ный катер и пригласил шерифа на борт судна, где его ожидали теплая каюта, мирная трапеза и прекрасная ванна. Покончив со всем этим, он лежал в кресле с неизменной сигаретой и полусонно говорил мне о том, что теперь знает, каким должен быть рай. Джойс сказал мне, что дела шли хорошо. Положение заметно изменилось после победы Мавлюда. Турки сосредоточились в Абу эль-Лиссане. Мы отвлекали их систематическими рейдами южнее Маана. Абдулла и Али делали то же самое под Мединой, и туркам, вынужденным охранять железную дорогу, приходилось отводить солдат из Абу эль-Лиссана для усиления слабых участков. Мавлюд смело выставлял посты на плато и начал совершать набеги на караваны снабжения противника, шедшие из Маана. Ему мешали сильный холод, дожди и снегопады на высокогорье. Некоторые из его плохо одетых солдат умирали от холода. Но турки также теряли людей и еще больше вьючных животных. Эти потери затрудняли им подвоз продовольствия и требовали все новых и новых людей, которых приходилось забирать из Абу эль-Лиссана. Наконец у них стало слишком мало сил, чтобы удерживать широкий фронт, и в самом начале января Мавлюду удалось заставить их отойти к Мрейге. Бедуины перехватили турок на марше и отрезали последний батальон. Это заставило турок стремительно отойти к Ухейде, находившейся всего в шести милях от Маана, а когда мы оказали на них угрожающее давление, они ушли к Семне, линии сторожевого охранения Маана, в трех милях от него. Таким образом, к седьмому января Мавлюд полностью сковывал Маан. Благодаря этим успехам у нас образовались десять свободных дней, и, поскольку мы с Джойсом редко бывали свободны одновременно, мы решили отметить этот случай автомобильной поездкой через топкие низины к Мудоваре. Автомобили теперь находились в Гувейре, в стационарном лагере. Джилмен и Даусет со своими экипажами и пятью десятками египетских солдат за долгие месяцы провели автомобильную дорогу через ущелье. Они проделали огромную работу, и теперь дорога была готова до Гувейры. Мы взяли пикапы фирмы "Роллс", заполнили их запасными шинами, горючим и четырехдневным запасом продуктов и отправились в наш испытательный пробег. Низины были совершенно сухими, и дорога казалась превосходной. Наши шины оставляли лишь едва заметные следы на ее бархатной поверхности, когда мы на полной скорости маневрировали по гладкому пространству, объезжая купы тамариска и с грохотом проезжая под нависавшими скалами. Водители радовались как дети и мчались вперед одной шеренгой, затеяв какую-то сумасшедшую гонку. Стрелки спидометров доходили до цифры шестьдесят пять, что было совсем неплохо для автомобилей, месяцами бороздивших пустыню только при текущем ремонте дороги, когда у водителей было для этого время и необходимые инструменты. На песчаном перешейке между первой и второй низинами мы соорудили гать из стволов кустарника. Когда она была готова, по ней в дыму из выхлопных труб с опасной скоростью, чтобы избежать ударов поднятых колесами стволов, рискуя целостью рессор на незаметных неровностях, проехали автомобили. Однако нам было известно, что сломать "роллс-ройс" практически невозможно, поэтому мы не осуждали наших водителей Томаса, Роллса и Сэндерсона. Толчки вырывали штурвалы из их рук, и, проехав гать, они задыхались от напряжения, разглядывая истертые до крови ладони. Мы поели, отдохнули и совершили еще один скоростной бросок, вспугнув на полпути газель в низине, в тщетной погоне за которой рванулись в сторону два больших автомобиля. В конце этой второй низины, дизийской Гаа, тянулась целая миля отвратительной дороги до третьей низины Абу Саваны, по которой мы совершили последний блестящий пятнадцатимильный скоростной марш сначала по грязи, а потом по твердому кремнистому грунту. Там мы выспались в ту холодную ночь, насладившись мясными консервами и чаем с бисквитом, английской речью и смехом вокруг костра, над которым то и дело с треском взлетали снопы золотых искр. Покончив со всем этим, мы улеглись в мягкий песок, завернувшись каждый в два одеяла. Для меня это был настоящий праздник, так как поблизости не было ни одного араба, перед которым я был бы вынужден играть свою неприятную для меня роль. Утром мы доехали почти до самой Мудовары, где поверхность грунта была идеальной для водораздела. Таким образом, наша рекогносцировка принесла нам быстрый и легкий успех. Мы тут же повернули обратно, за броневиками, чтобы немедленно предпринять операцию при поддержке взвода горных орудий. Этот взвод генерал Клейтон обнаружил в Египте и в предусмотренный планом момент прислал к нам. На каждом из шести автомобилей, специально усиленных для работы в трудных условиях, находились два десятифунтовых орудия с расчетами британских артиллеристов. Было чистым издевательством вручать этим прекрасным людям такое старье, и тем не менее их самолюбие, казалось, вовсе не было этим задето. Их командиром был молчаливый шотландец Бродей, никогда не выходивший из себя и никогда не проявлявший слишком большой тревоги, человек, считавший унизительным для себя жаловаться на трудности и стоявший горой за своих товарищей. Какую бы сложную задачу перед ними ни ставили, они всегда принимались за ее выполнение с невозмутимой решительностью, исполненные несгибаемой воли. В любых обстоятельствах, в любых критических ситуациях они были готовы оказаться в нужный момент в нужном месте, обливаясь потом, без пререканий и жалоб. На следующий день из Гувейры выехали восемь внушительных автомобилей, к заходу солнца доехавших до места нашей старой стоянки за Мудоварой. Это было прекрасно, и мы разбили лагерь, намереваясь утром отыскать дорогу к железнодорожной линии. Рано утром мы выехали на машине Роллса на рекогносцировку и обследовали невысокие трудно проходимые горы до самого вечера, когда оказались в назначенном месте за последним гребнем над Тель Шамом, второй станцией к северу от Мудовары. Мы обсудили возможность подрыва полотна под поездом и пришли к выводу, что местность была слишком открытой, и на ней находилось очень много блокгаузов противника. Поэтому мы решили напасть на окруженное траншеями оборонительное сооружение прямо напротив нашего укрытия. В новогоднее утро, незадолго до холодного по здешним понятиям полудня, похожего на летний день в Англии, мы, как следует позавтракав, осторожно двинулись по каменистой равнине к небольшому холму, господствовавшему над турецким постом. Мы с Джойсом вышли из машин и поднялись на его вершину, чтобы осмотреться. Командовал Джойс, и я впервые присутствовал при боевой операции в роли зрителя. Новизна тактики действовала на нас в высшей степени благоприятно. Бронированные автомобили работали превосходно, и под защитой их стальной брони наши солдаты продвигались вперед без потерь. Мы, подобно генералам регулярной армии на маневрах, сидели на вершине холма, лаконично обмениваясь впечатлениями и следя за ходом сражения в бинокли. Дело начала батарея "тэлботов", энергично вступив в бой прямо под нашим наблюдательным пунктом, а тем временем все три броневика поползли в обход турецкого земляного укрепления, словно большие собаки, принюхивавшиеся к следу зверя. Солдаты противника высовывали головы из окопов, чтобы посмотреть на происходившее. Все выглядело очень мирно и несколько странно, пока броневики не развернули свои "виккерсы" и не стали поливать окопы свинцом. Поняв, что это атака, турки спрятались за брустверами окопов и открыли яростный огонь по машинам. Это было столь же безнадежно, как стрелять по слонам мелкой дробью. Поняв это, они перенесли свое внимание на орудия Броуди и осыпали пулями землю перед их огневыми позициями. Было очевидно, что сдаваться они не намеревались, как не менее очевидно было и то, что в нашем распоряжении не было средств, чтобы вынудить их к этому. И мы отошли, удовольствовавшись тем, что тщательно изучили линию обороны и убедились в том, что грунт был достаточно твердым для действия бронеавтомобилей на необходимых скоростях. Однако солдатам хотелось большего, и, желая поддержать их порыв, мы двинулись в южном направлении к Шаму. Бродей выбрал огневую позицию для орудия в двух тысячах ярдов и начал укладывать снаряд за снарядом в зоне станции. Турки перебежали к блокгаузу, а броневики открыли беспокоящий огонь по дверям и окнам станционных зданий. Они могли бы свободно ее занять, будь поставлена такая задача, но мы отозвали всех обратно и вернулись в укрывавшее нас от противника предгорье. Нашей первостепенной задачей был выход к железной дороге, с преодолением множества трудностей на равнине и в горах. Мы подошли к ней совершенно не готовыми к действиям, не имея никакого представления о том, какими должны были быть наши тактика и методы, и все же нас научила многому именно эта неопределенность. Уверенность в том, что через день после выхода из Гувейры мы сможем действовать на линии железной дороги, означала, что сообщение по ней будет полностью зависеть от нас. Все турки в Аравии не смогли бы справиться даже с одним бронеавтомобилем на открытой местности. Таким образом, и без того отчаянное положение Медины становилось безнадежным. Германскому штабу это было понятно, и после посещения Маана Фалькенхайном они неоднократно настаивали на отходе со всей территории южнее этого пункта, но старая турецкая партия видела в Медине последний оплот османского суверенитета в святых местах, основу претензий на Халифат. Эти чувства преобладали над военной необходимостью. Британцы относились к проблеме Медины удивительно неразумно. Они требовали ее захвата и щедро снабжали деньгами и взрывчатыми материалами операции, которые Али и Абдулла непрерывно проводили со своей базы в Янбо. Когда я настаивал на обратном, они относились к моей точке зрения как остроумному парадоксу. Для оправдания нашей обдуманной бездеятельности на севере нам приходилось демонстрировать слабость, что свидетельствовало, как они понимали, о слишком большой трусости арабов, боявшихся перерезать железнодорожную линию под Мааном, чтобы потом удерживать его в заблокированном состоянии. И мы пользовались этой скверной репутацией, что было не самой благородной, но зато самой легкой уловкой. Штаб понимал в войне настолько больше, чем я, что отказывался считаться с моим мнением о необычности условий, в которых приходилось действовать нерегулярному арабскому войску.

ГЛАВА 83

Когда мы вернулись в Акабу, тамошние дела заняли все наши остававшиеся свободные дни. Моя роль касалась главным образом организации личной охраны для защиты собственной персоны, потому что слухи обо мне постепенно придавали моей личности все большее значение. После нашего первого прибытия из Рабега и Янбо турки были озадачены, а потом в раздражении стали обвинять англичан, якобы те являются движущей силой и руководителями Арабского восстания, как если бы мы приписывали эффективность деятельности турок германскому влиянию. Однако турки говорили об этом достаточно часто, чтобы внедрить эту мысль в умы многих людей, и назначили вознаграждение в тысячу фунтов за живого или мертвого английского офицера. С течением времени они не только раздули представление обо мне, но и назначили за меня особую цену. После захвата Акабы эта цена стала весьма значительной. После того как взорвали Джемаль-пашу, мы с Али оказались первыми в их списке: двадцать тысяч фунтов за живого или десять тысяч за мертвого. Разумеется, цена эта была символической, неизвестно золотом ли или в ассигнациях, и не было никакой гарантии того, что деньги вообще будут выплачены. И все-таки это оправдывало принятие некоторых мер предосторожности. Я принялся увеличивать контингент охраны до численности роты, зачисляя в нее людей из числа бывших не в ладах с законом, парней, не терявших бдительности при любых обстоятельствах. Мне были нужны крутые ребята и отличные всадники. Благодаря большому везенью трое или четверо из таких, вполне отвечавших этим меркам, присоединились ко мне с самого начала. Однажды вечером в Акабе я спокойно читал книгу в палатке Маршалла (приезжая в лагерь, я всегда останавливался у нашего доктора шотландца Маршалла), когда вдруг в палатку вошел, бесшумно ступая по песку, какой-то агейл -- худощавый, темный, невысокого роста, превосходно одетый. Он нес на плече богатейший из всех, какие мне доводилось видеть, седельный мешок хасской работы. С каждой стороны по его шерстяной ковровой ткани, пестревшей серым, алым, белым, оранжевым и синим орнаментом, свисали в пять рядов вязаные кисти, а от середины и с нижней части ниспадали пятифутовые ленты с геометрическим узором, украшенные кистями и бахромой. Уважительно поздоровавшись, юноша бросил мешок на мой ковер, проговорил: "Ваш" -- и исчез так же внезапно, как и появился. На следующий день он пришел снова, на этот раз с верблюжьим седлом такой же красоты, луки которого были отделаны длинными медными накладками с изысканной йеменской гравировкой. На третий день он явился с пустыми руками, в простой полотняной рубахе и, опустившись передо мной на пятки, заявил, что хочет поступить на службу ко мне. Он выглядел странно без своих шелковых одежд. Глядя на его худое, усыпанное оспинами, лишенное растительности лицо, ему можно было дать сколько угодно лет, но при этом его тело было гибким, а в манерах чувствовалась вызывающая мальчишеская дерзость. Его длинные черные волосы были тщательно заплетены в косы, ниспадавшие по три по каждой щеке. Глаза были невыразительными, сузившимися до щелок. У него был влажный, чувственный приоткрытый рот, придававший его лицу какое-то добродушное, полуциничное выражение. Я спросил, как его зовут. Он назвался Абдуллой эль-Нахаби, а прозвище у него было Разбойник, унаследованное от высокочтимого отца. Родился он в Борейде и в юности пострадал от гражданских властей за недостаточную набожность. Когда стал юношей, неудачное приключение в доме замужней женщины заставило его спешно покинуть родной город и поступить на службу к эмиру Неджда ибн Сауду. На службе у эмира сквернословие довело его до порки и тюрьмы. Он дезертировал в Кувейт, где снова отличился влюбчивостью. По освобождении переехал в Хайль и нанялся в услужение к эмиру ибн Рашиду. К сожалению, там он настолько невзлюбил своего офицера, что публично поколотил его палкой погонщика верблюдов. Последовало наказание в прежнем духе, и после нового тюремного заключения его снова вытолкнули в мир, в котором у него не было друзей. Строилась Хиджазская железная дорога, и он приехал туда в поисках удачи, но подрядчик урезал ему жалованье за то, что он спал в полдень. Он отомстил подрядчику тем, что отрезал ему голову. Вмешались турецкие власти; жизнь в мединской тюрьме показалась ему очень тяжелой. Бежав через окно, он добрался до Мекки, и за его доказанную честность и опытность в обращении с верблюдами его сделали почтальоном на участке между Меккой и Джиддой. Находясь в этой должности, он перешел к оседлому образу жизни, отказавшись от юношеских экстравагантностей, переселил в Мекку отца с матерью и посадил их в лавку, купленную на капитал, полученный в виде комиссионного вознаграждения от торговцев и разбойников, зарабатывать для него деньги. После года процветания Абдулла попал в засаду, потерял верблюда, а вместе с ним и вверенный ему почтовый груз. В компенсацию ущерба у него изъяли лавку. Однако он оправился от этой катастрофы, поступив на службу в шерифскую полицейскую кавалерию на верблюдах. За заслуги его перевели в младшие офицеры, но к его подразделению было привлечено слишком большое внимание из-за бытовавшего в нем обычая драться на кинжалах, сквернословить, и развратничать, чему способствовало большое количество публичных домов в любой аравийской столице. Однажды его губам пришлось слишком долго дрожать от сардонических, непристойных, лживых замечаний в его адрес, и он ударил кинжалом ревнивого атейба прямо при дворе, на глазах у оскорбленного таким поведением шерифа Шарафа. Шараф строго соблюдал общественное приличие, и Абдулла был подвергнут жесточайшему из наказаний, которое едва не стоило ему жизни. Достаточно оправившись после этого, он поступил на службу к Шарафу. Когда началась война, его назначили ординарцем ибн Дахиля, капитана подчиненных Фейсалу агейлов. Репутация его росла, но мятеж в Ведже привел к тому, что ибн Дахиль стал послом, Абдулла потерял свое место и ибн Дахиль дал ему рекомендательное письмо для поступления на службу ко мне. В этом письме говорилось о том, что в течение двух лет Абдулла был верным человеком, но дерзким и непочтительным. Он был самым опытным агейлом, которому пришлось служить у многих арабских князей и которого увольняли каждый раз с поркой и заключением в тюрьму за слишком необычные проступки. Ибн Дахиль говорил, что Абдулла был вторым после него наездником, знатоком верблюдов и таким же храбрецом, как любой сын Адама, и это понятно, так как глаза его были слишком плотно прищурены, чтобы видеть опасность. Действительно, он был первоклассным слугой, и я тут же взял его к себе. На моей службе он лишь однажды попал в кутузку. Это было в штабе Алленби. Начальник полиции в отчаянии позвонил мне и сообщил, что какой-то вооруженный дикарь, обнаруженный сидящим на пороге резиденции главнокомандующего, был без сопротивления доставлен на гауптвахту, где пожирал один за другим апельсины, словно на пари, заявляя при этом, что он мой сын, один из псов Фейсала. Все апельсины были съедены. В военной полиции Абдулле случилось впервые говорить по телефону, когда его связали со мной. Он говорил, что такой прием обеспечил бы комфорт в любой тюрьме, и церемонно удалился, когда его освободили. Он категорически отвергал саму возможность того, чтобы ему пришлось ходить по Рамлеху невооруженным, и ему выдали пропуск, в который вписали разрешение на ношение сабли, кинжала, пистолета и винтовки. В первый раз он воспользовался этим пропуском, чтобы вернуться в здание гауптвахты с сигаретами для военной полиции. Он изучал претендентов на службу в моей охране, и благодаря ему и Зааги, другому моему командиру (жесткому человеку офицерской выучки), вокруг меня образовалась настоящая банда смелых опытнейших людей. Британцы в Акабе называли их головорезами, но головорезами они были только по моему приказу. Возможно, в глазах других было ошибкой то, что им позволялось не признавать никакого другого авторитета, кроме меня, и все же, когда я отсутствовал, они были благосклонны к майору Маршаллу и с рассвета до ночи забивали ему голову непонятными для него разговорами о статях верблюдов, об их породах и корме. Маршалл был очень терпеливым человеком, и двое или трое из них с первыми лучами солнца усаживались рядом с его кроватью в ожидании момента, когда он проснется и можно будет продолжить его образование. Добрую половину моих телохранителей составляли агейлы (почти пятьдесят из девяти десятков) -- динамичные, проворные недждские крестьяне, цвет и гордость армии Фейсала, и их забота о своих верховых верблюдах была яркой особенностью их службы. Однако агейлы, которые все были наемниками, ничего не делали хорошо без хорошей оплаты, в противном случае они приобретали дурную славу. Того из них, кто дважды проплывал по подземному водопроводу в Медину и возвращался с полным отчетом о положении в осажденном городе, считали совершившим самый смелый подвиг на арабской войне. Я платил своим людям по шесть фунтов в месяц -- стандартное жалованье в армии для солдата с верблюдом, но они ездили на верблюдах, принадлежавших мне, так что эти деньги были их чистым доходом. Для них это делало службу привлекательной и позволяло мне регулировать настроения в лагере по своему усмотрению. В интересах соблюдения моего временного графика, а времени у меня было меньше, чем у большинства других, мои рейды были долгими, трудными и всегда внезапными. Обыкновенный араб, для которого верблюд составлял половину его достояния, не мог допустить, чтобы он повредил ноги в моих скоростных переходах. Кроме того, такая езда была мучительна и для человека. Поэтому мне приходилось брать с собой отборных всадников и сажать их на моих собственных животных. Мы покупали за большие деньги самых быстроногих и сильных верблюдов, каких только можно было купить. Выбирать приходилось, руководствуясь критериями резвости и силы, независимо от того, какими они могли бы оказаться под седлом: действительно, часто мы выбирали верблюдов с тяжелой поступью, как более выносливых. Их заменяли или помещали в нашу ветеринарную лечебницу, когда они слабели, а их наездников определяли в госпиталь. Зааги возлагал на каждого солдата личную ответственность за состояние его верблюда и за подгонку сбруи. Парни очень гордились службой в моей личной охране, предполагавшей высшую степень профессионализма. Они одевались в одежду любого цвета, кроме белого, потому что это был цвет одежды, которую постоянно носил я. В любое время они находились в состоянии получасовой готовности к шестинедельному рейду, чего хватало только на упаковку в седельный вьюк продуктов. От использования вьючных верблюдов они уклонялись. считая это для себя постыдным. Мои охранники могли ехать днем и ночью, беспрекословно подчиняясь моей воле и считая для себя недостойным малейшее упоминание об усталости. Если какой-нибудь новичок начинал жаловаться, остальные его урезонивали или же резко обрывали. Сражались они, как дьяволы, когда я от них этого требовал, а иногда и когда не требовал, в особенности с турками или с любыми чужаками. Если один телохранитель поднимал руку на другого, это считалось последним оскорблением. Они всегда были готовы как к богатому вознаграждению, так и к жесточайшему наказанию. Они хвастались на всю армию лишениями, которые им приходилось терпеть, и своими доходами, готовые к любому делу и к любой опасности. Опираясь на мой авторитет, ими непосредственно командовали Абдулла и Зааги, с жестокостью, оправданной лишь сознанием того, что каждый мог при желании в любой момент оставить эту службу. Но за все время у нас произошел только один такой случай. Все остальные, хотя и были молоды, хорошо обеспечены, полны плотских страстей, хотя и подвергались искушениям чреватой неожиданностями жизни, хорошо питались, занимались физическими упражнениями, -- казалось, окружают ореолом святости опасность, находя некое очарование в своих добровольных страданиях. Одержимость людей Востока самостоятельностью между плотью и духом глубоко изменила в их мышлении представление о рабстве. Эти парни находили удовольствие в субординации, в сознательном принижении плоти, более ощутимо осознавая свободу в равенстве мышления; они почти предпочитали рабство, более богатое опытом, нежели власть. Таким образом, связь между хозяином и слугой в Аравии была одновременно более свободной и более обусловленной, чем мне приходилось наблюдать в других местах. Слуги боялись меча правосудия и кнута управляющего не потому, что первый мог деспотично положить конец их существованию, а второй исполосовать им бока кровавыми рубцами, а просто потому, что они были символами и средствами реализации освященного клятвой повиновения. Эти люди испытывали радость от принижения, от своего свободного выбора пойти ради хозяина на все ценой собственной плоти и крови, потому что их индивидуальность была равноценна его индивидуальности, а контракт между ними был добровольным. Такая безграничная преданность, похожая на обет, исключала ощущение униженности, ропот и сожаление. Если же, в силу слабости нервов или недостатка храбрости, они оказывались не готовы к беззаветному самопожертвованию, то навечно покрывали себя позором. Страдание было для них спасением, очищением, почти украшением. Оно наполняло их ощущением справедливости, когда они, изможденные до последней степени, все же выживали. Страх, сильнейший стимул для лодыря, отступает, когда его охватывает любовь либо к избранному делу, либо к другому человеку. И тогда страх перед наказанием исчезает, и покорность уступает место сознательной преданности. Когда люди посвящают этому саму свою жизнь, в их одержимости не остается места ни для добродетели, ни для порока. И они отдают за это свои жизни, больше того, жизни своих товарищей, что во многих случаях оказывается гораздо труднее, чем пожертвовать собой. Нам, сторонним наблюдателям, казалось, что выбранный ими идеал, ставший почти всеобщим, превзошел личные идеалы каждого отдельного человека, прежде являвшиеся для нас нормальной меркой мира. Не заставлял ли нас этот инстинкт с удовлетворением принимать окончательную приверженность некоему поведению, в котором наши противоречивые "я" могли бы настроиться на достижение разумной, неизбежной цели? И все же сам факт возобладания над индивидуальностью делал этот идеал преходящим. Однако в течение какого-то времени, когда арабы были одержимы этим идеалом, жестокость власти отвечала осознанной ими необходимости. Кроме того, они были кровными врагами тридцати племен, и акты кровной мести случались ежедневно. Их взаимная вражда мешала им объединиться против меня, а существовавшие между ними различия позволяли мне иметь среди них сторонников и соглядатаев во время моих разъездов между Акабой и Дамаском, между Беэршебой и Багдадом. У меня на службе из моих телохранителей погибло почти шестьдесят человек. Словно следуя какой-то странной справедливости, события вынуждали меня оправдывать ожидания моей личной охраны. Я становился таким же жестоким, стремительным, пренебрегавшим опасностью, как они. Шансы против меня были очень серьезными, а климат грозил мне смертью. За короткую зиму я это преодолел, взяв себе в союзники мороз и снег. В выносливости между нами не было большой разницы. До войны я годами проявлял беспечность в отношении своего образа жизни. Я научился один раз как следует наесться, а потом два, три или четыре дня не брать в рот и маковой росинки, а затем с лихвой наверстывал упущенное. Я взял себе за правило избегать всякой регулярности в питании и научился не привыкать ни к какому распорядку вообще. Таким образом, я был органически подготовлен к эффективной работе в пустыне; я не ощущал ни голода, ни пресыщения, и меня не отвлекали мысли о еде. В походе я мог не пить в течение многочасового перехода от одного колодца к другому и, подобно арабам, напиваться воды сверх меры, чтобы компенсировать жажду, испытанную накануне, или запасти в организме воду на время очередного дневного перехода. Таким же образом, хотя сон оставался для меня величайшим удовольствием на свете, я заменял его колыханием в седле на ночном марше и не чувствовал неодолимой усталости, проводя без сна ночь, следовавшую за какой-нибудь особенно трудной ночной операцией. Эти навыки приходили в результате многолетнего самоконтроля (подобное преодоление обычных привычек вполне могло бы быть уроком мужества), и благодаря им я прекрасно вписывался в условия нашей работы, но, разумеется, они давались мне наполовину в результате тренировки, наполовину благодаря накопленному опыту, и не без усилий, как это было у арабов. Зато в моем распоряжении была энергия мотивации. Их менее напряженная воля ослабевала раньше, чем моя, и в сравнении с ними я выглядел более подтянутым и более способным к действию. Я не осмеливался вникать в источники своей энергии. Материалистическая концепция мышления, лежавшая в основе подчинения арабов чужой воле, мне вовсе не помогала. Я достигал самоотверженности (в той мере, в какой это мне удавалось) совершенно противоположным путем, через понятие нераздельности психического и физического, являвших собою единое целое, через понимание того, что наши тела, вселенная, наши мысли и восприятие были зачаты в молекулах материи, этом универсальном элементе, через который пробивалась форма в виде конфигураций различной плотности. Мне казалось немыслимым, чтобы совокупности атомов могли размышлять иначе, как в терминах атомов. Мое извращенное чувство ценностей ограничивало меня признанием того, что абстрактное и конкретное, как символы, обозначают противоположности более серьезно, нежели, скажем, либерализм и консерватизм. Практика нашего восстания укрепляла во мне эту нигилистическую позицию. Во время восстания мы часто видели, как люди доводили себя, или их доводили другие, до самого жестокого предела выносливости, и все же никогда не было и намека на физический надлом. Коллапс всегда разрастался из-за моральной слабости, разъедавшей тело, которое само по себе, без предательства изнутри, не имело власти над волей. В походах мы были бестелесными, не имели ни плоти, ни желаний, а когда во время какого-нибудь промежутка это чувство истаивало и мы обнаруживали зрением свои тела, они с какой-то враждебностью, с мстительностью достигали своей высшей цели, -- и вовсе не как носители души, а как биологические элементы, служившие лишь для унавоживания почвы.

ГЛАВА 84

Вдали от линии фронта, в Акабе, наш энтузиазм иссякал, а это подрывало моральное состояние людей. И мы были очень рады, когда наконец смогли уйти оттуда в чистые, девственные горы над Гувейрой. Ранняя весна одаривала нас то жаркими солнечными днями, то прохладной облачной погодой. Массы клубившихся облаков скапливались у вершины плато в девяти милях от нас, где в густом тумане, под дождем, нес свою вахту Мавлюд. Вечера бывали такими холодными, что особую ценность приобретали теплый халат и костер. В Гувейре мы ждали сообщений о начале наших операций против Тафилеха -- группы деревенских поселений, занимавших командные высоты над южной оконечностью Мертвого моря. Мы планировали взять их, действуя одновременно с запада, юга и востока. Начать операцию должны были с востока нападением на Джурф, ближайшую станцию Хиджазской железной дороги. Руководство этой атакой вверялось шерифу Насиру, которого называли Счастливым. С ним пошел Нури Сайд, начальник штаба Джафара, командовавший отрядом солдат регулярной армии, в распоряжении которого было одно орудие и несколько пулеметов. Они наступали от Джефера. На четвертый день их авангард вошел в Джурф. Как и всегда, Насир руководил своим рейдом умело и расчетливо. Джурф представлял собою укрепленную станцию с тремя каменными зданиями, окруженную фортификационными сооружениями и окопами. За станцией был невысокий холм, также окруженный траншеями и земляным валом, на котором турки установили два пулемета и горную пушку. За холмом поднимался высокий кряж с острым гребнем, отделявший Джефер от Баира. Слабость обороны определялась как раз этим кряжем, потому что турок было слишком мало, чтобы удерживать и его, и холм со станционными постройками, а с гребня кряжа открывался обзор железной дороги. Насир ночью скрытно занял всю вершину холма, а затем оседлал железнодорожную линию выше и ниже станции. Несколькими минутами позднее, когда достаточно рассвело, Нури Сайд поднял свое горное орудие на гребень кряжа и с третьего выстрела прямым попаданием подавил турецкую пушку, находившуюся на хорошо видной ему сверху огневой позиции. Возбуждение Насира нарастало: воины племени бени сахр оседлали своих верблюдов, клянясь, что немедленно ворвутся на станцию. Нури считал это безумием, потому что турецкие пулеметы все еще продолжали вести огонь из окопов, но его слова не произвели на бедуинов ни малейшего впечатления. Он в отчаянии открыл беглый огонь по позиции турок из всех видов оружия, имевшегося в его распоряжении. Воины бени сахр рассыпались у подножия основного кряжа и мгновенно взлетели на холм. Увидев несшуюся на них орду всадников на верблюдах, турки побросали винтовки и удрали на станцию. Были убиты всего два араба. Нури спустился с кряжа к холму. Турецкая пушка оказалась неповрежденной. Он развернул ее кругом и ударил прямо по билетной кассе. Бедуины разразились радостными криками, глядя на то, как в воздух взлетели обломки деревянных балок и камни, снова вскочили на своих верблюдов и ринулись на территорию станции как раз в тот момент, когда противник сдался. Около двухсот уцелевших турок, в том числе семь офицеров, стали нашими пленными. Бедуины обогатились: кроме оружия, им досталось двадцать пять мулов, а в станционном тупике стояли семь вагонов с деликатесами для офицерских столовых в Медине. Там было такое, о чем бедуины раньше вряд ли слышали, и кое-что, о чем вообще слышать не могли. Их восторг был беспредельным. Даже горемыки-солдаты из отряда регулярной армии получили свою долю -- оливки, козинаки из кунжута, урюк и другие сладости, выращенные в их родной, теперь полузабытой Сирии. У Нури Сайда были другие вкусы, и он спас от разграбления дикарями-бедуинами мясные консервы и напитки. В одном из вагонов обнаружили груз табака. Поскольку ховейтаты вообще не курили, его поделили между воинами бени сахр и солдатами армейского отряда. Таким образом, мединский гарнизон остался без табака, и это так подействовало на заядлого курильщика Фейсала, что он приказал навьючить несколько верблюдов ящиками дешевых сигарет и отправить их в Тебук. По завершении мародерства инженеры взорвали два паровоза, водокачку, раздаточную помпу и стрелки запасных путей. Они сожгли захваченные вагоны и повредили мост, правда, незначительно, потому что, как обычно после победы, все были слишком заняты и слишком разгорячены, чтобы всерьез заниматься подобными делами. За станцией разбили лагерь, а около полуночи прозвучал сигнал тревоги, когда с юга с шумом подошел ярко освещенный поезд, остановившийся перед поврежденным накануне участком пути, о котором машинисту явно было известно. Ауда выслал разведчиков, поручив им выяснить обстановку. Прежде чем они вернулись в лагерь Насира, явился одинокий сержант, пожелавший вступить добровольцем в армию шерифа. Его послали турки, чтобы разведать положение на станции. Он рассказал, что в поезде было всего шестьдесят человек, с горной пушкой, и что все это можно было бы взять без единого выстрела, если бы он вернулся обратно с хорошим для турок докладом. Насир рассказал об этом Ауде, тот ховейтатам, и они тихо отправились организовывать засаду, но перед самым выходом наши разведчики решили, что смогут обойтись своими силами, и открыли огонь по вагонам. Машинист, испугавшись, дал задний ход и погнал невредимый поезд обратно в Маан. Нам оставалось лишь сожалеть об этом. После этого рейда погода снова испортилась. Три следующих дня непрерывно шел снег. Люди Насира с трудом вернулись в свои палатки в Джефере. Это плато под Мааном находилось на высоте от трех до пяти тысяч футов над уровнем моря и было открыто всем северным и восточным ветрам. Они со страшной силой дули из Центральной Азии или с Кавказа, через обширную пустыню, обрушиваясь на эти горы, о которые разбивался их первый яростный натиск. Зима еще более жестоко разыгралась ниже, в Иудее и на Синае. Англичане страдали от холода за Беэршебой и Иерусалимом, наши же арабы бежали туда, чтобы согреться. К сожалению, британские тыловые службы слишком поздно поняли, что нам предстоит воевать на местности, напоминающей Альпы. У нас не хватало палаток для четвертой части всего контингента, нас не снабдили ни теплой одеждой, ни сапогами, ни достаточным количеством одеял, которых полагалось по два на человека в горных гарнизонах. Наши солдаты -- те, что не дезертировали и не умирали, влачили жалкое существование, которое вымораживало из них всякую надежду. Как и было предусмотрено нашим планом, хорошие новости из Джурфа позволили сразу же послать арабов во главе с шерифом Абдель Майеном из Петры в предгорья и через них в Шобек. Это был жуткий переход: крестьяне с отмороженными ногами шли в густом белом тумане, дрожа от холода под своими овечьими шкурами, вверх и вниз по долинам, лежавшим между крутыми склонами, и по опасным карнизам, над которыми нависали, словно застывшие наплывы серого чугуна, сугробы снега с торчавшими из них толстыми стволами лишенного листвы можжевельника. Лед и мороз лишали сил животных и многих солдат, но все же они, эти прирожденные горцы, привычные к своим очень холодным зимам, продолжали упорно продвигаться вперед. Турки слышали о том, что они, преодолевая значительные трудности, медленно приближаются, и уже заранее оставляли свои пещеры и укрытия среди деревьев; спасаясь бегством в направлении выгрузочной железнодорожной станции, они бросали по дороге своего панического отступления обременявшие их вещи и снаряжение. Эта тупиковая станция лесной железнодорожной ветки с ее временными сараями находилась в секторе обстрела арабской артиллерии и оказалась просто ловушкой. Бедуины рвали на куски солдат противника, выбегавших из пылавших стен своих построек. Арабы убивали или же забирали в плен солдат противника, а также захватывали склады в Шобеке, старом форте монреальских крестоносцев, словно парившем в воздухе на меловой конической вершине над извивавшейся внизу долиной. Там разместил свою штаб-квартиру Абдель Майен, пославший донесение об этом Насиру. Уведомлен был и Мастур. Он оседлал своего коня и, оставив комфорт своих палаток в солнечной глубинке Аравии, двинулся со своими людьми через узкое ущелье к Тафилеху. Однако преимущество оставалось за Насиром, который за один день добрался сюда из Джефера и после ночного марша под ураганным ветром на рассвете появился на краю обрывистого склона лощины, в которой прятался Тафилех. Он предложил туркам сдаться под страхом обстрела артиллерийскими снарядами: то была пустая угроза, потому что Нури Сайд с пушками отправился обратно в Гувейру. В деревне было всего сто восемьдесят турок, но их поддерживали представители крестьянского клана мухаисинов, и не столько из-за любви к ним, сколько потому, что выскочка Диаб, один из главарей этого клана, объявил себя сторонником Фейсала. И они ответили на ультиматум Насира градом неприцельных пуль. Ховейтаты рассредоточились между скалами, чтобы ответить огнем. Это не понравилось старому льву Ауде, который пришел в ярость оттого, что деревенские наемники осмелились сопротивляться своим извечным хозяевам, племени абу тайи. Он, резко дернув повод, пустил свою кобылу в галоп и выехал с равнины, чтобы осмотреть местность под самыми восточными домами деревни. Там он остановил лошадь и, погрозив рукой, прокричал своим великолепным голосом: "Собаки, вы что, не знаете Ауду?" Когда мухаисины поняли, что перед ними тот самый неукротимый сын войны, сердца их оборвались, и уже часом позже шериф Насир в городском особняке потягивал чай со своим гостем, турецким губернатором, пытаясь утешить внезапно утратившего власть чиновника. С наступлением темноты приехал и Мастур. Его воины из племени мотальга мрачно глядели на своих кровных врагов абу тайи, разместившихся в лучших домах. Оба шерифа поделили город между собой, чтобы изолировать одних своих буйных соратников от других. У них не хватало авторитета, чтобы быть влиятельными посредниками, потому что с течением времени Насир был почти признан своим у абу тайи, а Мастур у джази. Когда настало утро, обе стороны уже вступили в перебранку, и весь день прошел в тревоге, потому что мухаисины боролись за власть среди крестьян, и новые осложнения были связаны с двумя факторами: одним из них была колония морских разбойников-сенуситов из Северной Африки, которых турки поселили на богатой, но полузаброшенной пахотной земле, другим было не перестававшее жаловаться деятельное предместье, в котором жила тысяча армян, уцелевших после печальной памятной депортации их 1915 года. Народ Тафилеха жил в смертельном страхе перед будущим. У нас, как обычно, не хватало продуктов и транспортных средств, но мы ничего не ждали от мухаисинов. У них была пшеница и ячмень, но они прятали свои запасы, было много вьючных верблюдов, ослов и мулов, но они угнали их в безопасные места. Они могли бы заставить уйти и нас тоже, но, к счастью для нас, не додумывались до этого. Отсутствие интереса было лучшим потенциальным союзником навязанного нами порядка, потому что правление Фейсала зиждилось не столько на консенсусе или на силе, сколько на всеобщей инертности, тупости, апатии, в результате чего нежелательных проявлений можно было ожидать лишь от меньшинства. Фейсал делегировал командование продвижением к Мертвому морю своему юному единокровному брату Зейду. Это была первая миссия Зейда на Севере, и он принял ее со страстной надеждой. Советником у него был наш генерал Джафар-паша. Его пехота, артиллеристы и пулеметчики из-за отсутствия продовольствия оставались в Петре, но сами Зейд и Джафар приехали в Тафилех. Дела шли хуже некуда. Ауда проявлял весьма унизительное великодушие к двум юношам племени мотальга -- Метабу и Аннаду, сыновьям Абтана, которого убил сын Ауды. Оба они, люди энергичные, определившиеся, самоуверенные, стали поговаривать о мести: это была угроза синицы ястребу. Ауда объявил, что подвергнет их порке на рыночной площади, если они будут позволять себе такие разговоры. Все было бы хорошо, но на каждого из его людей приходилось по двое сторонников Метаба и Аннада, нарастала угроза вспышки страстей в масштабе всей деревни. Юноши во главе с моим драчуном Рахайлем вызывающе расхаживали по всем улицам. Зейд отблагодарил Ауду, расплатился с ним и отослал обратно в пустыню. Информированным вождям племени мухаисин пришлось стать вынужденными гостями в шатре Фейсала. Их враг Диаб был нашим другом. Мы с сожалением вспоминали поговорку о том, что лучшими союзниками нового режима, добившегося успеха через жестокость, являются не его сторонники, а его оппоненты. Благодаря большому количеству золота, н