л одинокую женщину. Гласе с Расселом разыгрывали шутливую пантомиму, смахивая пыль с его пиджака, поправляя ему галстук, получше укрепляя цветок у него за ухом. Потом они оттолкнули его, как лодку от причала. "Ну! -- сказали они. -- Вперед!" Он медленно дрейфовал к ней, и она следила за его приближением. Она оперлась локтем на столик, а подбородок положила на ладонь. Русалка пела: не сиди под яблонькой ни с кем, только со мной, ни с кем, только со мной. Он подумал -- как потом оказалось, правильно, -- что его жизнь сейчас изменится. В десяти футах от нее он улыбнулся. Он подошел, как раз когда оркестр кончил играть. Он стоял слегка покачиваясь, держась за спинку стула, выжидая, пока утихнут аплодисменты, и когда они стихли, Мария Экдорф сказала на безупречном английском, ее едва заметный акцент лишь ласкал слух: "Потанцуем?" Леонард извиняющимся жестом дотронулся до своего живота. Там смешались три абсолютно разных напитка. -- Простите, это ничего, если я сяду? -- сказал он. И он сел, и они сразу же взялись за руки, и прошло много минут, прежде чем он смог вымолвить очередное слово. 5 Ее звали Мария Луиза Экдорф, ей было тридцать лет, и она жила в Кройцберге, на Адальбертштрассе -- в двадцати минутах езды от дома Леонарда. Она работала машинисткой и переводчицей в маленькой автомастерской британской армии, в Шпандау. Был муж по имени Отто, который неожиданно появлялся два-три раза в год и требовал денег, иногда пуская в ход кулаки. Квартира у нее была двухкомнатная, с крошечной кухонькой за занавеской, и добираться туда надо было по темной деревянной лестнице в пять пролетов. На каждой площадке из-за дверей слышались голоса. В водопроводе не было горячей воды, а холодный кран зимой не разрешалось закрывать до конца, чтобы не замерзли трубы. Английскому она научилась от бабки, которая до и после Великой войны работала в Швейцарии, учительницей-немкой в школе для английских девочек. Семья Марии переехала в Берлин из Дюссельдорфа в 1937-м, когда ей было двенадцать. Отец был местным представителем компании, производившей коробки передач для грузовиков. Теперь ее родители жили в Панкове, в русском секторе. Отец служил кондуктором на железной дороге, мать тоже нашла себе работу: паковала на фабрике электрические лампочки. Они до сих пор не простили дочери, что в двадцать лет она вышла замуж против их воли, и не нашли утешения даже в том, что оправдались худшие их предсказания. Иметь в своем распоряжении целую двухкомнатную квартиру было для одинокой бездетной женщины почти роскошью. Жилья в Берлине не хватало. Соседи с ее площадки и с той, что была под ней, держались отчужденно, но те, кто жил ниже и знал о Марии меньше, были по крайней мере вежливы. Она дружила кое с кем из молодых работниц мастерских. В день знакомства с Леонардом ее сопровождала некая Дженни Шнайдер, весь вечер протанцевавшая с сержантом французской армии. Кроме того, Мария состояла в клубе велосипедистов, пятидесятилетний казначей которого был безнадежно влюблен в нее. В прошлом апреле кто-то украл из подвала их дома ее велосипед. Она мечтала довести свой английский до совершенства и когда-нибудь поступить переводчицей на дипломатическую службу. Часть этого Леонард узнал, когда передвинул свой стул так, чтобы ему не было видно Гласса и Рассела, и заказал Марии "пимс" (Алкогольный напиток из джина, разбавленного особой смесью.) с лимонадом, а себе еще пива. Остальное выяснялось постепенно и с большими трудами в течение многих недель. Наутро после посещения "Рези" он был у ворот Альтглинике в восемь тридцать, за полчаса до срока, -- последнюю милю он прошел от поселка Рудов пешком. Его поташнивало, он устал, хотел пить и еще не до конца протрезвел. Проснувшись сегодня, он обнаружил на столике рядом с кроватью клочок картона, оторванный от сигаретной пачки. Мария написала на нем свой адрес, и теперь он лежал у него в кармане. Ручку она попросила у приятеля Дженни, французского сержанта, а писала, положив картонку Дженни на спину, покуда Гласе и Рассел ждали в машине. В руке Леонард держал пропуск на радиолокационную станцию. Часовой взял его и пристально поглядел ему в лицо. Подойдя к комнате, которую он теперь считал своей, Леонард обнаружил, что ее дверь открыта, а внутри собирают инструменты трое мужчин. По-видимому, они проработали здесь всю ночь. Ящики с магнитофонами были сложены посередине. Все стены занимали закрепленные на болтах полки, достаточно глубокие, чтобы разместить на них вынутые из ящиков приборы. До верхних полок можно было добраться с помощью маленькой библиотечной стремянки. В потолке проделали круглую дырку для вентиляционного воздуховода; к отверстию была только что привинчена железная решетка. Где-то над потолком уже гудел вытяжной вентилятор. Отступив в сторону, чтобы дать рабочему вынести лесенку, Леонард заметил на своем рабочем столе дюжину коробок с электрическими вилками и новые инструменты. Он рассматривал их, когда рядом появился Гласе с охотничьим ножом в зеленом холщовом чехле. Его борода сверкала на электрическом свету. Он не стал тратить время на приветствия. -- Вскрывать будете вот этим. Распечатывайте по десять приборов кряду, ставьте на полки, потом выносите пустые ящики на задний двор и сжигайте дотла. Ни в коем случае не появляйтесь с ними перед зданием. За вами будут следить. Смотрите, чтобы ничего не уносило ветром. Вы не поверите, но какой-то умник нанес на ящики трафаретом порядковые номера. Когда выходите из комнаты, обязательно запирайте ее. Вот вам ключ, под вашу ответственность. Распишитесь за него здесь. Один из рабочих вернулся и стал шарить по комнате. Леонард вздохнул и сказал: -- Хороший был вечер. Спасибо. -- Он хотел, чтобы Боб Гласе спросил о Марии, оценил его победу. Но американец повернулся к нему спиной и рассматривал полки. -- Когда вынете приборы, их надо будет укрыть материей, чтобы не пылились. Я закажу. -- Рабочий опустился на четвереньки и оглядывал пол. Носком своего грубого ботинка Гласе указал на шило. -- И местечко славное, -- продолжал Леонард. -- Честно говоря, я до сих пор не совсем в форме. Рабочий поднял инструмент и вышел. Гласе пинком захлопнул за ним дверь. По наклону его бороды .Леонард понял, что сейчас его будут распекать. -- Послушайте меня. Вы думаете, экая важность, распаковать приборы и сжечь ящики. Думаете, это может сделать и уборщик. Так вот, вы неправы. В этом проекте важно все, абсолютно все, каждая мелочь. Есть ли хоть какая-нибудь уважительная причина для того, чтобы сообщать мастеровому, что вчера вечером мы с вами выпивали вместе? Подумайте серьезно, Леонард. Что может связывать старшего офицера с простым техником из британского Министерства почт? Этот рабочий -- солдат. Он может пойти с приятелем в бар и упомянуть там об этом, безо всякого злого умысла. А на соседнем табурете будет сидеть смышленый мальчишка-немец, который привык держать ушки на макушке. Таких в этом городе сотни. Потом он пойдет прямиком в кафе "Прага" или еще куда-нибудь со своим товаром. Пятьдесят, марок за информацию, а если повезет, то и вдвое больше. Мы копаем прямо у них под ногами, мы в их секторе. Если нас обнаружат, они будут стрелять на поражение. И никто их не осудит. Гласе подошел ближе. Леонард почувствовал себя неуютно, и не только из-за близости другого человека. Ему было стыдно за Гласса. Он явно переигрывал, и Леонарда тяготила необходимость быть единственным зрителем этого спектакля. Он снова не знал, какой реакции от него ждут. Дыхание Гласса отдавало растворимым кофе. -- Я хочу, чтобы вы выработали абсолютно новое отношение ко всему. Как только вам захочется что-нибудь сделать, остановитесь и подумайте о последствиях. Идет война, Леонард, и вы -- солдат на переднем крае. Когда Гласе ушел, Леонард подождал, затем открыл дверь, глянул по коридору в оба конца и лишь после этого поспешил к фонтанчику с питьевой водой. Вода была холодная, с металлическим привкусом. Он пил не отрываясь несколько минут. Когда он вернулся в комнату, Гласе был там. Он покачал головой и поднял ключ, оставленный Леонардом. Потом вложил его англичанину в руку, сомкнул на нем его пальцы и удалился без единого слова. Леонард покраснел, несмотря на похмелье. Чтобы поддержать себя морально, он вынул из кармана взятую у Марии картонку с адресом. Прислонился к ящикам и медленно перечитал его. Erstes Hinterhaus, funfter Stock rechts, Adalbertstrasse 84 (Адальбертштрассе. 84, первый флигель, пятый этаж справа). Он провел рукой по верху ящика. Светлая оберточная бумага была почти телесного цвета. Его сердце работало как храповик, с каждым ударом закручиваясь все туже и туже. Как он вскроет все эти коробки в таком состоянии? Он прислонился к картону щекой. Мария. Ему надо отдохнуть, как еще прояснить мысли? Но перспектива неожиданного возвращения Гласса была столь же невыносимой. Абсурд, стыд, хитросплетения секретности -- он не мог решить, что хуже. Застонав, он спрятал клочок с адресом, дотянулся до верхней коробки и стащил ее на пол. Затем вынул из чехла охотничий нож и воткнул в нее. Картон поддался легко, как плоть, и он почувствовал и услышал, как под кончиком ножа треснуло что-то хрупкое. Его охватила паника. Срезав крышку, он разгреб опилки и вынул листы спрессованной гофрированной бумаги. Разорвав суровую марлю, в которую был завернут магнитофон, он увидел на месте, предназначенном для установки бобин, длинную косую царапину. Одна из регулировочных ручек раскололась надвое. Он с трудом разрезал оставшийся картон. Затем вынул прибор, присоединил к нему вилку и, поднявшись по стремянке, поставил на самую верхнюю полку. Сломанную ручку он положил в карман. Потом надо будет составить заявку на замену. Помедлив только для того, чтобы снять пиджак, Леонард принялся вскрывать другую коробку. Час спустя на полке стояли еще три прибора. Резать клейкую ленту и верхние клапаны было легко. Но углы были укреплены дополнительными слоями картона и скобками, которые мешали ножу. Он решил работать без остановки, пока не одолеет первые десять коробок. К обеденному перерыву он распаковал десять магнитофонов и поставил их на полки. У двери выросла груда картона высотой в пять футов, а рядом с ней -- куча опилок, достающая до самого настенного выключателя. Столовая была пуста -- только за одним столиком сидели грязные прокладчики, не обратившие на Леонарда никакого внимания. Он снова заказал бифштекс с картошкой и лимонад. Прокладчики тихо переговаривались и посмеивались. Леонард напряг слух. Он разобрал произнесенное несколько раз слово "шахта" и решил, что они проявляют неосторожность, говоря о деле. Едва он управился с едой, как вошел Гласе, сел за его столик и спросил, как продвигается работа. Леонард сообщил о своих успехах. -- Это отнимает больше времени, чем я думал, -- заключил он. -- А по-моему, все в порядке, -- сказал Гласе. -- Вы делаете десяток утром, десяток после полудня, десяток вечером. Тридцать ящиков в день. Пять дней. В чем проблема? Сердце Леонарда пустилось в галоп, потому что он решился высказать свои мысли. Он залпом выпил лимонад. -- Вообще-то, честно говоря, вы ведь знаете, что моя специальность электротехника, а не распаковка ящиков. Я готов делать все, что понадобится, в разумных пределах, потому что понимаю, как это важно. Но я рассчитывал иметь немного свободного времени по вечерам. Гласе ответил не сразу; выражение его лица не изменилось. Он смотрел на Леонарда, ожидая дальнейшего. Наконец он сказал: -- Вы хотите обсудить продолжительность рабочего дня? Поговорить о разделении труда? Будем устраивать тут базар, как комми в британских профсоюзах? После того как вам выдали пропуск, ваша работа здесь состоит в том, чтобы выполнять приказы. Не нравится -- я свяжусь с Доллис-хилл и попрошу, чтобы вас отозвали. -- Потом он встал, и черты его лица смягчились. Прежде чем уйти, он коснулся плеча Леонарда и сказал: -- Ладно, не унывайте, дружище. В результате Леонард целую неделю, а то и больше, занимался лишь тем, что вскрывал картонные ящики, сжигал упаковочные материалы, присоединял к магнитофонам вилки, нумеровал их и ставил на полки. Он работал по пятнадцать часов в день. Дорога тоже отнимала у него не один час. С Платаненаллее он ехал на метро до Гренцаллее, а там садился на сорок шестой автобус, идущий в Рудов. Оттуда надо было двадцать минут шагать пешком по унылой проселочной дороге. Ел он в столовой и в SchnellimbiB (Закусочная) на Райхсканцлерплац. Он мог думать о Марии по дороге, или когда ворошил длинным шестом горящие картонные коробки, или когда жевал у ларька очередную Bratwurst. Он знал, что, будь у него чуть больше свободных минут и не выматывайся он так на работе, это превратилось бы в навязчивую идею, он влюбился бы по-настоящему. Ему не хватало времени сесть спокойно, чтобы не клонило в сон, и подумать об этом как следует. Ему не хватало досуга, граничащего со скукой, когда распускаются цветы фантазии. Все его мысли занимала работа; при его болезненной аккуратности даже выполнение примитивных служебных операций действовало на него гипнотически и исключало всякую возможность отвлечься. Одетый как Дедушка Время из школьной пьесы, в чужой широкополой шляпе и армейской шинели до самых галош, он проводил много времени у своего костра. Мусоросжигатель оказался хилой, постоянно теплящейся горелкой, кое-как защищенной от дождя и ветра низкой кирпичной стеной с трех сторон. Рядом стояли два десятка мусорных баков, а немного дальше -- мастерская. За грязной дорогой находилась погрузочная площадка, где круглый день скрежетали рычагами передач приезжающие и отъезжающие грузовики. У него было строгое распоряжение не покидать костра, пока все не сгорит до конца. Некоторые листы тлели очень медленно, и даже с помощью бензина не удавалось заметно ускорить процесс. У себя в комнате он концентрировался на уменьшающемся штабеле коробок на полу и растущем числе приборов на полках. Он говорил себе, что опустошает ящики ради Марии. Это была проверка на постоянство, работа, с помощью которой он доказывал, что чего-то стоит. Этот труд он посвящал ей. Он втыкал нож в картон и вспарывал его ради нее. Думал он и о том, насколько просторнее станет его комната, когда он закончит, и как он тогда оборудует свое рабочее место. Он сочинял для Марии беспечные записки, в которых с хитроумной небрежностью назначал ей встречи в пивной поблизости от ее дома. Но, снова оказываясь на Платаненаллее незадолго до полуночи, он уже не мог справиться с усталостью, чтобы вспомнить точный порядок слов или начать придумывать все заново. Много лет спустя Леонард без малейшего труда мог представить себе лицо Марии. В его памяти оно излучало свет, как лица на некоторых старинных портретах. Можно сказать, в нем было что-то почти двухмерное: линия волос обрамляла высокий лоб, а на другом конце этого длинного, безупречного овала был подбородок, хрупкий и одновременно нежный, так что, если она наклоняла голову в своей трогательной манере, ее лицо принимало вид диска, было скорее плоским, чем объемным, -- такое лицо мог бы написать вдохновенной кистью какой-нибудь великий художник. Волосы Марии были удивительно тонкими, как у ребенка, и часто выбивались из-под детских заколок, какие тогда носили женщины. Ее глаза были серьезными, но не грустными, зелеными или серыми в зависимости от освещения. Ее лицо не подкупало живым обаянием. Она постоянно грезила, часто отвлекалась на мысли, которые не хотела делить с другими, и чаще всего на ее лице царило выражение рассеянной настороженности -- голова чуть поднята и слегка наклонена в сторону, указательный палец левой руки теребит нижнюю губу. Если заговорить с ней после паузы, она могла встрепенуться. У нее была такая внешность, такие манеры, которые мужчины легко толкуют на свой лад. В ее тихой отрешенности можно было увидеть проявление женской силы, а в спокойном внимании -- признак детской беспомощности. С другой стороны, в ней действительно могли совмещаться эти противоположности. Например, кисти ее рук были маленькими, она стригла ногти по-детски коротко и никогда их не красила. Однако она брала на себя труд покрывать ногти на ногах огненно-красным или оранжевым лаком. Руки у нее были тонкие, она не могла поднять совсем небольшую тяжесть и даже раму обыкновенного, легко открывающегося окна. Зато ее стройные ноги были сильными и мускулистыми -- возможно, благодаря экскурсиям на велосипеде, закончившимся, когда ее отпугнул от клуба его угрюмый казначей, а ее велосипед украли из общего подвала. Для двадцатипятилетнего Леонарда, который не видел ее пять дней, поскольку с утра до ночи сражался с картоном и опилками, который хранил как залог их знакомства один лишь клочок такого же картона с ее адресом, ее облик был ускользающим. Чем сильнее он напрягал память, тем больше, дразня его, расплывались ее черты. Он сохранил о ней лишь общее впечатление, но и оно таяло под его пылким испытующим взором. В его мозгу возникали сцены, в которых он хотел бы участвовать, подходы, которые требовали проверки, но все, чем оделяла его память, -- это было некое присутствие, сладостное и манящее, однако невидимое. Он уже позабыл акцент, с которым она произносила английские фразы. Он начал сомневаться, что узнал бы ее, встретив на улице. Единственной определенностью было впечатление от полутора часов, проведенных за ее столиком в танцевальном клубе. Тогда он любил это лицо. Теперь оно исчезло, оставив по себе только любовь, которой почти нечем было питаться. Он должен был увидеть ее снова. Только на восьмой или девятый день Гласе позволил ему передохнуть. Все магнитофоны стояли на полках, двадцать шесть из них были проверены и снабжены устройством включения по сигналу. Утром Леонард лишних два часа продремал в эротической духоте теплой постели. Потом он побрился, принял душ и, завязав на поясе полотенце, прогулялся по квартире, будто открывая ее заново, чувствуя себя ее полновластным хозяином. Он слышал, как отделочники передвигают внизу стремянку. Для всех остальных сегодня был рабочий день, кажется, понедельник. Наконец-то у него появилось время на эксперимент с молотым кофе. Вышло не очень здорово, кофейная гуща и нерастворившееся сухое молоко скопились в центре, когда он помешивал напиток, но он был счастлив, завтракая в одиночестве бельгийским шоколадом, прижимая босые ступни к ребрам раскаленной батареи и обдумывая план своей кампании. Его ожидало непрочтенное письмо из дома. Он небрежно вскрыл его ножом, словно просматривать почту по утрам за завтраком было для него привычным делом. "Спасибо тебе за письмо, рады, что ты понемногу обживаешься..." Он собирался придумать ненавязчивое послание Марии, но почему-то чувствовал, что прежде следует завершить процесс одевания. Наконец одевшись и написав то, что хотел ("Мы с Вами познакомились в "Рези" на прошлой неделе, и Вы были так добры, что дали мне свой адрес, так что, надеюсь, Вас не удивит моя записка, и Вы, конечно, не обязаны на нее отвечать..."), он понял, что ждать ответа по крайней мере три дня явно выше его сил. К тому времени он опять окажется в призрачном мире своей комнаты без окон и пятнадцатичасового рабочего дня. Он налил вторую чашку кофе. Гуща осела. У него возник другой план. Он отнесет ей записку, чтобы узнать, когда она возвращается с работы. Напишет, что проходил мимо и будет ждать в такой-то закусочной на соседней улице, в шесть часов. Пустые места можно заполнить позже. Он немедленно принялся за дело. Полдюжины попыток не принесли ему удовлетворения. Он хотел добиться небрежности и убедительности. Она должна была подумать, что он черкнул записку, стоя у ее двери, что он забежал туда, надеясь застать ее, и лишь потом вспомнил, что она на работе. Он не хотел показаться навязчивым, а тем более серьезным и глуповатым. К полудню вокруг него были разбросаны черновики. Окончательный вариант он держал в руках. Случайно забрел в ваши края и решил заскочить, повидаться. Он положил его в конверт и по ошибке запечатал. Потом взял нож и вскрыл письмо, представляя себе, что он -- это она, сидящая у своего стола, только что вернувшаяся с работы. Он расправил письмо и перечел его дважды, как могла бы сделать она. Тон был безупречен. Он нашел другой конверт и встал. До вечера оставались еще долгие часы, но он знал, что не удержится и пойдет сейчас же. В спальне он переоделся в лучший костюм. Достал из вчерашних брюк обтерханный клочок картона с адресом, хотя уже выучил его наизусть. Развернул на неубранной постели план города. Поразмыслил о том, стоит ли надевать ярко-красный вязаный галстук. Он раскрыл дорожный набор по уходу за обувью и, выбирая маршрут, начистил до блеска свои лучшие черные туфли. Чтобы убить время и в полной мере насладиться предприятием, он дошел пешком до Эрнст Ройтерплац, а затем поехал на метро до Котбусертор в Кройцберге. И все же он оказался на Адальбертштрассе чересчур рано. Дом номер восемьдесят четыре был не больше чем в пяти минутах ходьбы. Таких разрушений, как в этом районе, он не видел нигде. Впрочем, даже без них место выглядело достаточно уныло. Фасады многоквартирных корпусов, особенно вокруг дверей и окон, были в щербинах от пуль -- видимо, здесь шли напряженные уличные бои. Каждое второе или третье здание было наполовину выпотрошено или стояло без крыши. Целые дома были разрушены, и их обломки лежали там же, где упали: из груд мусора торчали стропила и ржавые трубы. После двух недель, проведенных в городе, где он ходил по магазинам, ел, пользовался транспортом и работал, его прежнее восхищение разрухой казалось ребяческим, отталкивающим. Когда он перешел Ораниенштрассе и увидел, как на расчищенной площадке строят дом, это зрелище его порадовало. Тут же он заметил бар и направился к нему. Этот бар под названием "Bei Tante Else" ("У тети Эльзы") вполне подходил для его целей. Он вынул свою бумажку и вписал на пустые места названия бара и улицы. Потом, под влиянием неожиданного импульса, ступил внутрь. Он помедлил рядом с кожаной занавеской, пока его глаза привыкали к темноте. Здесь было тесно и полно народу, почти как в туннеле. Поодаль за одним из столиков сидели и пили несколько женщин. Одна из них тронула себя под подбородком, чтобы привлечь внимание к галстуку Леонарда, и протянула руку. "Keine Kommunisten hier!"(Коммунистам сюда нельзя!) Ее подруги рассмеялись. На мгновение их манеры и показной шик навели его на мысль, что все они явились сюда с какой-то шумной полуофициальной вечеринки. Потом он сообразил, что это проститутки. За другими столиками, уронив головы, спали мужчины. Когда он выбирался назад, еще одна женщина окликнула его, и это снова вызвало смех. На улице он остановился. Это место не годилось для встречи с Марией. Он не хотел и сидеть здесь один, дожидаясь ее. С другой стороны, если исправить записку, сразу станет видно, что она сочинена не на ходу. Поэтому он решил подождать у ее дома, а когда Мария придет, он извинится и прямо скажет, что не ориентируется в этом районе. Заодно будет и повод для разговора. Может, это даже покажется ей забавным. Восемьдесят четвертый дом ничем не отличался от прочих. Кривая линия из пулевых отметин над окнами первого этажа, должно быть, осталась от пулеметного обстрела. Широкие открытые ворота вели в полутемный внутренний двор. Между булыжниками пробивались сорняки. Недавно опорожненные мусорные баки валялись как попало. Стояла тишина. Дети еще не вернулись из школы. Где-то готовили то ли поздний обед, то ли ранний ужин. Он слышал запах жареного лука. Вдруг он пожалел о том, что пропустил свой обычный бифштекс с картошкой. По другую сторону двора стоял, видимо, нужный ему флигель. Он направился туда и вошел в узкую дверь. Наверх вела крутая деревянная лестница. На каждой площадке было по две квартиры. Он шел мимо детского плача, музыки, доносящейся из приемников, смеха, а выше какой-то человек повторял с плачущим ударением на втором слоге: "Папа? Папа? Папа?" Он был здесь непрошеным гостем. Изощренная нечестность его плана начала угнетать Леонарда. Он достал из кармана конверт, чтобы опустить его в щель на двери и уйти как можно быстрее. Ее квартира была на самом верху. Потолок здесь был ниже, чем на других этажах, и это подогревало его стремление сбежать. Ее зеленая дверь, в отличие от прочих, была свежевыкрашена. Он бросил конверт в щель и вдруг совершил необъяснимый поступок, абсолютно ему не свойственный. Он взялся за ручку двери и нажал. Возможно, он ждал, что дверь будет заперта. Возможно, это было одним из тех бессмысленных маленьких действий, которыми полна ежедневная жизнь. Дверь подалась и раскрылась настежь, и там, прямо перед ним, стояла она. 6 Квартиры в домах, расположенных за старыми берлинскими зданиями, с давних пор были самыми дешевыми и перенаселенными. Когда-то здесь жили слуги, чьи хозяева занимали более удобные апартаменты с окнами, выходящими на улицу. У тех же, кто селился во флигелях, окна выходили либо во двор, либо в узкое пространство, разделявшее соседние здания. Так что откуда этим зимним вечером взялся солнечный свет, падавший на пол между ними из открытой двери ванной, -- в его косом рыже-золотистом столбе плавали пылинки, -- осталось тайной, которую Леонард так и не дал себе труда разрешить. Возможно, солнечные лучи отражались от окна напротив. Но как бы там ни было, в тот момент это выглядело добрым знаком. У самого края солнечного клина лежало письмо. За ним абсолютно неподвижно стояла Мария. На ней были юбка из толстой шотландки и красный кашемировый свитер американского производства, подарок ее верного поклонника, отказаться от которого у нее не хватило ни бескорыстия, ни душевной черствости. Они смотрели друг на друга поверх солнечного света и оба молчали. Леонард пытался сформулировать приветствие в форме извинения. Но как объяснить столь целенаправленный поступок, как открывание двери? Ему мешала сосредоточиться и радость по поводу того, что ее красота получила подтверждение. Значит, он не зря так маялся. Мария же, не узнавшая Леонарда в первые секунды, вначале была парализована страхом. Его внезапное появление вызвало к жизни память десятилетней давности о солдатах, которые обычно приходили парами и распахивали двери без предупреждения. Леонард же ошибочно прочел на ее лице понятную враждебность хозяйки к незваному гостю. А слабая улыбка облегчения, когда Мария наконец узнала его, внушила ему, что он прощен. Проверяя свою удачу, он шагнул вперед и подал ей руку. -- Леонард Марнем, -- сказал он. -- Помните, в "Рези"? Даже теперь, когда Мария больше не чувствовала опасности, она отступила назад и скрестила руки на груди. -- Что вам угодно? Такой прямой вопрос привел Леонарда в замешательство, но это оказалось в его пользу. Он покраснел, замялся, а потом вместо ответа поднял свое письмо и протянул ей. Она открыла конверт, вынула оттуда единственный листок бумаги и,прежде чем начать читать, глянула поверх него на Леонарда -- убедиться, что он не подходит ближе. Как блеснули белки ее серьезных глаз! Леонард стоял, беспомощный. Он вспомнил, как отец просматривал при нем его школьные табели с очень неважными отметками. Как он и предполагал, она перечла записку во второй раз. -- Что это значит -- "заскочить"? Вот так открыть дверь -- это и есть "заскочить"? -- Он хотел пуститься в объяснения, но она уже смеялась. -- И вы предлагаете мне зайти в "Bei Tante Else"? В эту дыру для проституток? -- К его изумлению, она запела. Это был куплет из песенки, которую часто передавали по "Голосу Америки". "С чего ты решил, будто я из таких девчонок?". Бруклинский акцент в устах немки -- что может звучать сладостнее! Леонард едва не упал в обморок. Он был жалок, он был восхищен. В отчаянной попытке обрести равновесие он поправил мизинцем очки на носу. -- Честно говоря... -- начал он, но она обошла его, направляясь к двери и говоря с шутливой серьезностью: -- А почему вы явились ко мне без цветка в волосах? -- Она закрыла дверь и заперла ее. Потом, сияя улыбкой, соединила руки. Похоже, она и вправду была рада его видеть. -- Ну, -- сказала она, -- не выпить ли нам чаю? Они стояли в комнате величиной примерно десять на десять футов. Не поднимаясь на цыпочки, Леонард мог бы приложить ладонь к потолку. Окна выходили во внутренний двор, напротив был ряд таких же окон. Если подойти ближе и поглядеть вниз, можно было заметить опрокинутые мусорные баки. Мария убрала с единственного удобного стула учебник английской грамматики, чтобы Леонард мог сесть, пока она возится в кухоньке, устроенной в нише за занавеской. Леонард видел собственное дыхание, поэтому не стал снимать пальто. Он уже привык к жарко натопленным, на американский манер, складским помещениям; в его квартире тоже были мощные батареи, которые регулировались откуда-то из подвала. Он дрожал, но здесь даже холод был чреват надеждой. Ведь он делил его с Марией. У окна был обеденный стол, на нем кактус в горшке. Рядом стояла свеча в бутылке из-под вина. Интерьер дополнялся двумя простыми стульями и книжным шкафом, на голом полу лежал заляпанный персидский ковер. К стене около двери, которая, как решил Леонард, вела в спальню, была пришпилена черно-белая репродукция ван-гоговских "Подсолнухов", вырезанная из журнала. Больше взгляду не на чем было задержаться -- разве что на кучке туфель в углу, вокруг железной сапожной колодки. Обстановка комнаты Марии не имела решительно ничего общего с изысканным, аккуратным беспорядком тотнемской гостиной Марнемов с ее радиолой красного дерева и Британской энциклопедией в специальном шкафчике. Эта комната ни на что не претендовала. Можно было съехать отсюда завтра же без всякого сожаления, ничего не взяв с собой. Комната выглядела одновременно голой и захламленной, неряшливой и интимной. Пожалуй, она вызывала вполне определенное чувство. Здесь ты мог начать все сначала с самим собой. Человеку, с детства привыкшему лавировать среди материнского фарфора, даже старавшемуся не замарать руками обоев, было странно и приятно думать, что эта неопрятная, ободранная комната может принадлежать женщине. Она выливала чайник в маленькую раковину, где пара кастрюль едва держалась на стопке грязных тарелок. Он сидел за столом, глядя, как замедленно колышется подол ее толстой юбки, как теплый кашемир еле прикрывает верх складок клетчатой материи, глядя на ее ноги в тапочках и теплых носках. Вся эта зимняя шерсть успокаивала Леонарда, который сразу же ощутил бы угрозу в женщине, одетой провокационно. Шерстяные вещи предполагали ненавязчивую интимность, и теплоту, и самое тело, уютно и застенчиво прячущееся под их покровом. Она заваривала чай по-английски. У нее была чайница британского производства, и она подогрела чайник. Это также подействовало на Леонарда умиротворяюще. В ответ на его вопрос она рассказала, что, когда начинала работать в своих военных мастерских, "РЕМЕ", в ее обязанности входило трижды в день заваривать чай для командира и его заместителя. Она поставила на стол две белые армейские кружки -- точно такие же, как были в его квартире. Его несколько раз угощали чаем молодые женщины, но он до сих пор не встречал ни одной, которая не потрудилась бы перелить молоко в молочник. Она села против него, и они стали греть руки о большие кружки. Он знал по опыту, что, если не сделает громадного усилия, все покатится по обычной колее: за вежливым вопросом будет следовать вежливый ответ, затем новый вопрос. Давно ли вы здесь живете? Далеко ли вам ехать на работу? У вас сегодня выходной? И пойдет катехизис. Только паузы будут прерывать неумолимое течение вопросов и ответов. Они станут взывать друг к другу издалека, с соседних горных пиков. И вскоре он с отчаянным нетерпением будет ждать шанса уйти, остаться наедине с собственными мыслями после неуклюжего прощания. Уже теперь они заметно отдалились от наполненности первых минут их встречи. Он спросил о том, почему она так заваривает чай. Еще один подобный шаг, и дела уже не поправить. Она поставила кружку и спрятала руки глубоко в карманы юбки. Она легонько постукивала тапочкой по ковру. Ее голова была чуть наклонена -- может быть, она ждала чего-то или отбивала ритм песенки, звучащей у нее в голове? Возможно, той же самой -- "Забирай свою норку и жемчуг, прощай, миленок..."? Он никогда не видел, чтобы женщина отстукивала такт ногой, но знал, что ему нельзя ударяться в панику. Это было чувство, коренящееся где-то в глубине, далеко под разумными соображениями и даже интуицией, -- что ответственность за развитие событий лежит целиком на нем. Если он не найдет простых слов, которые сблизят их, провал будет лишь на его совести. Что бы такое сказать, не банальное, но и не бестактное? Она снова взяла кружку и смотрела на него с полуулыбкой, почти не разомкнувшей губ. "Не слишком тоскливо вам тут одной?" прозвучало бы чересчур двусмысленно. Она может подумать, что он набивается к ней в сожители. Не в силах дольше выносить молчание, он все-таки выбрал светский разговор и начал было спрашивать: "Давно вы тут живете?", но она вдруг поспешно перебила его своим вопросом: -- Как вы выглядите без очков? Пожалуйста, покажите. -- Это последнее слово она протянула дольше, чем счел бы разумным любой носитель языка, отчего по животу Леонарда пробежал тонкий, трепетный холодок. Он быстро снял с лица очки и замигал на нее. Он неплохо различал то, что находилось от него не дальше трех футов, и черты ее лица смазались лишь отчасти. -- Ага, -- спокойно произнесла она. -- Так я и думала. У вас очень красивые глаза, а вы их все время прячете. Никто не говорил вам, какие они красивые? Что-то подобное говорила мать Леонарда, когда ему было пятнадцать и он только начал носить очки, но это вряд ли подходило к случаю. У него возникло ощущение, что он медленно поднимается в воздух. Она взяла его очки, сложила их и вернула на стол, к горшку с кактусом. Его собственный голос показался ему сдавленным. -- Нет, никто. -- А другие девушки? Он покачал головой. -- Значит, я первая вас открыла? -- Это прозвучало шутливо, но в ее взгляде не было насмешки. Он почувствовал, как в ответ на ее комплимент расплывается в дурацкой мальчишеской ухмылке, но ничего не мог с собой поделать. -- И ваша улыбка, -- сказала она. Она отвела с глаз прядь волос. Ее лоб, высокий, овальный, напомнил ему предположительный облик Шекспира. Он не был уверен, что ему стоит сообщать ей об этом. Молча он взял ее за руку, едва закончившую движение, и они сидели так минуту или две, как во время их первой встречи. Она сплела свои пальцы с его, и именно в этот миг, а не потом в спальне или еще позже, когда они рассказывали о себе с большей свободой, Леонард ощутил, что накрепко связан с ней. Их руки идеально подходили друг к другу, пожатие было сложным, нерасторжимым, в нем было бесконечно много точек соприкосновения. На этом скудном свету, да еще без очков, он уже не различал, какие пальцы принадлежат ему. Сидя в темнеющей стылой комнате, так и не сняв пальто, держа ее-за руку, он чувствовал, что расстается со всей прежней жизнью. И это было восхитительно. Что-то изливалось из него, перетекало из его ладони в ее, что-то поднималось в ответ по его руке, по груди, стискивало ему горло. Единственная мысль кружилась в голове: это оно, так вот как это бывает, это оно... Наконец она отняла свою кисть, сложила руки на груди и выжидательно посмотрела на него. Без всяких причин, разве что из-за серьезности ее взгляда, он начал оправдываться. -- Я бы пришел раньше, -- сказал он, -- но мне приходилось работать круглые сутки. И потом, честно говоря, я не знал, захотите ли вы меня видеть и вообще узнаете ли. -- У вас есть еще подруги в Берлине? -- Нет-нет, ничего такого. -- У него не вызвало сомнений ее право на этот вопрос. -- А в Англии были? -- Почти нет. -- Сколько же их было? Он помедлил, прежде чем кинуться головой в омут. -- Ну, честно говоря, ни одной. -- Ни одной подруги? -- Да. Мария наклонилась вперед. -- То есть вы никогда... Он не в силах был услышать какое бы то ни было окончание фразы. -- Нет, никогда. Она прижала руку ко рту, чтобы подавить готовый вырваться смех. В пятьдесят пятом году было не так уж удивительно, что человек, подобный Леонарду по характеру и воспитанию, не имеет полового опыта к концу двадцать пятого года жизни. Признаться в этом -- вот что заслуживало удивления. Он сразу же пожалел о своих словах. Она справилась со смехом, но лицо ее начало краснеть. Это их сплетенные пальцы заставили его решить, будто он может говорить откровенно. В этой голой комнатке с несколькими парами туфель, где жила одинокая женщина, не считавшая нужным возиться с молочниками и салфеточками на чайном подносе, казалось возможным ничего не приукрашивать. Впрочем, он не ошибся. Румянец на щеках Марии был вызван стыдом при мысли о том, что Леонард обязательно поймет ее смех неправильно. В действительности это был нервный смех, вызванный облегчением. Ее вдруг освободили от тягостного ритуала обольщения. Теперь ей не надо было исполнять принятую в таких случаях роль и ждать оценки своей игры, сравнения ее с игрой других женщин. Ее страх перед физическим насилием пропал. Ее не заставят делать ничего, что ей не хотелось бы. Она была свободна -- они оба были свободны в выборе правил. Они вместе будут изобретать их. Она и вправду открыла для себя этого робкого англичанина с пристальным взглядом и длинными ресницами, он достался ей первой и будет принадлежать только ей. Эти мысли она сформулировала позже, когда осталась одна. А тогда все они вылились в единственный возглас облегчения и восторга, который она почти успела подавить. Леонард сделал большой глоток из кружки, поставил ее на стол и сказал бодрым, неуверенным голосом: "Ну вот". Потом надел очки и поднялся. После их рукопожатия для него не было более тоскливой перспективы, чем отправиться отсюда прочь -- обратно по Адальбертштрассе, вниз в метро и снова в свою квартиру, к пустой кружке из-под кофе и черновикам его дурацкого письма, рассыпанным по полу. Он видел все это мысленным взором, застегивая пояс своего габардинового пальто, но понимал, что после такой ошибки, как его унизительное признание, он должен уйти. Румянец на лице Марии делал ее еще милее, но и свидетельствовал об истинном масштабе его промаха. Она тоже встала и шагнула, преграждая ему путь к двери. -- Мне правда пора идти, -- объяснил Леонард, -- работа и вообще... -- Чем хуже ему становилось, тем беззаботней звучал его голос. Он начал обходить ее со словами: -- Чай был просто великолепный. -- Я хочу, чтобы вы остались, -- сказала Мария. Именно это он и мечтал услышать, но он уже слишком пал духом для того, чтобы повернуть вспять, был слишком прикован мыслями к своему поражению. Он направлялся к двери. -- У меня встреча в шесть. -- Это был отказ от последней надежды. Леонард сам удивлялся своей лжи. Он хотел остаться, она хотела, чтобы он остался, а он ничего не мог поделать. Словно кто-то лишил его воли, и он не мог поступить так, как велели ему собственные интересы. Жалость к себе убила в нем обычную способность придирчиво оценивать ситуацию и здравый смысл, и он очутился в туннеле, един