и на то, что ему удалось скопить. Бельевой магазин все равно доставляет ему мало радости и торгует так вяло, что он не рискнет вложить в него дополнительный капитал. "Господь не взыскует милостью строптивого сына", - подумал консул, возносясь душою к богу. И Готхольд, вероятно, подумал то же самое. По приезде на Менгштрассе консул поднялся с братом в маленькую столовую, где оба они, продрогшие от долгого стояния на весеннем воздухе, выпили по рюмке старого коньяку. Потом Готхольд обменялся с невесткой несколькими учтивыми, пристойными случаю словами, погладил детей по головкам и удалился, а неделю спустя приехал на очередной "детский день" в загородный дом Крегеров. Он уже приступил к ликвидации своего магазина. 5 Консула очень огорчало, что отцу не суждено было дожить до вступления в дело старшего внука, - события, которое свершилось в том же году, после пасхи. Томасу было шестнадцать лет, когда он вышел из училища. За последнее время он сильно вырос и после конфирмации, во время которой пастор Келлинг в энергических выражениях призывал его к умеренности, начал одеваться как взрослый, отчего казался еще выше. На шее он носил оставленную ему дедом длинную золотую цепочку, на которой висел медальон с гербом Будденброков, - гербом довольно меланхолическим: его неровно заштрихованная поверхность изображала болотистую равнину с одинокой и оголенной ивой на берегу. Старинное фамильное кольцо с изумрудной печаткой, предположительно принадлежавшее еще "жившему в отличном достатке" портному из Ростока, и большая Библия перешли к консулу. С годами Томас стал так же сильно походить на деда, как Христиан на отца. В особенности напоминали старого Будденброка его круглый характерный подбородок и прямой, тонко очерченный нос. Волосы его, разделенные косым пробором и двумя заливчиками отступавшие от узких висков с сетью голубоватых жилок, были темно-русые; по сравнению с ними ресницы и брови - одну бровь он часто вскидывал кверху - выглядели необычно светлыми, почти бесцветными. Движения Томаса, речь, а также улыбка, открывавшая не слишком хорошие зубы, были спокойны и рассудительны. К будущему своему призванию он относился серьезно и ревностно. То был в высшей степени торжественный день, когда консул после первого завтрака взял с собой сына в контору, чтобы представить его г-ну Маркусу - управляющему, г-ну Хаверманну - кассиру и остальным служащим, хотя Том давно уже состоял со всеми ими в самых лучших отношениях; в этот день наследник фирмы впервые сидел на вертящемся стуле у конторки, усердно штемпелюя, разбирая и переписывая бумаги, а под вечер отправился вместе с отцом вниз, к Траве, в амбары "Липа", "Дуб", "Лев" и "Кит", где он тоже, собственно говоря, давно чувствовал себя как дома, но теперь шел туда представляться в качестве сотрудника. Он самозабвенно предался делу, подражая молчаливому, упорному рвению отца, который работал не щадя сил и не раз записывал в свой дневник молитвы о ниспослании ему помощи свыше, - ведь консулу надлежало теперь возместить значительный капитал, утраченный фирмой по смерти старика Будденброка, фирма же в их семье была понятием священным. Однажды вечером в ландшафтной он довольно подробно обрисовал жене истинное положение дел. Было уже половина двенадцатого, дети и мамзель Юнгман спали в комнатах, выходивших в коридор, ибо третий этаж теперь пустовал, и там лишь время от времени ночевали приезжие гости. Консульша сидела на белой софе, рядом с мужем, который просматривал "Городские ведомости" и курил сигару. Она склонилась над вышиваньем и, чуть-чуть шевеля губами, иголкой подсчитывала стежки. Около нее, на изящном рабочем столике с золотым орнаментом, в канделябре горело шесть свечей; люстру в этот вечер не зажигали. Иоганн Будденброк, которому давно уже перевалило за сорок, в последнее время заметно состарился. Его маленькие круглые глаза, казалось, еще глубже ушли в орбиты, большой горбатый нос и скулы стали резче выдаваться вперед, а белокурые волосы, разделенные аккуратным пробором, выглядели слегка припудренными на висках. Что же касается консульши, то она на исходе четвертого десятка полностью сохранила свою пусть не безупречно красивую, но блестящую внешность и даже матовая белизна ее кожи, чуть-чуть тронутой веснушками, не утратила своей природной нежности. Ее рыжеватые, искусно уложенные волосы мерцали золотом в свете канделябров. Отведя на мгновение от работы светло-голубые глаза, она сказала: - Я прошу тебя подумать, дорогой мой Жан: не следует ли нам нанять лакея?.. По-моему, это очень желательно. Когда я вспоминаю о доме моих родителей... Консул опустил газету на колени и вынул изо рта сигару; взгляд его сделался напряженным: ведь речь шла о новых денежных издержках. - Вот что я тебе скажу, моя дорогая и уважаемая Бетси. - Он прибег к столь длинному обращению, чтобы иметь время придумать достаточно веские возражения. - Ты говоришь, лакея? После смерти родителей мы оставили в доме всех трех служанок, не говоря уж о мамзель Юнгман, и мне думается... - Ах, Жан, дом такой огромный, что я иногда прихожу в отчаяние. Я, конечно, говорю: "Лина, милочка, в задних комнатах бог знает как давно не вытиралась пыль". Но не могу же я допустить, чтобы люди выбивались из сил; ты не знаешь, сколько они и без того возятся, стараясь хоть эту часть дома содержать в чистоте и порядке... Лакея можно посылать с поручениями, да и вообще... Нам следовало бы взять толкового и непритязательного человека из деревни. Кстати, пока я не забыла: Луиза Меллендорф собирается отпустить своего Антона; я видела, как он умело прислуживает за столом... - Должен признаться, - сказал консул и с неудовольствием задвигался на софе, - что я никогда об этом не думал. Мы сейчас почти не посещаем общества и сами не даем вечеров... - Верно, верно, но гости у нас бывают часто, и ты знаешь, что они приходят не ко мне, дорогой мой, хотя я от души им рада. Приезжает к тебе старый клиент из другого города, ты приглашаешь его к обеду, - он еще не успел снять номер в гостинице, - и, само собой разумеется, ночует у нас. Потом приезжает миссионер и гостит у нас дней семь-восемь... Через две недели мы ждем пастора Матиаса из Канштата... Словом, расход на жалованье так незначителен, что... - Но сколько таких расходов, Бетси! Мы оплачиваем четырех людей в доме, а ты забываешь жалованье конторским служащим. - Неужели уж нам не под силу держать лакея? - с улыбкой спросила консульша, склонив голову и искоса взглядывая на мужа. - Когда я думаю о количестве прислуги у моих родителей... - У твоих родителей, милая Бетси? Нет, я все-таки должен спросить: достаточно ли ясно ты себе представляешь, как обстоят наши дела? - Ты прав, Жан, я не очень-то во всем этом разбираюсь. - Сейчас я разъясню тебе, - сказал консул. Он уселся поудобнее, закинул ногу на ногу, затянулся сигарой и, слегка прищурившись, начал бойко оглашать цифры: - Без лишних слов: покойный отец до замужества моей сестры имел круглым счетом девятьсот тысяч марок, не считая, разумеется, земельной собственности и стоимости фирмы. Восемьдесят тысяч ушли во Франкфурт в качестве приданого. Сто тысяч были даны Готхольду на обзаведение. Остается, как видишь, семьсот двадцать тысяч. Затем был приобретен этот дом, обошедшийся - помимо суммы, которую мы выручили за наш старый домик на Альфштрассе, - со всеми улучшениями и нововведениями ровно в сто тысяч марок; остается шестьсот двадцать тысяч. Сестре уплатили компенсацию в размере двадцати пяти тысяч, - следовательно, в остатке пятьсот девяносто пять тысяч. Таким капитал и остался бы до смерти отца, если бы все эти расходы не были в течение нескольких лет возмещены прибылью в двести тысяч марок. Следовательно, наше состояние вновь возросло до семисот девяноста пяти тысяч. По смерти отца Готхольду было выплачено еще сто тысяч марок, франкфуртской родне - двести шестьдесят семь тысяч. Если прибавить к этому еще несколько тысяч марок, составившихся из небольших сумм, завещанных отцом больнице Святого духа, купеческой вдовьей кассе и тому подобное, останется четыреста двадцать тысяч, а с твоим приданым на сто тысяч больше. Вот тебе итог. Конечно, без учета известного колебания ценностей. Мы не так уж страшно богаты, дорогая моя Бетси. И вдобавок следует помнить, что наше дело хоть и сократилось, но расходы остались те же; оно так поставлено, что у нас нет возможности их урезать... Ты поняла меня? Консульша, все еще державшая вышиванье на коленях, кивнула, впрочем, несколько неуверенно. - Отлично поняла, мой милый Жан, - отвечала она, хотя отнюдь не все было ей понятно. А главное, она не могла взять в толк: почему все эти крупные суммы должны помешать ей нанять лакея? Сигара консула вновь вспыхнула красным огоньком, он откинул голову, выпустил дым и продолжал: - Ты полагаешь, что, когда господь призовет к себе твоих родителей, нам достанется довольно солидный капитал? Это верно. Но тем не менее... Мы не вправе легкомысленно на него рассчитывать. Мне известно, что твой отец понес довольно значительные убытки; известно также, что это случилось из-за Юстуса... Юстус превосходный человек, но делец не из сильных, и к тому же ему очень не повезло. При нескольких операциях со старыми клиентами он понес значительный урон, а результатом уменьшения оборотного капитала явилось вздорожание кредитов, по соглашению с банками, и твоему отцу пришлось вызволять его из беды с помощью довольно крупных сумм. Подобная история может повториться, боюсь даже, что повторится обязательно, ибо - ты уж прости меня, Бетси, за откровенность - то несколько легкое отношение к жизни, которое так симпатично в твоем отце, давно удалившемся от дел, отнюдь не пристало твоему брату, деловому человеку. Ты понимаешь меня... он недостаточно осторожен... Что? Как-то слишком опрометчив и поверхностен... А твои родители - и я этому душевно рад - до поры до времени ничем не поступаются; они ведут барскую жизнь, как им и подобает при их положении. Консульша снисходительно усмехнулась: она знала предубеждение мужа против барственных замашек ее семьи. - Так вот, - продолжал он, кладя в пепельницу окурок сигары, - я, со своей стороны, полагаюсь главным образом на то, что господь сохранит мне трудоспособность, дабы я, с его милосердной помощью, мог довести капитал фирмы до прежнего размера... Надеюсь, тебе теперь все стало гораздо яснее, Бетси? - О да, Жан, конечно! - торопливо отвечала консульша, ибо на этот вечер она уже решила отказаться от разговора о лакее. - Но пора спать, мы сегодня и так засиделись... Впрочем, несколько дней спустя, когда консул вернулся из конторы к обеду в отличнейшем расположении духа, было решено взять Антона, отпущенного Меллендорфами. 6 - Тони мы отдадим в пансион; к мадемуазель Вейхбродт, конечно, - заявил консул Будденброк, и притом так решительно, что никто его не оспаривал. Как мы уже говорили. Тони и Христиан подавали больше поводов к неудовольствию домашних, нежели Томас, рьяно и успешно вживавшийся в дело, а также быстро подраставшая Клара и бедная Клотильда с ее завидным аппетитом. Что касается Христиана, то ему - и это было еще наименьшее из зол - почти каждый день после уроков приходилось пить кофе у г-на Штенгеля, так что консульша, которой это в конце концов наскучило, послала учителю любезную записочку с просьбой почтить ее посещением. Г-н Штенгель явился на Менгштрассе в своем праздничном парике, в высочайших воротничках, с торчащими из жилетного кармана острыми, как копья, карандашами, и был приглашен консульшей в ландшафтную. Христиан подслушивал это собеседование из большой столовой. Почтенный педагог красноречиво, хотя и немного конфузясь, изложил хозяйке дома свои взгляды на воспитание, поговорил о существенной разнице между "линьей" и "чертой", упомянул о "Зеленом лесе" и угольном ящике и в продолжение всего визита непрестанно повторял "а стало быть" - словечко, по его мнению, наилучшим образом соответствовавшее аристократической обстановке Будденброков. Минут через пятнадцать явился консул, прогнал Христиана и выразил г-ну Штенгелю свое живейшее сожаление по поводу дурного поведения сына. - О, помилуйте, господин консул, стоит ли об этом говорить. У гимназиста Будденброка бойкий ум, живой характер. А стало быть... Правда, и много задору, если мне позволено будет это заметить гм... а стало быть... Консул учтиво провел г-на Штенгеля по всем комнатам дома, после чего тот откланялся. Но это все еще с полбеды! Беда же заключалась в том, что на поверхность всплыло новое происшествие. Гимназист Христиан Будденброк однажды получил разрешение посетить вместе с приятелем Городской театр, где в тот вечер давали драму Шиллера "Вильгельм Телль"; роль сына Вильгельма Телля, Вальтера, как на грех, исполняла молодая особа, некая мадемуазель Мейер де ла Гранж, за которой водилось одно странное обыкновение: независимо от того, подходило это к ее роли или нет, она неизменно появлялась на сцене с брошкой, усыпанной брильянтами, подлинность которых не внушала никаких сомнений, ибо всем было известно, что эти брильянты - подарок молодого консула Петера Дельмана, сына покойного лесоторговца Дельмана с Первой Вальштрассе у Голштинских ворот. Консул Петер, как, впрочем, и Юстус Крегер, принадлежал к людям, прозывавшимся в городе suitiers [прожигатели жизни (фр.)], - то есть вел несколько фривольный образ жизни. Он был женат, имел даже маленькую дочку, но уже давно разъехался с женой и жил на положении холостяка. Состояние, оставленное ему отцом, чье дело он продолжал, было довольно значительное; поговаривали, однако, что он уже начал тратить основной капитал. Большую часть времени консул Дельман проводил в клубе или в погребке под ратушей, где он имел обыкновение завтракать. Чуть ли не каждое утро, часа в четыре, его видели на улицах города; кроме того, он часто отлучался в Гамбург по делам Но прежде всего он был страстным театралом, не пропускал ни одного представления и выказывал большой интерес к личному составу труппы. Мадемуазель Мейер де ла Гранж была последней в ряду юных артисток, которых он в знак своего восхищения одаривал брильянтами. Но вернемся к нашему рассказу. Упомянутая молодая особа в роли Вальтера Телля выглядела очаровательно (на груди мальчика сверкала неизменная брошка) и играла так трогательно, что у гимназиста Будденброка от волнения выступили слезы на глазах; более того, ее игра подвигла его на поступок, который может быть объяснен только бурным порывом чувства. В антракте он сбегал в цветочный магазин напротив театра и приобрел за одну марку восемь с половиной шиллингов букет, с которым этот четырнадцатилетний ловелас, длинноносый и круглоглазый, проник за кулисы и, поскольку никто его не остановил, дошел до самых дверей уборной мадемуазель Мейер де ла Гранж, возле которых она разговаривала с консулом Дельманом. Консул чуть не умер от смеха, завидев Христиана, приближавшегося с букетом; тем не менее сей новый suitier, отвесив изысканный поклон Вальтеру Теллю, вручил ему букет и голосом, почти скорбным от полноты чувств, произнес: - Как вы прекрасно играли, сударыня! - Нет, вы только полюбуйтесь на этого Кришана Будденброка! - воскликнул консул Дельман, по обыкновению растягивая гласные. А мадемуазель Мейер де ла Гранж, высоко подняв хорошенькие бровки, спросила: - Как? Это сын консула Будденброка? - и весьма благосклонно потрепала по щечке своего нового поклонника. Всю эту историю Петер Дельман в тот же вечер разгласил в клубе, после чего она с невероятной быстротой распространилась по городу и дошла до ушей директора гимназии, который в свою очередь сделал ее темой разговора с консулом Будденброком. Как тот отнесся ко всему происшедшему? Он не столько рассердился, сколько был потрясен и подавлен. Рассказывая об этом консульше в ландшафтной, он выглядел вконец разбитым человеком. - И это наш сын! И так идет его развитие!.. - Боже мой, Жан, твой отец просто бы посмеялся!.. Не забудь рассказать об этом в четверг у моих родителей. Папа будет от души веселиться. Тут уж консул не выдержал: - О да, я убежден, что он будет веселиться, Бетси. Он будет радоваться, что его ветреность, его легкомысленные наклонности передались не только Юстусу, этому suitier, но и внуку... Черт возьми, ты вынуждаешь меня это высказать! Мой сын отправляется к такой особе, тратит свои карманные деньги на лоретку! Он еще сам не осознает этого, нет, но врожденные наклонности сказываются, - да, да, сказываются... Что и говорить, пренеприятная вышла история. И консул тем более возмущался, что и Тони, как мы говорили выше, вела себя не вполне благонравно. Правда, с годами она перестала дразнить бледного человека и заставлять его дрыгать ногой, так же как перестала звонить у дверей старой кукольницы, но она откидывала голову с видом все более и более дерзким и все больше и больше, в особенности после летнего пребывания у старых Крегеров, впадала в грех высокомерия и суетности. Как-то раз консул очень огорчился, застав ее и мамзель Юнгман за чтением "Мимили" Клаурена (*19); он полистал книжку и, ни слова не говоря, раз и навсегда запер ее в шкаф. Вскоре после этого выяснилось, что Тони - Антония Будденброк! - отправилась, без старших, вдвоем с неким гимназистом, приятелем братьев, гулять к Городским воротам, фрау Штут, та самая, что вращалась в высших кругах, встретила эту парочку и, зайдя к Меллендорфам на предмет покупки старого платья, высказалась о том, что вот-де и мамзель Будденброк входит в возраст, когда... А сенаторша Меллендорф самым веселым тоном пересказала все это консулу. Таким прогулкам был положен конец. Но вскоре обнаружилось, что мадемуазель Тони достает любовные записочки - все от того же гимназиста - из дупла старого дерева у Городских ворот, пользуясь тем, что оно еще не заделано известкой, и, в свою очередь, кладет туда записочки, ему адресованные. Когда все это всплыло на свет божий, стало очевидно, что Тони необходим более строгий надзор, а следовательно - нужно отдать ее в пансион мадемуазель Вейхбродт, Мюлленбринк, дом семь. 7 Тереза Вейхбродт была горбата, - так горбата, что, стоя, едва возвышалась над столом. Ей шел сорок второй год, но она не придавала значения внешности и одевалась, как дама лет под шестьдесят или под семьдесят. На ее седых, туго закрученных буклях сидел чепец с зелеными лентами, спускавшимися на узкие, как у ребенка, плечи; ее скромное черное платьице не знало никаких украшений, если не считать большой овальной фарфоровой брошки с портретом матери. У маленькой мадемуазель Вейхбродт были умные, пронзительные карие глаза, нос с горбинкой и тонкие губы, которые она порою поджимала с видом решительным и суровым. Да и вообще вся ее маленькая фигурка, все ее движения были полны энергии, пусть несколько комичной, но бесспорно внушающей уважение. Этому немало способствовала и ее манера говорить. А говорила она быстро, резко и судорожно двигая нижней челюстью и выразительно покачивая головой, на чистейшем немецком языке, и вдобавок старательно подчеркивая каждую согласную. Гласные же она произносила даже несколько утрированно, так что у нее получалось, к примеру, не "бутерброд", а "ботерброд" или даже "батерброд"; да и свою капризную, брехливую собачонку окликала не "Бобби", а "Бабби". Когда она говорила какой-нибудь из пансионерок: "Не будь же гак гл-о-опа, дитя мое", и при этом дважды ударяла по столу согнутым в суставе пальцем, то это неизменно производило впечатление; а когда мадемуазель Попинэ, француженка, клала себе в кофе слишком много сахара, Тереза Вейхбродт, подняв глаза к потолку и побарабанив пальцами по столу, так выразительно произносила: "Я бы уже сразу взе-ела всю сахарницу", что мадемуазель Попинэ заливалась краской. Ребенком - бог ты мой, до чего же она, вероятно, была мала ребенком! - Тереза Вейхбродт называла себя Зеземи, и это имя за ней сохранилось, ибо самым лучшим и прилежным ученицам, равно живущим в пансионе и приходящим, разрешалось так называть ее. - Называй меня Зеземи, дитя мое, - в первый же день сказала она Тони Будденброк, запечатлев на ее лбу короткий и звонкий поцелуй. - Мне это приятно! Старшую сестру Терезы Вейхбродт, мадам Кетельсен, звали Нелли. Мадам Кетельсен, особа лет сорока восьми, оставшись после смерти мужа без всяких средств, жила у сестры в маленькой верхней комнатке и ела за столом вместе с пансионерками. Одевалась она не лучше Зеземи, но, в противоположность ей, была необыкновенно долговяза; на ее худых руках неизменно красовались напульсники. Не будучи учительницей, она не имела понятия о строгости, и все существо ее, казалось, было соткано из кроткой и тихой жизнерадостности. Если какой-нибудь из воспитанниц случалось напроказить, она разражалась веселым, от избытка добродушия, почти жалобным смехом, и смеялась до тех пор, покуда Зеземи, выразительно стукнув по столу, не восклицала: "Нелли" - что звучало как "Налли". Мадам Кетельсен беспрекословно повиновалась младшей сестре и позволяла ей распекать себя, как ребенка, Зеземи же относилась к ней с нескрываемым презрением. Тереза Вейхбродт была начитанной, чтобы не сказать ученой девицей; ей пришлось приложить немало усилий, дабы сохранить свою детскую веру, свое бодрое, твердое убеждение, что на том свете ей воздается сторицей за ее трудную и серую земную жизнь. Мадам Кетельсен, напротив, была невежественна, неискушена и простодушна. - Добрейшая Нелли, - говорила Зеземи, - бог мой, да она совершенный ребенок! Ни разу в жизни ею не овладевало сомнение, никогда она не ведала борьбы, счастливица... В этих словах заключалось столько же пренебрежения, сколько и зависти, - кстати сказать, чувство зависти было дурным, хотя и простительным свойством характера Зеземи. Во втором этаже красного кирпичного домика, расположенного в предместье города и окруженного заботливо выращенным садом, помещались классные комнаты и столовая; верхний этаж, а также мансарда были отведены под спальни. Воспитанниц у мадемуазель Вейхбродт было немного; она принимала только девочек подростков, ибо в ее пансионе имелось лишь три старших класса - для живущих и для приходящих учениц. Зеземи строго следила за тем, чтобы к ней попадали девицы лишь из бесспорно высокопоставленных семейств. Тони Будденброк, как мы уже говорили, была принята с нежностью; более того - в честь ее поступления Тереза сделала к ужину бишоф - красный и сладкий пунш, подававшийся холодным, который она приготовляла с подлинным мастерством: "Еще бишафа?" - предлагала она, ласково тряся головой. И это звучало так аппетитно, что никто не мог отказаться. Мадемуазель Вейхбродт, восседая на двух жестких диванных подушках во главе стола, осмотрительно и энергично управляла трапезой. Она старалась как можно прямее держать свое хилое тельце, бдительно постукивала по столу, восклицала: "Налли!", "Бабби!" - и уничтожала взглядом мадемуазель Попинэ, когда та еще только собиралась положить себе на тарелку все желе от холодной телятины. Тони посадили между двумя другими пансионерками: Армгард фон Шиллинг, белокурой и пышной дочерью мекленбургского землевладельца, и Гердой Арнольдсен из Амстердама, выделявшейся своей изящной и своеобразной красотой: темно-рыжие волосы, близко посаженные карие глаза и прекрасное белое, немного надменное лицо. Напротив нее неумолчно болтала француженка, которую огромные золотые серьги делали похожей на негритянку. На нижнем конце стола, с кислой улыбкой на устах, сидела мисс Браун, сухопарая англичанка, тоже проживавшая у мадемуазель Вейхбродт. Благодаря бишофу, приготовленному Зеземи, все быстро подружились. Мадемуазель Попинэ сообщила, что прошедшей ночью ее снова душили кошмары. "Ah, quelle horreur!" [Какой ужас! (фр.)] Она так кричала: "Помогайть! Помогайть! Ворри!" - что все повскакали с постелей. Далее выяснилось, что Герда Арнольдсен играет не на фортепиано, как другие, а на скрипке и что ее папа - матери Герды не было в живых - обещал подарить ей настоящего Страдивариуса. Тони, как большинство Будденброков и все Крегеры, была немузыкальна. Она даже не различала хоралов, которые играли в Мариенкирхе. О, зато у органа в Niuwe kerk [Новая церковь (голл.)] в Амстердаме поистине vox humana - человеческий голос, и как он великолепно звучит! Армгард фон Шиллинг рассказывала о коровах у них в имении. Эта девица с первого же взгляда произвела на Тони сильнейшее впечатление, - уже тем, что она была первой дворянкой, с которой ей пришлось соприкоснуться. Именоваться фон Шиллинг - какое счастье! Родители Тони жили в старинном и едва ли не прекраснейшем в доме города, дед и бабка были люди с аристократическими повадками, - но звались-то они просто "Будденброки", просто "Крегеры". Дворянство Армгард кружило голову внучке элегантного Лебрехта Крегера, хотя она иной раз втихомолку и подумывала, что это великолепное "фон" гораздо больше подошло бы ей, - ведь Армгард, боже правый, ничуть не ценила этого счастья; она безмятежно заплетала свою толстую косу, смотрела на все добродушными голубыми глазами, растягивала слова на мекленбургский манер и вовсе не думала о своем дворянстве. На Армгард не было ни малейшего налета "аристократизма", она ни капельки на него не претендовала и никакого вкуса к нему не имела. "Аристократизм!" - это словцо крепко засело в головке Тони, и она убежденно применяла его к Герде Арнольдсен. Герда держалась немного особняком, в ней было что-то чужеземное и чужеродное; она любила, несмотря на неудовольствие Зеземи, несколько вычурно причесывать свои великолепные волосы, и многие считали "ломаньем", - а это было серьезное осуждение, - ее игру на скрипке. И все же нельзя было не согласиться с Тони, что в Герде и правда "бездна аристократизма"! Печать этого аристократизма лежала не только на ее не по годам развитой фигуре, но даже на ее привычках, на вещах, ей принадлежащих, - вот, например, парижский туалетный прибор из слоновой кости. Тони сразу сумела оценить его по достоинству, так как в доме Будденброков имелось много подобных, бережно хранимых предметов, вывезенных из Парижа ее родителями или еще дедом с бабкой. Три молодые девушки быстро вступили в дружеский союз. Все они учились в одном классе и жили в одной - самой просторной - комнате верхнего этажа. Как приятно и весело проводили они время после десяти вечера, когда полагалось расходиться по комнатам! Сколько они болтали, раздеваясь, - правда, вполголоса, так как за стеной мадемуазель Попинэ уже начинали мерещиться воры. Мадемуазель Попинэ спала вместе с маленькой Евой Эверс из Гамбурга, отец которой, любитель искусств и коллекционер, теперь жил в Мюнхене. Коричневые полосатые шторы в это время были уже спущены, на столе горела низенькая лампа под красным абажуром; чуть слышный запах фиалок и свежего белья наполнял комнату, и девушек охватывало слегка приглушенное настроение усталости, безмятежности и мечтательности. - Боже мой, - говорила полураздетая Армгард, сидя на краю кровати, - до чего же красноречив доктор Нейман! Он входит в класс, становится у стола и начинает говорить о Расине... - У него прекрасный высокий лоб, - вставляла Герда, расчесывавшая волосы перед освещенным двумя свечами зеркалом в простенке между окнами. - Да, - быстро соглашалась Армгард. - А ты и начала весь разговор, Армгард, только для того, чтобы это услышать. Ты не сводишь с него своих голубых глаз, словно... - Ты его любишь? - спросила Тони. - Никак не могу развязать ботинок... Пожалуйста, Герда, помоги... Так!.. Ну вот, если ты его любишь, Армгард, выходи за него замуж: право же, это хорошая партия. Он будет преподавать в гимназии... - Господи, до чего вы обе несносны! Я вовсе не люблю его. И вообще я выйду не за учителя, а за помещика... - За дворянина? - Тони уронила чулок, который она держала в руке, и в задумчивости уставилась на Армгард. - Не знаю, но, во всяком случае, у него должно быть большое имение. Ах, я уж и сейчас радуюсь, девочки! Я буду вставать в пять часов утра и приниматься за хозяйство... - Она натянула на себя одеяло и мечтательно вперила взор в потолок. - Перед ее духовным оком уже пасутся пятьсот коров, - сказала Герда, глядя в зеркало на подругу. Тони еще не совсем разделась, но уже улеглась, положив руки под голову, и тоже смотрела в потолок. - А я, конечно, выйду за коммерсанта, - заявила она. - Только у него должно быть очень много денег, чтобы мы могли устроить дом аристократично и на широкую ногу. Это мой долг по отношению к семье и к фирме, - серьезно добавила она. - Вот посмотрите, так оно и будет. Герда кончила убирать волосы на ночь и стала чистить свои широкие белые зубы, разглядывая себя в ручное зеркальце в оправе из слоновой кости. - А я, скорей всего, совсем не выйду замуж, - проговорила она не без труда, так как ей мешал мятный порошок во рту. - Зачем мне это? У меня нет ни малейшего желания! Я уеду в Амстердам, буду играть дуэты с папой, а потом поселюсь у своей замужней сестры. - О, как скучно будет без тебя! - живо вскричала Тони. - Ужасно скучно! Тебе надо выйти замуж и остаться здесь навсегда... Послушай, выходи за кого-нибудь из моих братьев!.. - За этого, с длинным носом? - Герда зевнула, сопровождая зевок легким пренебрежительным вздохом, и прикрыла рот зеркальцем. - Можно и за другого, не все ли равно... Господи, как бы вы могли устроиться! Нужно только пригласить Якобса, обойщика Якобса с Фишерштрассе, у него благороднейший вкус. Я бы каждый день ходила к вам в гости... Но тут раздавался голос мадемуазель Попинэ: - Ah, voyons, mesdames! Спать! спать, s'il vous plait! [Ну-ка, сударыни! Извольте! (фр.)] Сегодня вечером вы уж все равно не успеете выйти замуж. Все воскресенья, а также каникулярное время Тони проводила на Менгштрассе или за городом у старых Крегеров. Какое счастье, если в светлое Христово воскресенье выдается хорошая погода, ведь так приятно разыскивать яйца и марципановых зайчиков в огромном крегеровском саду! А до чего хорошо отдыхать летом у моря - жить в кургаузе, обедать за табльдотом, купаться и ездить на ослике. В годы, когда дела у консула шли хорошо, Будденброки предпринимали путешествия и более дальние. А рождество с подарками, которые получаешь в трех местах - дома, у деда с бабкой и у Зеземи, где в этот вечер бишоф льется рекой!.. Но, что ни говори, всего великолепнее сочельник дома! Консул любит, чтобы этот вечер протекал благолепно, роскошно, подлинно празднично: все семейство торжественно собиралось в ландшафтной, а в ротонде уже толпились прислуга и разный пришлый люд, городская беднота, какие-то старики и старушки, - консул всем пожимал их сизо-красные руки - и за дверью вдруг раздавалось четырехголосное пение, хорал, исполняемый певчими из Мариенкирхе, такой ликующий, что сердце начинало сильнее биться в груди, а из-за высоких белых дверей в это время уже пробивался запах елки. Затем консульша медленно прочитывала из фамильной Библии с непомерно большими буквами главу о рождестве Христовом; когда она кончала, за стенами комнаты снова раздавалось церковное пение, а едва успевало оно отзвучать, как все уже затягивали: "О, елочка! О, елочка!" - и торжественным шествием направлялись в большую столовую со статуями на шпалерах, где вся в белых лилиях и в дрожащих блестках, ароматная, сверкающая, к потолку вздымалась елка и стол с рождественскими дарами тянулся от окон до самых дверей. На улице, покрытой смерзшейся снежной пеленой, играли итальянцы-шарманщики, и с рыночной площади доносился гул рождественской ярмарки. В этот вечер все дети, за исключением маленькой Клары, принимали участие в позднем праздничном ужине, происходившем в ротонде, за которым в устрашающем изобилии подавались карпы и фаршированные индейки. Надо еще добавить, что в течение этих лет Тони Будденброк дважды гостила в мекленбургских имениях. Около месяца она пробыла со своей подругой Армгард в поместье г-на фон Шиллинга, расположенном на берегу залива, напротив Травемюнде. В другой раз поехала с кузиной Клотильдой в именье, где г-н Бернгард Будденброк служил управляющим. Оно называлось "Неблагодатное" и не приносило ни гроша дохода, но летом там жилось очень неплохо. Так шли годы. Так протекала счастливая юность Тони Будденброк. ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ 1 В июне месяце, под вечер, часов около пяти, семья консула Будденброка кончала пить кофе в саду перед "порталом", куда консульша распорядилась принести из беседки легкую, изящной работы бамбуковую мебель. Внутри беседки, в побеленной комнатке, где на большом стенном зеркале были нарисованы порхающие птицы, а задние двустворчатые лакированные двери, если приглядеться, оказывались вовсе не дверьми, - даже ручки были просто к ним пририсованы, - воздух слишком накалился. Консул, его супруга. Тони, Том и Клотильда сидели за круглым столом, на котором поблескивала еще не убранная посуда. Христиан со скорбным выражением лица учил в сторонке вторую речь Цицерона против Катилины (*20). Консул курил сигару, углубившись в чтение "Ведомостей". Консульша, положив на колени вышивание, с улыбкой следила за маленькой Кларой, которая под присмотром Иды Юнгман искала фиалки, изредка попадавшиеся на зеленом лужку. Тони, подперев голову обеими руками, с увлечением читала "Серапионовых братьев" Гофмана, а Том потихоньку щекотал ей затылок травинкой, чего она благоразумно старалась не замечать. Клотильда, тощая и старообразная, в неизменном ситцевом платье в цветочках, читая рассказ под названием "Слеп, глух, нем - и все же счастлив", время от времени сгребала в кучку бисквитные крошки на скатерти, потом брала их всей пятерней и бережно препровождала в рот. Небо с недвижно стоявшими на нем редкими белыми облаками мало-помалу начинало бледнеть. Маленький, пестреющий цветами, опрятный сад с клумбами и симметрично проложенными дорожками покоился в лучах предвечернего солнца. Легкий ветерок время от времени доносил запах резеды, окаймлявшей клумбы. - Ну, Том, - сказал благодушествовавший сегодня консул, вынимая изо рта сигару, - дело относительно ржи с "Ван Хейкдомом и компания", о котором я тебе говорил, видимо, устраивается. - Сколько он дает? - заинтересовался Томас и перестал мучить Тони. - Шестьдесят талеров за тонну... Неплохо, а? - Отлично! - Том сразу оценил выгодность этой сделки. - Кто так сидит. Тони! Это не comme il faut [не подобает (фр.)], - заметила консульша; и Тони, не отрывая глаз от книги, сняла один локоть со стола. - Не беда, - сказал Томас. - Пусть сидит, как хочет, все равно она остается Тони Будденброк. Тильда и Тони бесспорно первые красавицы у нас в семье. Клотильда была поражена. - О бо-оже, Том, - проговорила она. Удивительно, до чего ей удалось растянуть эти короткие слова. Тони терпела молча. Том был находчив, и с этим обстоятельством приходилось считаться, - он ведь опять сумеет ответить так, что все расхохочутся и примут его сторону. Она только сердито раздула ноздри и передернула плечами. Но когда консульша заговорила о предстоящем бале у консула Хунеуса и упомянула что-то о новых лакированных башмачках, Тони сняла со стола второй локоть и живо подхватила разговор. - Вы все болтаете и болтаете, - жалобно воскликнул Христиан, - а у меня адски трудный урок! О, я бы тоже хотел быть коммерсантом! - Ты каждый день хочешь чего-нибудь другого, - отрезал Том. Но тут в саду показался Антон с подносом, на котором лежала визитная карточка, и все взоры с любопытством обратились к нему. - "Грюнлих, агент, - прочитал консул, - из Гамбурга". Весьма приятный человек, наилучшим образом мне рекомендованный; сын пастора. У меня с ним дела, нам надо кое-что обсудить... Ты не возражаешь, Бетси? Антон, проси господина Грюнлиха пожаловать сюда. По дорожке, с палкой и шляпой в правой руке, вытянув вперед шею, уже семенил мужчина среднего роста, лет тридцати двух, в зеленовато-желтом ворсистом сюртуке и в серых нитяных перчатках. Жидкие белокурые волосы осеняли его розовое, улыбающееся лицо, на котором около носа гнездилась большая бородавка. Подбородок и верхняя губа у него были гладко выбриты, а со щек, на английский манер, свисали длинные бакенбарды золотисто-желтого цвета. Он еще издали, с видом, выражающим нелицеприятную преданность, взмахнул своей большой светло-серой шляпой. Последний шаг перед столом он сделал нарочито длинный, причем описал верхней частью корпуса такой полукруг, что его поклон мог быть отнесен ко всем сразу. - Я помешал, я вторгся в недра семьи, - произнес он бархатным голосом. - Здесь все заняты чтением интересных книг, беседой... Прошу прощения! - Добро пожаловать, уважаемый господин Грюнлих! - отвечал консул. Он поднялся с места, как и оба его сына, и теперь пожимал руку гостю. - Рад случаю приветствовать вас у себя вне стен конторы. Бетси, господин Грюнлих, наш давнишний клиент... Моя дочь Антония... Клотильда, моя племянница... С Томасом вы уже знакомы... а это мой младший сын. Христиан, гимназист... После каждого имени г-н Грюнлих отвешивал поклон. - Смею вас уверить, - продолжал он, - что я не хотел нарушить ваш покой. Я пришел по делу, и если мне позволено будет просить господина консула прогуляться по саду... Консульша перебила его: - Вы окажете нам любезность, если, прежде чем приступить к деловым разговорам с моим мужем, побудете немного с нами. Садитесь, прошу вас! - Премного благодарен, - прочувственно отвечал г-н Грюнлих. Он опустился на краешек стула, подставленного ему Томасом, положил палку и шляпу на колени, затем уселся поудобнее, пригладил одну из бакенбард и легонько кашлянул, издав звук вроде "хэ-эм". Все это выглядело так, словно он хотел сказать: "Ну, хорошо, это вступление. А что дальше?" Консульша немедленно начала занимать гостя. - Вы ведь из Гамбурга, господин Грюнлих? - осведомилась она, слегка склонив голову набок и по-прежнему держа вышиванье на коленях. - Так точно, сударыня, - подтвердил г-н Грюнлих с новым поклоном. - Проживаю я в Гамбурге, но мне приходится много времени проводить в разъездах, я человек занятой. А дело мое, надо сказать, очень живое... хэ-эм! Консульша подняла брови и пошевелила губами. Это должно было означать одобрительное: "Ах, вот как!" - Неустанная деятельность - первейшая моя потребность, - добавил г-н Грюнлих, полуобернувшись к консулу, и опять кашлянул, заметив взгляд фрейлейн Антонии - холодный, испытующий взгляд, каким девушки мерят незнакомых молодых людей и который, кажется, вот-вот готов изобразить уничижительное презрение. - У нас есть родные в Гамбурге, - произнесла Тони, чтобы хоть что-нибудь сказать. - Дюшаны, - пояснил консул, - семейство моей покойной матери. - О, мне это отлично известно, - поторопился заявить г-н Грюнлих. - Я имел честь быть им представленным. Все члены этой семьи превосходные люди, люди с большим умом и сердцем, хэ-эм! Право, если бы во всех семьях царила такая атмосфера, мир был бы много краше. Тут и вера, и отзывчивость, и подлинное благочестие - короче говоря, мой идеал: истинное христианство. И наряду с этим изящная светскость, благородство манер, подлинный аристократизм. Меня, госпожа консульша, все это просто очаровало! "Откуда он знает моих родителей? - подумала Тони. - Он говорит именно то, что они хотят услышать..." Но тут консул заметил: - Такой идеал, господин Грюнлих, я могу только приветствовать. Консульша тоже не удержалась и в знак сердечной признательности протя