному песку. Я думал о том времени, когда это была дорога паломников, по которой неисчислимые поколения северного народа двигались в священный город, неся с собой приношения веры, чтобы возложить их у гробницы, и мне казалось, что арабское восстание могло бы стать в некотором роде паломничеством обратно на север, к Сирии, идеалом из идеалов, верой в свободу и в откровение. Мы ехали несколько часов без перерыва, пока верблюды не начали оступаться, отчего скрипели седла: верный признак того, что мягкая равнина сменяется барханами с крошечными жесткими кустиками и оттого трудно проходимыми, так как вокруг корней накапливаются холмики песка, а в промежутках между ними, увлекая за собой песчинки, вьются вихри морского ветра. Верблюды шагали в темноте менее уверенно, так как свет звезд был слишком слаб, чтобы неровности дороги отбрасывали тени и были различимы. Незадолго до полуночи мы остановились, я плотнее закутался в бурнус, выбрал впадинку подходящих размеров и отлично проспал в ней почти до рассвета. Как только Тафас почувствовал, что воздух становится холоднее, он поднялся, и две минуты спустя мы уже снова двигались вперед. Часом позже совсем рассвело, пока мы поднимались по низкому пласту лавы, почти доверху утонувшему в нанесенном ветром песке. Он соединял небольшой ее язык, доходивший почти до берега, с главным лавовым полем Хиджаза, западная кромка которого шла выше, справа от нас, определяя место прибрежной дороги. Этот пласт был каменистым, но недлинным. По обе стороны синеватая лава вздымалась горбами, образуя невысокие склоны, с которых, по словам Тафаса, можно было видеть плывшие по морю суда. Паломники понастроили вдоль дороги пирамидки -- порой всего из трех камней, положенных один на другой, в других случаях целые груды, сложенные многими людьми, куда каждый прохожий мог положить свой камень -- просто потому, что так поступали другие, возможно, знавшие, зачем они это делают. За каменистым гребнем дорога опускалась в широко распахнувшийся простор, Мастурахскую равнину, по которой текла к морю Вади Фура. Равнина была испещрена бесчисленными руслами, выложенными галькой на глубину в несколько дюймов, которые прорывали потоки воды в тех редких случаях, когда в Тареифе шел дождь, и ручейки, превращаясь в бурные речки, неслись в море. Ширина дельты в этом месте доходила до шести миль. Вдоль части равнины вода текла час или два, а то и по два-три дня в году. И так продолжалось многие годы. Подземные слои здесь были насыщены влагой, защищенной от солнечных лучей наносами песка, поэтому здесь цвели деревья с колючками и мелкий кустарник. Попадались деревья с поперечником ствола в один фут, а высота их могла достигать двадцати футов. Деревья и кустарник росли отдельными группами, и их нижние ветки были обглоданы голодными верблюдами. Они казались ухоженными, высаженными обдуманно, что представлялось странным среди этой дикости, особенно если учесть, что Техама на всем протяжении до этих мест была совершенно голой пустыней. Выше, в двух часах ходьбы от нас, как говорил мне Тафас, находилась горловина, через которую Вади Фура вытекала из последних гранитных холмов, и там была построена небольшая деревня Хорейба с вечно текущими ручьями, колодцами и пальмовыми рощами, в которой жили вольноотпущенники, занимавшиеся земледелием. Это было важное обстоятельство. Мы недооценили того факта, что русло Вади Фура было прямой дорогой из окрестностей Медины в район Рабега. Оно проходило настолько южнее и западнее возможной позиции Фейсала в холмах, что вряд ли можно было сказать, что он прикрывал этот путь. К тому же Абдулла не предупредил нас о существовании Хорейбы, хотя она существенно влияла на положение Рабега, так как обеспечивала противнику водопой вне зоны наших возможных действий и досягаемости наших корабельных орудий. Турки могли сосредоточить в Хорейбе значительные силы для нападения на предполагаемые позиции бригады в Рабеге. В ответ на мои вопросы Тафас рассказал, что в Хаджаре, лежавшем в горах к востоку от Рабега, есть еще один источник воды, он находится в руках племени масрух, где теперь штаб их протурецкого вождя Хусейна Мабейрига. Турки могли сделать его следующим этапом своего продвижения из Хорейбы к Мекке, не трогая Рабега на фланге. Это означало, что затребованная английская бригада не смогла бы спасти Мекку. Для этого потребовались бы силы, развернутые фронтом протяженностью миль в двадцать, чтобы отрезать противника от источников воды. Тем временем на самом рассвете мы пустили своих верблюдов хорошей рысью по усыпанному галькой руслу между деревьями, направляясь к мастурахскому колодцу, первому этапу пути паломников из Рабега. Там мы должны были сделать короткую передышку и запастись водой. Моя верблюдица восхищала меня, мне никогда не доводилось ехать на подобном животном. В Египте хороших верблюдов не было, о верблюдах же Синайской пустыни, хотя выносливых и сильных, нельзя было сказать, чтобы их аллюр был таким же мягким и быстрым, как у этих дорогих животных аравийских властителей. И все же достоинства моей верблюдицы в значительной степени оставались втуне, поскольку правильно воспользоваться ими могли бы лишь ловкие, я бы сказал, созданные для таких верблюдов всадники, а вовсе не я, которому было достаточно того, что его везут, а уж об умении управлять животным не могло быть и речи. Было легко сидеть на спине верблюдицы, не падая с нее, но очень трудно понимать и использовать ее способности таким образом, чтобы долгие переходы не утомляли ни всадника, ни животное. Тафас в пути делал прозрачные намеки на мою неловкость, и это было одной из немногочисленных тем, на которые он позволял себе говорить со мной. Казалось, что приказ не допускать моих контактов с окружающим миром закрыл рот и ему самому. А жаль, потому что мне был интересен его диалект. У самой северной окраины Мастураха мы обнаружили колодец. Рядом с ним грудились разваленные стены то ли бывшей казармы, то ли просто барака, а напротив -- несколько навесов из веток и пальмовых листьев, под которыми расположилась небольшая группа бедуинов. Мы не поздоровались, более того -- Тафас объехал развалины, и мы спешились, скрывшись за грудой камней. Я уселся в ее тени, а они с Абдуллой принялись поить животных, напились сами и принесли воды мне. Колодец был старый, широкий, хорошей каменной кладки, с надежной оградой вокруг. Глубина его была около двадцати футов. Для удобства путников, не располагающих веревкой, вроде нас, в каменной кладке была сделана ниша квадратного сечения со скобами для ног и рук по углам, чтобы спуститься к воде и наполнить водой бурдюк. Досужие бездельники набросали в колодец так много камней, что половина дна оказалась завалена и воды было мало. Абдулла завязал длинные рукава бурнуса вокруг плеч, заткнул полы под опоясывавший его патронташ и буквально засновал туда и обратно по скобам в нише, вынося каждый раз на поверхность по четыре-пять галлонов воды, которую мы выливали для верблюдов в каменное корыто рядом с колодцем. Они выпили каждый галлонов по пять, ведь с последнего водопоя в Рабеге прошли целые сутки. Затем мы дали верблюдам отдохнуть и сами спокойно посидели, вдыхая легкий ветерок с моря. В вознаграждение за свои труды Абдулла выкурил сигарету. Несколько харбов подогнали к колодцу большой гурт племенных верблюдов и принялись их поить: один из пастухов опустился в колодец, чтобы наполнять водой большое кожаное ведро, а другие поднимали его, перебирая руками веревку под громкое пение в ритме стаккатто. Мы смотрели на них, не вступая в разговоры, поскольку они были из племени масрух, а мы из племени салем, и, хотя оба клана жили теперь в мире и их представители могли появляться на принадлежащих друг другу территориях, это было лишь временным перемирием на войне шерифа с турками, а вовсе не искренним проявлением доброй воли. Молча разглядывая пастухов, мы увидели двух всадников, приближавшихся легкой рысью с севера. Оба были молоды. Один был одет в богатые кашемировые одежды, в головном платке, обшитом плотным шелком. Одежда другого была попроще -- белый хлопчатобумажный бурнус и платок из красной ткани. Они остановились у колодца; шикарный всадник грациозно соскользнул на землю, не сгибая колен, и, отдав своему спутнику повод, бесстрастно распорядился: "Напои их, а я отойду и отдохну". Потом шагнул к развалинам и уселся под нашей стеной, взглянув на нас с подчеркнутым безразличием. Он предложил мне сигарету-самокрутку, уже свернутую и заклеенную слюной, со словами: "Вы из Сирии?" Уклонившись от ответа, я, в свою очередь, высказал предположение о том, что он из Мекки, на которое также не последовало прямого ответа. Мы немного поговорили о войне и о том, какие тощие верблюдицы у масрух. Все это время его спутник с бесстрастным видом неподвижно стоял, не выпуская из рук поводья и, видимо, ожидая, когда харб закончат поить свой гурт. "В чем дело, Мустафа? -- рассердился его молодой господин. -- Напои их немедленно!" Подойдя к нему, слуга уныло ответил: "Они мне не дадут". -- "Еще чего! -- взъярился хозяин и три или четыре раза сильно ударил плеткой склонившегося к его ногам несчастного Мустафу по голове и плечам. -- Ступай к ним и попроси". Обиженный Мустафа, явно ожидавший нового удара, счел за лучшее вернуться к колодцу. Растерявшийся харб, проникшись жалостью к Мустафе, уступил ему место и дал напоить двух верблюдов из наполненного им корыта. "Кто он такой?" -- шепотом спросил пастух, и Мустафа ответил: "Двоюродный брат нашего повелителя из Мекки". Они быстро отвязали от одного из седел суму и высыпали перед обоими верховыми верблюдами ее содержимое -- зеленые листья и почки колючих деревьев. Их обычно сбивали с низкого кустарника тяжелой палкой, и отломанные побеги падали на расстеленную под кустами ткань. Юный шериф смотрел на все это с довольным видом. Когда его верблюд наелся, он неторопливо, без видимого усилия поднялся по его шее в седло и, непринужденно в нем расположившись, попрощался с нами, а затем елейным голосом попросил у Аллаха блага для арабов. Те негромко пожелали ему счастливой дороги, и он тронулся в путь на юг, мы же взгромоздились на приведенных Абдуллой верблюдов и взяли курс на север. Минут через десять я услышал смешок старого Тафаса и увидел, как между его поседевшими бородой и усами заиграла саркастическая улыбка. -- Что с вами, Тафас? -- спросил я. -- Господин, вы узнали этих двух всадников у колодца? -- Шерифа и его слугу? -- Вот именно. Это же были шериф Али ибн эль-Хусейн из Модига и его двоюродный брат, шериф Мохсин, правители Харита, кровные враги масрухов. Они боялись, что если арабы их узнают, то захватят или не подпустят к колодцу, и поэтому притворились простыми путниками -- хозяином и его слугой из Мекки. Вы заметили, как был взбешен Мохсин, когда его ударил плеткой Али? Этот Али форменный дьявол. Когда ему было всего одиннадцать лет, он бежал из отцовского дома к дяде, грабившему на дороге паломников, и вместе с ним занимался этим делом много месяцев, пока его не поймал отец. Он был при нашем повелителе Фейсале с первого дня мединского сражения и вывел племя атейба на равнины в обход Ара и Бир-Дервиша. Всадники сражались верхом на верблюдах, и среди людей Али не было ни одного, кто посмел бы не сделать того, что делал он -- бежать рядом с верблюдом, держась одной рукой за седло, с ружьем в другой руке. Дети Харита были детьми войны. За все время нашего пути старик впервые так разговорился.

ГЛАВА 11

Пока он говорил, мы стремительно мчались по ослепительно сверкавшей равнине, теперь почти лишенной деревьев, и грунт под ногами верблюдов постепенно становился все мягче. Поначалу это была серая галька, выстилавшая дорогу плотным слоем. Потом песка становилось все больше, а камни попадались все реже, и мы уже начали различать по цвету встречавшиеся здесь и там прогалины кремня, порфира, серого кристаллического сланца, базальта. Наконец и они исчезли, и остался один почти белый песок, покрывавший слой более твердого грунта. Бежать по нему нашим верблюдам было почти так же легко, как по травянистому ковру газона. Песчинки были чистыми, отполированными и улавливали солнечные лучи, как крошечные бриллианты, отражая их с такой силой, что это быстро стало невыносимо для глаз. Я щурился как мог, пристраивал головной платок козырьком над глазами, стараясь защитить их и снизу, на манер забрала, чтобы хоть как-то уберечься от жгучего жара, сверкающими волнами поднимавшегося от раскаленного песка и хлеставшего меня по лицу. В восьми милях впереди, за Янбо высился гигантский пик Рудвы, подножие которой тонуло в дрожавшей дымке испарений. Совсем близко поднимались невысокие бесформенные горы Хасны, казалось, перегораживавшие нам путь. Справа от нас поднимался крутой кряж, где жило племя бени айюб, зубчатый и узкий, как пила, первый из множества гористых образований между Техамой и высоким уступом плоскогорья, подступавшего к Медине. Эти горы постепенно опускались в северном направлении, переходя в синеватый ряд небольших холмов с мягкими очертаниями, а за ними к господствовавшему надо всем центральному массиву Джебель Субха с его фантастическими гранитными шпилями поднимались неровной лестницей, ряд за рядом кряжи гор, в этот час казавшиеся красными в лучах низко повисшего солнца. Немного позже мы повернули направо от дороги паломников и по короткому проходу пересекли постепенно повышавшийся участок предгорья, чьи плоские базальтовые гребни утопали в песке, оставляя над его поверхностью только самые высокие горбины. Здесь удерживалось достаточно влаги, и кое-где на склонах, поросших жесткою травой и кустарником, паслись немногочисленные овцы и козы. Тафас показал мне камень, обозначавший границу территории племени масрух, и с довольной ухмылкой объявил, что теперь он дома, на земле своего племени, и нам больше не угрожает никакая опасность. Профаны считают пустыню бесплодной, бесхозной землей, любой участок которой каждый волен объявить своей собственностью; фактически же у каждого холма, у каждой долины был общепризнанный владелец, готовый отстаивать права своей семьи или клана при любом проявлении агрессии. Даже у колодцев и у деревьев были свои хозяева, которые позволяли всем пить вволю и использовать деревья на дрова для костра, но немедленно пресекли бы всякие попытки посторонних обратить их в свою собственность с целью для наживы. Пустыня жила в режиме некоего стихийного коммунизма, при котором природа и ее составляющие всегда открыты для любого дружески расположенного человека, пользующегося ими для собственных нужд и ни для чего другого. Логическим следствием такого подхода были признание права на привилегии за людьми пустыни и жесткость к чужакам, поскольку общая безопасность обеспечивалась общей ответственностью людей, связанных родством. Долины становились все четче, с чистыми руслами, выложенными песком и галькой, да с отдельными крупными камнями, смытыми с гор половодьем. Попадались большие заросли ракитника, на серой зелени которых отдыхали глаза -- годные только на дрова, но не на корм для животных. Мы продолжали подниматься, пока не вышли на главную дорогу паломников, по которой ехали до захода солнца, когда нашим взорам открылось небольшое селение Бир эль-Шейх. С наступлением сумерек, когда уже горели костры, на которых жители готовили ужин, мы прошли по широкой улице и остановились. Тафас зашел в одну из двух десятков жалких лачуг и, обменявшись там с кем-то несколькими едва слышными словами, после долгой паузы вернулся с мукой. Разведя ее в воде, мы замесили густое тесто, раскатали его в лепешку толщиной дюйма в два и дюймов в восемь в поперечнике. Потом мы зарыли ее в золу костра, где горели ветви кустарника, принесенные женщиной-субхиткой, с которой Тафас, похоже, был знаком. Когда лепешка нагрелась, он вынул ее из костра, отряхнул от золы, и мы поделили ее на двоих, поскольку Абдулла отправился купить себе табака. Они рассказали, что в этом селении два облицованных камнем колодца у подножия южного склона, но у меня не было желания их осматривать, потому что от долгого перехода ныли непривычные к такой нагрузке мышцы, да и жара равнины была слишком изнурительной. От нее у меня пошли пузыри по коже, а глаза мучительно болели от вспышек света, отражавшегося под острым углом от серебристого песка и отполированных до блеска камней. Последние два года я провел в Каире, целыми днями не вставая из-за письменного стола, или в небольшом людном офисе, полном отвлекающих шумов, мешавших сосредоточиться, за разговорами о сотне неотложных дел, в действительности отнюдь не необходимых, отвлекаясь лишь на ежедневную беготню между офисом и отелем. По контрасту со всем этим новое положение было очень трудным, поскольку у меня не было времени постепенно привыкнуть к губительному аравийскому солнцу и бесконечному однообразию езды на верблюде. А предстоял еще ночной этап пути и длинный завтрашний переход, прежде чем мы должны были достигнуть лагеря Фейсала. Я был благодарен необходимости приготовить еду и сделать закупки, на что ушел один час, и еще часу отдыха, который мы позволили себе по общему согласию. Было грустно, что он быстро закончился. Мы снова взгромоздились на верблюдов и поехали в кромешной тьме через одну долину в другую, пересекая слои горячего воздуха в закрытых котловинах и обдуваемые свежим ветром в открытых местах. Грунт под нами был явно песчаным, тишина нашего движения терзала мои непривычные уши и убаюкивала, так что я постоянно засыпал в седле и тут же вдруг испуганно просыпался, инстинктивно хватаясь за стойку седла, чтобы сохранить равновесие, порой нарушавшееся неожиданным движением животного. Было слишком темно, а очертания местности были слишком невнятны, чтобы не давать отяжелевшим ресницам опускаться на всматривающиеся во мрак глаза. Наконец мы остановились на приятный, долгий послеполуночный отдых, я завернулся в бурнус и заснул в комфортабельной песчаной могилке, прежде чем Тафас успел спутать поводом мою верблюдицу. Спустя три часа мы вновь были в пути, на этот раз смутно различая дорогу, освещенную истаивавшим сиянием луны. Мы двигались вдоль Вади Марид глухой ночью, знойной, молчаливой, между островерхими холмами, поднимавшимися по сторонам в разреженном воздухе. Там было много деревьев. Рассвет застал нас, когда мы выходили из этих теснин на широкий простор, на равной поверхности которого неприятные порывы ветра поднимали вихри пыли. Все больше светало, и справа от нас показался Бир ибн Хасан. Нелепые коричневые и белые домики, для безопасности державшиеся вместе в громадной тени высившейся за ними мрачной, обрывистой пропасти Субха, казались игрушечными и более унылыми, чем сама пустыня. Пока мы разглядывали их в надежде увидеть хоть какие-то признаки жизни у их дверей, солнце продолжало быстро подниматься, и на фоне еще желтоватого от угасавшего рассвета неба в сильно преломленных лучах белого света стали проявляться очертания взмывших на тысячи футов к небу выветренных скал. Мы продолжали двигаться через большую долину. Какой-то всадник на верблюде, болтливый и старый, выехал из-за домов и присоединился к нам. Он с излишней развязностью назвал свое имя -- Халлаф и после небольшой паузы разразился потоком банальных приветственных слов, а когда они иссякли, попытался втянуть нас в разговор. Однако Тафас, которому была явно неприятна такая компания, отвечал односложно. Халлаф не отступался и наконец, чтобы завоевать наше расположение, нагнулся и раскопал в своей седельной сумке небольшую эмалированную миску с порядочной порцией главного продукта питания при путешествии по Хиджазу. То было вчерашнее пресное тесто, крошившееся под пальцами, хотя еще теплое и политое жидким маслом для вязкости. Подсластив сахарной пудрой, его пальцами скатывают в шарики, как влажные опилки. Для первого раза я съел немного, однако Тафас с Абдуллой набросились на это лакомство, и в результате щедрый Халлаф сам остался полуголодным, надо сказать, заслуженно, потому что у арабов считалось женской слабостью брать с собой еду в короткое путешествие на какую-то сотню миль. Теперь мы были друзьями, и разговор возобновился. Халлаф рассказал нам о последнем сражении, состоявшемся накануне и закончившемся неудачно для Фейсала. Похоже, он был выбит из Кейфа в верховьях Вади Сафра и находился сейчас в Хамре, совсем недалеко от нас, по крайней мере, так думал Халлаф. Мы могли проверить это в Васте, следующей деревне на нашем пути. Это сражение не было жестоким, но между людьми из племен Тафаса и Халлафа возникли некоторые разногласия, и Халлаф по порядку изложил все, что знал, называя имена и претензии с каждой стороны. Тем временем я внимательно осматривал окрестности, так как меня очень интересовала эта новая область. От песка и развалин, запомнившихся с прошлой ночи, и от Бир эль-Шейха не осталось и следа. Мы ехали долиной шириной от двух до трех сотен ярдов по выложенному галькой очень твердому грунту, из которого местами выпирали груды битого зеленого камня. Здесь было много колючих деревьев, в том числе акаций высотой в тридцать и более футов с их роскошной зеленью, тамариска и мягкого кустарника, дополнявших очарование, хорошо ухоженных и превращавших дыхание пустыни в приятный воздух парка. В этот ранний утренний час они отбрасывали длинные, мягкие тени. Словно подметенный, грунт был таким ровным и чистым, галька такой разноцветной, и ее цвета смешивались в такую радостную гамму, что возникало ощущение рукотворного ландшафта, и это чувство укреплялось прямолинейностью и резкостью очертаний крутых холмов. Они возникали слева и справа с регулярными промежутками, нависая тысячефутовыми обрывами коричневых гранитных и темных порфировых обнажений с розовыми пятнами, причем по какой-то странной случайности эти сверкающие красками холмы покоились на стофутовых фундаментах из зернистого камня, необычный цвет которого говорил о том, что они покрыты тонкой порослью мха. Мы проехали по этим красивейшим местам около семи миль, до низкого водораздела, пересеченного стеной из обломков гр