тной клинике врачей-специалистов, делящих между собой расходы и прибыль. Клиника занимала четырнадцать комнат в двадцатиэтажном здании, построенном (или так во всяком случае запомнилось Мартину) из мрамора, золота и рубинов. Приемная, вся тяготеющая к огромному камину, напоминала гостиную какого-нибудь нефтяного магната, но отнюдь не была местом отдохновения. Молодая женщина у входа спросила у Мартина его адрес и на что он жалуется. Сверкающий пуговицами юный паж подлетел с его запиской к сестре, которая помчалась во внутренние апартаменты. До появления Ангуса Мартину пришлось посидеть четверть часа в меньшей, более богатой и еще более угнетающей приемной. За это время он настолько проникся благоговейным трепетом, что согласился бы на любую операцию, какую раунсфилдским хирургам заблагорассудилось бы ему предложить. Ангус Дьюер был достаточно важен в университете и в Зенитской Городской Больнице, но теперь его самоуверенность в десять раз возросла. Он принял Мартина приветливо; он предложил ему пойти в кафе таким тоном, точно и в самом деле был почти готов пойти с ним в кафе; но рядом с ним Мартин чувствовал себя молодым, неотесанным, бездарным. Ангус покорил его, проговорив задумчиво: - Эрвинг Уотерс? Из Дигаммы? Боюсь, что я такого не помню. Ах, да, как же - один из тех медных лбов, что составляют проклятие каждой профессии. Когда Мартин обрисовал в общих чертах свой конфликт в Наутилусе, Ангус предложил: - Поступай к нам патологом. Наш через две-три недели уходит. Ты отлично справишься с работой. Сколько ты получаешь - три с половиной тысячи в год? Здесь, полагаю, я мог бы устроить тебя для начала на четыре с половиной, а со временем ты стал бы у нас пайщиком и участвовал бы в прибылях. Дай мне знать, если надумаешь. Раунсфилд просил меня подыскать человека. С такой возможностью в запасе и с нежностью к Ангусу Мартин вернулся в Наутилус к открытой войне. Когда приехал мэр Пью, он не уволил Мартина, но поставил над ним полномочного директора, друга Пиккербо, доктора Биссекса, футбольного тренера и санитарного директора из Магфорд-колледжа. Доктор Биссекс первым делом уволил Руфуса Окфорда, потратив на это пять минут, вышел, прочитал доклад в ХАМЛе, затем ввалился опять в Отдел и предложил Мартину подать в отставку. - Как бы не так! - сказал Мартин. - Будьте честны, Биссекс. Если вы хотите меня вышибить - вышибайте, но действуйте напрямик. В отставку я не подам, а когда вы меня прогоните, я, пожалуй, подам в суд, и, может быть, мне удастся пролить некоторый свет на вас, на нашего почтенного мэра и на Фрэнка Джордана, чтобы вам тут больше не давали разваливать работу. - Что вы, доктор, что за выражения! Я вас, конечно, не гоню, - сказал Биссекс тоном педагога, привыкшего разговаривать с трудными студентами и с нерадивыми футболистами. - Оставайтесь у нас сколько вам будет угодно. Только в целях экономии я сокращаю вам жалованье до восьмисот долларов в год! - Прекрасно, сокращайте, и будьте вы прокляты, - сказал Мартин. Это прозвучало чрезвычайно эффектно и оригинально, но показалось далеко не столь великолепным, когда Леора и Мартин подсчитали, что, связанные договором с домохозяином, они при самой мелочной экономии не могут прожить меньше чем на тысячу в год. Избавленный от ответственности, Мартин начал составлять собственную фракцию в целях спасения Отдела. Были завербованы раввин Ровин, патер Костелло, Окфорд, решивший остаться в городе и перейти на частную практику, секретарь Совета Профсоюзов, один банкир, считавший Тредголда слишком легкомысленным, и дантист школьной амбулатории - превосходный малый. - С такими союзниками можно кое-чего добиться! - захлебываясь, говорил он Леоре. - Я не намерен уступать. Я не позволю превратить ОНЗ в ХАМЛ. Биссекс такой же пустобрех, как и Пиккербо, только без его энергии и честности. С ним я расправлюсь! Я не чиновник по натуре, но мне уже рисовался в мечтах новый ОНЗ, не газообразный, а твердый, который действительно спасал бы детишек и предотвращал эпидемии. Я не отступлю! Вот увидишь! Его сторонники подняли на ноги Торговый клуб и одно время были уверены, что их поддержит старший репортер "Пограничника", "как только ему удастся вдохнуть в шефа мужество полезть в драку". Но воинственность Мартина подрывало чувство стыда. У него постоянно не хватало денег на оплату счетов, а он не привык уламывать обозленных бакалейщиков, получать письма с назойливыми напоминаниями о долге, спорить, стоя в дверях, с обнаглевшими кредиторами. Ему, который несколько дней тому назад был видным должностным лицом, приходилось терпеть, когда ему кричали: "Ладно! Нечего там! Платите немедленно, или я иду за полисменом!" Когда стыд перерос в ужас, доктор Биссекс неожиданно сократил ему жалованье еще на двести долларов. Мартин ураганом ворвался в кабинет мэра, чтобы потребовать объяснений, и увидел сидевшего с мистером Пью Фрэнка Кс.Джордана. Было ясно, что они оба знают о вторичном сокращении жалованья и считают это превеселой штукой. Мартин собрал свою фракцию. - Я подам в суд! - бесновался он. - Прекрасно, - сказал патер Костелло, а раввин Ровин добавил: - Дженкинс, адвокат-радикал, поведет ваше дело безвозмездно. Но мудрый банкир остановил их: - Вам не с чем идти в суд, пока вы не уволены без уважительной причины. По закону Биссекс вправе сокращать вам жалованье сколько ему угодно. Городское уложение предусматривает твердый оклад только для директора и санитарных инспекторов - больше ни для кого. Вам не на что жаловаться. С мелодраматическим жестом Мартин возразил: - Вы скажете, мне не на что жаловаться, когда у меня на глазах разваливают Отдел? - Не на что, раз городу это все равно. - Хорошо! Но мне-то не все равно! Умру с голоду, а в отставку не пойду. - Вы умрете с голоду, если не подадите в отставку, а с вами и ваша жена. Мой план такой, - продолжал банкир, - вы займетесь здесь в городе частной практикой; я дам вам средства на оборудование кабинета и на прочее, а когда придет время - через пять, через десять лет, - мы все опять сплотимся и поставим вас полномочным директором. - Десять лет ждать... в Наутилусе? Не могу! Я выдохся. Я полный банкрот - в тридцать два года! Подам в отставку. Пущусь снова странствовать, - сказал Мартин. - Я знаю, что полюблю Чикаго, - сказала Леора. Он написал Ангусу Дьюеру. Его зачислили патологом в клинику Раунсфилда. Только Ангус написал, что "в настоящее время они не имеют возможности платить ему четыре с половиной тысячи в год, но две с половиной тысячи дадут охотно". Мартин согласился. Когда в газетах Наутилуса появилось сообщение, что Мартин подал в отставку, добрые граждане пересмеивались: "Подал в отставку? Как бы не так! Его попросту выгнали взашей". Одна из газет поместила невинную заметку: "Никто из нас, грешных, не свободен от некоторой доли лицемерия, но когда должностное лицо строит из себя святого, погрязая на деле во всяческих пороках, и пытается прикрыть свое грубое невежество и полную свою несостоятельность, ударяясь в политические интриги, да еще принимает позу оскорбленной невинности, когда выясняется, что и политик-то он никудышный, - тогда даже самый продувной среди нас, старых мошенников, готов возопить и требовать расправы". Пиккербо написал Мартину из Вашингтона: "С великим сожалением узнал я, что вы оставили свой пост. Не могу выразить вам, как я разочарован - после всех трудов, которые я понес, вводя вас в работу и знакомя с моими идеалами. Биссекс сообщил мне, что по причине кризиса в городских финансах он вынужден был временно сократить вам оклад. Но, право, лично я скорее стал бы работать в ОНЗе безвозмездно и зарабатывал бы на хлеб, нанявшись куда-нибудь ночным сторожем, нежели отказался бы от борьбы за все благородное и созидательное. Мне очень горько. Я питал к вам искреннюю симпатию, и ваше отступничество, ваше возвращение к частной практике ради одной лишь коммерческой выгоды, ваше решение продаться за очень, полагаю, высокое жалованье явилось для меня величайшим ударом изо всех, какие выпадали мне на долю за последнее время". Подъезжая к Чикаго, Мартин думал вслух: - Никогда б не поверил, что могу потерпеть такое гнусное поражение. Больше не заманишь меня в лабораторию или в охрану народного здоровья. Кончено! Буду только зарабатывать деньги. Клиника Раунсфилда, надо полагать, просто золоченая ловушка для дураков - запугивают несчастных миллионеров до того, что они идут на все мыслимые и немыслимые обследования и операции, какие может предложить медицинская коммерция. Надеюсь, что так! Чего мне ждать? Буду до конца своей жизни врачом-коммерсантом, членом торговой ассоциации. Надеюсь, на это у меня достанет ума! Все умные люди - бандиты. Они честны со своими друзьями, но всех остальных презирают. И как не презирать, когда толпа презирает тех, кто не грабит? У Ангуса Дьюера достало ума понять это с самого начала, еще в университете. Он, вероятно, владеет в совершенстве хирургической техникой, но ему известно, что человек получает только то, что сумел заграбастать. Подумать, сколько лет понадобилось мне, чтобы понять простую вещь, которая была ему ясна всегда! Знаешь, что я сделаю? Я буду держаться за клинику Раунсфилда, пока не стану зарабатывать, скажем, тридцать тысяч в год, а тогда я приглашу Окфорда и открою собственную клинику, где буду сам и терапевтом и полным хозяином всего предприятия, и буду выжимать из больных все деньги, какие удастся. Прекрасно, если людям только того и надо, - поменьше лечения, побольше ковров, - что ж, пусть платят за ковры! Никогда б не поверил, что так обанкрочусь: сделаться коммерсантом и не желать ничего другого! Да, я не желаю быть ничем другим, поверь мне! Я дошел до точки! 25 Потом в течение года, каждый день которого был длиннее бессонной ночи, хотя весь этот год пронесся без событий, без весны и осени, без волнений, Мартин был добросовестным механиком самой солидной, самой светлой и чистой и самой унылой медицинской фабрики - клиники Раунсфилда. Ему не на что было жаловаться. Правда, в клинике, пожалуй, слишком много просвечивали рентгеном искалеченных светской жизнью женщин, которым больше пользы принесли бы роды и мытье полов, чем изящные маленькие рентгенограммы; и, может быть, слишком кровожадно хмурились на каждую миндалину; но, конечно, не было на свете фабрики столь хорошо оборудованной и столь лестно дорогой, и ни одна другая не могла бы так быстро прогонять свое человеческое сырье через столько процессов обработки. Мартин Эроусмит, некогда смотревший свысока на всяких Пиккербо и Винтеров, питал к Раунсфилду и Ангусу Дьюеру и другим искусным, вылощенным специалистам клиники только уважение человека бедного и необеспеченного к ловкому и богатому. В Ангусе Мартина восхищали твердое знание цели и постоянство в привычках. Ангус ежедневно плавал в бассейне или брал урок фехтования; он плавал легко, а фехтовал, как демон, с каменным лицом. Спать ложился не позже половины двенадцатого; никогда не пил больше чем раз в день; и никогда не читал и не говорил ничего такого, что не служило бы к вящему преуспеянию блестящего молодого хирурга. Его подчиненные знали, что доктор Дьюер непременно явится минута в минуту, безукоризненно одетый, абсолютно трезвый, очень спокойный и убийственно холодный по отношению ко всякой сестре, которая допустит оплошность или понадеется на улыбку. Мартин без страха отдался бы в руки невозмутимого, но рьяного изымателя миндалин, подчинился бы Ангусу для вскрытия брюшины и Раунсфилду для любой операции в мозгу - при условии, что сам он был бы вполне уверен в необходимости хирургического вмешательства, но он никак не мог возвыситься до процветающей в клинике лирической веры, что каждая часть тела, без которой человек может как-нибудь обойтись, должна быть немедленно удалена. Этот год, проведенный в Чикаго, был отравлен тем, что весь свой рабочий день Мартин не жил. Шевеля проворными руками и одной десятой мозга, он делал анализ крови и мочи, проверку на Вассермана, изредка вскрытие, и все это время был мертвецом в белом кафельном гробу. Утопая в словоблудии Пиккербо и сплетнях Уитсильвании, он жил, он боролся с окружающим. Теперь бороться было не с чем. Отработав свои часы, он почти что жил. Вдвоем с Леорой они открыли мир книжных и художественных магазинов, и театров, и концертов. Они читали романы, читали историю и путешествия; на обедах у Раунсфилда или Ангуса они разговаривали с журналистами, инженерами, банкирами, купцами. Смотрели русскую пьесу, слушали Мишу Эльмана, читали готлибовского любимца - Рабле. Мартин научился флиртовать не по-мальчишески, Леора впервые в жизни побывала у парикмахера и маникюрши и стала брать уроки французского языка. Она звала когда-то Мартина "гонителем лжи", "искателем истины". Теперь они решили, обсуждая этот вопрос в тесной квартирке из двух с половиной комнат, что большинство людей, именующих себя искателями истины, - людей, которые походя болтают об истине, точно она какой-то осязательный предмет, существующий сам по себе, как дом, или хлеб, или соль, - что эти люди стремятся не столько найти истину, сколько облегчить свой умственный зуд. В романах эти искатели выпытывали "тайну жизни" в лабораториях, где, по-видимому, не было ни реактивов, ни бунзеновоких горелок; или они отправлялись, неся большие затраты, претерпевая тяжелые неудобства из-за духоты в поездах и непрошенных змей, в обители гималайских отшельников и узнавали от антисанитарных мудрецов, что Дух становится способен на всякого рода возвышенные деяния, если человек тридцать или сорок лет будет есть рис и созерцать свой пуп. На эти высокие материи Мартин отвечал: "Ерунда!" Он настаивал, что нет никакой Истины, а есть только много истин; что Истина не яркокрылая птица, которую надо выследить в горах и поймать за хвост, а скептическое отношение к жизни. Он настаивал: самое большее, на что может рассчитывать человек, это что он благодаря упорству или удаче будет делать такую работу, которая доставит ему радость, и сумеет в своей области глубже вникнуть в факты, чем любой рядовой работник. Эта механистическая философия не давала ему убеждения, что сам он должным образом прогрессирует. Когда он пробовал ровняться на раунсфилдских специалистов или на их коллег, он еще больше приходил в уныние, чем в свое время из-за надменной отповеди доктора Гесселинка из Гронингена. На торжественных завтраках в клинике он встречал хирургов из Лондона, Нью-Йорка, Бостона; людей, обладающих лимузинами и положением в обществе и оскорбительной веселостью специалиста, которого всюду приглашают, - или еще более оскорбительным спокойствием человека, которому забавны стоящие ниже его; встречал мастеров хирургической техники, читающих доклады на медицинских конференциях, администраторов и начальников, не боящихся делать операцию на глазах у сотни врачей, или давать подчиненным вежливые, но категорические приказания; генералов от медицины, не знающих, что такое сомневаться в себе; великих жрецов и целителей; людей зрелых, и мудрых, и внимательных, и ласково обходительных. В их августейшем присутствии Макс Готлиб казался старым маньяком, Густав Сонделиус - скоморохом, а город Наутилус - недостойным страстной борьбы. Подавленный их лощеной учтивостью, Мартин чувствовал себя лакеем. В долгие часы все возрастающей откровенности я прозрения он обсуждал с Леорой вопрос: "Что такое Мартин Эроусмит и куда он идет?" - и признавался, что знакомство с прославленными хирургами разрушает его былую веру в свое превосходство над людьми. Леора его утешала: - Я нашла чудесное определение для твоих треклятых прославленных хирургов. Не правда ли, они вежливы, и чванны, и делано улыбаются? Ну так вот! Помнишь, ты сказал мне, что профессор Готлиб называет таких господ "людьми скучного веселья"? Мартин подхватил эту фразу; они вместе ее пропели и сделали из нее хлесткую озорную песню: Люди скучного веселья! Люди скучного веселья! К черту, к черту всех чинуш! Провались они совсем, Люди скучного веселья, Люди с приторной улыбкой, Заправилы-богачи! К черту скучное веселье! К черту их надменный взгляд! К черту сладкие улыбки! По мере того как Мартин развивался скачками из уитсильванского мальчика в зрелого человека, развивались и отношения между ним и Леорой: обоюдная приверженность юноши и девушки, готовых на всякие превратности, переходила в прочное постоянное чувство. Между ними установилось то взаимное понимание, которое знакомо только мужьям и женам, редким мужьям и женам, когда они, несмотря на все различия, представляют собою нерасторжимые части одного целого, как глаз и рука. Но это их срастание не означало, что они жили всегда в розовом блаженстве. Потому что Мартин глубоко любил Леору и был в ней неколебимо уверен и потому что гнев и горячая, страстная несправедливость суть проявления доверия - Мартин бывал с Леорой так раздражителен и придирчив, как не позволил бы себе быть ни с одной другою женщиной, ни с одной прелестной Орхидеей. Разругавшись с женой, он иногда удалялся, гордо закинув голову, не удостаивая Леору слова, и на долгие часы оставлял ее одну, наслаждаясь сознанием, что причиняет ей боль, что она сидит одна, ждет, может быть плачет. Потому что он любил ее, как жену и друга, он досадовал, видя ее менее выхоленной, менее светской, чем женщины, которых он встречал у Ангуса Дьюера. Миссис Раунсфилд была почтенной старой курицей - рядом с ней Леора казалась яркой и восхитительной. Но миссис Дьюер была янтарь и лед. Молодая женщина из богатой семьи, она изысканно одевалась, говорила с той непревзойденной насмешливой протяжностью, в которой чувствуется выучка, была честолюбива и прекрасно обходилась без ума и без сердца. Она на деле была тем, чем воображала себя миссис Эрвинг Уотерс. В простодушном великолепии наутилусской Группы миссис Клэй Тредголд баловала Леору и только смеялась, когда у нее не хватало пряжки на туфле или когда она грешила против грамматики, но вылощенная миссис Дьюер привыкла издеваться над чужой небрежностью самой вежливой, необидной и несомненной издевкой. Случилось, что, когда они возвращались от Дьюеров в такси, Мартин вдруг вспылил: - Неужели ты так ничему и не научишься? Помню, в Наутилусе мы как-то остановились на проселочной дороге и беседовали до... эх, черт, чуть не до зари, и ты решила взять себя в руки. А поглядеть сейчас - все по-старому... Боже праведный, сегодня ты даже не дала себе труда заметить, что у тебя нос в саже! Миссис Дьюер заметила, будьте покойны! Почему ты такая неряха? Почему не последишь за собой хоть немного? Почему ты не можешь сделать небольшое усилие и хоть что-нибудь сказать? Сидишь за обедом и только... только пышешь здоровьем! Неужели ты не хочешь мне помочь? Миссис Дьюер, вероятно, поможет Ангусу сделаться президентом Американской ассоциации врачей - лет этак через двадцать, а я у тебя к тому времени вернусь в Дакоту помощником Гесселинка! Леора нежилась рядом с ним в непривычной роскоши такси. Но тут она выпрямилась, и, когда заговорила, не слышно было в ее голосе той беззаботной независимости, с какой она обычно смотрела на жизнь. - Прости меня, дорогой. Я сегодня после завтрака нарочно пошла и сделала массаж лица, чтобы выглядеть покрасивей - ради тебя; и потом я думала, что тебе нравится, когда я разговариваю, и я достала свою книжечку о современной живописи (помнишь, я недавно купила?) и основательно ее проштудировала, но сегодня мне, как назло, все не удавалось перевести разговор на современную живопись... Притянув ее голову к своему плечу, Мартин чуть не расплакался: - Моя бедная, моя запуганная девочка! Как она старается быть взрослой среди этих охотников за долларами! Когда прошла первая одурь от белого кафеля и умопомрачительной налаженности клиники Раунсфилда, Мартину захотелось доработать свое исследование по стрептолизину, внести в него некоторые уточнения. Узнав о том, Ангус Дьюер закинул удочку: - Послушай, Мартин, меня радует, что ты не забросил свою науку, но я на твоем месте, пожалуй, не стал бы тратить слишком много сил на удовлетворение голого любопытства. Доктор Раунсфилд говорил об этом на днях. Занимайся исследованиями сколько тебе угодно - мы это только приветствуем, но нам хотелось бы, чтоб ты взялся за что-нибудь практическое. Ты мог бы, например, составить сводку анализов крови по сотне-другой случаев аппендицита и опубликовать - это было бы конкретно. И ты мог бы ввернуть упоминание о клинике, что способствовало бы нашей репутации, - и, между прочим, мы могли бы тогда повысить тебе оклад до трех тысяч в год. Это великодушие отбило у Мартина охоту к какой бы то ни было научной работе. "Ангус прав. Он собственно хотел сказать одно: как ученый, я конченный человек. Так оно и есть. Больше и нечего мне браться за самостоятельные исследования". Когда Мартин поработал у Раунсфилда около года, появилась, наконец, в "Инфекционных заболеваниях" его статья о стрептолизине. Он преподнес оттиски Раунсфилду и Ангусу. Они наговорили комплиментов, ясно показавших, что статья ими не читана, и опять предложили составить сводку анализов крови. Мартин послал оттиск и Максу Готлибу, в Мак-Герковский Институт Биологии. Готлиб ему написал своим убористым, паутинным почерком: "Дорогой Мартин! Я с большим удовольствием прочитал вашу статью. Кривые отношения выработки гемолизина к давности культуры очень показательны. Я переговорил о вас с Табзом. Когда вы приедете к нам, ко мне? Здесь вас уже ждут ваша лаборатория и препаратор. Я меньше всего хотел бы вдаваться в мистику, но, когда я увидел изящно выгравированный штамп вашей клиники с именем какого-то Раунсфилда, я почувствовал, что вы, наверно, устали изображать из себя добропорядочного гражданина и готовы вернуться к работе. Мы все и доктор Табз будем очень рады, если вы перейдете к нам. Искренне ваш М.Готлиб". - Я всей душой полюблю Нью-Йорк, - сказала Леора. 26 Дом Мак-Герка. Отвесная стена, тридцать голых этажей стекла и камня, где-то на узком треугольнике, откуда Нью-Йорк правит четвертью мира. Первое знакомство с Нью-Йорком не ошеломило Мартина; после года в чикагской "Петле" [самый населенный и шумный район Чикаго, ограниченный берегом озера Мичиган и петлей железных дорог] Манхэттен показался лениво-спокойным. Но, увидев с надземной железной дороги небоскреб Вулворта, он пришел в неистовый восторг. Архитектура до сих пор для Мартина не существовала; здания были для него ящиками побольше или поменьше, содержащими одни более, другие менее интересные предметы. Самое горячее, что ему случалось сказать насчет архитектуры, было: "Вот славный домик с верандой, недурно бы в нем пожить". Теперь же он думал: "Хорошо бы видеть эту башню изо дня в день... видеть, как проносятся за нею облака и ветры и всякая штуковина... Какое-то чувствуешь удовлетворение". Он шел по Сидер-стрит в грохоте грузовиков, кичащихся товарами со всего света; пройдя в бронзовые двери Дома Мак-Герка, пошел по коридору с ярко-терракотовыми стенами; на фресках толпились перуанские индейцы, пираты пенили Вест-Индские моря, поезда везли под охраной золото, высилась твердыня Картахены. В том конце коридора, что выходил на Сидер-стрит (один этот коридор - особая частная улица в целый квартал длиною), помещался Андо-Антильский банк (председателем правления - Росе Мак-Герк), в раззолоченном святилище которого рыжие янки-экспортеры переводили чеки на Кито и счетоводы без передышки лаяли по-испански на грузных женщин. У того конца, что выходил на Либерти-стрит, вывеска гласила: "Пассажирская контора пароходства Мак-Герка. Рейсы в Вест-Индию и Южную Америку еженедельно". Рожденный среди прерий, никогда надолго не отрывавшийся от вида кукурузных полей, Мартин сразу перенесся в экзотические страны, к необыкновенным приключениям. На одном из лифтов за бронзовой решеткой значилось: "Экспресс в Институт-Мак-Герка". Мартин гордо вошел, чувствуя себя уже членом этого союза праведников. Кабинка быстро летела вверх, и перед глазами Мартина только мелькали на полсекунды матовые стеклянные двери с наименованиями рудничных компаний, лесопромышленных компаний, центрально-американских железнодорожных компаний. Институт Мак-Герка, может быть единственный среди всех научно-исследовательских институтов мира, помещается в одном здании с деловыми конторами. Он занимает двадцать девятый и тридцатый этаж Дома Мак-Герка, а крыша дома отведена под виварий института и под кафельные дорожки, по которым (над миром стенографисток, и счетоводов, и серьезных джентльменов, жаждущих продать аргентинским богатеям самые лучшие костюмы), разгуливают ученые, восторженно грезя осмосом в Spirogyra [род пресноводных водорослей]. Позже Мартин заметил, что приемная института была меньше, но еще холодней и учтивей - с белой своей панелью и стульями "чиппендел", - чем приемная клиники Раунсфилда; но в этот день он не замечал комнаты, не слышал резкого стаккато секретарши, сознавая только одно: сейчас он увидит Макса Готлиба, впервые за пять лет. Жадно раскрыв глаза, он остановился в дверях лаборатории. У Готлиба были те же смуглые втянутые щеки, что и раньше, тот же орлиный твердый нос, горячие глаза глядели так же взыскательно, но волосы его поседели, складки у рта углубились, и Мартин едва не расплакался, увидев, с каким трудом он поднялся. Старик долго глядел на Мартина с высоты своего роста; положив руку ему на плечо, но сказал только: - Ага! Это хорошо... Ваша лаборатория - дальше по коридору, третья дверь... Но я возражаю против одного пункта в хорошей статье, которую вы мне прислали. Вы говорите: "Равномерность исчезновения стрептолизина позволяет думать, что можно найти математическую формулу..." - Но, в самом деле, можно, сэр! - Тогда почему же вы ее не вывели? - Да, право... не знаю. Оказался плохим математиком. - Так не надо было печатать, пока не совладали с математикой! - Я... Скажите, доктор Готлиб, вы в самом деле думаете, что у меня достаточно знаний для работы здесь, у вас? Я страшно хочу добиться успеха. - Успеха? Я где-то слышал это слово. Оно английское? Ах, да, маленькие школьники употребляли его в Уиннемакоком университете. Оно означает - сдать экзамены. Но здесь не надо сдавать никаких экзаменов... Мартин, скажем начистоту. Вы кое-что смыслите, в лабораторной технике; вы наслышаны о разных бациллах; химик вы неважный, а математик... пфуй!.. совсем скверный! Но вы любознательны и у вас есть упорство. Вы не принимаете готовых правил. Поэтому я думаю, что из вас выйдет или очень хороший ученый, или очень плохой. Если достаточно плохой, вы станете популярны среди богатых дам, которые правят городом Нью-Йорком, и сможете читать лекции для заработка, или даже, если сумеете войти в доверие к нужным людям, вас могут назначить ректором колледжа. Словом, так или иначе, это будет интересно. Полчаса спустя они люто спорили: Мартин утверждал, что весь мир должен прекратить войны, и торговлю, и писанье романов, и дружно пойти в лаборатории наблюдать новые явления, а Готлиб возражал, что в науке и так слишком много развелось верхоглядов, что необходимо только одно - математический анализ (и часто опровержение) ранее наблюденных явлений. Это звучало воинственно, и все время у Мартина было блаженное чувство, что наконец-то он дома. Лаборатория, где они разговаривали (Готлиб шагал из угла в угол, скрутив руки в причудливый узел за узкой спиной; Мартин то присаживался на высокие табуреты, то соскакивал, с них), ничем не была замечательна - водопровод, стол, занумерованные пробирки в стойке, микроскоп, несколько тетрадей и таблиц pH; в глубине комнаты, на простом кухонном столе - ряд причудливых колб, соединенных стеклянными и резиновыми трубками, - и все-таки время от времени Мартин посреди какой-нибудь тирады обводил эту комнату почтительным взором. Готлиб прервал спор: - Какую работу вы думаете здесь начать? - Да я, сэр, хотел бы вам помогать... если смогу. Вы, должно быть, разрабатываете разные вопросы, связанные с синтезом антител? - Да, мне кажется, я смогу подвести иммун-реакции под закон действия масс. Но вы не должны мне помогать. Вы должны вести собственную работу. Чем вы хотите заняться? Это вам не клиника, где друг за дружкой с утра до вечера идут пациенты. - Я хочу найти гемолизин, в отношении которого имеется антитело. Для стрептолизина не имеется. Я хотел бы поработать со стафилолизином. Вы не возражаете? - Мне безразлично, что вы делаете, лишь бы вы не воровали из ледника моих стафилококковых культур и лишь бы у вас все время был таинственный вид, чтобы доктор Табз, наш директор, думал, что вы заняты чем-то очень важным. So! Имею внести только одно предложение: когда вы увязнете в какой-нибудь проблеме, так у меня стоит в кабинете прекрасное собрание детективных романов. Но нет. Я должен быть серьезным хоть на этот раз, когда вы только приехали, - да? Может быть, я чудак, Мартин. Многие меня ненавидят. Подкапываются под меня... о, вы думаете, это мое воображение, но увидите сами! Я делаю ошибки. Но одно я всегда сохраняю в чистоте: религию ученого. Быть ученым - это не просто особый вид работы, не так, что человек просто может выбирать: быть ли ему ученым, или стать путешественником, коммивояжером, врачом, королем, фермером. Это сплетение очень смутных эмоций, как мистицизм или потребность писать стихи; оно делает свою жертву резко отличной от нормального порядочного человека. Нормальный человек мало беспокоится о том, что он делает, лишь бы работа позволяла есть, спать и любить. Ученый же глубоко религиозен - так религиозен, что не желает принимать полуистины, потому что они оскорбительны для его веры. Он хочет, чтобы все было подчинено неумолимым законам. Он в равной мере против капиталистов, которые думают, что их глупое загребанье денег есть система, и против либералов, которые думают, что человек - не из тех животных, которые борются. Он смотрит на американского бизнесмена и европейского аристократа - и одинаково презирает их трескотню. Презирает! Все как есть. Он ненавидит проповедников, рассказывающих басни, но не слишком расположен и к антропологам или историкам, которые могут только строить догадки и все-таки смеют называть себя учеными! О да, он человек, которого, конечно, должны ненавидеть все хорошие, добрые люди! Смешных целителей верой он ставит на одну доску с врачами, которые норовят подхватить нашу науку, когда она еще не проверена, и носятся, воображая, что лечат людей, а на деле только топчутся и своими сапожищами путают следы; и пуще человека-свиньи, пуще идиота, который и слыхом не слыхал о науке, ненавидит он псевдоученого, ученого-гадателя - вроде этих психоаналитиков; и пуще, чем этих смешных толкователей снов, он ненавидит людей, которые имеют доступ в светлое царство, такое, как биология, но не знают ничего сверх учебника да научились читать популярные лекции олухам! Он единственный подлинный революционер, истинный ученый, потому что он один знает, как малы его знания. Он должен быть бессердечен. Он живет в холодном, чистом воздухе. Но странная вещь: на деле, в личной жизни, он не холоден и не бессердечен - куда менее холоден, чем профессиональные оптимисты. Миром всегда управляли филантропы: врачи, во чтобы то ни стало применяющие терапевтические методы, в которых ничего не смыслят; солдаты, которые ищут, от чего бы им защитить родину; проповедники, которые мечтают, чтобы все принудительно слушали их проповеди; добрые фабриканты, которые любят своих рабочих; красноречивые государственные деятели и сердобольные писатели, - а посмотреть, какой ад устроили они на земле! Может быть, теперь настала пора для ученого, который работает, ищет и не горланит повсюду о том, как он любит всех и каждого! Но опять-таки, помните всегда, что не всякий, кто работает в науке, - ученый. Лишь очень немногие! Остальные - секретари, пресс-агенты, прихлебатели! Быть ученым - это все равно как быть Гете: с этим рождаются. Иногда мне кажется, что у вас есть немного вот этого, врожденного. Если оно у вас есть, тогда нужно делать одно... нет, две вещи нужно делать: работать вдвое упорней, чем вы можете, и не давать людям использовать вас. Я постараюсь оградить вас от Успеха. Вот и все, что я могу. So... Я хочу, Мартин, чтоб вы здесь были очень счастливы. И да благословит вас Кох! Пять упоительных минут Мартин провел в отведенной ему лаборатории - небольшой, но хорошо оборудованной: стол самой правильной высоты, удобная раковина с педалями. Когда он закрыл дверь и дал душе своей вырваться на волю и заполнить это тесное помещение собственной своею сущностью, он почувствовал себя в надежном убежище. Никакие Пиккербо, ни Раунсфилды не ворвутся сюда и не уволокут его прочь разглагольствовать, и обхаживать, и показывать себя слугою общества; он свободен, он может заняться работой, а не рассылкой пакетов и диктовкой бойких писем, которую люди именуют работой. Он глянул в широкое окно над своим рабочим столом и увидел прямо перед собою небоскреб Вулворта - гляди вдосталь! Запертый здесь для радости точного знания, он все же не будет отгорожен от потока жизни. На севере у него не только Вулворт, но и дом Зингера, надменно великолепное здание Сити-Инвестинг. На западе стоят на якоре высокие пароходы, толкутся буксиры, проходит мимо весь мир. Внизу, под отвесом стены, горит в лихорадке улица. Мартин внезапно полюбил человечество, как любил пристойные чистые ряды пробирок, и произнес молитву ученого: - Боже, дай мне незатуманенное зрение и избавь от поспешности. Боже, дай мне покой и нещадную злобу ко всему показному, к показной работе, к работе расхлябанной и незаконченной. Боже, дай мне неугомонность, чтобы я не спал и не слушал похвалы, пока не увижу, что выводы из моих наблюдений сходятся с результатами моих расчетов, или пока в смиренной радости не открою и не разоблачу свою ошибку. Боже, дай мне сил не верить в бога! Всю дорогу в скромную свою гостиницу на одной из Тридцатых улиц он шел пешком, и всю дорогу прохожие глазели на него - на тонкого, бледного, черноглазого, сияющего молодого человека, который пробивался сквозь толпу чуть не бегом, ничего не видя и все-таки видя в тумане все: высокомерные здания, грязные улицы, безудержное движение, искателей счастья, дураков, миловидных женщин, роскошные магазины, ветреное небо. В такт шагам звучало в ушах: "Я нашел свою работу, я нашел свою работу!" Леора его ждала - Леора, которой назначено было судьбой вечно ждать его в скрипучих качалках по дешевым номерам. Когда он влетел в комнату, она улыбнулась, и все ее тонкое, нежное тело как будто засветилось. Не успел он заговорить, как она вскричала: - Ах, Рыжик, я так рада! Он шагал по комнате, увлекшись панегириками Максу Готлибу, Мак-Герковскому институту, и Нью-Йорку, и прелестям стафилолизина, но она мягко перебила его: - Дорогой мой, сколько ты будешь получать? Он осекся. - Черт! Забыл спросить! - Ну-ну! - Пойми! Это тебе не клиника Раунсфилда! Я терпеть не могу этих сычей, которые только и думают, что о деньгах... - Знаю, Рыжик. Мне, честное слово, все равно. Я просто хотела знать, какую квартиру мы можем себе позволить - я бы тотчас стала подыскивать. Ну, ладно. Значит, доктор Готлиб сказал... Только через три часа, в восемь вечера, они пошли обедать. В городе чудес Мартин вскоре перестал замечать и город и его чудеса, видел только положенную дорогу: квартира, метро, институт, облюбованный недорогой ресторанчик, несколько улиц с прачечными, гастрономическими магазинами, кинотеатрами. Но в этот вечер весь город был - волшебный туман. Они обедали в Бревурте, о котором Мартину говорил Густав Сонделиус. Шел тысяча девятьсот шестнадцатый год, когда страну еще не сделали здоровой и трезвой, и Бревурт блистал французскими мундирами, икрой, длинными галстуками, Нюи-Сент-Жорж, художниками-иллюстраторами, Гран-Марнье, офицерами британской разведочной службы и биржевыми маклерами, и разговором, и выдержанным коньяком Мартеля. - Тут милая, сумасбродная публика, - сказал Мартин. - Ты понимаешь? Мы можем не наводить на себя респектабельность. За нами не следит ни Эрвинг Уотерс, ни Ангус! Не будет развратом спросить бутылку шампанского? Наутро он проснулся с тревожной мыслью, не кроется ли здесь какой-нибудь подвох, как в Наутилусе и в Чикаго. Но когда он принялся за работу, ему стало казаться, что он в идеальном мире. Институт бесперебойно обеспечивал ему все материалы и все условия, каких он только мог пожелать: животных, термостаты, стеклянную посуду, культуры, среды. У Мартина был безупречно вышколенный препаратор - "гарсон", как их называли в институте. И ему действительно предоставили свободу; действительно поощряли к самостоятельной работе; он действительно попал в общество людей, у которых в мыслях были не рифмованные плакаты, не двухтысячные чеки за хирургическую операцию, а коллоиды, и споруляции, и электроны, и управляющий ими закон и энергия. В первый день работы к Мартину зашел познакомиться заведующий отделом физиологии доктор Риплтон Холаберд. Хотя это имя примелькалось Мартину на страницах физиологических журналов, Холаберд показался ему слишком молодым и красивым для заведующего отделом: высокий, сухощавый, обходительный человек с аккуратными усами. Мартин прошел школу Клифа Клосона; до тех пор пока он не услышал быстрое приветствие доктора Холаберда, он не представлял себе, что голос мужчины может звучать чарующе, не будучи женственным. Холаберд провел его по обоим этажам института, и Мартин узрел все чудеса, какие грезились ему во сне. Институт Мак-Герка был, правда, меньше институтов Рокфеллера, Пастера, Мак-Кормика и Листера, но не уступал им оборудованием. Мартин увидел комнаты для стерилизации стекла и для изготовления сред, увидел стеклодувную мастерскую, комнату для спектроскопа и полярископа и камеру сгорания с железобетонными стенами. Он увидел музей патологии и бактериология, расширению которого ему тут же захотелось посодействовать. Был тут также и издательский отдел, выпускающий Труды института и "Американский Журнал Географической Патологии", редактируемый директором, доктором Табзом; были фотолаборатория, великолепная библиотека, аквариум для отдела гидробиологии и был (идея доктора Табза) ряд лабораторий, предоставляемых в пользование иностранным гостям. Сейчас в них работали один бельгийский биолог и некий биохимик из Португалии, а однажды, с трепетом услышал Мартин, в одной из них работал Густав Сонделиус. Потом Мартину показали центрифугу системы Беркли-Сондерса. Центрифуга работает по принципу сепаратора для сливок. Она осаждает из жидкости плавающие в ней твердые частицы - как, например, бактерии из раствора. Большинство центрифуг запускаются от руки или же струей воды и величиной не превосходят миску для смешивания коктейлей, но сие благородное сооружение, имевшее четыре фута в поперечнике, было снабжено электрическим приводом, его центральная чаша вделана была в стальную плиту, закрепленную рычагами, как люк подводной лодки, и все вместе было установлено на бетонном столбе. - В мире существуют только три такие центрифуги, - пояснял Холаберд, - их сконструировал в Англии Беркли-Сондерс. Нормальная скорость, даж