искусствовед кричал "шляпокрад". Наконец Рубин улыбнулся презрительно, Аркин - сожалеюще, и они разошлись. Аркину стало дурно, и он отменил занятия. К горлу подкатывала тошнота, затылок ломило, пришлось пойти домой и лечь в постель. Всю неделю он спал отвратительно, вздрагивал во сне, почти ничего не ел. "До чего довел меня этот ублюдок! До чего я сам себя довел? Меня втравили в это против моей воли", - думал Аркин. Все же судить о картинах ему куда легче, чем о людях. Это подметила в Аркине одна женщина много лет назад, и он негодующе отверг подобное обвинение; теперь - согласился. Он не находил ответов на свои вопросы и отчаянно боролся с угрызениями совести. Его снова пронзило, что необходимо извиниться, хотя бы потому, что Рубин этого сделать не может, а он, Аркин, может. Но вдруг ему снова станет дурно? В день своего тридцатишестилетия Аркин вспомнил об исчезнувшей ковбойской шляпе. Секретарь факультета изящных искусств обмолвилась, что Рубин не вышел на работу: он оплакивает умершую мать. И Аркина потянуло в пустую студию скульптора, в дебри каменных и железных фигур - он решил поискать свою шляпу. Допотопный шлем сварщика обнаружил, но ничего похожего на ковбойскую шляпу не нашел. Аркин провел много часов в огромной застекленной студии, внимательно разглядывая творения скульптора: спаянные железные треугольники, живописно расставленные меж обломков каменных статуй; железные цветы тянулись вверх, к свету, среди декоративных садовых фигурок, которые скульптор коллекционировал долгие годы. А занимался он, в основном, цветами: на длинных стебельках с крошечными венчиками, на коротких стебельках с махровыми соцветиями. Некоторые цветы были выполнены в мозаике и напоминали женские украшения: белые камешки и осколки разноцветного стекла в обрамлении из железных треугольников. От абстрактных форм из плавника Рубин пришел к конкретным формам - цветам; попадались и незавершенные бюсты сослуживцев, одна из скульптур смутно походила на самого Рубина в ковбойской шляпе. Было здесь чудесное карликовое деревце его работы. В дальнем углу стояли баллоны с газом и паяльная лампа, а также сварочный аппарат; вокруг - раскрытые тяжеленные ящики с железными треугольниками различной величины и толщины. Искусствовед рассматривал каждую скульптуру и начинал понимать, отчего Рубин так страшится новой выставки. В этих железных дебрях хорошо было лишь карликовое деревце. Может, Рубин боится признаться, что творец в нем угас, боится саморазоблачения? Несколько дней спустя Аркин готовился читать лекцию об автопортретах Рембрандта и, просматривая слайды, понял, что портрет, висевший, как ему помнилось, в амстердамском Королевском музее, на самом деле висит в лондонском Кенвуд Хаус. Шляпы художника и вправду были белыми, но ни на одном портрете не напоминали они шляпу Рубина. Аркин поразился. На амстердамском портрете Рембрандт был в белом тюрбане, обмотанном вокруг головы, на лондонском - в берете, какой носят художники, слегка взбитом вверх и набок. А у Рубина головной убор скорее походил на поварской колпак с картины Сэма {Голландский живописец пострембрандтовской эпохи (1699-1769).} "За обедом", чем на любую шляпу Рембрандта с больших полотен или других автопортретов, которые рассматривал Аркин на слайдах. Художник глядел со всех картин с горькой откровенностью. А глаза его в этих рукотворных зеркалах отражались по-разному: правый хранил бесстрастную и пристальную честность, левый же являл начало всех начал и глядел из неописуемой, бездонной глубины. Лицо на всех портретах было мудрым и печальным. А если не задавался Рембрандт целью написать эту печаль, значит - просто жизнь без печали немыслима. В темноте кабинета Аркин тщательно изучил картины, спроецированные на небольшой экран, и понял, что явно ошибся, сравнив шляпу Рубина с рембрандтовской. Но сам-то Рубин бесспорно знаком с этими автопортретами или даже специально просмотрел их. Так что же задело его столь глубоко? Ну, взглянул я на его белую шапку, вспомнил шляпу Рембрандта, сказал ему об этом - мог, кстати, и ошибиться, - так что ж такого? Я что в него - камень кинул? Чего он взъелся? Аркину просто необходимо было докопаться до истины. Значит, так. Допустим, я - Рубин, а он - Аркин. И у меня на голове шляпа. Вот он я - стареющий скульптор, за всю жизнь одна весьма сомнительная выставка, да и ту никто не видел. А рядом этот искусствовед Аркин, вечно что-то критикует, судит-рядит, всюду сует свой длинный нос, и сам-то неуклюжий, настроен дружески, но какой из него друг? Он и дружить-то не умеет. Кроме любви к искусству, нас не роднит ничто. И вот этот Аркин говорит, что на голове у меня шляпа Рембрандта, и желает успеха в работе; конечно, он не ведает, что творит, - а кто из нас ведает? Пускай он и в самом деле добра желает, но мне этого не вынести. Меня это попросту бесит. Он поминает Рембрандта, а собственные мои работы - дрянь, и на душе - тоска, и все это тяжким бременем давит мое сердце, и я поневоле то и дело спрашиваю себя: зачем дальше влачить жизнь, если скульптором настоящим мне не стать до конца моих дней? Меня эти мысли сразу обуревают, чуть завижу Ар-кина - неважно, говорит ли он, молчит ли, как на плавниковой выставке, - но упаси бог еще чего-нибудь скажет. И решаю я больше с ним не встречаться - никогда. Постояв перед зеркалом в туалете, Аркин бесцельно обошел все этажи художественной школы, а затем побрел вниз, в студию Рубина. Постучал в дверь. Никто не ответил. Он нажал ручку и, заглянув в студию, окликнул Рубина. За окнами нависала ночь. Студия освещалась множеством пыльных лампочек, но самого Рубина не было. Был только лес скульптур. Аркин прошелся среди железных цветов и обломков каменных статуй: хотел проверить - не ошибся ли. И почувствовал, что прав. Он рассматривал карликовое деревце, когда дверь открылась и появился ошеломленный Рубин в фуражке инженера-путейца. - Прекрасная работа, - выдавил Аркин, кивнув на деревце. - Лучшая здесь, на мой взгляд. Рубин, красный от мгновенно вспыхнувшей злобы, уставился на Аркина; на его впалых щеках в последнее время отросли рыжеватые бакенбарды, а глаза в этот миг были не сероватыми, а отчетливо зелеными. Он возбужденно зашевелил губами, но ничего не сказал. - Рубин, простите меня, я пришел сказать, что перепутал шляпы. Я тогда ошибся. - Ошиблись, черт подери. - Простите, нескладно получилось. И простите, что все зашло так далеко. - Далеко, черт подери... И Рубин заплакал, хотя пытался сдержаться изо всех сил. Плакал молча, его плечи тряслись, а слезы сочились меж грубых узловатых пальцев, закрывавших лицо. Аркин быстро ушел. Они перестали избегать друг друга; встречаясь, хоть и нечасто, мирно беседовали. Однажды Аркин, войдя в туалет, застал Рубина в той самой белой шляпе, которая якобы походила на шляпу Рембрандта: Рубин внимательно разглядывал себя в зеркале. Шляпа сидела на нем как венец крушения и надежды. АНГЕЛ ЛЕВИН Перевод Л. Беспаловой На портного Манишевица на пятьдесят первом году жизни посыпались одна за другой всевозможные невзгоды и беды. Человек изрядного достатка, он за ночь потерял все, что имел: в его мастерской начался пожар, огонь перекинулся на железный контейнер с моющей жидкостью, и мастерская сгорела дотла. Хотя Манишевиц был застрахован, но при пожаре пострадали два клиента, они потребовали возмещения убытков по суду, и их иски поглотили все его сбережения до последнего гроша. Чуть не одновременно его сына - и такого способного мальчика! - убили на войне, а дочь - и хоть бы слово сказала - вышла замуж за какого-то прощелыгу и будто сквозь землю провалилась, только ее и видели. Вот тут Манишевица стали мучить боли в спине, он даже гладить - а другой работы он не нашел - и то мог часа два в день, не больше, потому что долго стоять на ногах был не в силах: боль в спине становилась все нестерпимее. Фанни, жена и мать каких мало, подрабатывала на дому стиркой, шитьем, но вскоре начала чахнуть на глазах. Стала задыхаться, а потом захворала всерьез и слегла. Доктор - он раньше шил у Манишевица и теперь из жалости лечил их - не сразу поставил диагноз, но потом все-таки определил, что у нее склероз артерий в прогрессирующей стадии. Отвел Манишевица в сторону, предписал Фанни полный покой и, понизив голос, дал понять, что надежды почти нет. Манишевиц сносил все испытания едва ли не стоически; у него, похоже, не укладывалось в голове, что они выпали на его долю, а не постигли, скажем, какого-то знакомого или дальнего родственника; уже одно обилие несчастий было необъяснимо. И к тому же нелепо и несправедливо, а так как он всегда был человеком набожным, отчасти даже кощунственно. Вера в это поддерживала Манишевица во всех его невзгодах. Когда бремя страданий становилось непереносимым, он садился в кресло, закрывал запавшие глаза и молился: - Боженька, любимый, ну что я такого сделал, за что Ты меня так наказываешь? Тут же понимал тщетность своих вопросов, оставлял пени и смиренно молил Бога помочь ему: - Сделай так, чтобы Фанни опять была здоровая, а я сам не мучился болью на каждом шагу. Только сегодня, завтра уже будет поздно. Да что Тебе говорить - или Ты не знаешь? И Манишевиц плакал. * * * В убогой квартирке Манишевица, куда он перебрался после разорившего его пожара, из мебели только и было что пара-тройка жидких стульев, стол и кровать; находилась квартира в одном из самых бедных кварталов города. Состояла она из трех комнат: тесной, кое-как обклеенной обоями гостиной, кухни с деревянным ледником - горе, а не кухня - и спальни побольше - там на продавленной подержанной кровати лежала, ловя ртом воздух, Фанни. В спальне было теплее, чем в остальной квартире, и Манишевиц, излив Богу душу, при свете двух тусклых лампочек на потолке располагался здесь с еврейской газетой. Не сказать, чтобы читал - мысли его витали далеко; но как бы там ни было, его глаза отдыхали на печатных строках, и, когда он давал себе труд вникнуть - одно слово тут, другое там, помогало ему, пусть ненадолго, забыть о своих невзгодах. И вскоре он не без удивления обнаружил, что живо проглядывает новости в поисках интересных для себя сообщений. Спроси его, что именно он ожидает прочесть, он бы не ответил, но чуть погодя осознал, к своему глубокому удивлению, что надеется найти что-нибудь про себя. Манишевиц отложил газету, поднял глаза: у него создалось впечатление, что в квартиру вошли, хотя дверь вроде бы не стукнула. Он посмотрел вокруг - в комнате было удивительно тихо, Фанни, раз в кои-то веки, не металась во сне. Он забеспокоился, долго смотрел на нее, пока не убедился, что она дышит; потом - мысль о необъявившемся госте не оставляла его - заковылял в гостиную, где его ждало потрясение - и какое: за столом сидел негр и читал газету, сложенную вдвое, чтобы было удобнее держать в одной руке. - Что вам нужно? - спросил оробевший Манишевиц. Негр отложил газету, кротко поднял глаза на Манишевица: - Здравствуйте! Держался он неуверенно, словно попал к Манишевицу по ошибке. Крупного сложения, костистый, головастый, в твердом котелке - при виде Манишевица он и не подумал его снять. Глаза негра глядели печально, зато губы под щеточкой усов пытались улыбнуться; больше ничего располагающего в нем не обнаружилось. Манишевиц заметил, что обшлага у него совершенно обтерханы, темный костюм сидит мешковато. Ножищи несообразно громадные. Оправившись от испуга, Манишевиц смекнул, что забыл запереть дверь и к нему зашел инспектор патронажной службы министерства социального обеспечения, ведь он недавно подал прошение о пособии, а кое-кто из них приходил иногда по вечерам. И только тогда, стараясь не стушеваться - уж очень неопределенно негр улыбался ему, - опустился на стул напротив. Бывший портной, хоть и сидел весь зажавшись, терпеливо ожидал, когда инспектор вынет блокнот с карандашом и начнет опрос, но вскоре понял, что он пришел не за тем. - Кто вы такой? - собравшись с духом, спросил наконец Манишевиц. - Если мне позволено, насколько это нам вообще дано, назвать себя, я ношу имя Александр Левин. Манишевиц, как ни был расстроен, не удержался от улыбки. - Вы говорите - Левин? - вежливо осведомился он. Негр кивнул: - Совершенно точно. Манишевиц решил подыграть ему. - И может быть, вы еще и еврей? - сказал он. - Всю мою жизнь я был евреем и другого удела не желал. Портной усомнился. Он слыхал о чернокожих евреях, но никогда ни одного не встречал. И оттого ему было не по себе. По зрелом размышлении его поразило, что Левин употребил прошедшее время, и он недоверчиво спросил: - И что же, теперь вы уже больше не еврей? Тут Левин снял шляпу, обнажив черные волосы, разделенные очень белым пробором, но сразу же надел ее опять. И ответил: - Недавно меня перевоплотили в ангела. В качестве такового я предлагаю вам свою скромную помощь, если предлагать ее в моей компетенции и моих силах, из самых лучших побуждений. - Он виновато опустил глаза. - Тут не избежать дополнительных объяснений: я тот, кем мне даровано быть, но в настоящее время полное воплощение - еще дело будущего. - Ну и из каких же вы ангелов? - серьезно спросил Манишевиц. - Я bona fide ангел Божий в пределах предоставленных мне полномочий, - ответил Левин, - просьба не путать с членами других сект, орденов и организаций, развернувших свою деятельность здесь, на земле, под этим же названием. Манишевиц был в полном смятении. Чего-то вроде он ожидал, но никак не этого! И если Левин таки ангел, Он что, смеется над верным слугой, который с детства, можно сказать, не выходил из синагоги и всегда покорен был словам Его? Желая испытать Левина, он спросил: - И где же тогда ваши крылья? Негр покраснел насколько мог. Лицо у него переменилось - вот почему Манишевиц догадался. - При неких обстоятельствах мы лишаемся привилегий и прерогатив по возвращении на землю, какие бы цели мы ни преследовали и кому бы ни пытались оказать помощь. - Ну и как же вы сюда попали? - сразил его вопросом Манишевиц. - Меня перенесли. Но портного продолжали мучить сомнения. - Раз вы еврей, скажите благословение на хлеб, - попросил он. Левин трубно прочел молитву на иврите. И хотя знакомые слова тронули Манишевица, ему все не верилось, что перед ним ангел. - Раз вы ангел, - не без раздражения сказал он, - дайте мне доказательства. Левин облизнул губы. - Откровенно говоря, творить истинные чудеса, да и неистинные тоже, не в моих полномочиях в силу того, что в настоящий момент я прохожу испытательный срок. Как долго меня в нем продержат и даже в чем он будет содержаться, не стану скрывать, зависит от исхода. Манишевиц ломал голову над тем, как бы вынудить Левина безоговорочно открыть ему, кто он на самом деле, но тут негр снова заговорил: - Мне дали понять, что вашей жене и вам самому требуется помощь для поправления здоровья? Портного преследовало ощущение, что его разыгрывают. Скажите, ну разве такой из себя должен быть еврейский ангел? - задавался он вопросом. Такому я верить не могу. И напоследок спросил: - Ну, пускай себе Господь решил послать ко мне ангела, так почему Он послал черного? Почему не белого, у Него что, мало белых? - Подошла моя очередь, - объяснил Левин. Но Манишевиц не отступался: - Что вы мне говорите, вы самозванец. Левин не спеша встал со стула, глаза у него были огорченные, тревожные. - Мистер Манишевиц, - сказал он мертвенным голосом, - если вы соблаговолите пожелать, чтоб я оказал вам помощь в ближайшем будущем, а возможно и раньше, вы сможете найти меня, - он кинул взгляд на свои ногти, - в Гарлеме. И был таков. * * * Назавтра спину чуть отпустило, и Манишевицу удалось часа четыре простоять у гладильной доски. Послезавтра он продержался шесть часов; на третий день - опять четыре. Фанни немного посидела в кровати, попросила халвы - пососать. Но на четвертый день спину опять ломило, тянуло и Фанни снова лежала в лежку и хватала посиневшими губами воздух. Разочарованию Манишевица не было предела - боль, страдания мучили его с прежней силой. Он рассчитывал на передышку подольше, хотя бы такую, чтобы немножко забыть о себе и своих невзгодах. День за днем, час за часом, минута за минутой страдания не оставляли его, он не помнил ничего, кроме страданий, и вопрошал, за что же ему выпала такая доля, ополчался на нее, ну и, хоть не переставал любить Бога, и на Него. За что так сурово наказываешь, Got-tenyu {Боженька (идиш).}? Если Твой слуга провинился, согрешил против Тебя (от себя ведь не уйдешь) и Ты хочешь проучить его, мало ли в чем его провинность - в слабости, а может, и в гордыне, которым он поддался в благополучные годы, тогда о чем речь, любого на выбор несчастья, одного на выбор из несчастий за глаза хватило бы, чтобы его наказать. Но потерять все сразу: и обоих детей, и средства к существованию, и Фаннино, и свое здоровье - не слишком ли много Ты навалил на одного человека, он ведь и так еле жив. Кто, в конце концов, такой Манишевиц, за что на его долю отпущено столько мучений? Портной. Никакой не талант. И страдания ему, можно сказать, не пойдут впрок. Они никуда и ни к чему не приведут, кроме новых страданий. Его мучения не помогут ему ни заработать на хлеб, ни замазать трещины в стене, ни поднять посреди ночи на воздух кухонный стул; лишь наваливаются на него в бессонницу, да так тяжко, что он, может, не раз криком кричал, но сам себя не слышал: у него столько несчастий, что сквозь них и крику не пробиться. В таком состоянии он не склонен был думать о мистере Александре Левине, но когда боль на время отступала, чуть утихала, он порой задавался вопросом: не дал ли он маху, отклонив предложение мистера Левина? В черного еврея, да еще в придачу и ангела, поверить трудно, а что, если его все-таки послали поддержать Манишевица, а Манишевиц был слеп и по слепоте своей его не узрел? Одна мысль об этом была Манишевицу как нож острый. Вот почему портной, истерзанный бесконечными спорами с самим собой и неотступными сомнениями, решил отправиться на поиски самозваного ангела в Гарлем. Ему пришлось нелегко, потому что как туда доехать, он не удосужился узнать, а поездок не переносил. Он добрался на метро до Сто шестнадцатой улицы. Оттуда начались его блуждания по окутанному тьмой миру. Миру этому не было конца, и освещение в нем ничего не освещало. Повсюду затаились тени, порой они колыхались. Манишевиц, опираясь на палку, ковылял все дальше и дальше мимо жилых домов, где не горел свет, и, не зная, как приступиться к поискам, бесцельно заглядывал в окна магазинов. В магазинах толпились люди - все до одного черные. Манишевиц в жизни не видел ничего подобного. Когда он совсем вымотался, пал духом и понял, что дальше идти не может, он остановился перед портняжной мастерской. Вошел в мастерскую, и от знакомой обстановки у него защемило сердце. Портной, старый отощалый негр с копной курчавых седых волос, сидел по-турецки на столе, латал брюки от фрачной пары, располосованные сзади бритвой. - Извиняюсь, - сказал Манишевиц, любуясь, как проворно летает прижатая наперстком игла в руке портного, - вдруг вы знаете такого Александра Левина? Портной, а Манишевицу показалось, что он встретил его неприязненно, почесал в затылке. - Не-а, сроду не слыхал про такого. - Александра Левина, - повторил Манишевиц. Негр покачал головой: - Не-а, не слыхал. Уже на выходе Манишевиц сказал, о чем запамятовал: - Он вроде бы ангел. - А, этот, - закудахтал портной. - В бардаке сшивается, во-он где, - показал костлявым пальцем где и снова занялся штанами. Манишевиц, не дожидаясь, пока погаснет красный свет, пересек улицу и лишь чудом не угодил под машину. Через квартал, в шестом магазине от угла, помещалось кабаре, над ним сверкала-переливалась надпись "У Беллы". Войти вовнутрь Манишевиц постыдился - стал разглядывать зал сквозь освещенную огнями витрину, и когда танец закончился и пары пошли к своим местам, за столиком сбоку в самом конце зала обнаружил Левина. Левин сидел один, зажав в углу рта сигарету, в руках у него была замызганная колода карт - он раскладывал пасьянс, - и Манишевицу стало его жалко: Левин очень опустился. На его продавленном котелке сбоку красовалось грязное пятно. Мешковатый костюм еще больше обносился - спал он, что ли, в нем. Его башмаки, обшлага брюк были зашлепаны грязью, лицо обросло непролазной щетиной шоколадного цвета. Манишевиц, как ни велико было его разочарование, уже собрался войти, но тут грудастая негритянка в сильно вырезанном малиновом платье подошла к столу Левина и - ну сколько можно смеяться и сколько можно иметь зубов, и все ведь белые, - как оторвет шимми. Левин поглядел Манишевицу прямо в глаза, вид у него был затравленный, но портной не мог ни пошевелиться, ни хотя бы подать знак - он оцепенел. А Белла все виляла бедрами, и Левин встал, глаза у него загорелись. Белла тесно обхватила Левина, его руки сомкнулись на ее неуемном заду, и они прошлись по залу в танго, а буйные посетители громко хлопали в ладоши. Танцуя, Белла прямо-таки отрывала Левина от пола - его башмачищи болтались в воздухе. Они пронеслись мимо витрины, за которой стоял белый как мел Манишевиц. Левин лукаво подмигнул портному, и тот отправился восвояси. * * * Фанни была на пороге смерти. Запавшим ртом она шамкала про детство, тяготы супружества, смерть детей, а все равно не хотела умирать - плакала. Манишевиц не слушал ее, но у кого нет ушей и тот бы услышал. Та еще радость. К ним на верхотуру, пыхтя, забрался резкий, но добродушный небритый доктор (дело было в воскресенье) и, кинув беглый взгляд на больную, покачал головой. Проживет еще день, от силы два. И хоть и жалел их, тут же ушел, чтобы не терзаться: уж очень тяжело было глядеть на Манишевица - беды валились на него одна за другой, боль не отпускала его ни на минуту. Видно, доктору не миновать пристраивать Манишевица в дом призрения. Манишевиц пошел в синагогу, говорил там с Богом, но Бог куда-то отлучился. Портной поискал в сердце своем, но не нашел там надежды. Умрет Фанни, и кто он будет? - живой мертвец. Прикинул, не покончить ли с собой, хоть и знал, что не покончит. А все равно прикинуть не мешало. Прикидываю, значит, существую. Он бранил Бога: кто Ты такой - камень, метла, пустота? ну разве можно такого любить? Рванул рубаху, терзал голую грудь, проклинал себя: зачем верил. Днем он задремал в кресле, ему приснился Левин. Левин стоял перед тусклым зеркалом, охорашивал облезлые переливчатые, не по росту мелкие крылья. - Раз так, - пробормотал, окончательно просыпаясь, Манишевиц, - может быть, он и ангел, почему нет? Упросил соседку поглядывать на Фанни и иногда смачивать ей губы, натянул проносившееся пальто, схватил палку, кинул несколько центов в автомат метро, получил жетон и поехал в Гарлем. На такой поступок - идти искать, нисколько в него не веря, черного чародея, чтобы он вернул его жену к жизни калеки, - Манишевиц решился только потому, что дошел в горе до края. И пусть у него нет другого пути, зато он пойдет назначенным ему путем. Он доковылял до "У Беллы", но оказалось, что там сменился хозяин. Пока Манишевиц переводил дух, он разглядел, что сейчас здесь синагога. Ближе к витрине тянулись ряды пустых деревянных скамеек. Дальше помещался ковчег, его нетесаного дерева створки украшали яркие разводы из блесток; ковчег стоял на амвоне, где лежал развернутый священный свиток, - свешивающаяся на цепочке лампочка роняла на него тусклый свет. Вокруг амвона так, словно они прилипли к нему да и к свитку тоже, сидели, касаясь свитка кончиками пальцев, четверо негров в ермолках. Вскоре они стали читать священную книгу, и до Манишевица сквозь зеркальное стекло витрины донесся их заунывный распев. Один был старик с седой бородой. Один пучеглазый. Один горбатый. Четвертый - мальчик лет тринадцати, не старше. Они согласно раскачивали головами. Растроганный до глубины души знакомой с детства и юности картиной, Манишевиц вошел и молча остановился у порога. - Neshoma, - сказал пучеглаз, тыча в книгу пальцем-обрубком. - Что это значит? - Душа. Это слово значит душа, - сказал мальчик. Он был в очках. - Валяй читай дальше, как там что толкуется, - сказал старик. - Нам толкования ни к чему, - сказал горбун. - Души - они есть бесплотное осуществление. Только и всего. Вот откуда берется душа. Бесплотность берется из осуществления, и обои, и причинно и по-всякому иному, берутся из души. Ничего выше быть не может. - Поднимай выше. - Выше крыши. - Погоди-ка, - сказал пучеглаз. - Я что-то никак не раскумекаю, что это за штука такая бесплотное осуществление. И как так вышло, что бесплотность и осуществление друг с дружкой связались? - обратился он к горбуну. - Тут и объяснять нечего. Потому что это неосуществленная бесплотность. Ближе их и быть нельзя, они все равно как сердце с печенкой у нас внутри - да что там, еще ближе. - Теперь ты дело говоришь, - сказал старик. - Да ты же слова перевернул местами - только и всего. - Неосуществленное осуществление оно и есть primum mobile {Первая причина, основная движущая сила (лат.).}, и от него все пошло - и ты, и я, и все и вся. - И как же это так получилось? Только ты мне по-простому скажи, не путай. - А все от духа пошло, - сказал старик. - И дух носился поверх воды. И это было хорошо. Так сказано в Библии. Полью из духа Моего на всякую плоть {Искаженное: "Изолью от духа Моего на всякую плоть". Книга Пророка Иоиля, 2:28.}. - Слышь. А как вышло, что из духа вышло осуществление, если он всю дорогу, как есть, дух? - Господь един все сотворил. - Свят! Свят! Да славится имя Твое! - А этот дух, у него цвет или, скажем, масть есть? - спросил пучеглаз, а сам и бровью не повел. - Скажешь тоже. Дух, он и есть дух. - Как же тогда вышло, что мы цветные? - ликующе вперился в него пучеглаз. - А мы-то тут при чем? - Ты мне все одно объясни. - Дух Божий почиет на всем, - ответил мальчик. - И на зеленых листьях, и на желтых цветах. И на золоте рыбок, и на синеве неба. Вот как вышло, что мы вышли цветные. - Аминь. - Восхвалим Господа и употребим не всуе имя Его! - Вострубите в рога {Искаженное: "Вострубите рогом в Гиве, трубою в Раме". Книга Пророка Осии, 5:8.}, пока не треснет небо. Они замолчали, уставились на следующее слово. Манишевиц приблизился к ним. - Извиняюсь, - сказал он. - Я ищу Александра Левина. Вы его знаете или нет? - Да это же ангел, - сказал мальчик. - А, вон кого ему надо, - скривился пучеглаз. - Вы его "У Беллы" застанете, через улицу напротив, - сказал горбун. Манишевиц сказал, что ему очень жалко, но он никак не может еще побыть с ними, поблагодарил их и заковылял через улицу. Спустилась ночь. Фонари не горели, и он едва нашел дорогу. Но "У Беллы" наяривали блюзы, да как - просто чудо, что дом не рухнул. Сквозь витрину Манишевиц разглядел все те же танцующие пары и стал искать среди них Левина. Левин сидел сбоку за Беллиным столиком и, похоже, болтал без умолку. Перед ним стояла почти опорожненная литровая бутылка виски. На Левине было все новое - яркий, клетчатый костюм, жемчужно-серый котелок, двухцветные башмачищи на пуговках, а во рту сигара. К ужасу портного, прежде такое степенное лицо Левина носило неизгладимые следы пьянства. Придвинувшись к Белле, Левин щекотал ей мизинцем мочку уха и что-то нашептывал, она заходилась хриплым смехом. И тискала его коленку. Манишевиц собрался с духом и распахнул дверь - встретили его не слишком радушно. - Мест нет. - Пшел, белая харя. - Тебя тут только не хватало, Янкель, погань жидовская. Но он пошел прямо к столику Левина, и толпа расступилась перед ним. - Мистер Левин, - сказал он срывающимся голосом, - Манишевиц таки пришел. Левин вперился в него помутневшими глазами. - Выкладывай, что у тебя, парень. Манишевица трясло. Спина невыносимо ныла. Больные ноги сводила судорога. Он огляделся по сторонам - у всех вокруг выросли уши. - Очень извиняюсь, мне бы надо поговорить с вами глаз на глаз. - С пьяных глаз только и говорить что глаз на глаз. Белла зашлась визгливым смехом: - Ой, ты меня уморишь! Манишевиц вконец расстроился, подумал - не уйти ли, но тут Левин обратился к нему: - Ппрошу объяснить, что пбудило вас обратиться к вашему пкорному слуге? Портной облизнул потрескавшиеся губы. - Вы еврей. Что да, то да. Левин вскочил, ноздри у него раздувались. - Вам есть что добавить? Язык у Манишевица отяжелел - не повернуть. - Творите счас, в противном случае ппрошу впредь не приходить. Слезы застилали глаза портного. Где это видано так испытывать человека? Что ж ему теперь, сказать, что он верит, будто этот пьяный негр - ангел? Молчание мало-помалу сгущалось. В памяти Манишевица всплывали воспоминания юности, а в голове у него шарики заходили за ролики: верю - не верю, да, нет, да, нет. Стрелка останавливалась на "да", между "да" и "нет", на "нет", да нет, это же "да". Он вздохнул. Стрелка двигалась себе и двигалась, ей что, а выбирать ему. - Я так думаю, вы - ангел, от самого Бога посланный, - сказал Манишевиц пресекшимся голосом, думая: если ты что сказал, так уже сказал. Если ты во что веришь, так надо и сказать. Если ты веришь, так ты уже веришь. Поднялся шум-гам. Все разом заговорили, но тут заиграла музыка, и пары пустились в пляс. Белла, заскучав, взяла карты, сдала себе. У Левина хлынули слезы. - Как же вы меня унизили! Манишевиц просил прощения. - Подождите, мне надо привести себя в порядок. - Левин удалился в туалет и вышел оттуда одетый по-прежнему. Когда они уходили, никто с ними не попрощался. До квартиры Манишевица доехали на метро. Когда они поднимались по лестнице, Манишевиц показал палкой на дверь своей квартиры. - По этому вопросу меры приняты, - сказал Левин. - А вы бы смылись, пока я взмою. Все так быстро кончилось, что Манишевиц был разочарован, тем не менее любопытство не оставляло его, и он проследовал по пятам за ангелом до самой крыши, хотя до нее было еще три марша. Добрался, а дверь заперта. Хорошо еще, там окошко разбито - через него поглядел. Послышался чудной звук, будто захлопали крылья, а когда Манишевиц высунулся, чтоб посмотреть получше, он увидел - ей-ей, - как темная фигура, распахнув огромные черные крыла, уносится ввысь. Порыв ветра погнал вниз перышко. Манишевиц обомлел, оно на глазах побелело, но оказалось, это падал снег. Он кинулся вниз, домой. А там Фанни уже шуровала вовсю - вытерла пыль под кроватью, смахнула паутину со стен. - Фанни, я тебя обрадую, - сказал Манишевиц. - Веришь ли, евреи есть везде. ЖИВЫМ НАДО ЖИТЬ Перевод О. Варшавер Мужчину она вспомнила. Он приходил сюда в прошлом году, в этот же день. Сейчас он стоял у соседней могилы, порой оглядывался, а Этта, перебирая четки, молилась за упокой души своего мужа Армандо. Порой, когда становилось совсем невмоготу, Этта просила Бога, чтобы Армандо потеснился и она смогла лечь в землю рядом с ним. Было второе ноября, день поминовения; не успела она прийти на римское кладбище Кампо-Верано и положить букет на могилу, как стал накрапывать дождь. Вовек не видать Армандо такой могилы, если бы не щедрость дядюшки, врача из Перуджи. И лежал бы сейчас ее Армандо Бог весть где, уж разумеется, не в такой чудесной могилке; впрочем, кремировать его Этта все равно бы не позволила, хотя сам он, помнится, частенько просил об этом. Этта зарабатывала в драпировочной мастерской жалкие гроши, страховки Армандо не оставил... Как ярко, как пронзительно горят среди ноябрьской хмари в пожухлой траве огромные желтые цветы! Этта залилась слезами. Таким слезам она радовалась: хоть и знобит, но на сердце становится легче. Этте было тридцать лет, она носила глубокий траур. Худенькая, бледная, лицо заострилось, влажные карие глаза покраснели и глубоко запали. Армандо трагически погиб год с лишним назад, и с тех пор она приходила молиться на могилу едва ли не каждый день перед поздним римским закатом. Этта преданно хранила память об Армандо в опустошенной, разоренной душе. Дважды в неделю бывала у духовника, по воскресеньям ходила к причастию. Ставила свечи в память об Армандо в церкви Богоматери Скорбящей, раз в месяц заказывала заупокойную мессу, даже чаще, если случались лишние деньги. По вечерам возвращалась в нетопленую квартиру: она продолжала жить здесь оттого, что когда-то здесь жил он; войдя в дом, вспоминала Армандо - каким он был десять лет назад, а не в гробу. Она совсем извелась и почти ничего не ела. Когда она закончила молитву, еще сеял дождь. Этта сунула четки в сумочку и раскрыла черный зонт. Мужчина в темно-зеленой шляпе и узком плаще отошел от соседней могилы и, остановившись в нескольких шагах от Этты, закурил, пряча сигарету в маленьких ладонях. Стоило Этте отвернуться от могилы, он приветственно дотронулся до своей шляпы. Небольшого роста, темноглазый, тонкоусый. И, несмотря на мясистые уши, вполне привлекательный мужчина. - Ваш муж? - спросил он почтительно, выдохнув одновременно табачный дым; сигарету он прикрывал ладонью от дождевых капель. - Да, муж. Он кивнул на соседнюю могилу, от которой отошел: - Моя жена. Я был на работе, она спешила к любовнику и на площади Болоньи попала под такси - насмерть. - Он говорил без горечи, очень сдержанно, но взгляд его тревожно блуждал. Этта увидела, что мужчина поднимает воротник плаща - он уже изрядно промок, - и нерешительно предложила ему дойти до автобусной остановки под ее зонтиком. - Чезаре Монтальдо, - тихо представился он, взял из ее рук зонт - торжественно и печально - и поднял его повыше, чтобы закрыть обоих. - Этта Олива. На высоких каблуках она оказалась почти на полголовы выше спутника. Они медленно шли к кладбищенским воротам по аллее среди мокрых кипарисов. Этта пыталась скрыть, сколь потрясена она рассказом Чезаре - даже посочувствовать вслух ей было тяжко. - Скорбеть об утратах непросто, - сказал Чезаре. - Знай об этом все люди, смертей было бы меньше. Она вздохнула и улыбнулась в ответ. Напротив автобусной остановки было кафе со столиками под натянутым тентом. Чезаре предложил кофе или мороженого. Этта поблагодарила и собралась было отказаться, но он глядел так печально и серьезно, что она согласилась. Переходя улицу, Чезаре слегка поддерживал ее за локоть, а другой рукой крепко сжимал рукоятку зонта. Этта сказала, что замерзла, и они вошли внутрь. Себе он взял кофе, Этта заказала кусок торта и теперь ковыряла его вилкой. Он снова закурил, а между затяжками рассказывал о себе. Говорил негромко и красиво. Сообщил, что он - независимый журналист. Прежде работал в какой-то скучной государственной конторе, но бросил - очень уж опротивело, хотя мог и директором стать. "Королем в королевстве скуки". Теперь он подумывал, не уехать ли в Америку. Брат звал погостить несколько месяцев у него в Бостоне и тогда уж решить: ехать ли навсегда. Брат предполагал, что Чезаре сможет эмигрировать через Канаду. А он колебался, не мог расстаться со своей нынешней жизнью. Сдерживало также, что он не сможет ходить на могилу жены. "Вы же знаете, как трудно порвать с тем, кого когда-то любил". Этта нашарила в сумочке носовой платок и промокнула глаза. - Расскажите теперь вы, - предложил он сочувственно. И к своему удивлению, она вдруг разоткровенничалась. Она часто рассказывала свою историю священникам, но никому больше - даже подругам. И вот она делится с вовсе незнакомым человеком, и отчего-то ей кажется, что он поймет. Да и пожалей она потом о своей откровенности - не страшно, ведь они больше никогда не увидятся. Когда она призналась, что сама вымолила у Бога мужниной смерти, Чезаре оставил кофе и стал слушать, не выпуская изо рта сигарету. Армандо, рассказывала Этта, влюбился в свою двоюродную сестру, приехавшую из Перуджи в Рим летом на сезонную работу. Отец девушки попросил ее приютить, и Армандо с Эттой, взвесив все за и против, согласились. Она будет платить за квартиру, и на эти деньги они купят подержанный телевизор: уж очень им хотелось смотреть по четвергам популярную в Риме телевикторину "Оставь или удвой", смотреть у себя дома, а не ждать униженно приглашения от противных соседей. Сестрица приехала, звали ее Лаура Анзальдо. Смазливая, крепко сбитая девушка восемнадцати лет с густыми каштановыми волосами и большими глазищами. Спала она на тахте в гостиной, с Эттой ладила, помогала готовить и мыть посуду. Этте девчонка нравилась, пока Армандо в нее по уши не влюбился. Тогда Этта попыталась выгнать Лауру, но Армандо пригрозил бросить Этту, если она не оставит девчонку в покое. Однажды, вернувшись с работы, Этта застала их голыми на супружеской постели. Она кричала и плакала. Обзывала Лауру вонючей шлюхой и клялась, что убьет ее, если та немедленно не уберется. Армандо каялся. Обещал отправить девицу обратно в Перуджу и, действительно, на следующий день проводил ее на вокзал и посадил на поезд. Но разлуки не вынес. Стал раздражительным и несчастным. Однажды вечером, в субботу, он во всем признался Этте и даже сходил потом к причастию, впервые за десять лет, но не успокоился - наоборот, он желал эту девушку все сильнее и сильнее. Через неделю он сказал Этте, что едет за своей двоюродной сестрой, что привезет ее обратно в Рим. - Попробуй приведи сюда эту шлюху! - закричала Этта. - Я буду молиться, чтоб ты сюда живым не вернулся! - Что ж, начинай, - сказал Армандо. - Молись. Он ушел, а она принялась молиться об его смерти. В тот вечер Армандо отправился за Лаурой вместе с приятелем. У приятеля был грузовик, и ему надо было съездить в Ассизи. Сговорились, что на обратном пути он снова заедет в Перуджу за Армандо и Лаурой и привезет их в Рим. Выехали в сумерки, но вскоре стало совсем темно. Сначала Армандо вел машину, но потом его сморило, и он забрался спать в фургон. После жаркого сентябрьского дня в горах было туманно, и грузовик налетел на огромный камень. Их сильно тряхнуло, и сонный Армандо выкатился из незакрытого фургона, ударился о дорогу головой и покатился вниз по склону. Докатился он уже мертвым. Когда Этта обо всем узнала, она потеряла сознание, заговорить смогла лишь на третий день. И стала молить Господа, чтобы Он дал умереть и ей. И молит об этом по сей день. Этта повернулась спиной к другим - пустым - столикам и дала волю тихим слезам. Помолчав, Чезаре погасил окурок. - Успокойтесь, сеньора, calma. Пожелай Господь, чтобы ваш муж жил, - он и сегодня был бы жив-здоров. Молитвы ничего не значат. Мне думается, это просто совпадение. Да и не стоит так уж верить в Бога - только себя мучить. - Молитва есть молитва, - сказала она. - Я за свою поплатилась. Чезаре сжал губы. - Кому тут судить? Все сложнее, чем мы думаем. Я вот не молился о смерти жены, но, признаюсь, вполне мог желать ей смерти. Так чем я лучше вас? - Но я-то молилась - значит, согрешила. А на вас греха нет. Молитва совсем не то, что простые мысли. - Это, сеньора, как посмотреть. - Будь Армандо жив, - сказала она, помолчав, - ему бы через месяц исполнилось двадцать девять. А я на год старше. Но мне теперь жить незачем. Жду своего часа. Чезаре покачал головой, он выглядел растроганным и заказал для нее кофе. Хотя Этта уже