е беспокойство за Мириам делало меня равнодушным ко всем внешним событиям. Только одно происшествие задело меня, преследовало даже во сне. Я стоял на доске у окна и смотрел на небо. Вдруг я почувствовал, что нечто острое колет меня в бедро. Нащупав, я нашел напильник, который пробуравил карман и лежал за подкладкой. Очевидно, он уже давно торчал там, иначе коридорный наверно заметил бы его. Я вытащил его и бросил на нары. Когда я затем слез, его уже не было, и я ни на секунду не усомнился, что только Лойза мог взять его. Через несколько дней его перевели в другую камеру. Не полагалось, чтобы два подследственных, обвиняемых в одном преступлении, сидели в одной и той же камере; так объяснял мне это тюремный сторож. Я от всего сердца пожелал, чтобы бедному мальчику удалось выйти на свободу при помощи напильника. -------- ХVII. Май Солнце горело, как в разгаре лета, истомленное дерево пустило несколько побегов. На мой вопрос, какое сегодня число, тюремный сторож сначала промолчал, а затем шепнул, что сегодня пятнадцатое мая -- собственно, он не имел права отвечать; с заключенными запрещено разговаривать, особенно с теми, которые еще не признались в своей вине; им не следует сообщать сведений о месяцах и числах. Итак, вот уже три полных месяца, как я в тюрьме, и все еще не имею никакого известия из внешнего мира. <hr> По вечерам, сквозь решетчатое окно, которое было открыто в теплые дни, проникали тихие звуки рояля. Это играет дочь привратника, сказал мне один арестант. Дни и ночи я грезил о Мириам. Что с ней теперь? Порою меня утешало сознание, что мои мысли доходят до нее, витают над ее постелью, когда она спит, и ласково обвевают ее. А потом снова, в минуты отчаяния, когда, кроме меня одного, всех моих соседей по камере, одного за другим, вызывали на допрос, меня охватывал тупой ужас: может быть, она давно уже умерла. Я вопрошал судьбу: жива еще Мириам или нет, больна она или здорова, и я гадал по количеству соломинок, выдергиваемых мною из мешка. И почти всегда ответы были неблагоприятные, и я мучился желанием проникнуть в будущее, пытался перехитрить свою душу, хранительницу моей тайны, как бы совершенно посторонними вопросами -- наступит ли когда-нибудь день, когда я опять стану веселым и снова буду смеяться. На такие вопросы оракул всегда давал утвердительный ответ, и я в течение часа бывал счастлив и спокоен. Как растение, таинственно распускающееся и растущее, так пробуждалась во мне мало-помалу непостижимая, глубокая любовь к Мириам, и я не понимал, как это я мог так часто бывать у нее, разговаривать с ней, не давая себе отчета уже тогда в моих чувствах. В эти мгновения трепетное желание, чтоб и она с таким же чувством думала обо мне, вырастало до полной уверенности, и когда я слышал в коридоре звуки шагов, я почти боялся, что вот придут за мной, выпустят меня, и моя греза развеется в грубой реальности внешнего мира. Мой слух за время заключения так обострился, что я воспринимал малейший шорох. Каждый вечер я слышал шум экипажа вдали и ломал себе голову, кто бы мог в нем сидеть. Было что-то необычайно странное в мысли, что там, где-то, существуют люди, которые имеют возможность делать то, что хотят, которые могут свободно двигаться, ходить куда угодно, и не ощущают при этом неописуемой радости. Я не был в состоянии себе представить, что и я когда-нибудь буду иметь счастье ходить по улицам, залитым солнцем. День, когда я держал в объятиях Ангелину, казался мне принадлежащим иному, давно исчезнувшему, прошлому -- я думал думал о нем с той тоской, которая овладевает человеком, раскрывшим книгу и нашедшим в ней увядший цветок возлюбленной его юных дней! Сидит ли еще старый Цвак каждый вечер в кабачке с Фрисландером и Прокопом, слушая скелетообразную Эвлалию? Нет, ведь уже май: время, когда он отправляется по деревням со своим театром марионеток и разыгрывает на зеленых лугах "Синюю Бороду"! <hr> Я сидел один в камере -- поджигатель Воссатка, мой единственный товарищ последней недели, уже несколько часов был у следователя. Удивительно долго продолжался на этот раз допрос. Воссатка влетел в камеру с сияющей физиономией, бросил узелок на нары и стремительно начал одеваться. Арестантское платье он с негодованием швырнул на пол. -- Ни черта не могли они доказать, дудки!.. Поджог!... Как не так...-- Он ткнул себя пальцем в нижнее веко.-- Черного Воссатку не проведешь.-- Дул ветер,-- сказал я. И уперся на этом.-- Пусть они гонятся теперь за господином ветром!.. А пока -- слуга покорный!.. Встретимся еще... У Лойзичек.-- Он вытянул руки и пустился в пляс. "Один лишь раз приходит май..." -- он надвинул на лоб твердую шляпу с перышком синего цвета.-- Да, правда, это вас заинтересует, знаете, господин граф, что случилось? Ваш приятель Лойза сбежал! Сейчас мне сказали. Уже с месяц -- теперь поминай, как звали... фьют...-- Он хлопнул себя ладонью по затылку.-- За горами, за долами... "Ага, напильник",-- подумал я и улыбнулся. -- Теперь и вы надейтесь, господин граф,-- Он по-товарищески протянул мне руку,-- и вы вскоре будете на свободе... Когда вы будете без гроша, спросите у Лойзичек черного Воссатку... Всякая девка знает меня там. Так-то!.. А пока -- честь имею кланяться. Чрезвычайно приятно было! Он еще стоял на пороге, когда надзиратель вводил в камеру нового арестанта. Я с первого же взгляда узнал в нем парня в солдатской фуфуражке, который однажды во время дождя стоял со мной рядом в подворотне на Петушьей улице. Чудесный сюрприз! Может быть, он случайно знает что-нибудь о Гиллеле, о Цваке и обо всех других? Я хотел тотчас же начать расспрашивать его, но, к моему величайшему изумлению, он с таинственным видом приложил палец к губам, сделал знак, чтоб я молчал. Только когда дверь закрылась снаружи и шаги караульного смолкли в коридоре, он засуетился. У меня дрожало сердце от волнения. Что бы это значило? Неужели он знал меня, и чего он хотел? Первым делом парень сел и стащил левый сапог. Затем он зубами вытащил пробку из каблука и из образовавшегося углубления вынул маленькое изогнутое железко, оторвал некрепко пришитую подошву и с самодовольной физиономией дал мне и то, и другое. Все это он проделал с быстротой молнии, не обращая ни малейшего внимания на мои взволнованные вопросы. -- Вот! Нижайший привет от господина Харусека. Я был так ошарашен, что не мог произнести ни слова. -- Вот, возьмите железко и ночью вспорите подошву. Или в другой часок, когда никто не заметит. Там внутри пустота,-- пояснил он мне, сделав торжественную мину,-- и в ней лежит письмо от господина Харусека. Вне себя от восторга, я бросился ему на шею, и слезы полились у меня из глаз. Он ласково отстранил меня и сказал с упреком. -- Надо крепче держать себя, господин Пернат! Нам нельзя терять ни минуты. Сейчас может обнаружиться, что я не в моей камере. Мы с Францлем... обменялись номерами. Вероятно, у меня был очень глупый вид, потому что он продолжал. -- Этого вы не понимаете, все равно. Коротко: я здесь -- и баста! -- Скажите же,-- перебил я его,-- скажите, господин... господин... -- Венцель,-- помог он мне,-- меня зовут: Прекрасный Венцель. -- Скажите же, Венцель, как поживает архивариус Гиллель со своею дочкой? -- Этим некогда теперь заниматься,-- нетерпеливо перебил он меня.-- Я могу в одну секунду вылететь отсюда... Итак, я здесь, потому что я признался в грабеже. -- Как, вы из-за меня, чтобы попасть сюда, совершили ограбление, Венцель? -- спросил я, потрясенный. Парень презрительно покачал головой.-- Если бы я действительно совершил ограбление, то я бы в нем не признался. За кого вы меня принимаете?! Я постепенно начал соображать: ловкий парень употребил хитрость, чтоб притащить мне письмо Харусека. -- Итак, внимайте.-- Он сделал очень серьезное лицо.-- Я вас должен обучить эпилепсии!.. -- Чему? -- Эпилепсии! Будьте очень внимательны и замечайте все в точности. Смотрите же, раньше всего наделайте слюны во рту.-- Он надул щеки и задвигал челюстями, точно полоща рот.-- Тогда образуется пена на губах...-- он проделал и это с отвратительной точностью.-- Затем надо сжать пальцы в кулак. Затем закатывать глаза...-- он ужасно скосил их,-- а затем, это трудненько: надо так закричать. Так вот: бэ... бэ... и тут же упасть.-- Он упал с такой силой, всем телом, что задрожал дом, и сказал, вставая: -- Это настоящая эпилепсия. Так нас учил в "батальоне" покойный доктор Гульберт. -- Да, да, это удивительно похоже, но к чему это? -- Вы прежде всего выберетесь из камеры,-- пояснил прекрасный Венцель...-- Доктор Розенблат -- мерзавец. Когда у кого-нибудь уже и головы нет, все-таки этот Розенблат еще утверждает: здоровехонек! -- Только к эпилепсии он питает скотское почтение. Кто умеет ее хорошо сделать, тот сразу попадает в больницу... А оттуда удрать -- уже детская игра...-- Он заговорил таинственным голосом.-- Оконные решетки в больничной камере перепилены и только приклеены... Это тайна батальона... Вам надо всего лишь две ночи внимательно следить: как только вы увидите в окне веревку с крыши, потихоньку приподымите решетку, чтобы никто не проснулся, просуньте плечи в дыру, и мы вас вытащим на крышу и спустим с другой стороны на крышу.-- Баста! -- Зачем мне бежать из тюрмы,-- робко обратился я к нему,-- ведь я не виновен. -- Это не значит, что не надо бежать! -- возразил мне прекрасный Венцель, выпучив глаза от удивления. Я должен был употребить все свое красноречие, чтобы отклонить смелый план, который, как он сказал, является результатом постановления батальона. Для него было непостижимо, как это я выпускаю из рук Божий дар и хочу ждать, пока свобода придет ко мне сама. -- Во всяком случае, и вам, и вашим товарищам я признателен до глубины души,-- взволнованно сказал я и пожал ему руку.-- Когда пройдут тяжелые дни, моей первой заботой будет доказать вам это. -- Это не нужно,-- дружески возразил Венцель.-- Если вы поставите пару пива, мы примем с благодарностью, а больше и не нужно. Пан Харусек теперь казначей батальона, он рассказал нам, сколько добра вы тайно делали людям. Передать ему что-нибудь, когда я увижу его через несколько дней? -- Да, пожалуйста,-- быстро начал я,-- скажите ему, чтоб он пошел к Гиллелю и передал ему, что я очень беспокоюсь о здоровье его дочери, Мириам. Пусть господин Гиллель смотрит за ней в оба. Вы запомните имя? Гиллель! -- Гиррель? -- Нет: Гиллель. -- Гиллер? -- Нет: Гилл-ель! Венцель тщетно упражнял свой язык над этим непроизносимым для чеха словом, но, наконец, с дикой гримасой осилил его. -- И затем еще одно: пусть господин Харусек -- я очень прошу его об этом -- позаботится о "благородной даме", насколько это в его власти. Он уже знает, что я под этим разумею. -- Вы, верно, имеете в виду благородную даму, которая спуталась с немцем, с доктором Саполи? -- Ну, она уже развелась с мужем и уехала вместе с Саполи и ребенком. -- Вы это знаете наверное? Я чувствовал, что голос у меня задрожал. Как я ни радовался за Ангелину -- все же сердце у меня сжималось. Сколько тревог я пережил из-за нее... а теперь... я забыт. Может быть, она думала, что я действительно разбойник. Я почувствовал горечь в горле. С чуткостью, отличающей странным образом опустившихся людей, как только дело коснется любви, парень угадал, по-видимому, все, что я чувствовал. Он взглянул в сторону и ничего не ответил. -- Вы, может быть, тоже знаете, как поживает дочка Гиллеля, Мириам? Вы знаете ее? -- с усилием спросил я. -- Мириам? Мириам? -- Венцель задумчиво морщил лоб,-- Мириам? Она часто бывает по ночам у Лойзичек? Я не мог удержаться от улыбки. -- Нет, наверно, нет. -- В таком случае, не знаю,-- сухо ответил Венцель. Некоторое время мы молчали. "Может быть, что-нибудь имеется про нее в письмеце",-- подумал я с надеждою. -- Вы, наверно, слышали, что Вассертрума черт побрал,-- вдруг начал Венцель. Я вскочил в ужасе. -- Ну, да.-- Венцель указал на свою шею.-- Готово! Ну и скажу я вам, страшно это было. Он несколько дней не показывался; когда они открыли лавочку, я, разумеется, первый влез туда -- кому же другому! -- И тут он сидел, Вассертрум, в кресле, вся грудь в крови, а глаза как стекло... Вы знаете, я парень крепкий, но у меня все помутилось в глазах, когда я увидел его. Признаюсь вам, что я чуть не упал в обоморок. Я говорил себе: Венцель, не волнуйся, это ведь только мертвый еврей... А в горле у него торчал напильник. В лавке все было перевернуто. Убийство, натурально. -- Напильник! Напильник! -- Я чувствовал, как я холодею от ужаса.-- Напильник! Он исполнил свое дело. -- Я знаю, кто это был,-- полушепотом продолжал Венцель после паузы.-- Никто другой, скажу я вам, как рябой Лойза... Я нашел его перочинный ножик в лавке на полу и быстро прибрал, чтоб полиция не заметила... Он пробрался в лавку подземным ходом...-- Он внезапно прервал свою речь, несколько секунд напряженно вслушивался, затем бросился на нары и начал отчаянио храпеть. Тотчас же заскрипели засовы, вошел надзиратель и недоверчиво посмотрел на меня. Я сделал безразличное лицо, и Венцеля с трудом удалось раэбудить. Только после многих толчков он, зевая, поднялся и с видом еще не совсем проснувшегося человека, пошатываясь, пошел за надзирателем. <hr> <hr> Дрожа от нетерпения, вскрыл я письмо Харусека и стал читать. "12 мая. Мой дорогой несчастный друг и благодетель! Неделю за неделей я все ждал, что вас, наконец, освободят,-- все напрасно. Я сделал все возможное, чтоб собрать оправдательный материал, но не нашел ничего. Я просил следователя ускорить дело, но всегда оказывалось, что он не может этого сделать, что это зависит от прокуратуры, а не от него. Канцелярская неразбериха! Только час тому назад я добился кое-чего и жду лучших результатов: я узнал, что Яромир продал Вассертруму золотые часы, которые он нашел в постели Лойзы после его ареста. Вы знаете, у Лойзичек бывают сыщики; ходит слух, что у вас нашли часы, по-видимому, убитого Цоттмана... Кстати, его труп до сих пор не разыскан. Остальное я сам сообразил: Вассертрум и прочее. Я немедленно взялся за Яромира, дал ему тысячу флоринов..." -- Я опустил руку с письмом, слезы радости выступили у меня на глазах: только Ангелина могла дать Харусеку такую сумму, ни у Цвака, ни у Фрисландера, ни у Прокопа не было таких денег.-- Значит, она не забыла меня! -- Я стал читать дальше: "...дал ему тысячу флоринов и обещал ему еще две тысячи, если он немедленно пойдет со мной в полицию и скажет, что он нашел эти часы у брата после его ареста и продал их. Это может произойти только тогда, когда это письмо уже будет у Венцеля на пути к вам. Но будьте уверены, что это произойдет. Еще сегодня. Я ручаюсь вам в этом. Я не сомневаюсь ни минуты, что убийство совершил Лойза, и что часы эти -- Цоттмана. Если же тут что-нибудь и не так, то и тогда Яромир знает, что ему делать. Во всяком случае, он признает, что эти самые часы найдены у вас. Итак: ждите и не сомневайтесь. День вашего освобождения, вероятно, уже не далек. Но наступит ли день, когда мы свидимся? Не знаю. Скорее скажу: не думаю, оттого что я быстро иду к концу и должен быть настороже, чтобы последний час не застал меня врасплох. Но в одном будьте уверены: мы увидимся. Если не в этой жизни и не в той, то уже в день, когда времени не будет, когда Господь, как сказано в Библии, изблюет из уст своих всех тех, кто ни горяч, ни холоден... Не удивляйтесь, что я говорю так. Я никогда не говорил с вами на эти темы, и когда вы однажды упомянули о Каббале, я замял разговор, но... я знаю то, что знаю. Может быть, вы понимаете, что я говорю, а если нет, то прошу вас, вычеркните из памяти то, что я сказал... Однажды в моем безумии мне показалось, что я вижу знак на вашей груди... Возможно, что я грезил наяву. Допустите это, как факт, если вам не верится, что у меня были особые откровения, чуть ли ни с самого детства. Они вели меня странным путем... Эти откровения не совпадают с тем, чему нас учит медицина, а может быть, и медицина сама тут, слава Богу, ничего не знает, и будем надеяться, никогда не узнает... Но я не давал дурачить себя науке: ведь высочайшая цель ее устроить на земле "пассажирский зал", который лучше всего разрушить. Но довольно об этом. Я лучше расскажу вам о последних событиях. В конце апреля Вассертрум сделался доступным моему внушению. Я это заключал из того, что он начал постоянно жестикулировать на улице и вслух разговаривал с самим собой. Это верный признак того, что в человеке мысли принимают бурный характер и могут совершенно им овладеть. Затем он купил записную книжку и начал делать заметки. Он писал! Он писал! Я не шучу! Он писал. Потом он отправился к нотариусу. Стоя перед домом, я внизу чувствовал, что он делал наверху. Он писал завещание. Что он назначил меня наследником, мне и в голову не приходило. От радости, если бы это случилось, у меня сделалась бы пляска святого Витта. Наследником он назначил меня по той причине, что я был единственным на земле человеком, который мог бы искупить его грехи. Совесть перехитрила его. К тому же он надеялся, что я буду благословлять его после смерти, если благодаря ему стану миллионером, и этим уничтожу проклятие, которое он слышал от меня в вашей комнате. Внушение мое имело троякое действие. Чрезвычайно интересно, что он тайно верил в какие-то воздаяния в том мире, хотя при жизни он всячески старался отрицать это. Но так это бывает со всеми разумниками. Это видно по безумному бешенству, в которое они впадают, когда вы им скажете это в лицо. Они чувствуют себя пойманными. С тех пор, как Вассертрум вернулся от нотариуса, я не спускал с него больше глаз. Ночью я караулил за ставнями его лавки, потому что развязка могла произойти каждую минуту. Мне кажется, я мог бы расслышать даже через стену желанный звук пробки, вынимаемой из склянки с ядом. Еще только час, и дело моей жизни совершено. Но тут явился некто незванный и убил его. Напильником. Пусть Венцель расскажет вам подробности, мне слишком больно все это описывать. Назовите это предрассудком, но когда я увидел, что кровь пролита -- отдельные предметы в лавке были запачканы ею,-- мне показалось, что его душа ускользнула от меня. Что-то говорит мне, какой-то тонкий и надежный инстинкт,-- что не одно и то же, умирает ли человек от чужой руки или от своей собственной... если бы Вассертрум покончил самоубийством, только тогда моя миссия была бы выполнена... Теперь же, когда случилось иначе, я чувствую себя отвергнутым орудием, которое оказалось недостойным руки ангела смерти. Но я не хочу упорствовать. Моя ненависть такого рода, что будет жить и за гробом, и у меня есть еще своя собственная кровь, которую я могу пролить, как хочу, чтоб она пошла следом за его кровью в царство теней... С тех пор, как Вассертрума похоронили, я ежедневно сижу на его могиле и прислушиваюсь к тайному голосу сердца, как мне поступить. Мне кажется, я уже знаю, что мне делать. Но я хочу еще подождать,17 пока мой внутренний голос не станет ясен, как чистый источник. Мы, люди, не чисты, и часто требуется долгий пост, пока не станет внятен тихий шепот нашей души. <hr> На прошлой неделе я получил официальное извещение, что Вассертрум назначил меня единственным наследником. Что я не воспользуюсь ни одним крейцером, в этом вас не придется убеждать, господин Пернат. Я остерегусь предоставить ему там, наверху, какую-нибудь поддержку. Дома, которые он имел, я продам; вещи, которых он касался, будут сожжены; что касается денег и драгоценностей, после моей смерти одна треть из них достанется вам. Я уже вижу, как вы вскакиваете, протестуя, но могу вас успокоить. То, что вы получаете, это ваша законная собственность, с процентами, с процентами на проценты. Я уже давно знал, что много лет тому назад Вассертрум разорил вашего отца и всю вашу семью -- только теперь я имею возможность подтвердить это документально. Вторая треть будет распределена между двенадцатью членами "батальона", которые лично знали доктора Гульберта. Я хочу чтобы каждый из них разбогател и получил доступ к "высшему обществу" в Праге. Последняя треть подлежит равномерному распределению между первыми семью убийцами, которые, за недостатком улик, будут оправданы. Все это я должен проделать в предотвращении общественного соблазна. Так-то. Вот и все. А теперь, мой дорогой, добрый друг, прощайте и вспоминайте иногда вашего преданного и благодарного Иннокентия Харусека". Глубоко потрясенный, я выронил письмо из рук. Я не мог радоваться предстоящему освобождению. Харусек! Бедный! Как брат, он заботился о моей судьбе. За то, что я когда-то подарил ему сто флоринов. Если бы еще хоть раз пожать ему руку! Я чувствовал: да, он прав, этого никогда не будет. Я представлял себе его стоящим предо мной: его светящиеся глаза, его плечи чахоточного, высокий благородный лоб. Может быть, все пошло бы по-иному, если бы в свое время чья-либо милосердная рука вмешалась в эту загубленную жизнь. Я еще раз перечел письмо. Сколько последовательности было в безумии Харусека. Да и безумен ли он, в самом деле? Я готов был стыдиться, что эта мысль хотя бы на секунду овладела мной. Разве не достаточно говорили ему намеки? Он был таким же, как Гиллель, как Мириам, как я сам,-- человеком, которым владела его собственная душа. Душа вела его через страшные ущелья и пропасти жизни в белоснежный мир какой-то девственной земли. Он, который всю свою жизнь мечтал об убийстве, не был ли он чище тех, что ходят с гордо поднятой головой, хвастаясь тем, что исполняют заученные ими заповеди неведомого мифического пророка? Он исполнил завет, что диктовал ему неопределенный инстинкт, и не думал о каком бы то ни было воздаянии здесь или там. То, что он делал, не было ли благочестивым исполнением долга в самом глубоком значении этого слона? "Трусливая, льстивая, жадная до убийства, больная, загадочно преступная натура",-- я явственно слышал, каково должно быть о нем суждение толпы, подступающей к его душе со своими слепыми фонариками, этой нечистоплотной толпы, которая нигде и никогда не поймет, что ядовитый шиповник в тысячу раз прекрасней и благородней полезного порея. Снова заскрипели снаружи засовы, и я услышал, как кого-то втолкнули. Я даже не обернулся, до такой степени я был переполнен впечатлениями от письма. Там не было ни слова ни об Ангелине, ни о Гиллеле. Конечно, Харусек писал второпях. Это видно по почерку. Не получу ли я еще одного письма от него? Я втайне надеялся на завтрашний день, на общую прогулку заключенных во дворе. Там было легче всего кому-нибудь из "батальона" сунуть мне что-нибудь. Тихий голос прервал мои размышления. -- Разрешите, милостивый государь, представиться? Мое имя -- Ляпондер... Амадеус Ляпондер. Я обернулся. Маленький, худощавый, еще совсем молодой человек в изящном костюме, только без шляпы, как все подследственные, почтительно поклонился мне. Он был гладко выбрит, как актер, и его большие светло-зеленые, блестящие, миндалевидные глаза имели ту особенность, что хотя они смотрели прямо на меня, казалось, будто они ничего не видят. Казалось, дух отсутствовал в них. Я пробормотал свое имя, в свою очередь поклонился и хотел отвернуться; однако, долго не мог отвести взгляда от этого человека: так странно действовала на меня застывшая улыбка, которую навсегда сложили на его лице поднятые вверх уголки тонких губ. Он был похож на китайскую статую Будды из розового кварца: своей гладкой прозрачной кожей, женственно тонким носом и нежными ноздрями. -- Амадеус Ляпондер, Амадеус Ляпондер -- повторял я про себя. Что за преступление мог он совершить? <hr> -------- ХVIII. Луна -- Были вы уже на допросе? -- спросил я, спустя некоторое время. -- Я только что оттуда. Вероятно, я не долго буду беспокоить вас здесь,-- любезно ответил Ляпондер. "Бедняжка",-- подумал я,-- "Он не знает, что предстоит человеку, находящемуся под следствием". Я хотел постепенно подготовить его: -- Когда проходят самые тяжелые первые дни, привыкаешь постененно к терпеливому сидению. Его лицо сделалось любезным. Пауза. -- Долго продолжался допрос, господин Ляпондер? Он рассеянно улыбнулся. -- Нет. Меня только спросили, сознаюсь ли я, и велели подписать протокол. -- Вы подписали, что сознаетесь? -- вырвалось у меня. -- Конечно. Он сказал это так, как будто это само собой разумелось. Очевидно, ничего серьезного, предположил я, потому что он совершенно спокоен. Вероятно, вызов на дуэль или что-нибудь в этом роде. -- А я уже здесь так давно, что мне это время кажется вечностью,-- я невольно вздохнул, и на его лице тотчас же выразилось сострадание,-- Желаю вам не испытывать того же, господин Ляпондер. По-видимому, вы скоро будете на свободе. -- Как знать? -- спокойно ответил он, но его слова прозвучали как-то загадочно. -- Вы не думаете? -- улыбаясь спросил я. Он отрицательно покачал головой. -- Как это понимать? Что же такого ужасного вы совершили? Простите, господин Ляпондер, это не любопытство с моей стороны -- только участие заставляет меня задать вам этот вопрос. Он колебался секунду, потом, не моргвув глазом, произнес: -- Изнасилование и убийство. Точно меня ударили обухом по голове. Он, очевидно, заметил это и деликатно отвернулся в сторону. Однако его автоматически улыбающееся лицо ничем не обнаружило, что его задело внезапно изменившееся мое отношение к нему. Мы не произнесли больше ни слова и молча смотрели перед собою . . . Когда, с наступлением темноты, я расположился на своей наре, он немедленно последовал моему примеру: разделся, заботливо повесил свой костюм на гвоздь, лег и, как видно было по его ровному, глубокому дыханию, тотчас же крепко уснул. Я всю ночь не мог успокоиться. Сознание, что такое чудовище находится рядом со мной, что я должен дышать одним воздухом с ним, действовало на меня так волнующе и ужасающе, что впечатления дня, письмо Харусека, все недавние переживания отошли куда-то глубоко внутрь. Я лег так, чтоб все время иметь убийцу перед глазами, потому, что я не вынес бы сознания, что он где-то за моей спиной. Камера была неярко освещена луной, и я мог видеть, как неподвижно, почти в оцепенении, лежал Ляпондер. Его черты напоминали собой труп, полуоткрытый рот усиливал это сходство. В течение нескольких часов он не шевелился. Только уже далеко за полночь, когда тонкий лунный луч упал на его лицо, по нему пробежало легкое беспокойство, и он беззвучно зашевелил губами, как человек, говорящий во сне. Казалось, он повторял все одно и то же слово -- может быть, короткую фразу, как будто: "Оставь меня! Оставь! Оставь!" <hr> Следующие несколько дней я не обращал на него внимания, он тоже не нарушал своего молчания. Его отношение ко мне оставалось по-прежнему предупредительным. Когда я ходил взад и вперед по камере, он любезно оглядывался и отодвигал ноги, чтобы не мешать моей прогулке. Я начал упрекать себя за свою суровость, но при всем желании не мог избавиться от отвращения к нему. Как я ни надеялся, что смогу привыкнуть к его соседству, ничего не выходило. Даже по ночам я не спал. Мне едва удавалось заснуть на четверть часа. Каждый вечер повторялась одна и та же сцена: он почтительно ждал, чтоб я улегся, затем снимал костюм, тщательно разглаживал его, вешал на гвоздь и т. д., и т. д. <hr> Однажды ночью, около двух часов, я стоял, одолеваемый сонливостью, у окна, смотрел на полную луну, лучи которой расплывались сияющим маслом на медном лике башенного циферблата. Я думал с грустью о Мириам. Тут вдруг услышал я ее тихий голос за собой. Сонливость мгновенно исчезла,-- я обернулся и стал прислушиваться. Прошла минута. Я уже готов был думать, что мне померещилось, как вдруг это повторилось снова. Я не мог ясно разобрать слов, но слышал как будто: "Спроси. Спроси". Это был безусловно голос Мириам. Качаясь всем телом от волнения, я тихонько слез и подошел к постели Ляпондера. Все лицо его было освещено луной,-- и я мог ясно различить, что при открытых веках виднелись только белки глаз. По неподвижности мускулов лица я заключил, что он крепко спит. Только губы все время шевелились. И мало-помалу я разобрал слова, исходившие из его уст: "Спроси. Спроси". Была полная иллюзия голоса Мириам. -- Мириам? Мириам? -- невольно вскрикнул я, но тотчас же понизил голос, чтоб не разбудить спавшего. Я подождал, пока лицо его не застыло вновь, и шепотом повторил: "Мириам? Мириам?" Его уста принесли едва слышно, но совершенно отчетливо: "Да". Я приложил ухо к его губам. Через секунду я слышал шепот Мириам -- голос ее был столь явственен, что у меня по коже пробежал мороз. Я так жадно вслушивался в ее слова, что улавливал только их общий смысл. Она говорила о любви ко мне, о несказанном счастье, что мы, наконец, встретились -- и никогда больше не расстанемся, быстро, без пауз, как человек, который боится, что его прервут и хочет использовать каждую секунду. Затем голос стал прерываться -- на время совсем замер. -- Мириам? -- спросил я, дрожа от тревоги и затаив дыхание.-- Мириам, ты умерла? Долго не было ответа. Затем прозвучало, едва разборчиво: "Нет... Живу... Сплю..." Больше ничего. Я вслушивался, вслушивался. Напрасно. Больше ничего. От волнения и дрожи я должен был опереться о постель, чтобы не упасть на Ляпондера. Иллюзия была настолько полной, что минутами я видел перед собою лежащую Мириам, и я должен был собрать все свои силы, чтобы не прижаться поцелуем к губам убийцы. "Энох! Энох!" -- вдруг услышал я его лепет, потом все ясней и отчетливей: "Энох! Энох!" Я тотчас узнал голос Гиллеля. "Это ты, Гиллель?" Нет ответа. Мне вспомнилось, я когда-то читал, что спящего можно побудить к разговору вопросами не в ухо, а к нервному разветвлению брюшной полости. Я так и сделал: -- Гиллель? -- Да, я слышу тебя. -- Мириам здорова? Ты знаешь все? -- торопился я спрашивать. -- Да. Я знаю все. Знал давно. Не тревожься, Энох, будь спокоен. -- Ты можешь простить меня, Гиллель? -- Я сказал ведь тебе: будь спокоен. -- Мы скоро увидимся? -- я дрожал от мысли, что не пойму ответа. Уже последнюю фразу едва можно было разобрать. -- Надеюсь. Подожду... тебя... если смогу... я должен... в страну... -- Куда? В какую страну? -- я почти налег на Ляпондера.-- В какую страну? В какую страну? -- В страну... Гад... к юг... Палестины. Голос замер. Сотни вопросов беспорядочно толпились у меня в голове: почему он называет меня Энох?.. Цвак, Яромир, часы, Фрисландер, Ангелина -- Харусек. -- Прощайте и вспоминайте иногда,-- вдруг снова громко и отчетливо признесли уста убийцы, на этот раз голосом Харусека, но так, как будто я сам сказал это. Я вспомнил: это была дословно заключительная фраза из письма Харусека. Лицо Ляпондера лежало уже в темноте. Лунный свет падал на кончик соломенного мешка. Через четверть часа он совсем покинет камеру. Я задавал один вопрос за другим, но ответа уже не получал. Убийца лежал неподвижно, как труп, его веки были закрыты. <hr> Я жестоко упрекал себя в том, что все время видел в Ляпондере только убийцу и не замечал человека. Теперь было ясно, что он лунатик -- существо, которое находится под действием лунного света. Возможно, что и убийство он совершил в каком-нибудь сумеречном состоянии сознания. Даже наверное... Теперь, когда стало рассветать, оцепенение сошло с его лица и уступило место выражению блаженного спокойствия. "Так спокойно спать не может человек, на совести которого убийство",-- подумал я. Я не мог дождаться его пробуждения. Знал ли он хотя бы о том, что произошло? Наконец, он открыл глаза, встретил мой взгляд и отвел свой. Я подошел к нему, схватил за руку. -- Простите меня, господин Ляпондер, что я был так нелюбезен с вами все время. Было так необычно, что... -- Не сомневайтесь: я отлично понимаю,-- живо перебил он меня,-- что должно быть омерзительно находиться рядом с убийцей. -- Не говорите больше об этом,-- просил я.-- Я сегодня ночью столько пережил, что не могу отделаться от мысли, что вы, может быть...-- я искал подходящего слова. -- Вы считаете меня больным? -- вырвалось у него. Я подтвердил. -- Мне кажется, я должен сделать такой вывод из некоторых данных. Я... я... можно вам прямо поставить вопрос, господин Ляпондер? -- Пожалуйста. -- Это звучит несколько странно, но... вы можете мне сказать, что вам снилось сегодня? Он с улыбкой покачал головой. -- Мне никогда ничего не снится. -- Но вы говорили во сне. Он удивленно взглянул на меня. Подумал минуту. Потом твердо сказал: -- Это могло быть только, если вы меня о чем-нибудь спрашивали.-- Я подтвердил.-- Потому что, как я сказал, мне ничего не снится. -- Я... я... странствую,-- прибавил он, спустя несколько секунд, понизив голос. -- Странствуете? Как это понять? Он, по-видимому, не хотел говорить об этом, и я должен был объяснить ему причину, побуждающую меня настаивать, и рассказал ему в общих чертах о том, что произошло ночью. -- Вы можете быть совершенно уверены,-- сказал он, когда я закончил,-- что все, сказанное мной, соответствует действительности. Если я раньше сказал, что мне ничего не снится, что я странствую, то я подразумевал под этим, что мои сновидения иного рода, чем у нормальных людей. Назовите это, если хотите, выхождением из тела. Так, например, я сегодня ночью был в одной необычайно странной комнате, вход в которую вел через подъемную дверь. -- Какова она была? -- быстро спросил я.-- Она была заброшена? Пуста? -- Нет, там было немного мебели. И постель, где спала молодая девушка как бы в летаргическом сне -- возле нее сидел мужчина, положив ладонь ей на лоб. Ляпондер описал мне обоих. Несомненно, это были Мириам и Гиллель. Я едва дышал от напряжения. -- Ради Бога, рассказывайте дальше. Был еще кто-нибудь в комнате? -- Еще кто-нибудь? Подождите... нет: больше никого в комнате не было. На столе горел семисвечный канделябр. Потом я сошел по винтовой лестнице вниз. -- Она была разрушена? -- перебил я. -- Разрушена? Нет, нет, она была в полной исправности. К ней со стороны примыкала комната, и там сидел мужчина в ботинках с серебряными пряжками. Людей такого типа я никогда не видал: желтый цвет лица, косые глаза. Он сидел, нагнувшись вперед, и, казалось, выжидал чего-то. Вероятно, поручения. -- Книги, старинной большой книги вы нигде не видели? -- допытывался я. Он потер себе лоб. -- Книги, говорите вы? Да. Правильно: на полу лежала книга. Она была раскрыта, вся из пергамента, и страница начиналась большим золотым А. -- I -- хотите вы сказать? -- Нет, А. -- Вы это твердо помните? Не было ли это I? -- Нет, определенно А. Я покачал головой и впал в сомнение. Очевидно, Ляпондер в полусне читал в моем воображении и все перепутал: Гиллель, Мириам, Голем, книга "Ibbur", подземные ходы. -- Давно уже у вас эта способность "странствовать", как вы говорите? -- спросил я. -- С двадцать первого года...-- Он запнулся, казалось, не хотел говорить об этом. Вдруг на лице его появилось выражение безграничного изумления, он смотрел мне на грудь, как будто что-то видел на ней. Не замечая моего недоумения, он быстро схватил мою руку и стал просить, почти умолять. -- Ради Бога, расскажите мне все. Сегодня последний день, что я провожу с вами. Может быть, через час уже меня уведут, чтоб объявить смертный приговор... В ужасе я перебил его. -- Вы должны выставить меня свидетелем! Я буду клясться, что вы больны... Вы лунатик. Не может быть, чтоб вас казнили, не освидетельствовав вашего психического состояния. Будьте благоразумны. Он нервно отмахнулся. -- Это ведь так неважно... прошу вас, расскажите мне все. -- Но что вам рассказать? Лучше потолкуем о вас и... -- Вы переживаете, теперь я это знаю, некоторые странные вещи, которые очень близки мне -- ближе, чем вы предполагаете... прошу вас, расскажите мне все! -- умолял он меня. Я не мог постичь, как это моя жизнь интересует его больше, чем собственная, но, чтобы успокоить его, стал ему рассказывать обо всем необъяснимом, что случалось со мной. Каждый раз он кивал головой с довольным видом, как человек, который все насквозь понимает. Когда я дошел до рассказа о том, как мне явилось видение без головы и предложило темно-красные зерна, он едва мог дождаться окончания. -- Так что вы выбили их у него из рук,-- задумчиво пробормотал он.-- Я никогда не думал, что существует третий путь. -- Это не третий путь,-- сказал я,-- это все равно, как если бы я отказался от зерен. Он улыбнулся. -- А вы думаете иначе, господин Ляпондер? -- Если бы вы отказались от них, вы бы тоже пошли по "дороге жизни", но зерна, в которых заключена магическая сила, не остались бы позади. Но они рассыпались по полу, как вы говорите. Это значит: они остались здесь, и будут оберегаться вашими предками, пока не наступит время прорастания. Тогда в вас оживут силы, которые теперь дремлют. Я не понял: "Мои предки будут оберегать их?" -- Вы должны понимать до некоторой степени символически то, что вы пережили,-- объяснил Ляпондер.-- Круг светящихся голубым цветом людей, который окружал вас, это цепь унаследованных "я", которую таскает за собой каждый рожденный матерью. Душа не есть нечто "отдельное", она этим только еще должна стать -- и это тогда называется "бессмертием". Ваша душа еще составлена из многочисленных "я" -- как муравейник из многих муравьев; вы носите в себе психические остатки многих тысяч предков: глав вашего рода. То же происходит с каждым существом. Как мог бы иначе цыпленок, исскуственно выведенный из яйца, искать свойственную ему пищу, как могло бы это случиться, если бы не дремал в нем опыт миллионов лет? Существование "инстинктов" обнаруживает присутствие предков в душе и в теле. Но, простите, я вовсе не хотел перебить вас. Я досказал все до конца. Все. Даже то, что Мириам говорила о Гермафродите. Когда я остановился и взглянул на Ляпондера, он был белее извести на стене, и по щекам его струились слезы. Я быстро встал и, как бы не замечая этого, зашагал по камере в ожидании, что он успокоится. Потом я сел против него и употребил все красноречие на то, чтоб его убедить в неотложной необходимости обратить внимание суда на его болезненное состояние духа. -- Если бы вы хоть не признались в убийстве,-- закончил я. -- Но я должен был. Они обращались к моей совести,-- наивно сказал он. -- Вы думаете, что ложь хуже, чем... чем убийство? -- с удивлением спросил я его. -- Вообще, может быть и нет, но в данном случае -- б