с... с доктором Савиоли, всегда, всегда, где-нибудь вблизи появляется страшное, преступное лицо этого старьевщика. Во сне и наяву преследуют меня его косые глаза. Он еще не показывает, чего он хочет, но тем мучительнее гнетет меня по ночам ужас, когда же он, наконец, набросит мне петлю на шею! Сперва, доктор Савиоли пробовал успокоить меня, говоря, что жалкий старьевщик, как этот Аарон Вассертрум, не может мне, вообще, повредить; в худшем случае дело может дойти до какого-нибудь ничтожного вымогательства или чего-нибудь в этом роде. Однако, каждый раз его губы бледнели, как только произносилось имя Вассертрума. Я боюсь, что доктор Савиоли скрывает что-то, чтобы меня успокоить, что-то ужасное, что может стоить жизни ему или мне. Впоследствии я узнала то, что он так заботливо хотел скрыть от меня: старьевщик не раз ночью являлся к нему на квартиру! Я знаю, я чувствую всем существом своим, происходит нечто, что медленно стягивается вокруг нас, как кольца змеи. Что нужно было там этому разбойнику? Почему доктор Савиоли не может отделаться от него? Нет, нет, я больше не могу видеть этого, я должна что-нибудь предпринять. Что угодно, иначе это сведет меня с ума... Я хотел возразить ей несколькими словами утешения, но она не дала мне закончить фразы. -- А в последние дни кошмар, который грозит задушить меня, принял более конкретные формы. Доктор Савиоли внезапно заболел,-- я не могу с ним теперь сноситься, не смею навещать его, так как иначе моя любовь к нему может быть обнаружена ежечасно. Он лежит в бреду, и единственное, что я могла узнать, это то, что он в бреду видит себя преследуемым каким-то мерзавцем с заячьей губой -- Аарон Вассертрум! Я знаю смелость доктора Савиоли, и тем ужаснее -- можете себе это представить -- мое настроение, когда я вижу его совершенно подавленным и парализованным, перед опасностью, которую я сама чувствую, как приближающуюся ко мне страшную петлю. Вы скажете, что я трусиха, зачем я не объяснюсь открыто с доктором Савиоли, зачем не пожертвую всем, раз я так уж люблю его, всем: богатством, честью, славой и т. д.,-- вскричала она так громко, что эхо отозвалось в галереях хора,-- но я не могу! Ведь у меня ребенок, моя милая, белокурая, маленькая девочка! Не могу же я пожертвовать своим ребенком? Да разве вы думаете, что мой муж позволил бы мне это!.. Вот,-- вот возьмите это, майстер Пернат,-- она выхватила в безумном порыве мешочек, полный нитями жемчуга и драгоценными камнями.-- Отдайте это негодяю, я знаю,-- он жадный... Пусть берет все, что у меня есть, пусть только оставит мне ребенка... Правда, он не выдаст меня?.. Говорите же, Христа ради, скажите хоть слово, что вы хотите мне помочь! С большим трудом удалось мне успокоить ее и заставить ее сесть на скамью. Я говорил ей все, что приходило в голову, бессмысленные и бессвязные фразы. Мысли мчались в моем мозгу, и я едва понимал, что говорит мой язык -- фантастические идеи расплывались, едва родившись. Мой взор рассеянно остановился на фигуре монаха, изображенного на стене. Я говорил и говорил. Мало-помалу очертания фигур преобразились: ряса стала потертым пальто с поднятым воротником, а из него выросло молодое лицо с впалыми щеками, покрытыми чахоточными пятнами. Не успел я еще уразуметь этого видения, как передо мной снова был монах. Мой пульс бился слишком сильно. Несчастная женщина склонилась на мою руку и тихо плакала. Я сообщил ей часть силы, родившейся во мне при чтении письма и еще сейчас меня переполнявшей. И я заметил, как она постепенно стала приходить в себя. -- Я хочу вам объяснить, почему я обращаюсь именно к вам, майстер Пернат,-- снова тихо заговорила она после долгого молчания.-- Вы однажды сказали мне несколько слов, и я никогда в течение долгих годов не могла забыть их... Многих годов? У меня кровь остановилась в жилах. -- Вы прощались со мной -- я уже не помню при каких обстоятельствах -- я была еще ребенком,-- и вы сказали так ласково и грустно: "Пусть никогда этого не случится, но все же вспомните обо мне, если когда-нибудь вы окажетесь в безвыходном положении. Может быть, Господь Бог устроит так, что именно я в состоянии буду вам помочь". Я тогда отвернулась и быстро бросила свой мяч в фонтан, чтоб вы не заметили моих слез. Потом я хотела вам подарить мое красное коралловое сердечко, которое я носила на шелковой ниточке на шее, но мне было стыдно,-- это было бы так смешно. Воспоминание! Судорога сжимала мне горло. Точно проблеск света из далекой манящей страны мелькнуло передо мной -- вдруг и ужасно: маленькая девочка в белом платьице, вокруг зеленая лужайка парка, обрамленная старыми вязами. Я отчетливо увидел это опять . . . <hr> <hr> Я, должно быть, побледнел, я понял это по поспешности, с какою она продолжала: "Я отлично знаю, что эти слова были вызваны настроением разлуки, но они часто были утешением для меня,-- и я благодарю вас за них". С усилием стиснул я зубы и задержал в груди кричащую боль, разрывавшую мое сердце. Я понял. Милостивая рука задержала поток моих воспоминаний. Ясно стало теперь в моем сознании все то, что внес в него короткий проблеск умчавшихся дней: любовь, слишком большая для моего сердца, годами разлагала мои мысли, и ночь безумия стала бальзамом для больного духа. Постепенно спускалось спокойствие умирания, и высыхали слезы в моих глазах. Колокольный звон проплывал важно и гордо в соборе, и я был в состоянии с радостным смехом смотреть в глаза той, которая пришла сюда искать моей помощи. <hr> Снова услышал я слухой стук дверцы экипажа и топот копыт. <hr> <hr> По снегу, мерцавшему голубоватым светом, я направился в город. Фонари, подмигивая, смотрели на меня. Скученные груды елок своими блестками, посеребренными орехами, шептали мне о близящемся Рождестве. На площади Ратуши, возле статуи Марии, при мигании свечей, нищенки с серыми платочками на голове перебирали четки перед образом Божьей Матери. У темного входа в еврейский квартал грудились лавки рождественского базара. Посредине площади ярко вырисовывалась при свете факелов обтянутая красным открытая сцена кукольного театра. Помощник Цвака в пурпурном и фиолетовом одеянии, с кнутом в руках и с привязанным к нему черепом, стуча, скакал на деревянной лошадке по доскам сцены. Рядами, тесно прижавшись друг к другу, разинув рты, смотрели туда дети в меховых шапках, надвинутых на уши,-- как зачарованные слушали стихи покойного пражского поэта Оскара Винера. Мой друг Цвак декламировал их, сидя внутри ящика: "Паяц торжественно идет, Он тощ и бледен, как поэт, Он строит рожи и поет, В заплаты пестрые одет"... <hr> Я свернул в переулок, темным углом выходивший на площадь. Здесь, в темноте, перед каким-то объявлением молча стояла, голова к голове, группа людей. Кто-то зажег спичку, и я смог прочесть несколько отрывочных строк. Слабеющим сознанием воспринял я несколько слов. Исчез! 1000 флоринов вознаграждения Пожилой мужчина... в черном... ...приметы: ...полное, бритое лицо ...цвет волос: седой... Полицейское Управление... Комната... Безвольно, равнодушно, как живой труп, шел я между рядами неосвещенных домов. Горсточка маленьких звезд поблескивала на узком темном небесном пути над кровлями. Умиротворенно неслись мои мысли обратно к собору, мой душевный покой стал еще блаженнее и глубже, как вдруг с резкой отчетливостью, точно прозвучав над самым ухом, донеслись до меня по морозному воздуху слова кукольного актера: "А где сердечко из коралла? Оно на ленточке висело И на заре сияло алой"... <hr> -------- IX. Наваждение До глубокой ночи я беспокойно шагал по моей комнате и Напрягал мозг, все измышляя, как бы я мог оказать ей помощь. Порою я уже решался спуститься вниз к Шемайе Гиллелю, чтобы рассказать ему то, что я выслушал, и просить у него совета, но каждый раз я отказывался от этого решения. Он стоял передо мной столь великий духом, что мне казалось кощунством докучать ему повседневными вещами. Затем мгновениями нападало на меня жгучее сомнение, наяву ли я все это пережил. Все это случилось совсем недавно, а уже побледнело в памяти сравнительно с яркими переживаниями истекшего дня. Уже не приснилось ли мне все это? Я, переживший неслыханное, забывший свое прошлое, мог ли я хоть на секунду принять за действительность то, чему единственным свидетелем была моя память? Мой взгляд упал на свечу Гиллеля, все еще лежавшую на стуле. Слава Богу, хоть одно несомненно, я был в тесном соприкосновении с ним! Не побежать ли к нему без всяких размышлений, обнять его колени и, как человек человеку, пожаловаться ему на то, что невыразимое горе терзает мое сердце. Я уже коснулся дверной ручки, но снова отпустил ее. Я предвидел, что должно было произойти: Гиллель будет ласково проводить рукой по моим глазам и... нет, нет, только не это!.. Я не имел никакого права желать облегчения. "Она" надеялась на меня и на мою помощь, и если даже опасность, в которой она находится, кажется мне порою маленькой и ничтожной, "она" воспринимает ее, как огромную. Просить совета у Гиллеля можно и завтра. Я заставлял себя спокойно и трезво думать: теперь, ночью, тревожить его,-- это неразумно. Так может поступать только сумасшедший. Я хотел было зажечь лампу, но отказался от этого, отраженный лунный свет падал с противоположных крыш в мою комнату, и становилось светлее, чем мне хотелось. Я опасался, что ночь протянется еще дольше, если я зажгу свет. Было столько безнадежности в сознании, что нужно зажечь лампу, чтобы только дождаться дня, являлось такое опасение, что это отодвинет утро в недостижимую даль. Как призрак, как воздушное кладбище, тянулись ряды кровель... это были точно надгробные плиты с полуистертыми надписями, нагроможденные над мрачными могилами, "обителями", насыщенными стонами людей. Долго стоял я и смотрел наверх, пока не стало мне страшно, отчего не пугает меня шум сдержанных шагов. А ведь он совсем отчетливо доносился до меня сквозь стены. Я насторожился: не было сомнений -- там ходил кто-то, по тихому скрипу пола было ясно, как пугливо ступает он подошвами. Я сразу пришел в себя. Я точно умалился физически, так сжалось все во мне от прислушивания. Я воспринимал только настоящий миг. Еще один пугливый, отрывистый скрип, и все умолкло. Мертвая тишина. Стерегущая жуткая тишина, предающая себя своим внутренним криком и превращающая минуту в бесконечность. Я стоял неподвижно, прижав ухо к стене,-- меня мучила мысль, что по ту сторону стены кто-то стоит так же, как я, и делает то же самое. Я продолжал прислушиваться. Ничего! Соседнее ателье казалось вымершим. Бесшумно, на цыпочках прокрался я к стулу возле постели, взял свечу Гиллеля и зажег ее. Затем я соображал: железная дверь снаружи, на площадке, ведущая в ателье Савиоли, открывается только с той стороны. Я схватил первый попавшийся крючковатый кусок проволочки, который лежал на столе под моими гравировальными резцами. Такие замки легко открываются, стоит только нажать на пружину. А что произойдет потом? Это мог быть только Аарон Вассертрум,-- соображал я,-- он тут, может быть, роется в ящиках, чтобы найти новые доказательства и новые улики. Что пользы, если я ворвусь туда? Я не раздумывал долго: действовать, не думать! Только бы освободиться от этого страшного ожидания утра. И я уже стоял перед железной дверью, нажимал на нее, осторожно вставил крючок в замок и слушал. Правильно: там, в ателье, осторожный шорох, как будто кто-то выдвигает ящик. В следующее мгновенье замок отскочил. Я оглядел комнату и, хотя в ней было совершенно темно, а моя свечка едва мерцала, я увидел, как человек в длинном черном пальто в ужасе отскочил от письменного стола... Одну секунду он не знал, куда деваться,-- сделал движение, будто хотел броситься на меня, потом сорвал с головы шляпу и быстро прикрыл ею лицо. "Что вам здесь нужно?" хотел я крикнуть, но тот предупредил меня. -- Пернат! Это вы? Ради Бога! Тушите свечку.-- Голос показался мне знакомым, но ни в коем случае не принадлежал старьевщику Вассертруму. Я машинально задул свечу. Слабый свет проникал в окно. В комнате было так же полутемно, как и в моей, и мне пришлось напрячь глаза, прежде чем я различил над пальто исхудавшее лицо студента Харусека. "Монах", вертелось у меня на языке, и я сразу уразумел вчерашнее мое видение, в соборе: Харусек! Вот человек, к которому мне следует обратиться! Я снова услышал слова, произнесенные им когда-то, в дождливый день под воротами: "Аарон Вассертрум узнает, что можно отравленными, невидимыми иглами прокалывать стены. Как раз в тот день, когда он захочет погубить доктора Савиоли". Имею ли я в лице Харусека союзника? Знает ли он, что случилось? Его пребывание здесь в такое необычное время как бы указывало на это, но я боялся все же поставить вопрос прямо. Он поспешил к окну и взглянул через занавеску вниз, на улицу. Я догадался: он боялся, как бы Вассертрум не заметил моей свечи. -- Вы думаете, вероятно, что я вор и роюсь ночью в чужой квартире, майстер Пернат,-- начал он нетвердым голосом после долгого молчания,-- но клянусь вам... Я тотчас прервал и успокоил его. И чтобы показать ему, что у меня не было никаких подозрений относительно него, что я скорее видел в нем союзника, я рассказал ему с некоторыми показавшимися мне необходимыми недомолвками, какое отношение я имею к ателье, и что я опасаюсь, как бы одна близкая мне дама не пала жертвой вымогательства со стороны старьевщика. По деликатности, с какою он выслушал меня, не прерывая вопросами, я заключил, что он все отлично знает, хотя, может быть, и не во всех деталях. -- Так и есть,-- задумчиво сказал он, когда я закончил. -- Значит, я не ошибался. Этот негодяй хочет погубить Савиоли, что ясно. Но очевидно, он еще не собрал достаточного количества материала. Иначе зачем бы он здесь шатался! Вчера как раз "случайно" я шел по Петушьей улице,-- пояснил он, видя мое недоумевающее лицо,-- и заметил, что Вассертрум, долго, как будто бесцельно, бродил внизу у ворот, а потом, думая, что его никто не видит, быстро прошмыгнул в дом. Я пошел за ним и сделал вид, что иду к вам, постучал в вашу дверь. Тут я застал его врасплох, он возился с ключом у железной двери. Разумеется, как только я подошел, он тотчас же отскочил от нее и тоже постучался к вам. Вас, впрочем, по-видимому, не было дома, потому что никто не открыл дверь. Осторожно расспрашивая потом в еврейском квартале, я узнал, что некто, кто по описаниям мог быть только Савиоли, имел здесь тайную квартиру. Так как доктор Савиоли тяжело болен, я привел все остальное в связь. -- Видите, это все я нашел здесь в ящиках, чтоб, во всяком случае, предупредить Вассертрума,-- заключил Харусек, указывая на пачку бумаг на письменном столе,-- это все, что я мог найти здесь. Надо думать, что больше бумаг здесь нет. Во всяком случае, я обыскал все ящики и шкафы, насколько это можно было сделать в темноте. Пока он говорил, я обводил глазами комнату и непроизвольно остановил взгляд на подъемной двери, находившейся в полу. Я смутно помнил, что Цвак как-то однажды рассказывал мне о тайном ходе снизу в ателье. Это была четырехугольная доска с кольцом вместо ручки. -- Куда спрятать письма? -- продолжал Харусек.-- Вы, господин Пернат, и я -- мы единственные во всем гетто, которых Вассертрум считает безвредными для себя; почему именно меня -- это имеет свои особенные основания. (Я видел, как его лицо исказилось дикой ненавистью, когда он с яростью пробормотал последние слова). А вот вас он считает...-- слово "сумасшедший" он как бы прикрыл искусственным кашлем. Но я угадал, что он хотел сказать. Меня это не задело -- сознание, что я должен помочь "ей", наполнило меня таким счастьем, что всякая обидчивость исчезла. Мы сошлись на том, чтобы спрятать письма у меня, и перешли в мою комнату. Харусек давно ушел, но я все еще не мог решиться лечь в постель. Мне мешало странное чувство внутреннего недовольства, которое грызло меня. Я чувствовал, что я еще должен что-то сделать,-- но что? что? Набросать для студента план того, что должно дальше произойти? Этого было мало. Харусек уж проследит за старьевщиком, в этом никаких сомнений не было. Я ужасался, когда думал о ненависти, которою дышали его слова. Что ему собственно сделал Вассертрум? Странное внутреннее беспокойство росло во мне и едва не повергло меня в отчаяние. Что-то невидимое, потустороннее звало меня, но я не понимал, что именно. Я казался себе дрессированным жеребцом. Его дергают за уздцы, а он не знает, что он должен проделать, не понимает воли своего господина. Сойти к Шемайе Гиллелю? Все во мне протестовало. Видение монаха, на плечах которого показалась голова Харусека, было как бы ответом на мою немую мольбу о совете, было как бы предупреждением не пренебрегать смутными чувствами: тайные силы вырастали во мне уже давно, это было несомненно; я слишком ясно это сознавал, чтобы даже пытаться отвергнуть это. Чувствовать буквы и читать их не только глазами, создать истолкователя немого языка человеческих инстинктов -- вот ключ к тому, чтобы ясным языком говорить с самим собою. "Они имеют глаза и не видят, они имеют уши и не слышат",-- вспомнился мне библейский текст как подтверждение этому. "Ключ! ключ! ключ!" -- механически повторяли мои губы в то время, как разум мой комбинировал эти странные идеи. "Ключ, ключ?.." -- мой взгляд упал на кривую проволоку в моей руке, посредством которой я только что открывал дверь, и острое любопытство охватило меня -- узнать, куда ведет четырехугольная подъемная дверь из ателье. Не долго думая, я вернулся в ателье Савиоли. Потянул ручку подъемной двери, и с трудом мне удалось, наконец, поднять доску. Сначала -- только темнота. Затем я увидел узкие круглые ступеньки, сбегающие вниз в глубокую тьму. Я стал спускаться. Долго нащупывал я рукой стены, но им не было конца: углубления, влажные от гнили и от сырости, повороты, углы, изгибы, ходы вперед, направо и налево, обломки старых деревянных дверей, перекрестки, и затем снова ступени, ступени, ступени вверх и вниз. Повсюду спертый, удушливый запах плесени и земли. И все еще ни луча света. Ах, если бы я захватил с собой свечку Гиллеля! Наконец, ровная, гладкая дорога. По хрусту под ногами, я понял, что ступаю по сухому песку. Это мог быть только один из тех бесчисленных ходов, которые как будто без цели и смысла ведут подземным путем к реке. Я не удивлялся: половина города уже с незапамятных времен стоит на таких подземных ходах, жители Праги издавна имели достаточно оснований бояться дневного света. Несмотря на то, что я шел уже целую вечность, по отсутствию малейшего шума над головой я понимал, что все еще нахожусь в пределах еврейского квартала, который на ночь как бы вымирает. Оживленные улицы или площади надо мной дали бы знать о себе отдаленным шумом экипажей. На мгновение меня охватил страх: что, если я не выберусь отсюда? Попаду в яму, расшибусь, сломаю ногу и не смогу идти дальше?! Что будет тогда с ее письмами в моей комнате? Они неизбежно попадут в руки Вассертрума. Мысль о Шемайе Гиллеле, с которым я смутно связывая представление о защитнике и руководителе, незаметно успокоила меня. Из предосторожности все же я пошел медленнее, нащупывая путь и держа руку над головой, чтобы нечаянно не стукнуться, если бы свод стал ниже. Время от времени, потом все чаще и чаще я доставал рукой до верха, и, наконец, свод спустился так низко, что я должен был продолжать путь согнувшись. Вдруг мои руки очутились в пустом пространстве. Я остановился и огляделся. Мне показалось, что с потолка проникает скудный, едва ощутимый, луч света. Может быть, здесь кончался спуск в какой-нибудь погреб? Я выпрямился и обеими руками стал ощупывать над головой четырехугольное отверстие, выложенное по краям кирпичом. Постепенно мне удалось различить смутные очертания горизонтального креста. Я изловчился, ухватился за его концы, подтянулся и взлез наверх. Я стоял теперь на кресте и соображал. Очевидно, если меня не обманывает осязание, здесь оканчиваются обломки железной винтовой лестницы. Долго, неимоверно долго, нащупывал я, пока не нашел вторую ступеньку и не взлез на нее. Всего было восемь ступеней. Одна выше другой на человеческий рост. Странно: лестница упиралась вверху в какую-то горизонтальную настилку, через переплет которой проходил свет, замеченный мною уже внизу. Я нагнулся, как можно ниже, чтобы издали яснее различить направление линий, и, к моему изумлению, увидел, что они образовывали шестиугольник, какой обыкновенно встречается в синагогах. Что бы это могло быть? Вдруг я сообразил: это была подъемная дверь, которая по краям пропускала свет. Деревянная подъемная дверь в виде звезды! Я уперся плечом в доску, поднял ее и тут же очутился в комнате, залитой ярким лунным светом. Комната была небольшая, совершенно пустая, если не считать кучи хлама в углу,-- единственное окно было загорожено частой решеткой. Как старательно ни обыскивал я все стены, ни двери, ни какого-нибудь другого входа, кроме того, которым я только что воспользовался, я отыскать не мог. Решетка окна была усеяна так тесно прутьями, что я не мог просунуть голову. Однако, вот что я увидел: комната находилась приблизительно на высоте третьего этажа, потому что дома напротив были двухэтажные и стояли ниже. Один край улицы внизу был доступен взору, но из-за ослепительного лунного света, бившего прямо в глаза, он казался совершенно темным, и я не мог разглядеть деталей. Во всяком случае, эта улица принадлежала к еврейскому кварталу: окна были или заложены кирпичом, или обозначены только карнизами, а лишь в гетто дома так странно обращены друг к другу спиной! Тщетно пытался я сообразить, что это было за странное здание, в котором я очутился. Может быть, это заброшенная боковая башенка греческой церкви? Или эта комната находилась в Староновой синагоге? Но окружавшее не соответствовало этому. Снова осмотрелся я -- в комнате ничего, что могло бы дать мне хоть малейший намек на объяснение. Голые стены и потолок, с давно отвалившейся штукатуркой, ни дырочки от гвоздя, ни гвоздя, который бы указывал на то, что когда-то здесь жили люди. Пол был покрыт толстым слоем пыли, как будто десятилетия уже никто не появлялся здесь. Мне было противно разбираться в куче хлама. Она лежала в глубокой темноте, и я не мог различить, из чего она состояла. С виду казалось, что это -- тряпье, связанное в узел. Или, может быть, несколько старых, черных чемоданов? Я ткнул ногой, и мне удалось таким образом вытянуть часть хлама к полосе лунного света. Длинная темная лента медленно развертывалась на полу. Светящаяся точка глаза?.. Быть может, металлическая пуговица? Мало-помалу мне стало ясно: рукав странного старомодного покроя торчал из узла. Под ним была маленькая белая шкатулка или что-то в этом роде: она рассыпалась под моей ногой и распалась на множество пластинок с пятнами. Я слегка толкнул ее: один лист вылетел на свет. Картинка? Я наклонился: пагад? То, что мне казалось белой шкатулкой, была колода игральных карт. Я поднял ее. Могло ли быть что-либо комичнее: карты, здесь, в этом заколдованном месте. Так странно, что я не мог не улыбнуться. Легкое чувство страха подкралось ко мне. Я искал какого-нибудь простого объяснения, как могли эти карты очутиться здесь, при этом я механически пересчитал их. Полностью: 78 штук. И уже во время пересчитывания я заметил, карты были словно изо льда. Морозным холодом веяло от них, и, зажав пачку в руке, я уже не мог выпустить ее, так закоченели пальцы. Снова я стал искать естественного объяснения. Легкий костюм, долгое путешествие без пальто и без шляпы по подземным ходам, суровая зимняя ночь, каменные стены, отчаянный мороз, проникавший с лунным светом в окно: довольно странно, что я только теперь начал мерзнуть. До сих пор мешало этому возбуждение, обуявшее меня... Дрожь пробежала по мне, все глубже и глубже она проникала в мое тело. Я чувствовал холод в костях, точно они были холодными металлическими прутьями, к которым примерзло мое тело. Я бегал по комнате, топал ногами, хлопая руками -- ничто не помогало. Я крепко стиснул зубы: чтоб не слышать их скрежета. Это смерть, подумал я, она касается холодными руками моего затылка. И, как безумный, я стал бороться с подавляющим сном замерзания; мягко и удушливо покрывал он меня, как плащом. Письма в моей комнате,-- ее письма! раздался во мне какой-то вопль. Их найдут, если я здесь умру. А она надеется на меня. Моим рукам она доверила свое спасение! -- Гиллель! Гибну! Гибну! Помогите! И я кричал в оконную решетку вниз, на пустынную улицу, а оттуда слышалось эхом: "Помогите, помогите, помогите!" Я бросался на землю и снова вскакивал. Я не смею умереть, не смею! Ради нее, только ради нее! Хотя бы пришлось высекать искры из своих собственных костей, чтобы согреться. Мой взгляд упал на тряпье в углу, я бросился к нему и дрожащими руками накинул что-то поверх своей одежды. Это был обтрепанный костюм из толстого темного сукна, старомодного, очень странного покроя. От него несло гнилью. Я забился в противоположный угол и чувствовал, как моя кожа постепенно согревается. Но страшное ощущение ледяного скелета внутри моего тела не покидало меня. Я сидел без движения, блуждая взором: карта, которую я раньше заметил -- пагад -- все еще лежала среди комнаты в полосе лунного света. Я смотрел на нее, не отрываясь. Насколько я мог видеть, она была раскрашена акварелью, неопытной детской рукой, и изображал еврейскую букву "алеф" в виде человека в старофранконском костюме, с коротко остриженной седой острой бородкой, с поднятой левой рукой и опущенной правой. Не имеет ли лицо этого человека странного сходства с моим? -- зашевелилось у меня подозрение. Борода так не шла к пагаду... Я подполз к карте и швырнул ее в угол к прочему хламу, чтоб освободиться от мучительной необходимости смотреть на нее. Так лежала она светло-серым, неопределенным пятном, просвечивая из темноты. Я с трудом заставил себя подумать о том, что бы такое предпринять для возвращения домой. Ждать утра! Кричать на улицу прохожим, чтобы они при помощи лестницы подали мне свечу или фонарь!.. (у меня появилась тяжелая уверенность в том, что без света я не проберусь по бесконечно пересекающимся ходам). Или, если окно слишком высоко, чтоб кто-нибудь с крыши по веревке?.. Господи! -- точно молния пронзила меня мысль,-- теперь я знаю, где я нахожусь, комната без входа только с одним решетчатым окном, старинный дом на Старосинагогальной улице, всеми избегаемый. Однажды, много лет тому назад, уже кто-то пытался спуститься по веревке с крыши, чтобы заглянуть в окно -- веревка оборвалась и -- да: я был в том доме, куда обычно исчезал таинственный Голем!.. Я напрасно боролся с тяжелым ужасом, даже воспоминание о письмах не могло его уменьшить. Он парализовал всякую мысль, и сердце мое стало сжиматься. Быстро шепнул я себе застывавшими губами: ведь это, пожалуй, ветер так морозно повеял из-за угла. Я повторял себе это все быстрее и быстрее со свистящим дыханием. Но ничто не помогало. Там это белесоватое пятно... карта... Она разрасталась, захватывая края лунного света, и уползала опять в темноту... звуки, точно падающие капли, не то в мыслях, не то в предчувствиях, не то наяву... в пространстве, и вместе с тем где-то в стороне, и все-таки где-то... в тайниках моего сердца и затем опять в комнате... Эти звуки проснулись, точно падает циркуль, но острие его еще в дереве. И снова белесоватое пятно... белесоватое пятно!.. "Ведь это карта, жалкая, глупая карта, идиотская игральная карта",-- кричал я себе... Напрасно... Но вот он... вот он облекается плотью... Пагад... забивается в угол и оттуда смотрит на меня моим собственным лицом. <hr> Долгие часы сидел я здесь, съежившись, неподвижно, в своем углу -- закоченевший скелет в чужом истлевшем платье! И он там: он -- это я. Молча и неподвижно. Так смотрели мы друг другу в глаза -- один жуткое отражение другого. <hr> Видит ли он, как лунный свет лениво и медлительно ползет по полу и, точно стрелка невидимых в беспредельности часов, взбирается по стене и становится все бледнее и бледнее. . . . . <hr> Я крепко пригвоздил его своим взглядом, и ему не удавалось расплыться в утренних сумерках, несших ему через окно свою помощь. Я держал его крепко. Шаг за шагом отстаивал я мою жизнь, жизнь, которая уже принадлежала не мне . . . И когда он, делаясь все меньше и меньше в свете утренней зари, снова влез в свою карту, я встал, подошел к нему и сунул его в карман -- пагада. <hr> Улица все еще безлюдна и пустынна. Я перерыл угол комнаты, облитой мутным утренним светом: горшок, заржавленная сковородка, истлевшие лохмотья, горлышко от бутылки. Мертвые предметы и все же так странно знакомые. И стены -- на них вырисовывались трещины и выбоины,-- где только я все это видел? Я взял в руку колоду карт -- мне померещилось: не я ли сам разрисовывал их когда-то? Ребенком? Давно, давно? Это была очень старая колода с еврейскими знаками... Номер двенадцатый должен изображать "повешенного"; -- пробежало во мне что-то вроде воспоминания.-- Головой вниз?.. Руки заложены за спину?.. Я стал перелистывать: вот! Он был здесь. Затем снова полусон-полуявь, передо мной встала картина: почерневшее школьное здание, сгорбленное, покосившееся, угрюмое, дьявольский вертеп с высоко поднятым левым крылом и с правым, вросшим в соседний дом... Нас несколько подростков -- где-то всеми покинутый погреб... <hr> Затем я посмотрел на себя и снова сбился с толку: старомодный костюм показался мне совсем чужим... Шум проезжавшей телеги испугал меня. Я посмотрел вниз -- ни души. Только большая собака стояла на углу неподвижно. Но вот! Наконец! Голоса! Человеческие голоса! Две старухи медленно шли по улице. Я, сколько можно было, высунул голову через решетку и окликнул их. С разинутыми ртами посмотрели они вверх и начали совещаться. Но, увидев меня, они с пронзительным криком бросились 6ежать. "Они приняли меня за Голема",-- сообразил я. Я ожидал, что сбегутся люди, с которыми я мог бы объясниться. Но прошел добрый час, и только с разных сторон осторожно посматривали на меня бледные лица и тотчас же исчезали в смертельном ужасе. Ждать, пока через несколько часов, а может быть и завтра, придут полицейские -- ставленники государства (как обычно называл их Цвак)? Нет, лучше уж попробую проследить подальше, куда ведут подземные ходы. Может быть, теперь, при дневном свете, сквозь трещины в камнях пробивается вниз хоть сколько-нибудь света? Я стал спускаться по лестнице, шел той дорогой, которой пришел вчера -- по грудам сломанных кирпичей, сквозь заваленные погреба -- набрел на обломки лестницы, и вдруг очутился в сенях... почерневшего школьного здания, только что виденного мною во сне. Тут налетел на меня поток воспоминаний, скамейки, сверху до низу закапанные чернилами, тетради, унылый напев, мальчик, выпускавший майских жуков в класс, учебники с раздавленными между страниц бутербродами, запах апельсиновых корок. Теперь я был уверен: когда-то, мальчиком, я был здесь. Но я не терял времени на размышления и поспешил домой... Первым человеком, которого я встретил на улице, был высокий, старый еврей с седыми пейсами. Едва он заметил меня, он закрыл лицо руками и стал, выкрикивая, читать слова еврейской молитвы. По-видимому, на его крик выбежало из своих жилищ много народу, потому что позади меня поднялся невообразимый гул. Я обернулся и увидел огромное, шумное скопление смертельно бледных, искаженных ужасом лиц. Я с изумлением перевел глаза на себя и понял: на мне все еще был, поверх моей одежды, странный средневековый костюм, и люди думали, что перед ними "Голем". Быстро забежал я за угол в ворота и сорвал с себя истлевшие лохмотья. Но тотчас же толпа, с поднятыми палками, с криком пронеслась мимо меня. <hr> -------- X. Свет Несколько раз в течение дня я стучался к Гиллелю,-- я не находил себе покоя: я должен был поговорить с ним и спросить, что означали все эти необыкновенные события,-- но его все не было дома. Его дочь сейчас же даст мне знать, как только он вернется из еврейской ратуши. Странная девушка, между прочим, эта Мириам! Тип, какого я еще никогда не встречал. Красота такая особенная, что с первого взгляда ее нельзя уловить; красота, от которой немеешь, когда взглянешь на нее, она пробуждает необъяснимое чувство легкой робости. По закону пропорций, затерявшемуся в глубине веков, было создано это лицо, соображал я, воссоздавая его перед собой с закрытыми глазами. И я думал о том, какой бы камень мне выбрать, чтобы вырезать на нем камею и при этом сохранить художественность выражения, но затруднения возникали в простых внешних деталях, в черно-синем отблеске волос и глаз, не сравнимых ни с чем... Как же тут врезать в камею неземную тонкость лица, весь его духовный облик, не впадая в тупоумное стремление к сходству согласно требованиям теоретического канона. Только мозаикой можно добиться этого, ясно понял я -- но какой избрать материал? Целую жизнь пришлось бы искать подходящего... Куда же девался Гиллель? Я тосковал по нему, как по старому любимому другу. Поразительно, как сроднился я с ним в несколько дней. А ведь, собственно говоря, я только раз в жизни с ним говорил. Да, вот в чем дело: необходимо получше припрятать письма, ее письма, чтобы быть спокойнее, если бы мне опять пришлось надолго отлучиться из дому. Я вынул их из ящика: в шкатулке будет вернее. Из кучи писем выпала фотография. Я не хотел смотреть, но было уже поздно. В бархате на обнаженных плечах -- такая, какой я видел ее в первый раз, когда она вбежала ко мне в комнату из ателье Савиоли, взглянула она мне в глаза. Безумная боль сверлила меня. Я прочел, не понимая слов, надпись на карточке и имя: "Твоя Ангелина". <hr> Ангелина!!! Как только я произнес это имя, завеса, отделявшая от меня годы юности, разорвалась сверху донизу. Мне казалось, что я не вынесу скорби. Я ломал себе пальцы, стонал, кусал себе руки, только бы снова исчезнуть.-- Господи, только бы жить в летаргическом сне, как до сих пор! -- умолял я. Боль переполняла меня, разливалась по мне. Я ощущал ее во рту, странной сладостью, как кровь... Ангелина!!.... <hr> Имя это кружилось в крови и переходило в какую-то невыносимо призрачную ласку. Невероятного усилия стоило мне прийти в себя и заставить себя, скрежеща зубами, смотреть на портрет, пока я его не одолел. Пока не одолел! Как сегодня ночью игральную карту. <hr> Наконец: шаги! Мужские шаги. Он пришел! Я в восторге бросился к двери и распахнул ее. Перед ней стоял Шемайя Гиллель, а за ним -- я упрекнул себя в том, что был этим раздосадован,-- с розовыми щечками и с круглыми детскими глазами, стоял старый Цвак. -- Я с радостью вижу, что вы вполне здоровы, майстер Пернат,-- начал Гиллель. Холодное "Вы"? Мороз. Пронизывающий, мертвящий мороз водворился вдруг в комнате. Оглушенный, я только наполовину слышал слова, которыми, задыхаясь от возбуждения, Цвак засыпал меня. -- Вы знаете, что Голем появился снова? Только что мне рассказывали о нем, вы еще не знаете, Пернат? Весь еврейский квартал взбудоражен. Фрисландер сам видел его, Голема. И, как всегда, это опять началось с убийства.-- (Я насторожился -- "убийства"?). Цвак теребил меня: -- Вы ничего не знаете об этом, Пернат? На всех улицах расклеено воззвание полиции: толстый Цоттман, масон, ну, словом, я говорю про директора страхового общества, убит... Лойза... тут в доме уже арестован. Рыжая Розина бесследно пропала... Голем... Голем... тут волосы встанут дыбом. Я ничего не ответил и смотрел в глаза Гиллелю: почему он так пристально глядел на меня? Сдержанная улыбка заиграла вдруг в уголках его губ. Я понял. Она относилась ко мне. Броситься бы ему на шею. Вне себя от восторга, я без толку бегал по комнате. Что бы ему принести? Стаканы? Бутылку бургундского? (У меня была только одна). Сигары? Наконец, я нашел слова: -- Отчего же вы не садитесь!? -- Быстро подал я стулья обоим друзьям... Цвак начал сердиться: -- Почему вы все улыбаетесь, Гиллель? Вы не верите, что Голем появился. Кажется, вообще вы не верите в Голема?! -- Я бы не поверил в него, если бы он даже предстал передо мной в этой комнате,-- спокойно ответил Гиллель, бросая взгляд на меня. (Я понял двусмысленность его слов.) Цвак в изумлении поставил стакан с вином: -- Свидетельство сотни людей для вас, Гиллель, ничего не значит? Но подождите, Гиллель, запомните мои слова: убийство за убийством пойдут теперь в еврейском городе! Я знаю это. За Големом всегда такая страшная свита событий. -- Совпадение одинаковых событий не заключает в себе ничего чудесного,-- возразил Гиллель. Он говорил, расхаживая, подошел к окну и посмотрел вниз на лоток старьевщика.-- Когда веет теплый ветер, это чувствуют и корни, и сладкие корни и ядовитые.-- Цвак весело подмигнул мне и кивнул головой в сторону Гиллеля. -- Если бы только рабби захотел, он бы рассказал нам такие вещи, что у нас волосы стали бы дыбом,-- вполголоса заметил он. Шемайя обернулся. -- Я не рабби, хотя и мог бы называть себя этим именем. Я только ничтожный архивариус ратуши и веду регистрацию живых и мертвых. Тайный смысл был в этих словах, почувствовал я. И марионеточный актер, казалось, бессознательно понял это,-- он замолчал и некоторое время никто из нас не произнес ни слова... -- Послушайте, рабби, простите, я хотел сказать: господин Гиллель,-- снова заговорил Цвак через несколько минут, и голос его звучал необычайно серьезно.-- Я уже давно хотел кой о чем спросить вас. Вы мне не отвечайте, если не хотите или не можете... Шемайя подошел к столу и начал играть стаканом вина -- он не пил; может быть, ему запрещал это еврейский закон. -- Спрашивайте спокойно, господин Цвак. -- Знаете ли вы что-нибудь о еврейском5 тайном учении, о Каббале, Гиллель? -- Очень мало. -- Я слышал, что существует источник, по которому можно изучить Каббалу: "Зогар"... -- Да, Зогар -- Книга Сияния. -- Видите, вот оно,-- вырвалось у Цвака,-- ведь это вопиющая несправедливость, что книга, которая содержит, по-видимому, ключи к пониманию Библии и к блаженству... Гиллель перебил его: -- Только несколько ключей... -- Хорошо, пусть, пусть несколько ключей. И вот эта книга, из-за ее высокой цены и редкости, доступна только богатым. Имеется лишь один единственный экземпляр, да и то в лондонском музее, как мне рассказывали? При этом она написана по-халдейски, по-арамейски, по-е