е, либо в комнате Али, и после трапезы и кофе вместе со всякими историями ходил по кругу, пока всех не одолевал сон. В грозовые ночи мы приносили хворост и навоз и разжигали большой костер на полу, посреди комнаты. Вокруг него расстилали ковры и овечьи шкуры с седел и в свете огня говорили о своих сражениях или слушали традиционные рассказы гостей. Прыгающие языки пламени гонялись за нашими размытыми дымом тенями, метавшимися по грубым каменным стенам, искажая их на выбоинах в камне и на выступах его неровной поверхности. Когда рассказы иссякали, наш правильный тесный круг нарушался, мы меняли позы, перенося тяжесть тела на другое колено или локоть, и снова по кругу звенели кофейные чашки, и слуга разгонял полами халата синий дымок от костра, поднимая в воздух струйки мерцающей золы и отрывая от них медленно гаснущие искры. Пока тишину не нарушал голос очередного рассказчика, мы слушали, как капли дождя с коротким шипением падают с каменных стропил крыши прямо в центр очага. Наконец словно само небо превратилось в дождь, и теперь уже к нам не могла добраться ни одна живая душа. В одиночестве мы постигали все муки заточения в этих мрачных древних башнях с не связанной известковым раствором каменной кладкой, где гулял свободно ветер через щели. Струи дождя пробивались по ним через всю толщу стен и падали на пол комнат. Мы укладывали в несколько слоев пальмовые ветви, чтобы они защищали нас от струившейся по полу воды, застилали их войлочными матами, а поверх клали овечьи шкуры, сами же накрывались другим матом в качестве щита от воды, капавшей сверху. Стоял ледяной холод, и мы прятались здесь, в неподвижности, с мрачного рассвета до темноты, и наши мозги казались нам подвешенными между этих массивных стен, через каждое окно которых белым вымпелом врывался пронизывающий туман. Прошлое и будущее плыло над нами подобно неиссякаемой реке. Мы видели сны, соответствующие месту: осады и пиры, рейды, убийства, любовное пение в ночи. Этот уход сознания из наших скованных тел был некоей формой расслабляющей снисходительности, которая одна могла изменить восприятие реальности. Я мучительным усилием воли снова вернулся в настоящее и заставил себя осознать, что эту зимнюю непогоду нужно использовать для изучения местности вокруг Дераа. Пока я раздумывал, как поеду на эту рекогносцировку, одним дождливым утром к нам без предупреждения явился тафасский шейх Талаль эль-Харейдин. Он был известным преступником, за чью голову была назначена крупная цена, но это был такой почитаемый преступник, что разъезжал без страха всюду, где ему вздумается. За два страшных года он, согласно официальной версии, убил двадцать три турка. Его сопровождали шестеро блестящих всадников, да и сам он явно любил покрасоваться, подстраиваясь под манеры верхушки хауран. На нем было нечто вроде овчинной племенной куртки чистейшей ангоры, подбитой тонким зеленым сукном, с шелковыми накладками и кружевным узором. Под нею виднелась шелковая одежда. Высокие сапоги, отделанное серебряное седло, сабля, кинжал и винтовка вполне отвечали его репутации. Он с важным видом подошел к нашему "кофейному очагу" как человек, не сомневавшийся в гостеприимной встрече, громогласно приветствуя Али (после нашего долгого пребывания в гуще бедуинских племен все крестьяне говорили очень громко), с широкой улыбкой посетовал на непогоду, прошелся по поводу нашего старого форта и помянул недобрым словом противника. Выглядел он лет на тридцать пять, коренастый и крепкий, с полным лицом, обрамленным подстриженной бородой, и с длинными заостренными усами. Его круглые насурманенные глаза казались еще круглее, крупнее и темнее. Он был пламенно предан нашему делу, и мы были рады ему, потому что даже одно его имя звучало магически для племени хауран. Убедившись в течение дня в его надежности, я уединился с ним в пальмовом саду и рассказал о своем намерении изучить территорию, соседствовавшую с его родными местами. Эта идея привела его в восторг, и он оказался для меня таким заботливым и неунывающим компаньоном, каким только мог быть сириец в седле на хорошей лошади. В качестве телохранителей со мной ехали специально нанятые люди -- Халим и Фарис. Мы проехали за Умтайю, изучая дороги, осматривая колодцы и лавовые поля, пересекли железнодорожную линию, которая вела в Шейх Саад, и повернули на юг, к родному для Талаля Тафасу. На следующий день доехали до Тель-Арара, великолепной позиции, контролировавшей Дамасскую железную дорогу и господствовавшей над Дераа. Затем мы проехали через прорезанную ручьями холмистую местность до Мезериба на Палестинской железной дороге, планируя и рассчитывая наше продвижение, когда мы поднимем всеобщее восстание во имя победы. Я не исключал того, что ближайшей весной прорвется вперед и Алленби.

ГЛАВА 80

Чтобы с пользой завершить рекогносцировку Хауранской низменности, необходимо было посетить Дераа, ее главный город. Мы могли отрезать ее с севера, запада и юга, разрушив все три железные дороги, но было бы еще более желательно сначала напасть на железнодорожный узел, а потом двигаться дальше. Однако Талаль не мог сопровождать меня дальше, поскольку его здесь слишком хорошо знали. Мы расстались, выразив взаимную благодарность, и отправились на юг, вдоль линии железной дороги, до подступов к Дераа. Там мы спешились. Халим взял нескольких пони и направился в Нисиб, что южнее Дераа. Я планировал обойти с Фа-рисом станцию железной дороги и город и после захода солнца доехать до того же Нисиба. Фарис был моим самым лучшим спутником в этом походе, потому что выглядел вполне обыкновенным, ничем не выдающимся крестьянином, достаточно старым, чтобы его можно было принять за моего отца, и достаточно респектабельным. Эта респектабельность казалась довольно сомнительной, когда мы двинулись в путь, озаренные светом пропитанного влагой дня, сменившего дождливую ночь. Наши босые ноги увязали в размокшей земле, а одежда покрылась пятнами грязи. На мне была намокшая рваная куртка Халима, и я все еще прихрамывал с тех пор, как повредил ногу при подрыве поезда Джемаля. Скользкая грязь затрудняла движение, и приходилось цепляться за грунт пальцами широко расставленных ног. Идти так, миля за милей, было для меня настоящей мукой. Вряд ли хоть один день в Аравии прошел без физической боли, подрывавшей мое решимость, обманывая арабов, делать вид, что легко переношу вместе с ними все трудности, не говоря уже о нараставшей усталости от бремени командирской ответственности. Мы поднялись на извилистую насыпь Палестинской железной дороги, и с этой позиции, открывавшей для нас всю перспективу, смотрели на станцию Дераа. Местность была слишком открытой, чтобы планировать внезапное нападение. Мы решили пройти вдоль восточной линии обороны и, с трудом продвигаясь, отмечали немецкие склады, натянутые тут и там заграждения из колючей проволоки, окопы, не доведенные до полного профиля. Турецкие солдаты расхаживали между палатками и отрытыми с обращенной к нам стороны отхожими местами. У угла аэродрома, примыкавшего к южному концу станции, мы повернули к городу. Под навесами стояли старые машины "альбатрос", повсюду слонялись без всякого дела солдаты. Один из них, сириец, стал расспрашивать о наших деревнях и о том, есть ли "сильная власть" там, где мы живем. По всему было видно, что он намеревается дезертировать и хотел бы оценить возможное прибежище. Мы с трудом отделались от него и уже пошли прочь, как вдруг нас окликнули по-турецки. Какой-то сержант догнал нас, грубо взял меня за руку и проговорил: "Тебя хочет видеть бей". Кругом было слишком много свидетелей, чтобы сопротивляться или пытаться бежать, поэтому я подчинился. На Фариса он не обратил никакого внимания. Меня повели за высокий забор, в сложный лабиринт множества лачуг и нескольких зданий. Мы подошли к грязному строению, перед которым на земляной площадке сидел, поджав одну ногу, толстый турецкий офицер. Он едва глянул, когда сержант подтолкнул меня вперед и длинно отрапортовал. Тот спросил мое имя. Я назвался Ахмедом ибн Багром, черкесом из Кунейтры. -- Дезертир? -- У черкесов нет воинской обязанности. Он повернулся, посмотрел на меня и сказал с расстановкой: -- Ты лгун. Запиши его в свой взвод, Хасан Човиш, и сделай все необходимое, пока за ним не пришлет бей. Меня отвели на гауптвахту, почти целиком занятую большими деревянными нарами, на которых лежали или сидели человек двенадцать в расстегнутом обмундировании. У меня отобрали ремень, нож, заставили тщательно умыться и накормили. Я провел там целый долгий день. Турки ни под каким видом не собирались меня отпускать и пытались уговаривать. Солдатская жизнь вовсе не плоха, говорили они. Завтра, может быть, меня выпустят, если я вечером доставлю бею удовольствие. Беем, по-видимому, был губернатор Нахи. Если он будет не в духе, объяснили мне, меня отправят на обучение в пехоту, в Баальбекский лагерь. Я постарался придать своему лицу такое выражение, как будто ни что на свете не могло быть хуже этого. Вскоре после наступления темноты за мной пришли трое солдат. Вроде бы представился шанс бежать, но один из них все время меня держал. Я проклинал свой невысокий рост. Мы перешли шесть железнодорожных путей рядом с паровозным депо, вышли через боковые ворота на улицу и прошли через площадь к отдельно стоявшему двухэтажному дому. Снаружи находился часовой, а в темном коридоре маячили другие. Меня повели наверх, в комнату бея, вернее в его спальню. Бей, еще один толстяк, сам был, возможно, черкесом. Он сидел на кровати в ночной рубахе, дрожа, весь в поту, как в лихорадке. Когда меня втолкнули в комнату, он кивнул и махнул рукой конвоиру, чтобы тот вышел. Он, задыхаясь, велел мне сесть перед ним на пол и надолго замолчал. Я смотрел поверх его крупной головы, на которой дыбом торчали волосы, такие же короткие, как щетина на щеках и подбородке. Наконец он оглядел меня и велел встать, а затем повернуться кругом. Я повиновался; он повалился обратно на кровать и потянул меня с собой, обхватив руками. Поняв, к чему шло дело, я вывернулся из его объятий и выпрямился, довольный тем, что был равен ему, по крайней мере, в спортивной борьбе. Он стал ласкаться ко мне, твердя о том, какой я белый и свежий, как красивы мои руки и ноги и как он освободит меня от муштры и от всех обязанностей, сделает своим ординарцем и даже будет платить мне жалованье, если я буду его любить. Я жестко возразил, он сменил тон и резко приказал мне снять штаны. Видя, что я заколебался, он вцепился в меня, но я оттолкнул его от себя. Он хлопнул в ладоши, вызывая часового, который появился немедленно и связал мне руки. Бей напустился на меня со страшными угрозами и приказал державшему меня солдату сорвать с меня всю одежду. Его глаза округлились, остановившись на тех наполовину заживших местах, где совсем недавно мою кожу обожгли пули. Наконец он с горящим взглядом поднялся на ноги и стал меня ощупывать. Я немного потерпел, пока его прикосновения не стали слишком скотскими, и резко отшвырнул его коленом. Он, шатаясь, согнувшись пополам, шагнул к кровати со стоном боли; солдат же громко позвал капрала, вместе с которым три других солдата ухватились за мои руки и ноги. Как только я оказался беспомощным, к губернатору вернулась храбрость, он плюнул на меня с угрозами и клялся, что заставит меня просить прощения. Он схватил комнатную туфлю и несколько раз ударил меня ею по лицу, а капрал при этом оттягивал мою голову за волосы, чтобы удары не приходились мимо. Бей наклонился вперед, вцепился зубами в мою шею и сжимал их, пока не показалась кровь. Затем он поцеловал меня, отошел в сторону и взялся за штык одного из солдат. Я подумал, что сейчас он меня убьет, и мне стало жаль себя, но он лишь оттянул складку на моих ребрах, заметно волнуясь, проткнул ее насквозь и сделал штыком пол-оборота. Это причинило мне боль, и я поморщился, а тем временем по боку потекла кровь и закапала на бедро. Бей выглядел очень довольным и, омочив кончики пальцев в крови, испачкал ею мой живот. Дойдя до полного отчаяния, я заговорил. Выражение его лица изменилось, теперь он стоял молча и после паузы, подавив дрожь в голосе, многозначительно произнес: -- Ты должен меня понять, и для тебя будет лучше, если будешь делать то, что я захочу. Я был ошеломлен, и мы молча смотрели друг на друга. Имевшие опыт солдаты поняли внутренний смысл этих слов и неловко отошли в сторону. Я вздернул подбородок, что на Востоке означает: "Нет". Тогда он сел и полушепотом приказал капралу забрать меня и как следует проучить. Солдаты вышвырнули меня на лестничную площадку и, распластав на скамье, принялись истязать. Двое прижали коленями мои лодыжки, опираясь на внутренние стороны моих коленей, двое других до хруста вывернули мне запястья, а потом притянули их и мою шею к доске скамьи. Капрал сбежал вниз по лестнице и вернулся с черкесской плеткой, представлявшей собою гибкий черный ремень, скругленный и сходящий на конус от толщины большого пальца у рукоятки (обложенной серебром) до острия тоньше заточенного карандаша. Он увидел, что я дрожу, отчасти, как мне самому казалось, от холода, и свистнул плеткой около моего уха, приговаривая, что я завою о пощаде еще до десятого удара, а на двадцатом стану просить ласк бея. И начал бешено хлестать меня изо всей силы, а я сцепил зубы, чтобы вынести удары плетки, вонзавшейся в мое тело, как раскаленная добела проволока. Чтобы не потерять самообладания, я принялся считать удары, но после двадцати сбился со счета и ощущал лишь какую-то бесформенную боль, а не муку от когтей, разрывающих тело, к которой заранее приготовился. Я чувствовал, как все мое существо постепенно раскалывалось под давлением непреодолимой силы, волны которой прокатывались по позвоночнику до самого мозга, мучительно смыкаясь в нем в единую точку. Где-то в доме громко тикали дешевые часы, и меня терзала мысль о том, что этот звук не соответствует действительному времени. Я корчился и извивался, но меня держали так крепко, что даже эти судорожные усилия не приносили облегчения. Когда капрал уставал, за дело принимались солдаты, деловито отвешивая мне не меньше ударов, затем наступал перерыв, когда они решали, чья очередь бить, расслаблялись и молча терзали меня. Это повторялось часто в течение, возможно, не более десяти минут. И всякий раз в начале новой серии ударов в голове у меня возникало просветление, и я видел, как какой-то ярко-белый гребень, похожий на железнодорожное полотно, медленно темнел, наливаясь темно-красным цветом, и при каждом ударе прыгал мне на спину, а в точке пересечения двух таких гребней наливался шарик крови. По мере продолжения наказания плетка все чаще и чаще опускалась на свежие рубцы, пока все мое тело не задрожало от накопившейся боли и от ужаса перед каждым очередным ударом. Палачи скоро сломили мою решимость не кричать, но когда я разжимал губы, из них вырывались только арабские слова, и еще до окончания экзекуции подступившая милосердная тошнота окончательно лишила меня дара речи. Наконец, когда я был окончательно разбит, они, казалось, почувствовали удовлетворение. Я каким-то образом оказался уже не на скамье, а лежал на боку на грязном полу, где свернулся в полубессознательном состоянии, жадно хватая ртом воздух и смутно ощущая подобие комфорта. Я напрягся, чтобы до того, как умру, исследовать всю боль с точки зрения уже не актера, а зрителя, не думая о том, как судорожно извивается и вопит мое тело. И все же я понимал или, может быть, представлял себе, что происходило со мною. Я помнил, как капрал, пнув меня подкованным сапогом, велел мне подняться (действительно, на следующий день мой правый бок потемнел и раздулся, а поврежденное ребро при каждом вдохе причиняло мне острую боль). Как, бессмысленно улыбаясь ему, я испытывал ощущение восхитительного тепла, вероятно сексуального, переполнившего меня, а затем он вскинул руку с плетью и со всего размаху ударил меня в пах. Это заставило меня сложиться пополам, с криком или, вернее, с бесплодной попыткой закричать, приведшей лишь к тому, что задрожали мои раскрытые пересохшие губы. Кто-то весело рассмеялся. "Постыдитесь, вы же его убьете", -- прозвучал чей-то голос. Последовал еще один удар. В голове возник какой-то гул, и у меня в глазах почернело, а внутри меня сквозь разрывавшиеся нервы словно выходил стержень жизни, исторгаемый из своей оболочки этой последней неописуемой болью. Судя по вновь появившимся синякам, они, возможно, продолжали меня бить и дальше, а потом я понял, что меня волочат за ноги двое солдат, едва не разрывая пополам, тогда как третий сидит на мне верхом. Это в какой-то момент показалось мне лучше порки. Затем меня потребовал Нахи. Они плеснули мне в лицо водой, слегка обтерли грязь, подняли меня, сотрясаемого позывами к рвоте и задыхаясь просящего о пощаде, и потащили туда, где лежал Нахи; но на этот раз он немедленно отверг меня, как какую-нибудь слишком потрепанную и заляпанную кровью вещь, ругая моих мучителей за излишнее рвение, которое испортило меня, однако они, без сомнения, вложили в меня не больше усилий, чем обычно, -- дело было главным образом в моей изнеженной коже, более чувствительной, чем у любого араба. Упавшему духом капралу, самому молодому и симпатичному из всей охраны, пришлось оставаться у бея, тогда как остальные вынесли меня по узкой лестнице на улицу. Ночной холод, обрушившийся на мое пылающее тело, и неподвижное сияние звезд после ужаса последнего часа заставили меня снова разрыдаться. Солдаты же, которым теперь ничто не мешало говорить со мною, назидательно объяснили мне, что подчиненные должны либо сносить прихоти своих офицеров, либо платить за это, подвергаясь еще большим страданиям, как только что случилось со мной. Они отвели меня пустынной, погруженной во мрак улицей к стоявшей за домом губернатора деревянной пристройке, в которой было много пыльных стеганых одеял. Появился какой-то армянин-камердинер, который в полусонном состоянии наспех обмыл меня и перевязал мои раны. Затем все ушли, а последний солдат, задержавшись около меня, улучил момент, чтобы прошептать мне, что дверь в соседнюю комнату не заперта. Я лежал в болезненном оцепенении, с ужасной головной болью, медленно немея от холода, пока через щели сарая не забрезжил рассвет, а на станции не просвистел паровоз. Эти проявления реальной жизни, а также мучительная жажда вернули меня к жизни, и я обнаружил, что боль немного утихла. С мальчишеского возраста меня мучили наваждения и тайный страх перед испытанием болью. Не излечился ли я теперь? И все же первым ощущением этого утра была боль. С ним я, голый, заставил себя подняться на ноги и застонал, осознав, что это не сон и что пять лет назад в Хальфати со мною, робким новобранцем, произошло нечто подобное, но менее позорное. Соседняя комната была чем-то вроде соединения амбулатории с аптекой. На ее двери висела одежда, сшитая из низкосортной ткани. Я медленно и неловко, из-за моих распухших запястий, натянул ее на себя и выбрал из лекарств едкий препарат, который бы мог спасти меня от нового плена. Окно выходило к длинной белой стене. Я с трудом выкарабкался наружу и, пошатываясь, пошел по дороге в сторону деревни, мимо немногих уже пробудившихся от сна солдат. Они не обратили на меня никакого внимания. Действительно, в моей мрачной и непривлекательной одежде, красной феске и домашних туфлях не было ничего особенного, но, только закусив до боли язык, мне удалось не сойти с ума от неотвязного страха. Дераа слыла бесчеловечно порочным и жестоким городом, и раздавшийся на улице, за моей спиной, смех какого-то солдата подействовал на меня как ушат ледяной воды. Рядом с мостом были колодцы, вокруг которых расположились солдаты, а среди них и женщины. Боковой желоб был свободен. Остановившись у его конца, я зачерпнул в ладони немного воды и протер ею лицо, потом напился, что было для меня особенно драгоценно, и наконец направился низом долины к югу, беспрепятственно уходя с людских глаз. По этой долине проходила скрытая дорога, по которой наш планировавшийся рейд должен был тайно подойти к городу, чтобы застать врасплох турок. Таким образом, спасаясь бегством, я разрешал, правда, слишком поздно, проблему, которая привела меня в Дераа. Немного погодя меня догнал на своем верблюде какой-то человек из племени сердие, ехавший в Нисиб. Я объяснил ему, что там у меня дела и что я уже стер ноги. Он сжалился надо мной и посадил за своей спиной на свое доброе животное, в которое я вцепился, не отпуская рук до конца дороги. Шатры племени стояли перед самой деревней, где я и обнаружил обеспокоенных Фариса и Халима, торопившихся узнать, как мне удалось спастись. Халим ночью подъезжал к Дераа и по отсутствию слухов обо мне понял, что достоверно никто ничего не знал. Я рассказал им нехитрую сказку о падких на взятку и легко клевавших на обман турках, о которой они обещали не распространяться, громко смеясь над простаками турками. Всю ночь напролет мне снился большой каменный мост под Нисибом. Не то чтобы моя надломленная воля теперь слишком пеклась об арабском восстании (или о чем угодно другом, кроме собственного излечения); однако, поскольку война была моим хобби, верный своему обыкновению, я должен был заставить себя пройти ее до конца. После всего случившегося я взял лошадь и осторожно направился к Азраку, без происшествий в пути, за тем исключением, что встретившийся нам разбойничий отряд Вульда Али беспрепятственно пропустил нашу группу, не тронув ни нас самих, ни наших лошадей, когда узнал, кто мы такие. То было довольно неожиданное благородство, поскольку Вульд Али пока еще не относился к кругу наших сторонников. Их предупредительность (выказанная немедленно, как если бы мы заслужили уважение этих людей) на мгновение укрепила во мне волю нести бремя памяти о той ночи в Дераа, когда невозвратимо пала крепость моей чистоты.

ГЛАВА 81

Ксури, друзский эмир Сальхада, приехал в наш старый форт со своим первым визитом к шерифу Али перед самым моим возвращением. Он рассказал нам конец истории алжирца Абдель Кадера. Незаметно ускользнув от нас, тот отправился прямиком в свою деревню и триумфально вступил в нее под развевавшимся арабским флагом в окружении галопировавших вокруг него семи кавалеристов, оглашавших окрестности выстрелами в воздух. Это привело людей в изумление, а турецкий губернатор выразил протест, находя, что подобные действия являются для него оскорбительными. Его представили Абдель Кадеру, который, величественно восседая на диване, произнес высокопарную речь, заявив, что захватил Джебель Друз с его помощью и подтверждает назначения всех действовавших чиновников. Утром следующего дня он совершил вторую официальную поездку по округу. Последовала новая жалоба обиженного губернатора. Эмир Абдель Кадер обнажил свою оправленную золотом саблю работы мастеров Мекки и поклялся, что отсечет ею голову Джемаль-паши. Друзы осудили его, указав, что подобные заявления не должны делаться в их доме в присутствии его превосходительства губернатора. Абдель Кадер обозвал их подлецами, сукиными детьми, обманщиками-спекулянтами и предателями. Друзы возмутились. Абдель Кадер в ярости выбежал из дома и вскочил в седло, прокричав, что когда добьется своего, весь Джебель Друз будет на его стороне. Вместе со своими семерыми слугами он помчался к станции Дераа, на территорию которой вступил так же, как и в Сальхад. Турки, наслышанные о его старческом слабоумии, дали ему поиграть. Они не поверили даже пущенному им слуху о том, что мы с Али той ночью попытаемся взорвать Ярмукский мост. Однако когда мы это сделали, они отнеслись к нему более серьезно и отправили его под охраной в Дамаск. Грубый юмор Джемаля получил хорошую пищу, и он освободил Абдель Кадера из-под стражи, превратив его в посмешище. Тот постепенно становился все сговорчивее. Турки снова стали использовать его как агента-провокатора, своего рода распылитель энергии, которую генерировали местные сирийские националисты. Погода теперь стала просто ужасной. Непрерывно шел дождь со снегом, бушевали грозы и метели. Стало очевидно, что в течение нескольких следующих месяцев в Азраке не будет ничего, кроме обучения и агитации за арабское движение. Я не проявлял в этом отношении особого рвения. Когда бывало необходимо, я вносил свою лепту в утомительное дело обращения в новую веру, но все время отлично осознавал при этом, как противоестественность своей причастности к этому, так и неуместность союзнической пропаганды национального освобождения. Эта война в моем понимании являлась борьбой с мышлением, уводившим в сторону от проблемы, за внедрение в сознание людей естественного доверия к восстанию. Мне приходилось убеждать себя, что британское правительство действительно может придерживаться духа своих обещаний. Это бывало особенно трудно, когда я уставал и болел, когда бредовая деятельность моего мозга разрывала в клочья мое терпение. И тогда, вслед за грубовато-прямым бедуином, который мог бы прорваться ко мне с пышным приветствием "О, Ауранс" и без дальнейших комплиментов выложить свои нужды, эти безликие горожане посходили бы с ума в своей готовности пресмыкаться в надежде получить аудиенцию у князя, бея, повелителя и освободителя. Такие сомнительные достоинства, подобные латам на турнире, были, разумеется, полезны, однако не только неудобны, но и весьма посредственны. Я никогда не страдал высокомерием, наоборот, старался быть доступным для каждого, даже если большинство считало нужным являться ко мне ежедневно. Я старался быть как можно более красноречивым, поддерживая своим примером привычный стандарт жизни. У меня не было ни собственных шатров, ни поваров, ни слуг, только телохранители, которые числились солдатами, а не прислугой; что и говорить об этих византийских лавочниках, всеми силами старавшихся развратить нашу простоту! И я в ярости оставил их, решив отправиться на юг и посмотреть, возможны ли в эту холодную непогодь какие-то активные действия в районе Мертвого моря, которое турки удерживали как рубеж, отделявший нас от Палестины. Мои последние деньги были отданы шерифу Али, чтобы он смог продержаться до весны, ему же были переданы на попечение индусы. В частности, мы купили для них верховых верблюдов, на случай внезапной необходимости каких-либо действий еще зимой, хотя Али с презрением отвергал ежедневно поступавшие сведения об угрозе турок Азраку. Мы с ним тепло распрощались. Али отдал мне половину своего гардероба: рубахи, головные платки, пояса, кители, а я ему -- половину своего. Мы расцеловались как Давид с Ионафаном, одевшись каждый в платье другого, и я в сопровождении одного лишь Рахайля устремился к югу. Мы выехали из Азрака вечером, взяв курс на горевший закатом запад; клиньями пролетавшие над нами в лучах заходившего солнца стаи серых журавлей казались нам наконечниками гигантских стрел. Начало пути было трудным. Ночная тьма охватила нас на подходе к Вади Бутуму, где ехать стало еще труднее. Вся равнина была пропитана водой, и наши верблюды то и дело оступались на скользком грунте. Мы падали не реже их, но хорошо уже и то, что между падениями чувствовали себя в седлах спокойно, тогда как наши животные отдыха не знали, продолжая везти нас вперед. К полуночи мы переправились через Гадаф. Надо сказать, что двигаться по этому болоту было просто ужасно. У меня не проходила слабость после случившегося в Дераа, мышцы были дряблыми и горели как в лихорадке, каждое новое усилие пугало меня, вызывая скверные предчувствия. И мы сделали привал. Мы уснули там, где остановились, прямо в грязи, густо облепленные ею. Проснулись на рассвете и постарались бодро улыбнуться друг другу. Дул сильный ветер, и земля стала подсыхать. Это было важно, так как я хотел добраться до Акабы до того, как люди Вуда уедут оттуда с обратным караваном, а у них были основания торопиться. Еще одной (и притом досадной) причиной форсировать наше продвижение было то, что мое тело отказывалось ехать быстрее. До полудня мы еле продвигались вперед, потому что верблюдам приходилось тащиться по хрупкой корке, покрывавшей рыхлые осколки кремня, и их ноги проваливались в подстилавшую этот слой красную глину. Во второй половине дня по ставшему более твердым грунту ехать было легче, и мы быстро приближались к поднимавшимся к небу наподобие белых шатров вершинам Тлайтаквата. Внезапно совсем близко послышались выстрелы, и вниз по склону к нам устремились четверо всадников. Я спокойно остановил своего верблюда. Видя это, они спрыгнули на землю и, размахивая винтовками, побежали к нам. Они спросили меня, кто я такой, а сами назвались людьми из племени джази ховейтат. То была явная ложь, потому что на их верблюдах я разглядел клейма Фаиза. Они наставили на нас винтовки и потребовали, чтобы мы спешились. Я в ответ рассмеялся, что было верной тактикой поведения с бедуинами в критических обстоятельствах. Это их озадачило. Я спросил у самого крикливого, знает ли он свое имя. Он посмотрел на меня, явно думая, что я сумасшедший. Потом подошел ближе, не снимая пальца с курка; я наклонился к нему и прошептал, что он, видимо, из племени терас, потому что только человек из этого племени мог быть таким невежливым. Говоря это, держал его под прицелом, пряча пистолет под плащом. Это было вызывающим оскорблением, но он был так удивлен тем, что первый встречный провоцирует вооруженного человека, что на минуту отказался от своего намерения нас убить. Он, оглядываясь по сторонам, отступил на шаг в страхе, что где-то поблизости у нас подкрепление, придающее нам такую уверенность. Я тут же тронул повод верблюда и медленно поехал дальше, почувствовав, как мурашки поползли у меня по спине, и позвал за собой Рахайля. Они не тронули и его и дали ему дорогу. Когда мы отъехали уже ярдов на сто, они спохватились и принялись стрелять, но мы быстро перевалили через бугор в очередную лощину и пустили в галоп верблюдов, легко поскакавших по твердому грунту. На закате мы посмотрели с гребня горы назад, на расстилавшуюся под нами северную равнину, в густом мраке которой здесь и там ярко вспыхивали точки, а то и целые всполохи темно-красного пламени от заходившего солнца, отражавшегося в лужах и неглубоких озерках, образовавшихся после дождя на ровной поверхности земли. Эти кроваво-красные вспышки, слегка раскачиваясь, становились настолько виднее самой равнины, что словно уносили наш взгляд на многие мили вперед, создавая иллюзию миража. Мы проехали Баир уже глубокой ночью, когда во мраке догорали последние костры у его шатров. Увидев на дне долины звезды, отразившиеся в воде, мы напоили своих тяжело дышавших верблюдов из глубокого пруда от прошедшего накануне дождя. После этого мы устроили им получасовой отдых: ночное путешествие было трудным не только для людей, но и для животных. Днем верблюдам были видны неровности дороги, они бежали вперед, волнообразно покачиваясь, и всадник мог компенсировать движениями тела толчки, неизбежные как при широком шаге, так и когда верблюд шел более легкой рысью, однако ночью ничего не было видно и тряска просто изматывала. У меня начался тяжелый приступ лихорадки, это меня раздражало, и я не обращал внимания на просьбы Рахайля остановиться. Этот юноша месяцами сводил всех нас с ума своей неиссякаемой энергией и высмеиванием наших слабостей, так что на этот раз я решил предоставить его самому себе и не отозвался. Перед рассветом он плакал от жалости к себе, правда негромко, так, чтобы я не слышал. Рассвет в Джефере наступал неуловимо, прорывался сквозь дымку тумана как некий призрак солнечного света, оставляя нетронутой землю, и его вспышка воспринималась одними глазами. Верхние части окружающих предметов оставались матово-тусклыми на фоне жемчужно-серого горизонта, а нижние словно мягко плавились в грунте. Наши тени не имели четкого контура, и мы не были уверены в том, что это размытое пятно внизу, на почве, и есть тень, отбрасывавшаяся нами. Незадолго до полудня мы доехали до лагеря Ауды. Мы остановились, чтобы приветствовать его и получить немного джауфских фиников. Ауда не мог предоставить нам сменных верблюдов, и едва стало смеркаться, мы снова уселись на своих животных и двинулись к железной дороге. Рахайль уже не протестовал. Он ехал рядом со мною, бледный, унылый и молчаливый, озабоченный лишь тем, как бы не отстать от меня, и вроде бы начав гордиться своими страданиями. В любом случае за ним оставалось преимущество в выносливости, я же теперь был почти в полном изнеможении. Шаг за шагом я поддавался медленно расползавшейся во мне боли, словно вступавшей в заговор с подрывавшей мои силы лихорадкой и с тупой монотонностью движения, чтобы перекрыть дорогу моим ощущениям. В конце концов наступил момент, когда мне стало казаться, что я приближался к полной бесчувственности, которая всегда оставалась для меня за пределами досягаемости, но о которой я думал как о восхитительном, обетованном состоянии для человека. Теперь мне казалось, что я был разделен на несколько частей: одна разумно продолжала двигаться вперед, стараясь сэкономить силы и облегчить каждый шаг изможденного верблюда; другая парила сверху, каким-то странным образом уводя вправо и словно спрашивая о том, что делает плоть, а плоть не отвечала, потому что осознанным был лишь один-единственный импульс, побуждавший двигаться вперед; а третья, болтливая, без умолку говорила и изумлялась, критикуя сознательно взваленную на себя телом работу и пренебрегая мотивами своих усилий. Ночь проходила в путанице этих рассуждений. Мои невидящие глаза видели лишь маячившую впереди цель -- рассвет, вершину перевала над тем, другим миром Румма, лежавшим внизу, как залитая солнцем карта, и части моего существа рассуждали о том, что борьба могла бы стать достойной, концом глупостей и возрождением желаний и чувств. Изнуренное тело упрямо продолжало свою работу, не требуя внимания к себе, и это было вполне справедливо, потому что части моего разделенного "я" не говорили ничего такого, о чем я не мог бы думать совершенно хладнокровно, все они были неотделимы от меня. Рахайль вывел меня из глубокого, как сама смерть, сна, дернув зажатый у меня в руках повод и слегка ударив. При этом он воскликнул, что мы заблудились и теперь, видимо, едем к турецким линиям в Аба эль-Лиссане. Он был прав, и нам пришлось долго, спрямляя путь, возвращаться обратно, чтобы, не подвергаясь опасности, добраться до Батры. Мы спустились по более крутым местам перевала, а затем поехали вдоль Вади Хафиры. Там, на полпути, к нам устремился какой-то храбрый коротышка из племени ховейти, лет сорока, с пальцем на курке винтовки. Он потребовал, чтобы мы остановились и объяснились, что мы смеясь и сделали. Малый залился краской и пожаловался на то, что вынужден постоянно оставаться в поле с отцовскими верблюдами и что не знал нас ни в лицо, ни по описанию. Он умолял нас никому не рассказывать о его ошибке, что было бы для него позором. Это происшествие разрядило напряженность, возникшую между Рахайлем и мною, и мы, непринужденно болтая, продолжили путь на Гаа. Там мы, расположившись в тени тамариска и уснув, проспали жаркие полуденные часы, так как из-за медленного движения по Батре уже не могли доехать из Азрака до Акабы за запланированные три дня. К этому нарушению нашего плана мы отнеслись спокойно. Красоты Румма не позволяли предаваться сожалениям об отступлении от графика. Едва день начал перетекать в сумерки, мы отправились в путь по долине Румма в приподнятом настроении, обмениваясь друг с другом шутками и остротами в сгущавшемся мраке наползавшего на нас зимнего вечера. Оказавшись на подъеме после того, как миновали Казайль, мы увидели солнце за ровными грядами низких облаков в западной части неба. Это зрелище напомнило мне роскошные летние сумерки где-нибудь в Англии: в Итме над землей мягко поднималась легкая дымка, собиравшаяся в каждой ложбинке в белые, как вата, клубы. В Акабу мы прибыли в полночь и проспали на подходе к лагерю до самого завтрака, когда я послал за Джойсом и выяснил, что караван все еще не готов к выступлению. Оказывается, Вуд вернулся всего за несколько дней до моего возвращения. А потом я получил срочный приказ немедленно отправиться по воздуху в Палестину. Кройл переправил меня в Суэц. Оттуда я отправился в штаб-квартиру Алленби под Газой. Он был так переполнен гордостью за одержанные победы, что моего короткого доклада о провале попытки уничтожить Ярмукский мост оказалось достаточно, и, таким образом, печальные подробности этой неудачной операции остались втуне. Пока я находился у Алленби, пришло сообщение от Четвуда о падении Иерусалима. Алленби подготовился к официальному вступлению в этот город в духе католического воображения Марка Сайкса. Хотя я ничего не сделал для этого успеха, он великодушно разрешил Клейтону взять меня с собой на торжество как офицера своего штаба. Мне выдали запасную форму, преобразившую меня в майора британской армии. Долмени одолжил мне красные петлицы, а Ивенс -- медную каску. Пышная церемония у Яффских ворот оказалась для меня кульминацией всей войны. Книга 7. КАМПАНИЯ НА МЕРТВОМ МОРЕ Главы с 82 по 91. После взятия Иерусалима Алленби поставил перед нами ограниченную задачу. Мы начали хорошо, но когда дошли до Мертвого моря, плохая погода, наши скверные характеры и разногласия подорвали наступательный дух и разрознили наши силы. Я повздорил с Зейдом, направленным в мое распоряжение, вернулся в Палестину с рапортом о том, что мы потерпели неудачу, и с просьбой о другом назначении. Алленби был полон надежд, связанных с его крупным планом весенней кампании. Он сразу же отправил меня обратно к Фейсалу с новыми полномочиями и обязанностями.

ГЛАВА 82

Стыдясь триумфа, который был не столько триумфом, сколько воздаянием должного администрации Иерусалима со стороны Алленби, мы возвращались обратно, в штаб-квартиру в Шее. Наши помощники вытащили из больших корзин все необходимое для обильного ленча из многих блюд. Нам выпали короткие минуты отдыха, тут же нарушенного французским политическим представителем месье Пико, которому Алленби разрешил войти в город вместе с Клейтоном и который объявил звучным, как флейта, голосом: "А завтра, мой дорогой генерал, я предприму необходимые шаги для того, чтобы учредить в этом городе гражданское управление". Это было чрезвычайно смелое официальное заявление. За ним последовало молчание. Салат, цыпленок под майонезом и сэндвичи с паштетом из гусиной печенки замерли в наших ртах неразжеванными, и мы, замерев, повернулись к Алленби. Даже он какой-то момент казался растерянным. Мы уже стали опасаться, как бы вождь не проявил слабость. Но лицо его уже наливалось краской. Он сглотнул, выпятив подбородок (его любимый жест), и жестко проговорил: -- В зоне военных действий единственной властью является главнокомандующий, то есть я. -- Но сэр Грей, сэр Эдвард Грей... -- забормотал месье Пико. -- Сэр Эдвард Грей имел в виду гражданское управление, которое будет учреждено, когда я сочту это уместным в условия военного положения, -- оборвал его Алленби. Вновь заняв места в автомобиле, мы, выразив благодарность, устремились по спасительному горному склону в свой лагерь. Там Алленби и Доуни сообщили мне, что британцы из последних сил, разрываемые снарядами и осыпаемые пулями, сражались с турками на линии от Рамлеха до Иерусалима. Они просили нас в период затишья пройти на север, к Мертвому морю и ждать, пока они не выйдут прямо к его южной оконечности, восстановив таким образом непрерывную линию фронта. К счастью, этот вопрос уже обсуждался с Фейсалом, который готовил сходящееся с разных направлений наступление на Тафилех как необходимый первый этап. Пришло время спросить Алленби, что он намерен делать дальше. Он полагал, что будет скован до середины февраля, затем планировал выступить на Иерихон. Большое количество продовольствия доставлялось противнику по Мертвому морю, и он просил меня считать эти перевозки второй целью, если превалировать будут действия в Тафилехе. Надеясь улучшить эту перспективу, я ответил, что в случае, если турок будут постоянно беспокоить, мы могли бы соединиться с ним у северной оконечности Мертвого моря. Если бы он смог обеспечить ежедневную поставку в Иерихон пятидесяти тонн предназначенных для Фейсала продовольствия, материальных средств и боеприпасов, мы могли бы оставить Акабу и перевести свою штаб-квартиру в долину Иордана. В результате этого разговора мы стали ясно представлять себе весь ход операций. Арабам предстояло как можно скорее дойти до Мертвого моря, остановить доступ продовольствия противнику и выйти к Иордану до конца марта. Поскольку первые меры должны были занять месяц до выступления, а все подготовительные мероприятия были завершены, я мог взять отпуск. Я поехал в Каир и провел там неделю за опытами с изолированным кабелем и взрывчатыми материалами. После чего решил, что лучше будет вернуться в Акабу, куда мы и прибыли в самое Рождество. Там мы обнаружили Снэгга, старшего офицера в этом городе, устроившего праздничный обед для британской общины. Он суетился между столами, за которыми легко разместились сами хозяева и больше двух десятков гостей. В первые дни восстания роль провидения играл для нас "Хардинг". Однажды в дождливый зимний день с гор приехал в Янбо Фейсал, озябший, мокрый, жалкий и усталый. Капитан Линбери послал на берег мотор