но человек, умеющий видеть и понимать, узнает по неясной тени на стене, кто встал пред лампой", - он зловеще усмехнулся, взглянув на меня: "Я хочу вам кратко сказать про внутреннее значение этого внешнего происшествия; я достиг того, чего искал - теперь я защищен от ядовитых укусов змей, веры и надежды, могущих жить лишь при свете; я познал это по толчку, ощущенному в сердце, когда сегодня осуществил мою волю и коснулся лотом озерного дна. Бессодержательное, внешнее происшествие явило свой тайный лик!" "Разве вы пережили так много тяжелого в жизни - в то время - я хочу сказать в то время, когда были священником?" - спросил Финк, - "...Что теперь ваша душа изранена?" - прибавил он про себя тихим голосом. Радшпиллер ничего не ответил, по-видимому, созерцая развертывающуюся перед ним картину; затем он снова сел к столу, начал неподвижно глядеть в окно на лунный свет и начал рассказывать, словно лунатик, почти не переводя дыхания: "Я никогда не был священником, но уже в юности темное, могучее влечение отвлекло меня от этого мира. Целыми часами я ощущал, как лик природы на моих глазах превращался в ухмыляющуюся дьявольскую рожу - горы, леса, воды и неба, даже мое собственное тело казались мне стенами неумолимо грозной тюрьмы. Вероятно ни один ребенок не испытал того, что ощущал я, когда тень проходившего мимо облака, затемнявшего солнце, падала на луч-уже тогда мною овладевал парализующий страх и мне казалось, что какая-то рука внезапно сорвала повязку с моих глаз - я глубоко заглядывал в таинственный мир, наполненный предсмертными муками крошечных живых существ, которые, скрываясь в тряпках и корнях, терзали друг друга в порыве немой ненависти. Быть может, из-за тяжкой наследственности - отец мой умер, страдая религиозным помешательством - земля стала казаться мне вскоре обагренным кровью разбойничьим притоном. Вся жизнь моя постепенно превратилась в постоянную пытку духовной жажды. Я не мог более спать, не мог думать; днем и ночью, без остановок, губы мои, кривясь и дрожа, механически повторяли молитвенную фразу: "Избавь нас от лукавого", пока наконец, я не терял сознания от охватившей меня слабости. В моих родных долинах существует религиозная секта, называемая "Голубыми братьями", приверженцы которой, чувствуя приближение кончины, погребают друг друга заживо. Еще до сих пор цел их монастырь - над входом высеченный из камня герб: ядовитое растение с пятью голубыми лепестками, из которых верхний походит на монастырский капюшон - Aconitum napellus - голубой лютик. Я вступил в этот орден молодым человеком и покинул его почти стариком. За монастырскими стенами расположен сад - там есть гряда, на которой летом цветут названные мною ядовитые растения, а монахи поливают их кровью из ран, полученных при бичевании. Каждый, вступая в орден, сажает такой цветок, который, словно при крещении, получает свое собственное христианское имя. "Мой цветок носил имя Иеронима и питался моей кровью в то время, как я сам изнывал в долголетнем напрасном томлении по чуду, ожидая, что "Незримый Садовник" оросит корни моей жизни хотя бы одной каплей воды. Символический смысл этого странного обряда крещения кровью заключается в том, что человек магическим образом должен посадить свою душу в райском саду и способствовать ее росту, поливая кровью желаний. На могильном холме основателя этой аскетической секты, легендарного кардинала Напеллуса - как говорит легенда - в течение одной лунной ночи вырос голубой лютик вышиной в человеческий рост - весь покрытый цветами, а когда раскрыли гроб, то там тела не оказалось. Говорят, что святой превратился в растение, и от него, впервые появившегося на земле, произошли все остальные. Когда осенью цветы увядали, мы собирали и ели их ядовитые семена, походившие на маленькие человеческие сердца - согласно тайному преданию "голубых братьев" они представляют собою "горчичное зерно" веры, про которое сказано, что владеющий им может переставлять горы. Подобно тому, как их страшный яд изменяет сердце и повергает человека в состояние между жизнью и смертью, так струя веры должна была преобразить нашу кровь - стать чудотворной силой в промежутках между грызущей смертною тоской и экстатическим восторгом. Но я проник лотом моего познания еще далее, еще глубже в эти удивительные притчи, я сделал еще один шаг и стал лицом к лицу с вопросом: Что станется с моей кровью, когда она, наконец, будет напоена ядом голубых цветов? И тогда ожили окружавшие меня вещи, даже придорожные камни кричали мне тысячами голосов: снова и снова, с приходом весны, ты будешь поливать ее, дабы возрастало вновь ядовитое растение, окрещенное твоим собственным именем. В тот час я сорвал маску с питаемого мною вампира, и мною овладела непримиримая ненависть. Я вышел в сад и втоптал в землю растение, укравшее у меня имя, питавшееся моею кровью, так, что не было видно ни одного листка. С тех пор мой путь был словно усеян чудесными происшествиями. Еще в ту же самую ночь передо мною явилось видение: кардинал Напеллус, державший в руке, словно зажженную свечу, голубой лютик с пятилепестковыми цветами. Он походил лицом на труп -лишь в глазах сверкала неразрушимая жизнь. Мне казалось, что я вижу свое собственное лицо - так велико было сходство; и с невольным страхом я ощупал его, словно человек с оторванною взрывом рукой, ощупывающий свою рану. Затем я прокрался в трапезную и, в порыве дикой ненависти, взломал раку, в которой хранились останки святого, желая уничтожить их. Но там я нашел только глобус, который стоит вон здесь в нише". Радшпиллер встал, достал глобус, поставил его перед нами на стол и продолжил свой рассказ: Я взял его с собою при моем бегстве из монастыря, желая затем разбить его и тем самым уничтожить единственную вещь, оставшуюся после основателя этой секты. Но затем я рассудил, что выкажу больше презрения, если продам эту реликвию и подарю вырученные деньги гулящей девке. Так я и сделал при первой же возможности. С тех пор прошло много лет, но я не терял ни единой минуты, все время разыскивая невидимые корни травы, из-за которой страдает человечество, стараясь вырвать их из моего сердца. Я сказал уже прежде, что с начала моего просветления на моем пути совершалось одно "чудо" за другим, но я остался тверд: никакой блуждающий огонек не мог более заманить меня в болото. Когда я начал собирать старинные вещи - все, что вы видите в этой комнате, относится к тому времени - то мне попались также имевшие отношение к таинственным обрядам гностического происхождения и эпохе кализаров; даже кольцо с сапфиром вот на этом пальце - к моему удивлению, украшенное в качестве герба, голубым лютиком - эмблемою голубых монахов - оно попало мне случайно в руки, когда я рылся в коробе разносчика: я, однако, от этого не был взволнован ни на одно мгновенье. А когда, однажды, один из моих друзей прислал мне на дом в качестве подарка этот глобус - тот самый, который я похитил из монастыря и продал, реликвию кардинала Напеллуса - то я громко рассмеялся, узнав его, над детскими угрозами бестолковой судьбы. Сюда, наверх ко мне, в ясный и чистый горный воздух не может более проникнуть яд веры и надежды, на этих высотах не может расцвести голубой лютик. На мне, в новом смысле, оправдалось изречение: "Кто хочет исследовать глубину, тот должен взойти на вершину". Вот почему я никогда не схожу вниз, в долину. Я выздоровел; и если бы на меня обрушились чудеса всех ангельских миров, то я бы отбросил их от себя как презренный сор. Пусть лютик остается ядовитым лекарством для болеющих сердец и слабых в долинах - я буду жить здесь наверху и умру лицом к лицу с алмазно крепким закалом неизменных, необходимых велений природы, которые не в силах побороть никакие дьявольские чары. Я буду измерять моим лотом глубину, без цели, без желаний, радуясь словно дитя, довольствующееся игрою и еще не зараженное ложью о том, что жизнь будто бы имеет более глубокий смысл - буду измерять и измерять - а когда я добираюсь до дна, то в моей душе раздается торжествующий клич: везде я касаюсь земли - все той же земли - гордой земли, которая хладно отбрасывает в мировое пространство лицемерный свет солнца, земли, которая остается верна себе самой внутри и снаружи, как этот глобус, последнее жалкое наследие великого кардинала Напеллуса, остается глупым деревянным шаром извне и внутри. И каждый раз пасть озера вещает мне: на земной коре вырастают, взлелеянные солнцем, отвратительные яды, но ее глубь - пропасти и бездны - свободны от них и глубина чиста". На лице Радшпиллера появились от возбуждения лихорадочно яркие пятна и его красочная речь стала прерываться; страшная ненависть прорвалась наружу. "Если бы я мог выразить пожелание", - он сжал кулаки, - "то сказал бы, что хочу измерить лотом землю до ее центра, чтобы иметь возможность воскликнуть: "Смотри, смотри - везде земля - земля и ничего больше!" Мы изумленно поглядели друг на друга, так как он внезапно замолчал и затем подошел к окну. Ботаник Ешквид вынул лупу, нагнулся над глобусом и громко сказал, желая рассеять тягостное впечатление, произведенное на нас последними остовами Радшпиллера: "Эта реликвия - подделка; она относится к нашему времени - пять частей света" - он указал на Америку - "ведь на глобусе они обозначены полностью". Хотя эта фраза носила такой отрезвляющий и повседневный характер, но она все же не могла рассеять подавленного настроения, начавшего овладевать нами без всякой разумной причины и превращавшегося постепенно в чувство гнетущего страха. Внезапно комнату наполнил сладкий, одуряющий запах крушины или волчьих ягод. "Это принесло ветром из парка",-хотел я сказать, но Ешквид успел предупредить мою судорожную попытку сбросить давившую нас тяжесть. Он ткнул иглою в глобус и пробормотал нечто вроде того, что весьма странно видеть обозначенное на карте наше ничтожное само по себе озеро - тут голос Радшпиллера снова зазвучал у окна резким, насмешливым тоном: "Почему же теперь меня более не преследует - как было раньше - во сне и наяву - образ его высокопреосвященства, великого кардинала Напеллуса? В назарейском кодексе - книге гностических голубых монахов, написанной за двести лет до Христа - ведь стоит сведущее пророчество, обращенное к неофитам: "Кто будет поливать до конца мистическое растение своею кровью, того оно доведет до врат вечной жизни; но если само оно будет вырвано из земли, то кощунствующий увидит его лицом к лицу в образе смерти и дух его станет блуждать во тьме до прихода новой весны!" Куда же они девались - эти слова? Или они умерли? Я говорю вам - обетование тысячелетий разбилось об меня. Почему же он не приходит, тогда я мог ды плюнуть ему в лицо - этот кардинал Нап..." - внезапный хрип прервал последние слова Радшпиллера - он увидел голубой цветок, положенный вечером ботаником на подоконник, и пристально смотрел на него. Я хотел вскочить. Поспешить ему на помощь. Меня остановило восклицание Джованни Брачческо. Под иглою Ешкзида пожелтевшая пергаментная кора, покрывавшая глобус, отделилась, подобно тому, как падает кожа с переспелого плода, и перед нами лежал большой блестящий шар. А внутри - это было чудесное произведение искусства, - стояла, попавшая туда неведомо каким способом, фигура кардинала в мантии и шляпе - он держал в руке, словно зажженную свечу, пучок синевато-стальных пятилепестковых цветов. Потрясенный ужасом, я едва мог взглянуть на Радшпиллера. С побелевшими губами, мертвенно бледным лицом, он стоял у стены - прямо, неподвижно, подобно статуэтке в стеклянном шаре - держал в руке ядовитый голубой цветок и пристально смотрел на кардинала. Лишь блеск его глаз показывал, что он еще жив; мы же поняли, что дух его навеки погрузился в ночь безумия. На следующее утро все мы - Ешквид, Финк, Джованни Брачческо и я разошлись в разные стороны - безмолвно, почти не прощаясь - последние, страшные часы этой ночи были слишком красноречивы для каждого из нас и связали наши языки. Я еще долго бесцельной одиноко бродил по земле, но более не встретился ни с кем из них. Однажды, спустя много лет, судьба привела меня в ту местность: от замка остались только одни стены, но среди развалин под жгучим, ярким светом солнца росли в почти необозримом количестве, целыми кустами в человеческий рост, синеватостальные цветы голубого лютика. Густав Майринк Bal Macabre Лорд Гоплес пригласил меня сесть к его столу и представил меня присутствующим. Было уже далеко за полночь, и я не запомнил большинства имен. Доктора Циттербейна я знавал уже раньше. "Вы все сидите один, это жаль, - сказал он и потряс мне руку, - почему вы все сидите один?" Я знаю, что мы выпили не много и все-таки были в состоянии тонкого, незаметного опьянения, заставлявшего нас слышать некоторые слова словно из отдаления. Такое опьянение приносят ночные часы, когдаа табачный дым, женский смех и легкомысленная музыка обволакивают нас. И подумать только, что в этом канканном настроении, - в атмосфере цыганской музыки, кэк-уока и шампанского мог возникнуть разговор о фантастических вещах?! Лорд Гоплес рассказывал что-то. О братстве - существующем в действительности, о людях, правильнее о покойниках или мнимых покойниках, - людях из лучших кругов общества, давно умерших в устах живых, даже имеющих на кладбище надгробные плиты и могилы с начертанием имени и датой смерти, в действительности же бесчувственных, защищенных от тления, лежащих в каких-то ящиках, в долголетнем, беспрерывном столбняке, где-то в городе, в старомодном доме, охраняемых горбатым слугой в туфлях с пряжками и напудренном парике, которого зовут "пятнистый Арон". В определенные ночи у них на губах появляется бледное фосфоресцирующее сияние и калеке этим предписывается произвести таинственную процедуру над шейными позвонками этих мнимых трупов. Так говорил он. Их души, на короткое время отделенные от тел, могли тогда витать свободно и предаваться порокам города с интенсивностью и жадностью, немыслимой даже для наиболее утонченных развратников. Между прочим, они, наподобие вампиров или клещей, присасываются к бросающимся от порока к пороку живым людям, крадут нервное возбуждение масс и обогащаются им. В этом клубе, носящем, между прочим, забавное название "Аманита", бывают даже заседания, - оно имеет статуты и строгие постановления, касающиеся приема новых членов. Но это покрыто строжайшей, непроницаемой тайной. Конца этого рассказа лорда Гоплеса я уже не мог понять, ибо музыканты слишком громко заиграли новейшую площадную песенку: "Одна лишь Кла-ра мне в мире па-ра Трала, трала, трала Тра-ла-ла-ла-ла". Нелепые кривляния пары мулатов, танцевавших что-то вроде негритянского канкана, все это усиливало неприятное впечатление, произведенное на меня рассказом. В этом ночном ресторане, среди намазанных уличных девок, завитых кельнеров и украшенных брильянтами в форме подков посредников, все впечатления получали пробелы, становились уродливыми и в мозгу моем появлялось ужасное, наполовину живое, искаженное отражение всего этого. Можно подумать, что время, когда не следишь за ним, делает вдруг бесшумный быстрый шаг, так сгорают часы в нашем опьянении, превращаясь в секунды, как искры вспыхивают в душе, чтобы осветить болезненное сплетение странных головоломных снов, сотканных из бессвязных понятий, из прошлого и будущего. Так мне слышится из тьмы воспоминаний голос, сказавший: "Нам следовало бы написать в клуб Аманата открытку". Из этого я заключаю, что разговор вертелся все на той же теме. Кроме этого в мозгу у меня брезжут отрывки каких-то маленьких восприятий: сломавшаяся ликерная рюмочка, свист, - потом француженка у меня на коленях, целовавшая меня, пускавшая мне в рот дым папиросы и всовывшая кончик языка в ухо. После этого мне сунули в рот какую-то исписанную открытку, для того чтобы я тоже подписал ее, и карандаш выпал у меня из рук, - а потом я не мог этого сделать, потому что кокотка вылила мне на манжету стакан шампанского. Отчетливо я вспоминаю только то, что мы все вдруг отрезвели и стали искать открытку в наших карманах, так как лорд Гоплес во что бы то ни стало хотел вернуть ее, но она так и исчезла бесследно. ............................................ "Одна лишь Клара Мне только пара" - визжали скрипки припев и погружали наше сознание в темную ночь. Закрывая глаза, можно было подумать, что лежишь на черном, толстом, бархатном ковре, где вспыхивают отдельные красные, как рубины, цветы. "Я хочу чего-нибудь съесть, - услышал я чей-то голос, - что-что? - Икры! тупоумие!" "Принесите мне - принесите мне - принесите мне маринованных грибков". И мы все ели кислые грибки, плававшие вместе с какой-то острой травой в слизистой, прозрачной, как вода, жидкости. "Одна лишь Клара Мне в мире пара. Траля, траля, траля Тра-ляля-ля" ............................................ И вдруг у нашего стола появился странный акробат в болтающемся трико, а направо от него замаскированный горбун с белым, как лен, париком. Рядом с ним женщина; и все смеялись. Как он вошел с теми, --? и я обернулся. Кроме нас в зале не было никого. Ах, да что там, подумал я, - ах, да что там. Мы сидели за очень длинным столом, и большая часть скатерти сверкала белизной тарелок, и стаканов не было. "Господин Мускариус, протанцуйте нам что-нибудь", - сказал один из присутствующих и ударил акробата по плечу. Однако они на короткой ноге друг с другом, старался я сообразить, вер... вероятно он уже давно здесь, вот этот-этот, это трико. Потом я посмотрел на горбуна, сидевшего направо от него, и его взгляд встретился с моим. Он был в белой лакированной маске и вытертом светло-зеленом камзоле, совершенно изодранном и покрытом заплатками. С улицы! Его смех был похож на журчащий рокот. "Crotalus! - Crotalus horridus", - вспомнил я слово, слышанное мною в школе; я не помнил его значения, но я вздрогнул, когда тихо произнес его. Вдруг я почувствовал, что пальцы молодой женщины трогают мое колено под столом. "Меня зовут Альбина Вератрина", - прошептала она, заикаясь, словно желая сообщить тайну, когда я взял ее за руку. Она близко придвинулась ко мне, и я неясно вспомнил, что это она вылила когда-то стакан шампанского мне на манжету. От ее платья исходил такой острый запах, что при каждом ее движении мне хотелось чихнуть. "Ее, конечно, зовут Гермер, фрейлейн Гермер, вы знаете", - сказал доктор Циттербейн громко. Тогда акробат засмеялся коротким смешком, посмотрел на нее и пожал плечами, словно хотел в чем-то извиниться. Мне он был противен. У него на шее были кожные перерождения шириною в ладонь, как у индюка, но похожие на брыжжи, окружавшие всю шею, белесые. Трико его было бледно-телесного цвета и болталось на нем сверху до низу, так как он был узкогрудым и худым. На голове у него была светло-красная шляпа с белыми крапинками и пуговками. Он встал и начал танцевать с какой-то женщиной, у которой на шее было ожерелье из крапчатых ягод. "Разве вошли еще новые женщины?", - спросил я лорда Гоплеса глазами. "Это Игнация - моя сестра", - сказала Альбина Вератрина и, произнося слово "сестра", она подмигнула уголками глаз и истерично засмеялась. Потом она вдруг высунула мне язык, и я увидел, что на нем была сухая, длинная красная полоса и мне стало страшно. Это похоже на последствия отравления, подумал я про себя, почему у нее красная полоса? - Это похоже на отравление. И снова я услышал музыку, словно издалека: "Одна лишь Клара Мне в мире па-ра" и, сидя с закрытыми глазами, знал, что все кивали в такт головою. Это похоже на отравление, снилось мне, - и я проснулся, вздрогнув от холода. Горбун в зеленом, покрытом пятнами камзоле держал на коленях уличную девку и сдирал с нее платье дрожащими, угловатыми движениями, как бы в пляске св. Витта, словно следуя ритму неслышанной музыки. Потом доктор Циттербейн встал с большим трудом и растегнул ей на плечах платье. ............................................ "Между одной секундой и следующей есть всегда граница, но она лежит не во времени, ее можно только мыслить. Это петли, как в сетке, - слышал я голос горбуна, - и если даже сложить эти границы, еще не получится времени, но мы все же мыслим их, - один раз, еще раз, еще одну, еще четвертую. И когда мы живем только в этих границах и забываем минуты и секунды и не знаем их более, тогда мы умерли, тогда мы живем в смерти. Вы живете пятьдесят лет, из них десять лет у вас крадет школа: остается сорок. И двадцать пожирает сон: остается двадцать. И десять - заботы: остается десять. И пять лет идет дождь: остается пять. Из них вы четыре проводите в страхе перед "завтра"; итак, вы живете один год - может быть! Почему вы не хотите умереть?! Смерть хороша. Там покой, всегда покой. И никаких забот о завтрашнем дне. Там безмолвное настоящее, какого вы не знаете, там нет ни ранее, ни позднее. Там безмолвное, настоящее, какого вы не знаете! - Это те сокрытые петли между двумя секундами в сети времени". ............................................ Слова горбуна пели в моем сердце; я взглянул и увидел, что у девушки спустилась рубашка и она, нагая, сидит у него на коленях. У нее не было грудей и не было живота, - только какой-то фосфоресцирующий туман от ключицы до бедра. Он схватил руками этот туман, и что-то загудело, словно басовые струны, и с грохотом посыпались куски известкового камня. Вот какова смерть, - почувствовал я, - как известковый камень. Тогда медленно, как пузырь, поднялась середина белой скатерти, - ледяной ветер подул и развеял туман. Показались блестящие струны, они были натянуты от ключицы к бедру девки. Существо - наполовину арфа, наполовину женщина! Он играл на ней, так снилось мне, песнь о любви и любовной язве, и вдруг эта песнь перешла в какой-то странный гимн: В страданья обратится страсть, На благо не пойдет она, Кто страсти ищет, страсти ждет, Найдет лишь скорбь, отыщет скорбь: Кто страсти никогда не ждал, Не будет скорби знать вовек. И при этих стихах у меня появилась тоска по смерти, и я захотел умереть, но в сердце встала жизнь, - как темное стремление. И смерть, и жизнь стояли грозно друг против друга; зто столбняк. Мои глаза были неподвижны; акробат наклонился надо мной, и я увидел его болтающееся трико, красную покрышку на его голове и брыжжи на шее. "Столбняк", - хотел прошептать я и не мог. И вот, когда он переходил от одного к другому и испытующе смотрел нам в лицо, я понял, что мы парализованы: он был, как мухомор. Мы съели ядовитые грибы, а также veratrum album, траву белого остреца. Это все ночные видения! Я хотел громко выкрикнуть это и не мог. Я хотел посмотреть в сторону и не мог. Горбун в белой лакированной маске тихо встал, остальные последовали за ним и молча построились в пары. Акробат с француженкой, горбун с женщиной - арфой, Игнация с Альбиной Вератриной. - Так прошли они, выстукивая пятками па кэк-уока, по двое и скрылись в стене. Альбина Вератрина еще раз обернулась ко мне и сделала непристойное движение. Я хотел отнести глаза или закрыть их и не мог. - я должен был смотреть на часы, висевшие на стене и на их стрелки, скользившие по циферблату, как воровские пальцы. В то же время в ушах у меня звучал дерзкий куплет: "Одна лишь Клара Мне в жизни пара. Трала, трала, трала - Тра-лалала-ла" и как basso ostinato кто-то проповедовал в глубине: В страданья обратится скорбь: Кто страсти никогда не ждал, Не будет скорби знать вовек. Я выздоровел от этого отравления после долгого, долгого времени, всех же остальных похоронили. Их уже нельзя было спасти, так сказали мне, - когда пришли на помощь. Я же подозреваю, что их похоронили заживо, хотя доктор говорит, что столбняка не бывает от мухоморов, что отравление мускарином другое; - я подозреваю, что их похоронили заживо, и с ужасом думаю о клубе Аманита и о призрачном горбатом слуге, пятнистом Ароне в белой маске. Густав Майринк Посещение И. Г. Оберейтом пиявок, уничтожающих время Мой дед упокоился вечным сном на кладбище забытого миром городка Рункеля. На густо поросшей зеленым мхом могильной плите, под стершейся датой, стоят крестообразно расположенные буквы, имеющие такой ярко-зеленый блеск, словно их написали только накануне: V | I V | O "VIVO" -"я живу" - вот значение этого слова, как сказали мне, когда я, еще будучи мальчиком, впервые прочел надпись и она так глубоко запечатлелась в моей душе, словно то донесся до меня из-под земли голос самого умершего. VIVO - я живу - какой странный девиз для могильной плиты! Он звучит еще сегодня в моей душе и, когда я о нем думаю, передо мною встает картина прошлого: я мысленно вижу моего деда, которого я никогда не видел при жизни, как он лежит там внизу, не разлагаясь, скрестив на груди руки, широко раскрыв неподвижные, ясные и прозрачные, как стекло, глаза. Он один остался цел и невредим в царстве тления и спокойно, терпеливо ждет воскресения. Я посещал много городских кладбищ - мною всегда руководило при этом тихое, необъяснимое желание прочесть на могильной плите вышеназванные слова, но я встретил это "vivo" лишь дважды - один раз в Данциге, а другой раз в Нюрнберге. В обоих случаях имена усопших были изглажены рукою времени, и там и тут "vivo" сверкало ярким и свежим блеском, словно само полное жизни. С давних пор я считал несомненным, что, как мне было сказано в бытность мою ребенком, от моего деда не осталось ни одной написанной им строки; тем более я был взволнован, найдя недавно в потайном ящике моего письменного стола, доставшегося мне по наследству, целую пачку записок, очевидно написанных моим дедом. Они лежали в папке со странной надписью: "Как человек может избежать смертной необходимости отказа от ожиданий и надежд". Во мне сейчас же вспыхнуло слово "vivo", словно яркий факел, ведший меня в течение всей моей жизни и лишь временами тускневший, дабы затем вспыхнуть снова - то во сне, то наяву, без всякого внешнего повода. Если прежде мне казалось, что надпись "vivo" на могильной плите могла быть случайной - результатом желания приходского священника - то теперь, прочтя этот девиз на найденной мною папке, я пришел к убеждению, что она имеет глубокое значение, быть может, скрывающее в себе весь смысл жизни моего покойного деда. И, читая потом отысканные записки, я с каждой страницей все более убеждаются в правоте своего мнения. Там было затронуто слишком много интимных подробностей для того, чтобы я мог сообщить целиком содержание посторонним - поэтому здесь я лишь бегло коснусь обстоятельств моего знакомства с Иоганном Германом Оберейтом, находящегося в связи с его посещением пиявок, уничтожающих время. Из записок было ясно, что мой дед принадлежал к обществу "Филадельфийских братьев" - ордену, начало которому было положено еще в древнем Египте, считавшему своим основателем легендарного Гермеса Трисмегиста. Там было дано подробное объяснение приемов и жестов, по которым члены общества узнавали друг друга. - В рукописи очень часто встречалось имя Иоганна Германа Оберейта - химика, по-видимому, находившегося в тесной дружбе с моим дедом и жившего в Рункеле; интересуясь подробностями жизни моего предка и темной, отрешенной от мира философией, сквозившей во всех словах его записок, я решил поехать в Рункель, чтобы там осведомиться, нет ли в живых потомков вышеупомянутого Оберейта и не владеют ли они какой-либо семейной хроникой... Нельзя представить ничего более сказочного, чем этот ничтожный городок, который, словно забытый всеми обломок средневековья со своими кривыми, мертвенно тихими улицами и поросшей густою травой неровной мостовой, мирно стоит у подножия горного замка Рункельштейн - родового гнезда князей Вид, - несмотря на оглушительные крики времени. Меня уже ранним утром потянуло на тихое кладбище и вся моя юность воскресла предо мною, когда я при ярком солнечном свете переходил от одного могильного холма, поросшего цветами, к другому и машинально читал на крестах имена тех, которые мирно покоились там внизу, в своих гробах. Я издали узнал могильную плиту моего деда по ярко блестевшей на ней надписи. Около нее сидел седой, безбородый старик, с резкими чертами лица, опершись на ручку своей палки, сделанную из слоновой кости, и смотрел на меня удивительно оживленным взором, словно переживая какие-то воспоминания при моем появлении. Он был одет старомодно, в стоячем воротничке и черном шелковом широком галстухе, напоминая собою фамильный портрет давно прошедшего времени. Я был так поражен его видом, совершенно неподходившим к действительности и, кроме того, настолько был погружен в размышления обо всем найденном мною в дедовском наследии, что полубессознательно, шепотом произнес имя "Оберейт". "Да, меня зовут Иоганн Герман Оберейт", - сказал старик без всякого удивления. У меня захватило дыхание, и все узнанное мною в течение дальнейшего разговора отнюдь не могло способствовать уменьшению встретившейся мне неожиданности. Само по себе для нас вовсе не обычно видеть перед собою человека, не кажущегося старше, чем мы сами, и в то же время прожившего на земле полтора века - я казался себе самому юношей, несмотря на мои уже седеющие волосы, когда мы шли вдвоем и он рассказывал о Наполеоне и других исторических личностях, известных ему, словно о людях, умерших весьма недавно. "В городе меня считают моим собственным внуком", - сказал он с усмешкой и указал, проходя мимо, на могильную плиту с датой 1798 года: "собственно я должен лежать под нею; я велел написать на ней год моей смерти, так как не хочу чтобы толпа дивилась на меня, как на современного Мафусаила. Слово "vivo", прибавил он, словно отгадав мои мысли, "будет написано лишь тогда, когда я умру на самом деле". Мы вскоре сделались большими друзьями и он настоял на том, чтобы я поселился у него. Прошел, вероятно, месяц и мы часто сидели до глубокой ночи, оживленно разговаривая - однако он всегда уклонялся от ответа, когда я спрашивал его о значении надписи на папке моего деда: "Как человек может избежать смерти - о необходимости отказа от ожиданий и надежд", - в последний вечер, проведенный нами вместе, когда разговор зашел о древних ведьмовских процессах и я начал утверждать, что в подобных случаях дело касалось женщин-истеричек, он внезапно прервал меня: "Значит, вы не верите, что человек может покидать свое тело и переноситься, например, на Брокен?" - Я отрицательно покачал головою. "Должен ли я проделать это для вас?" - отрывисто спросил он, и поглядел на меня проницательным взглядом. "Можно допустить, - объяснил я, - что так называемые ведьмы с помощью известного рода наркотических средств приводили себя в бессознательное состояние и затем были твердо убеждены, что летали на метлах по воздуху". Он на минуту задумался. "Конечно, вы можете тоже приписать все моему воображению... - пробормотал он вполголоса, и снова впал в раздумье. Затем он достал с книжной полки какую-то тетрадь. Однако, быть может, вас заинтересует записанное здесь мною в то время, когда я, много лет тому назад, проделал подобного рода опыт?" "Я должен заметить, что был тогда молод, полон надежд, - по его сосредоточенному взгляду было видно, что он мысленно перенесся в давно прошедшие времена, - и верил тому, что люди называют жизнью, до тех пор, пока не был сражен целым рядом ударов - я утратил самое драгоценное здесь, на земле, жену, детей - словом, все. Тогда судьба свела меня с вашим дедом, он научил меня познанию желаний, ожиданий, надежд, их взаимной связи и показал, каким образом можно сорвать маску с этих призраков. Мы назвали их пиявками, уничтожающими время, так как они похожи на кровесосных пиявок: как те - кровь, так эти высасывают время, этот истинный сок жизни, из наших сердец. Вот в этой комнате он научил меня впервые идти по пути к победе над смертью, растаптывая гадюк надежды. А затем, - он остановился на мгновенье, - да - затем я стал словно деревом, которое не чувствует, когда его рубят и пилят, кидают в огонь и в воду. Сердце мое было опустошено, и я не искал более утешений. Мне их не требовалось. Для чего бы я стал их искать? Я знаю - я есмь, и теперь только живу как надо. Существует великая разница в оттенках слова "жить". "Вы говорите так просто о таких ужасных вещах", - заметил я с содроганием. "Это только кажется, - успокоил от меня с усмешкой: - есть великое блаженство в сердечной окаменелости - такое, какого вы не можете даже вообразить. Оно походит на вечно звучащую, сладостную мелодию - это неугасающее после своего появления "я есмь" - ни во сне, ни при касании к нашим чувствам внешнего мира, ни в смерти. Нужно ли мне говорить вам, почему люди умирают так рано, а не живут по тысяче лет, как патриархи, о которых рассказывает Библия? Они походят на зеленеющие древесные побеги - забыв о родном стволе, они увядают с первой же осенью. Но я хотел рассказать вам о том, как впервые покинул мое тело. Есть древнее тайное учение, такого же возраста как человеческий род; оно передается из уст в уста до наших дней, но лишь немногие знают его. Оно дает нам средства перешагнуть через порог смерти, не утрачивая сознания, и кому удается этого достигнуть, тот становится владыкой над самим собою - он завоевывает для себя новое "я", а то что считалось прежде его "я", делается для него таким же орудием, как наши руки и ноги. Сердце и дыхание останавливаются, как у трупа, когда выходит новый дух - когда мы блуждаем словно израильтяне, ушедшие от египетских котлов, наполненных мясом, а с обеих сторон, словно стены, высятся воды Чермного моря. Я должен был упражняться в этом подолгу, много раз, испытывая невероятные, ужасающие муки, пока мне, наконец, не удалось отделиться от тела. Сначала я словно парил, подобно тому как мы видим иногда себя летающими во сне - с необыкновенной легкостью, согнув колени - но вдруг меня унес темный поток, струившийся с юга на север - мы называем его на нашем языке течением вспять Иордана - и его плеск походил на шум крови в ушах. Много возбужденных голосов, источник которых мне был невидим, кричали мне, чтобы я вернулся, пока, наконец, я не начал дрожать и с тайным страхом не подплыл к скале, вынырнувшей передо мною при свете луны; я увидал стоящее на ней существо, ростом с маленького ребенка, обнаженное, без признаков мужского или женского пола; на лбу у него, как у Полифема, был третий глаз - оно неподвижно указывало мне в глубь страны. Затем через чащу я выбрался на гладкую, белую дорогу, но не чувствовал при этом почвы под ногами - когда я хотел дотронуться до окружающих меня деревьев и кустов, то между мною и ними всегда оставался тонкий непроницаемый слой воздуха. Бледный свет, словно исходивший от гнилушек, освещал все окружающее. Очертания предметов, видимых мною, казались призрачными, размягченными, словно моллюски, изумительно увеличенными. Молодые бесперые птицы с круглыми, наглыми глазами, жирные и обрюзгшие, словно откормленные гуси, сидели нахохлившись в исполинских гнездах и резко кричали, глядя вниз на меня; молодая козуля, едва ли способная бегать и уже имевшая размеры вполне взрослого животного, жирная словно мопс, лениво сидела во мху и тяжеловесно повернула ко мне свою голову. Во всех существах попадавшихся мне на глаза замечалась какая-то жабья лень. Постепенно я начинал познавать, где теперь нахожусь - в мире столь же реальном и подлинном, как и наш мир и все-таки являющимся лишь его отображением: в царстве призрачных двойников, питающихся сущностью своих земных первоначальных форм, разрушающих их и растущих до невероятных размеров, по мере того, как последние гибнут в напрасных надеждах и упованиях на счастье и радость. Когда на земле убивают мать у детенышей и они, веря и надеясь, ждут пищи и, наконец, погибают мучительной смертью, то на этом проклятом острове восстают их призрачные подобия, которые, словно пауки, высасывают стонущую жизнь из живых существ на нашей земле: исчезающие в упованиях силы бытия этих существ приобретают здесь форму, делаются пышно разрастающейся сорной травой, а почва вечно удобряется дыханием времени, потерянного в ожиданиях. Идя далее, я вошел в город, наполненный людьми. Многих из них я знал на земле и вспоминал теперь об их бесчисленных, напрасных надеждах, о том, что они с каждым годом делались все подавленнее и все же не хотели истребить вампиров - их собственные демонические "я", - гнездившиеся в их сердцах и пожиравших жизнь и время. Здесь я увидел их в виде раздутых губчатых чудовищ, с толстыми брюхами, с выпученными, стекловидными глазами над набитыми жиром щеками, таскающихся взад и вперед. Из банкирской конторы, над которой висела вывеска: Банк Фортуна. Каждый билет выигрывает главный выигрыш ! валила, тесня друг друга, ухмыляющаяся толпа, волоча за собою мешки с золотом, причем толстые губы громко чавкали от удовольствия: то были превратившиеся в жир и студень фантомы людей, погибавших на земле от неутолимой жажды выигрыша. Я вступил в храмообразное помещение, колонны которого возвышались до небес; там, на троне из запекшейся крови сидело человекоподобное чудовище с четырьмя руками, с гнусной мордой гиены, источающей пену: бог войны диких африканских племен, которые, в суеверном ужасе, приносят ему жертвы, дабы испросить победу над врагами. Вне себя от ужаса я выбежал на улицу, спасаясь от запаха разложения, наполнявшего этот храм, и в изумлении остановился перед дворцом, затмевавшим своим великолепием все, виденное мною до тех пор. Но в то же время каждый камень, конек на крыше, каждая лестница казались мне странно знакомыми, как будто я некогда воздвигал все это в моих фантазиях. Словно будучи неограниченным владыкой и собственником дома, я поднялся по широким мраморным ступеням и прочитал на одной из дверей мое собственное имя: Иоганн Герман Оберейт. Я вошел и увидел там себя самого за роскошным столом, одетого в пурпур, окруженного множеством рабынь, и узнал в них тех женщин, к которым в течение всей моей жизни влеклись мои чувства хотя бы даже на одно мгновенье. Чувство неожиданной ненависти овладело мною при сознании того, что здесь пирует и наслаждается мой двойник в течение всей моей жизни и что это я сам вызвал его к бытию и одарил таким богатством, дав истекать из души магической силе моего "я" в надеждах, стремлениях и ожиданиях. Я с ужасом вдруг убедился в том, что вся моя жизнь состояла лишь из ожиданий в различной форме и только из ожиданий - своего рода непрерывного истекания кровью - и что в общем мне оставалось всего лишь несколько часов для восприятия действительности. То, что я прежде считал содержанием моей жизни, теперь лопнуло на моих глазах словно мыльный пузырь. Я говорю вам, что все совершаемое нами здесь, на земле, влечет за собою новые ожидания и новые надежды; весь мир отравлен зачумленным дыханием умирающей, едва только что родившейся, действительности. Кто из нас не испытал нервирующей слабости, овладевающей нами в приемной врача, адвоката или же какого-нибудь чиновника? То, что мы называем жизнью, есть воистину приемная смерти. Я внезапно тогда понял, что такое время: мы сами существа, созданные из времени, тела, которые только кажутся материальными, а на самом деле являются ничем иным, как сгущенным временем. А наше постепенное увядание по пути к могиле есть превращение во время с сопровождающими его ожиданиями и надеждами - так лед на очаге превращается снова в воду! Я увидел, что мой двойник содрогнулся, когда во мне проснулось это сознание, и страх исказил его лицо. Теперь я знал, что мне надо делать - бороться на смерть с призраками, сосущими нас, как вампиры. О, эти паразиты, живущие на нашей жизни, знают хорошо, что им надо быть невидимыми для людей и скрыват