у. Он мог бы заговорить о возвращении Тони, о временной разлуке, о новой жизни и таким образом, быть может, спасти наследство. Но от его рассудительности, "живости и находчивости" ничего уже не осталось. Он мог бы схватить тяжелую небьющуюся бронзовую тарелку, стоявшую на подзеркальнике, но схватил хрупкую вазу, украшенную фарфоровыми цветами, и швырнул ее об пол так, что она разлетелась на сотни осколков. - А! Хорошо же! Ладно! - закричал он. - Уходи! Думаешь я заплачу, дурища ты эдакая? Ошибаетесь, уважаемая! Я женился на тебе только ради твоих денег, а так как их оказалось очень и очень недостаточно, то и убирайся, откуда пришла! Ты мне осточертела, осточертела, осточертела!.. Иоганн Будденброк молча вывел свою дочь из комнаты. Но сам тут же воротился, подошел к г-ну Грюнлиху, который, заложив руки за спину, стоял у окна и тупо глядел на дождь, мягко дотронулся до его плеча и наставительно прошептал: - Крепитесь! Уповайте на волю божию! 10 После того как мадам Грюнлих со своей маленькой дочерью вновь поселилась в большом доме на Менгштрассе, там долго царило подавленное настроение. Все ходили как в воду опущенные и очень неохотно говорили "об этом". Исключая, впрочем, главное действующее лицо, - ибо Тони со страстью предавалась воспоминаниям о случившемся и только за этим занятием чувствовала себя в своей стихии. Вместе с Эрикой она поселилась на третьем этаже, в комнатах, которые некогда, при жизни старых Будденброков, занимали ее родители. Тони была слегка разочарована тем, что ее папе и в голову не пришло взять для нее отдельную служанку, и пережила несколько горьких минут, когда он, стараясь говорить как можно мягче, разъяснил, что на первых порах ей не пристало вести светскую жизнь и бывать в обществе, ибо если она, по человеческим понятиям, и не несет ответственности за испытание, ниспосланное ей господом богом, то тем не менее положение разведенной жены обязывает ее к сугубо скромному и сдержанному поведению. Впрочем, у Тони был счастливый дар быстро и вдохновенно, от души радуясь новизне, приспосабливаться к любой жизненной перемене. Она вскоре сама полюбилась себе в роли незаслуженно несчастной женщины, одевалась в темное, гладко, как молодая девушка, зачесывала свои прелестные пепельные волосы и отсутствие общества с лихвой возмещала себе нескончаемыми, высокопарными разговорами о своем замужестве, о г-не Грюнлихе, о судьбе и жизни вообще, - разговорами, в которых сквозила горделивая радость по поводу необычности и важности ее теперешнего положения. Беда только, что не с каждым удавалось ей затеять такой разговор. Консульша, например, хотя и была убеждена, что ее супруг поступил вполне правильно и по-отечески, всякий раз, когда Тони начинала говорить, поднимала свою прекрасную белую руку и останавливала дочь словами: - Assez, дитя мое. Я не люблю слушать об этом. Двенадцатилетняя Клара еще ровно ничего не понимала в таких делах, а Тильда была попросту слишком глупа. Удивленное и протяжное: "Ах, как это грустно, Тони!" - вот и все, что у нее нашлось сказать по поводу несчастья кузины. Но зато молодая женщина нашла внимательную слушательницу в лице мамзель Юнгман; последней уж минуло тридцать пять лет, и она имела полное право похваляться, что поседела на службе высшим кругам. - Нечего тебе расстраиваться, дитятко, - говорила она. - Ты еще молода и опять выйдешь замуж. Ида Юнгман теперь с любовью и рвением занялась воспитанием маленькой Эрики; она рассказывала ей те же истории из своей юности, которые пятнадцать лет назад выслушивали дети консула: главным образом они касались дяди из Мариенвердера, который "отшиб себе сердце" и умер от удушья. Но всего чаще и охотнее Тони болтала с отцом за обедом или по утрам, за первым завтраком. Ее отношение к нему теперь как-то сразу сделалось много теплее, чем раньше. До сих пор его почетное положение в городе, его неустанная солидная, строгая и благочестивая деятельность внушали ей скорее робкую почтительность, чем нежность. Но во время объяснения с ним в ее гостиной он стал ей по-человечески близок, она была растрогана и горда тем, что он удостоил ее доверительного, серьезного разговора о создавшемся положении, предоставил решение вопроса ей самой, и, наконец, что он, такой непогрешимый, не постыдился почти смиренно признаться в своей вине перед ней. Можно с уверенностью сказать, что Тони никогда бы и в голову не пришла эта мысль; но, поскольку отец так сказал, она поверила, и ее чувство к нему стало теплее, сердечнее. Что касается консула, то он не переставал сознавать свою вину и старался удвоенной любовью облегчить тяжелую участь дочери. Иоганн Будденброк не возбудил никакого преследования против своего мошенника-зятя. Правда, Тони и ее мать по некоторым разговорам поняли, к каким бесчестным приемам прибег г-н Грюнлих, добиваясь вожделенных восьмидесяти тысяч. Но консул поостерегся придать это гласности, а тем более обратиться в суд. Его гордость делового человека была больно уязвлена, и он предпочел молча скорбеть о том, что позволил так грубо себя одурачить. Тем не менее, как только был назначен конкурс над фирмой "Б.Грюнлих", кстати сказать, причинившей значительные убытки многим гамбургским предприятиям, консул решительно начал бракоразводный процесс, и Тони преисполнилась неописуемой важности от одного сознания, что она является главным действующим лицом "самого настоящего" судебного процесса. - Отец, - сказала она однажды, ибо говоря на такие темы, никогда не называла консула папой. - Отец, что слышно о нашем деле? Ты ведь считаешь, что все кончится благополучно! Статья совершенно ясна: я-то уж ее изучила: "Неспособность мужа прокормить свою семью". Судьям придется это учесть. Будь у меня сын, он бы остался у Грюнлиха. В другой раз она заметила: - Я в последнее время много думала о своих отношениях с Грюнлихом, отец. Так вот почему этот тип ни за что не соглашался, чтобы мы жили в городе, чего я так сильно хотела! Вот почему он сердился, когда я ездила в гости! Там, конечно, я скорее, чем в Эймсбюттеле, могла бы узнать о всех его подвигах!.. Что за пройдоха! - Не нам судить его, дитя мое, - отвечал консул. А когда решение о разводе было уже вынесено судом, она вдруг спросила с важной миной: - Ты уже занес это в семейную тетрадь, отец? Нет? О, тогда я сама это сделаю... Дай мне, пожалуйста, ключи от секретера. И она под строками, четыре года назад начертанными ее же собственной рукой, горделиво и старательно вывела: "Этот брак расторгнут в феврале 1850 года", потом положила перо и на минуту задумалась. - Отец, - сказала она, - я знаю, что мой развод - пятно на истории нашей семьи. Да, я уже не раз об этом думала. Словно кто-то посадил кляксу на эти страницы. Но будь покоен, я уже позабочусь о том, чтобы стереть ее! Я еще молода и... довольно красива... Ты не находишь? Хотя мадам Штут, увидев меня, и воскликнула: "О боже, мадам Грюнлих, как вы постарели!" Нельзя весь век оставаться такой дурочкой, какой я была четыре года назад... Жизнь чему-чему только не научает нас... Короче говоря, я снова выйду замуж. Вот увидишь. Новая выгодная партия все загладит, правда? - Все в руце божией, дитя мое. Но сейчас тебе никак не следует говорить об этом. В ту пору Тони часто восклицала: "Чему-чему только не научает жизнь!" - и при слове "жизнь" подымала взор к небу так задумчиво и красиво, что каждый должен был понять, сколь глубоко она познала земную юдоль. Теперь за круглый стол в большой столовой опять садилось много людей, и в августе этого года, когда Томас вернулся из По, Тони получила новую возможность изливать свою душу. Она горячо любила и почитала старшего брата, который еще тогда, при отъезде из Травемюнде, поверил в ее боль и посочувствовал ей и в котором она видела будущего главу семьи и фирмы. - Да, да, нам с тобой уже многое довелось пережить, Тони! - Сказав это, он передвинул русскую папиросу в другой угол рта и задумался, вероятно, о маленькой цветочнице с малайским лицом, которая недавно вышла замуж за сына хозяйки магазина и теперь самостоятельно вела цветочную торговлю на Фишергрубе. Томас Будденброк, все еще немного бледный, отличался приятной и элегантной внешностью. Последние годы, казалось, довершили его развитие. Фигура у него была коренастая и довольно широкоплечая, с нею отлично гармонировала его почти военная выправка. Волосы он носил слегка взбитыми над ушами, а вытянутые щипцами усы закручивал вверх, по французской моде. Только голубоватые, слишком заметные прожилки на узких висках, где волосы, отступая, образовывали два глубоких заливчика, да некоторая склонность к лихорадочным состояниям, с каковой безуспешно боролся славный доктор Грабов, указывали на недостаточную крепость его конституции. Отдельные черты, как, например, подбородок, нос, а главное, руки - до смешного будденброковские руки, - придавали Томасу еще большее сходство с дедом. Говоря по-французски, он многие гласные произносил на испанский манер и повергал в изумление всех окружающих своим пристрастием к модным писателям сатирико-полемического направления. Во всем городе только один демонический маклер Гош разделял его вкусы; отец же осуждал их самым резким образом. Несмотря на это, глаза консула так и светились счастьем и гордостью за своего старшего сына. Тотчас же по возвращении Томаса он растроганно и радостно вновь приветствовал его в качестве сотрудника конторы, в которой он и сам последнее время работал со значительно большим удовлетворением, в особенности после смерти старой мадам Крегер, последовавшей в самом конце года. Эту утрату все перенесли спокойно. Мадам Крегер была очень стара и последнее время жила в полном уединении. Она отошла в лучший мир, а Будденброки получили кучу денег - сто тысяч талеров, - весьма ощутительно и как нельзя более кстати укрепивших оборотный капитал фирмы. Дальнейшим следствием этой смерти явилось то, что шурин консула, Юстус, уставший от своих коммерческих неудач, ушел на покой тотчас же по получении остатков своей наследственной части. Юстус Крегер, suitier, жизнерадостный сын покойного cavalier a la mode, не был баловнем счастья. Врожденное легкомыслие и любовь к беззаботной жизни не позволили ему завоевать себе прочное, солидное и почетное положение в коммерческом мире; он уже давно забрал вперед значительную часть своего наследства, а теперь ему немало горя причинял еще и старший сын, Якоб. Поселившись в столь большом городе, как Гамбург, Якоб связался с дурной компанией и ежегодно обходился своему отцу так дорого, что тот наконец отказался поддерживать его; но жена консула Крегера, женщина бесхарактерная и к тому же нежная мать, продолжала тайком посылать деньги непутевому сыну, отчего между супругами возникли весьма серьезные нелады. В довершение всего, как раз в то время, когда "Б.Грюнлих" прекратил платежи, в Гамбурге у "Дальбека и Кь", где работал Якоб, случилось еще нечто весьма и весьма неприятное: растрата, бесчестный поступок... В городе об этом не говорили, Юстуса Крегера никто ни о чем не спрашивал, но вскоре распространился слух, что Якоб получил место коммивояжера в Нью-Йорке и в ближайшее время отправится за океан. Перед отъездом его даже видели в городе, куда он, надо думать, приехал, чтобы, помимо "подъемных", присланных отцом, выпросить еще денег у матери. Якоб Крегер был фатоватый молодой человек с нездоровым цветом лица. Одним словом, постепенно дошло до того, что консул Юстус стал себя вести так, словно у него один наследник, и говоря "мой сын", разумел только Юргена. За последним, правда, никаких прегрешений не числилось, но ума он был очень ограниченного. С большим трудом окончив гимназию, он последнее время проживал в Иене, где не слишком успешно и без особого удовольствия изучал право. Иоганн Будденброк очень болезненно переживал упадок в семье своей жены и с опаской приглядывался к собственным детям. У него были все основания возлагать большие надежды на старшего сына, человека серьезного и деловитого. О Христиане же его патрон, м-р Ричардсон, писал, что молодой человек хотя и проявил несомненные способности к усвоению английского языка, но далеко не всегда выказывает должный интерес к делу и питает чрезмерную слабость к соблазнам мирового города, в частности к театру. Сам Христиан в письмах не переставал твердить о своем желании повидать мир и настойчиво просил у отца разрешения подыскать себе должность "за океаном", - он имел в виду Южную Америку, может быть, Чили. Консул в ответном письме назвал его "искателем приключений" и потребовал, чтобы он еще один год, четвертый по счету, проработал у м-ра Ричардсона для пополнения своих практических знаний. Затем последовал дальнейший обмен письмами по поводу всех этих планов, а летом 1851 года Христиан Будденброк отбыл в Вальпараисо, где заранее исхлопотал себе место. Уехал он прямо из Англии, даже не побывав в родном городе. Но не один только старший сын доставлял радость консулу, он с удовлетворением наблюдал и за тем, с какой решительностью и чувством собственного достоинства Тони отстаивала свою позицию "урожденной Будденброк", хотя можно было заранее предвидеть, что разведенной жене не раз придется столкнуться с предвзятым отношением и злорадством других семейств. - Ф-фу! - воскликнула она однажды, вернувшись с прогулки, вся красная, и бросила шляпу на софу в ландшафтной. - Эта Меллендорф, эта урожденная Хагенштрем, эта Землингер, эта Юльхен, эта тварь... Ты только подумай, мама, она мне не кланяется! Ждет, чтобы я поклонилась первая. Что ты на это скажешь? Я встретилась с ней на Брейтенштрассе и прошла мимо, высоко подняв голову; при этом я смотрела ей прямо в лицо... - Ты слишком далеко заходишь. Тони! Все в конце концов имеет свои границы. Почему ты не можешь первая поклониться мадам Меллендорф? Вы однолетки, и она такая же замужняя женщина, какой и ты была недавно... - Ни за что, мама! Боже! Какая-то мразь!.. - Assez, дорогая! Подобные выражения... - О, тут уж не до выражений! Ненависть Тони к этим "выскочкам" равно питалась как страхом, что Хагенштремы еще, пожалуй, возомнят себя вправе смотреть на нее сверху вниз, так и самим фактом удач и процветания этой семьи. Старый Хинрих скончался в начале 1851 года, а его сын Герман - Герман со сладкой булочкой и оплеухой, - продолжавший вместе с г-ном Штрунком возглавлять прекрасно поставленное и доходное импортное дело, какой-нибудь год спустя женился на дочери консула Хунеуса, богатейшего человека в городе, который умудрился путем лесоторговых операций обеспечить каждому из своих трех детей двухмиллионное наследство. Брат Германа, Мориц, несмотря на свою слабую грудь, блестяще окончив университетский курс, обосновался в родном городе в качестве юриста и имел большую практику. Он слыл человеком недюжинного ума, хитрым, остроумным и даже тяготевшим к изящным искусствам. В его наружности не сохранилось никаких землингеровских черт, разве что желтое лицо да зубы острые и редкие. Даже в кругу родных Тони должна была отстаивать свое достоинство. С тех пор как дядя Готхольд удалился от дел и только и знал, что беззаботно расхаживать на своих коротких ногах, облаченных в широчайшие панталоны, по нанятой им скромной квартирке и поедать из жестяной коробочки карамель от кашля, - он был большой сластена, - его отношение к любимцу отца - единокровному брату - становилось все более кротким и философическим, что, впрочем, не помешало ему, отцу трех незамужних дочерей, испытать затаенное удовлетворение по поводу неудачного замужества Тони. Что же касается его жены, урожденной Штювинг, а главное, дочерей - трех старых дев двадцати шести, двадцати семи и двадцати восьми лет, то они выказывали к несчастью, постигшему их кузину, и к ее бракоразводному процессу интерес несколько чрезмерный, во всяком случае, куда больший, чем в свое время к ее помолвке и свадьбе. В "детские дни", которые после смерти старой мадам Крегер стали устраиваться по четвергам на Менгштрассе, Тони приходилось быть настороже. - Ах, бедняжка! - говорила Пфиффи - младшая, маленькая толстуха; при каждом слове она как-то смешно раскачивалась, а уголки ее рта увлажнялись. - Итак, значит, решение состоялось? И всего прошлого как не бывало? - Напротив, - возражала Генриетта, такая же сухопарая и долговязая, как ее старшая сестра. - Положение Тони сейчас куда печальнее, чем до замужества. - О да, - подтверждала Фридерика, - чем так, лучше уж никогда не выходить замуж. - Ну нет, милочка, - отвечала Тони, гордо вскинув голову и торопливо придумывая, как бы поискуснее осадить кузину. - Тут ты глубоко заблуждаешься, верь мне! Как-никак, а я узнала жизнь! Я уже больше не наивная дурочка. А кроме того, второй раз выйти замуж куда легче, чем первый. - Ах, да-ак? - в один голос воскликнули сестры. И оттого, что они выговаривали "дак", а не "так", это восклицание звучало еще язвительнее и недоверчивее. В противоположность им, Зеземи Вейхбродт была слишком добра и тактична, чтобы вообще упоминать об этом событии. Тони иногда навещала свою бывшую воспитательницу в ее красном домике (Мюлленбринк, 7), где и сейчас обитало несколько молодых девушек, хотя пансион начал мало-помалу выходить из моды; иногда же почтенная старая дева получала приглашение к Будденброкам отведать оленьего седла или фаршированного гуся. Придя туда, она поднималась на цыпочки и чмокала Тони в лоб, растроганно, выразительно и звонко. Ее простодушная сестра, мадам Кетельсен, в последнее время стала быстро глохнуть и так никогда толком и не поняла, что собственно случилось с Тони. Она разражалась теперь своим ребячливым и от избытка искренности почти жалобным смехом в самые неподходящие минуты, так что Зеземи приходилось то и дело стучать кулачком по столу, восклицая: "Налли!.." Годы шли. Впечатление, произведенное разводом дочери консула Будденброка, сглаживалось все больше и больше как в городе, так и в семье. Сама Тони лишь изредка вспоминала о своем замужестве, подмечая в чертах подрастающей Эрики сходство с Бендиксом Грюнлихом. Она опять стала одеваться в светлое, делать прическу с завитками на лбу и, как прежде, охотно бывала на вечерах в знакомых семьях. Тем не менее она от души радовалась, когда летом ей представлялся случай на долгое время покинуть город, а здоровье консула, к сожалению, настоятельно требовало теперь длительного пребывания на курортах. - Вы не знаете, что значит стариться! - говаривал он. - Стоит мне капнуть кофе на брюки и оттереть пятно холодной водой, как мне уже обеспечен острый приступ ревматизма... А прежде чего-чего только я себе не позволял! Временами он испытывал сильные головокружения. Будденброки ездили в Оберзальцбрунн, в Эмс, в Баден-Баден и Киссинген; совершали оттуда с образовательной целью поездки в Мюнхен через Нюрнберг, в Вену через Зальцбург и Ишль, возвращались домой через Прагу - Дрезден - Берлин. И хотя мадам Грюнлих из-за проявившегося у нее в последние годы нервического катара желудка принуждена была во время пребывания на курортах придерживаться строгого режима, она относилась к этим путешествиям, как к весьма желательной смене впечатлений, - и ни от кого не скрывала, что дома ей живется скучновато. - О, боже мой, чему-чему только не научает нас жизнь, отец! - говорила она, задумчиво устремив взор к потолку. - Конечно, я узнала жизнь... Но у меня становится как-то уныло на душе именно оттого, что я вечно сижу дома. Словно я дурочка какая-то! Надеюсь, ты не думаешь, папа, будто я хочу сказать, что мне у вас плохо? О, тогда бы меня следовало попросту вздуть за черную неблагодарность! Но знаешь, чему-чему только... Сильнее всего Тони досадовала на тот религиозный дух, который все больше заполонял обширный дом ее отца, ибо с годами и со все обостряющимся болезненным состоянием консула возрастало и его благочестие, а теперь еще и стареющая консульша начала находить утешение в религии. Застольные молитвы всегда были в обычае у Будденброков. Но в последнее время стало законом, чтобы семья и прислуга дважды в день - утром и вечером - собирались в маленькой столовой послушать главу из Священного писания, которую читал хозяин дома. Кроме того, год от года на Менгштрассе учащались посещения пасторов и миссионеров, ибо этот почтенный патрицианский дом, - где, кстати сказать, так отлично кормили, - в мире лютеранского и реформатского духовенства, а также среди немецких и зарубежных миссионеров давно уже пользовался славой гостеприимнейшего приюта, и в него со всех концов стекались одетые в черное длинноволосые мужчины, чтобы прожить здесь несколько дней, - в уверенности, что их ждут в этом доме душеспасительные беседы, питательный стол и щедрая лепта на нужды церкви. Местные проповедники, давно ставшие друзьями консула, тоже нередко сюда наведывались. Том был слишком сдержан и благовоспитан, чтобы позволить себе хоть легкую усмешку, но Тони просто-напросто потешалась над этими посетителями, более того - она словно поставила себе задачей при всяком удобном случае высмеивать духовных особ. Случалось, что консульша страдала мигренью, и мадам Грюнлих брала на себя заботу о хозяйстве. Однажды, когда в доме гостил приезжий проповедник, аппетит которого возбуждал всеобщее удивление, она коварно заказала на обед шпековый суп, традиционное кушанье их города, - навар из свиного сала и кислой капусты, куда намешивался, можно сказать, целый обед: ветчина, картофель, маринованные сливы, земляные груши, цветная капуста, бобы, репа и прочая снедь, вдобавок еще сдобренная фруктовым соком; ни один человек на свете не мог есть этот суп, не будучи приучен к нему с детства. - Ну как? Нравится вам, господин пастор? - приставала Тони. - Нет? О, боже, кто бы мог предположить! - Тут она состроила озорную гримаску и кончиком языка легонько облизала верхнюю губу: это всегда служило признаком, что она задумала какую-нибудь шалость или уже взялась за ее осуществление. Толстяк смиренно положил ложку и простодушно объяснил: - Я вознагражу себя следующим блюдом. - Да, у нас будет еще небольшой десерт, - поторопилась заметить консульша. Ибо "следующее блюдо" после этого супа было просто немыслимо, и, несмотря на поданную затем шарлотку с яблоками, обманутый в своих ожиданиях пастор встал из-за стола полуголодным. Тони втихомолку хихикала, а Том, подавляя приступ смеха, высоко вздернул бровь. Как-то раз, когда Тони, стоя около кухни, вела хозяйственный разговор с кухаркой Стиной, пастор Матиас из Канштата, уже несколько дней гостивший у Будденброков, откуда-то вернулся и позвонил у входной двери. Стина, так и не отучившаяся от деревенской походки "уточкой", пошла открывать, а пастор, желая показать ей свою благосклонность и заодно добродушно попытать ее насчет веры, спросил: - Чтишь ты отца, сына и... - Что ж, у нас старый барин тихий, а молодой - так уж лучше и не сыщешь, - стыдливо зардевшись, ответила Стина. Мадам Грюнлих не преминула во всеуслышанье рассказать об этом за столом, так что даже консульша разразилась своим отрывистым крегеровским смехом. Консул сердито уставился в тарелку с супом. - Недоразумение, - сконфуженно пробормотал пастор Матиас. 11 То, о чем рассказывается ниже, произошло в конце лета 1855 года в воскресенье под вечер. Будденброки сидели в ландшафтной и дожидались консула, замешкавшегося внизу с одеванием. У них был уговор с семейством Кистенмакеров совершить совместную прогулку в увеселительный сад близ Городских ворот. За исключением Клары и Клотильды, которые по воскресным вечерам ходили к одной из своих подруг вязать чулки для негритят, все остальные намеревались выпить кофе в саду и затем, если позволит погода, еще, пожалуй, и покататься на лодке. - Нет, с папой просто рехнуться можно, - воскликнула Тони, прибегая, по своей привычке, к сильным выражениям. - Никогда он не бывает готов вовремя. Сидит за своей конторкой, сидит, сидит... То одно еще надо написать, то другое... Бог ты мой, может, оно и так, я ничего не говорю. Хотя, впрочем, уверена, что мы не обанкротимся оттого, что он положит перо на четверть часа раньше... Да... А опоздав минут на десять, он вдруг спохватывается и мчится наверх через две ступеньки, хотя отлично знает, что это вызовет прилив крови и сердцебиение. И так всякий раз, когда у нас гости или мы куда-нибудь собираемся! Вечно у него не хватает времени! Неужели нельзя кончить дела так, чтобы потом не спешить сломя голову? Просто возмутительно! Будь это мой муж, мама, я бы уж сумела внушить ему... Тони, в модном переливчатом платье, сидела на софе рядом с матерью. Консульша была одета в пышное платье из рубчатого серого шелка с черными кружевами. Атласные ленты ее кружевного чепца, завязанные бантом под подбородком, спадали на грудь; гладко причесанные волосы неизменно сохраняли свой рыжеватый оттенок; в руках, белых, с голубоватыми жилками, она держала ридикюль. В кресле подле нее полулежал Том, куря папиросу, у окна - друг против друга - сидели Клара и Тильда. Удивительно, до какой степени Клотильде не шла впрок ежедневно поглощаемая ею вкусная и добротная пища: с каждым днем она становилась все костлявее, и ее не по моде гладкое платье не скрадывало этого прискорбного обстоятельства. На ее длинном, смиренном, сером лице под тусклыми прямыми волосами торчал прямой, книзу заметно утолщавшийся нос с очень пористой кожей. - Вы думаете, сегодня обойдется без дождя? - спросила Клара. У нее была привычка задавать вопросы, не повышая голоса и глядя строго в упор на вопрошаемого. Единственным украшением ее коричневого платья служили белый накрахмаленный воротничок и такие же манжеты. Сидела она очень прямо, сложив руки на коленях. Прислуга боялась ее больше, чем кого бы то ни было в доме. Последнее время утренние и вечерние молитвы в доме читала Клара, так как у консула от чтения вслух начинались головные боли. - Ты собираешься взять с собой башлык, Тони? - снова спросила она. - Он у тебя намокнет, если пойдет дождь. А жалко, башлык новый. По-моему, вам бы следовало отложить прогулку... - Нет, - отвечал Том. - Кистенмакеры все равно придут. Да и вообще ничего не будет... Барометр слишком резко упал... Может, пронесется буря, ливень... но это ненадолго. Папа еще не готов, тем лучше: мы спокойно переждем, пока все это кончится. Консульша испуганно подняла руку. - Ты думаешь, что будет гроза, Том? Ох, я ведь так боюсь... - Не волнуйся, мама, - отвечал Том. - Сегодня утром я встретился в порту с капитаном Клоотом. Насчет погоды он непогрешим. Он говорит, что будет мгновенный ливень, даже без сильного ветра. В том году в середине сентября стояло бабье лето. Дул юго-восточный ветер, и город изнывал от зноя, хуже чем в июле. Ярко-синее, будто нездешнее небо, на горизонте блеклое, как в пустыне, вздымалось над островерхими кровлями; после захода солнца дома и тротуары - словно печи - дышали жаром. Но сегодня ветер вдруг подул с запада, и тут же произошло это резкое паденье барометра. Большая часть неба еще оставалась ясной, но сизые тучи уже начинали медленно наплывать - пышные, пухлые, как перины. - По-моему, только приятно, если пройдет дождь, - добавил Том. - Мы истомились бы от ходьбы в такую духотищу. Жара какая-то неестественная. В По ничего подобного не бывало... В эту минуту вошла Ида Юнгман, ведя за руку маленькую Эрику. В пышном батистовом платьице, пахнущем мылом и крахмалом, девочка выглядела очень забавно. У нее было розовое лицо и глаза точь-в-точь как у г-на Грюнлиха; но верхнюю губку она унаследовала от Тони. Почтенная Ида стала совсем седой, хотя лишь недавно перешагнула за сорок. Впрочем, у них это было семейное: дядюшка, умерший от удушья, успел поседеть уже к тридцати годам. Но маленькие карие глаза Иды светились все той же энергией, преданностью и вниманием. Вот уже двадцать лет, как она жила у Будденброков, с гордостью сознавая свою незаменимость. Она надзирала за стряпней и припасами, на ее попечении находилось белье и фарфор, она производила наиболее ответственные закупки, читала вслух маленькой Эрике, шила платья ее куклам, помогала ей учить уроки, заходила за Эрикой в школу и, вооруженная свертком с бутербродами, отправлялась с ней гулять по Мельничному валу. Во всем городе не было дамы, которая не сказала бы консульше Будденброк или ее дочери: "Ах, душенька, что у вас за мамзель! Это просто клад. Двадцать лет в доме... Ну, да она и в шестьдесят будет молодцом! Эти сухопарые люди... А глаза у нее - сама преданность! Завидую вам, дорогая!" Но Ида Юнгман и сама знала себе цену, знала, кто она такая, и когда на Мельничном валу к ней подсаживалась на скамейку простая нянька с ребенком и пыталась, как равная с равной, завести разговор с мамзель Юнгман, та немедленно вставала, говорила: "Идем, деточка, здесь дует", и удалялась. Тони обняла Эрику и поцеловала ее в розовую щечку, а консульша, которой все больше опасений внушало быстро темневшее небо, с несколько рассеянной улыбкой протянула девочке руку ладонью вверх; левая ее рука в это время нервно барабанила по дивану, а светлые глаза то и дело тревожно обращались к окну. Эрику усадили рядом с бабушкой, Ида присела на кончик кресла и взялась за рукоделие. Так они сидели молча несколько минут, поджидая консула. Томленье и зной усилились. В небе исчез последний просвет, и оно нависло над городом - низкое, серое, грузное, чреватое бурей. В комнате сразу выцвели краски - зелень ландшафтов на шпалерах, желтизна обивки и занавесей, пестрые переливы на платье Тони. Глаза людей стали тусклыми. И ветер, западный ветер, который только что играл в верхушках деревьев - там, возле Мариенкирхе - и гонял по потемневшей улице маленькие смерчи пыли, внезапно стих. Воцарилась полная тишина. И вот оно, наступило это мгновение. Что-то случилось - неслышное, страшное. Зной стал непереносим. Давление атмосферы за какую-то секунду так возросло, что мозг, казалось, не выдержит. У всех стеснило сердце, перехватило дыхание. Ласточка пролетела, прижимаясь к земле, ее крылья полоснули мостовую. И это напряжение, эта нарастающая тоска и тяжесть во всем организме стали бы нестерпимы, продлись такой мучительный зной еще хоть одно мгновение. Но когда гнет с молниеносной быстротой достиг высшей точки, вдруг наступила разрядка, перелом... едва заметная где-то пробежала спасительная трещинка. И все же каждый почувствовал бы ее, если бы в ту же секунду не хлынул дождь, не предваренный даже падением первых капель, - такой, что вода вспенилась в водостоках и струйки высоко и весело запрыгали по тротуару. Томас, приученный болезнью прислушиваться к показанью своих нервов, в этот необычный миг приложил руку ко лбу и загасил папиросу. Он взглянул на своих: ощутили, отметили ли и они то же самое? Мать казалась непокойной, до остальных же, по-видимому, ничего не дошло. Консульша задумчиво смотрела на ливень, полностью скрывший от ее глаз Мариенкирхе. Потом она вздохнула: - Слава тебе, господи! - Ну вот, - сказал Том, - через две минуты станет прохладно. Только теперь будет капать с деревьев, и нам придется пить кофе на террасе. Открой-ка окно, Тильда! В комнату ворвался шум почти оглушительный - все вокруг плескалось, барабанило, журчало и пенилось. Снова поднялся ветер и, весело налетая на плотную дождевую завесу, стал рвать ее, швырять из стороны в сторону. С каждым мгновением становилось прохладнее. Вдруг через ротонду опрометью пробежала горничная Лина, она ворвалась в ландшафтную так стремительно, что Ида Юнгман поспешила осадить ее укоризненным возгласом: - О, господи, ну можно ли? Бессмысленные от испуга голубые глаза Лины были широко раскрыты, губы ее двигались... но с них не срывалось ни единого звука. - Ах, госпожа консульша!.. Ах, боже ты мой!.. Да идите же скорей... Ах господи, беда, беда!.. - Так, - произнесла Тони, - опять она что-нибудь расколотила! И, наверно, хороший фарфор! Ну знаешь, мама, и прислуга же у тебя!.. Но девушка испуганно забормотала: - Нет, нет, мадам Грюнлих... Ох, кабы так!.. С хозяином беда! Я пришла им башмаки подать, а господин консул сидят в кресле, слова сказать не могут, только глядят на меня. Верно, плохо им совсем, господин консул желтый весь... - За Грабовом! - крикнул Томас и ринулся к двери. - Боже мой, боже мой! - зарыдала консульша и, молитвенно сложив руки, бросилась вон из комнаты. - За Грабовом! Карету!.. Скорей!.. - едва дыша, повторила Тони. Обгоняя друг друга, они сбежали с лестницы, ворвались в маленькую столовую, оттуда в спальню. Но Иоганн Будденброк был уже мертв. ЧАСТЬ ПЯТАЯ 1 - Добрый вечер, Юстус, - сказала консульша. - Надеюсь, ты здоров? Садись, пожалуйста! Консул Крегер обнял ее с братской нежностью и пожал руку старшей племяннице, тоже присутствовавшей здесь, в большой столовой. Ему было теперь около пятидесяти пяти лет, и в последнее время он помимо маленьких усиков стал носить еще изящно закругленные, но уже совсем седые бакенбарды, оставлявшие открытым подбородок. Большую розовую плешь консула прикрывало несколько тщательно заглаженных жидких прядей. На рукаве его элегантного сюртука была нашита широкая траурная повязка. - Слышала ты последнюю новость, Бетси? - спросил он. - Тони, тебе это будет особенно интересно. Одним словом, наш участок у Городских ворот продан... Кому? Даже не одному человеку, а двоим сразу. Его разгородят забором, дом будет снесен, справа выстроит себе конуру почтенный коммерсант Бентьен, а слева не менее почтенный - Зеренсен... Что ж, бог в помощь! - Ужасно! - воскликнула мадам Грюнлих, уронив руки на колена и подъяв взор к потолку. - Дедушкин участок! Что ж от него останется? Вся прелесть заключалась в его обширности, может быть излишней, но зато как там все было аристократично! Огромный сад, до самой Травы... и дом в глубине... и каштановая аллея... Так, значит, теперь все это разделят? Бентьен будет стоять у одной двери с трубкой в зубах, а Зеренсен у другой... Что ж, и я скажу: бог в помощь, дядя Юстус! Нет уж теперь в людях того аристократизма! Никто не нуждается в большом участке! Хорошо, что дедушка до этого не дожил... В доме все еще царило подавленное и траурное настроение, и Тони, несмотря на все свое негодование, не решилась прибегнуть к более энергичным выражениям. Разговор этот происходил в день вскрытия завещания - через две недели после кончины консула, вечером, в половине шестого. Консульша Будденброк попросила брата к себе на Менгштрассе для того, чтобы он вместе с Томасом и г-ном Маркусом, управляющим, ознакомился с завещанием покойного и с его имущественными распоряжениями. Тони объявила, что она тоже примет участие в семейном совете. "Это моя прямая обязанность по отношению к родным и фирме", - пояснила она и действительно позаботилась придать этой встрече особо торжественный характер. Она затянула шторы на окнах и вдобавок к двум парафиновым лампам, горевшим на раздвинутом, покрытом зеленым сукном обеденном столе, зажгла все свечи в больших позолоченных канделябрах. Кроме того, она выложила на стол целую груду бумаги и отточенных карандашей, хотя никто толком не знал, кому и для чего это собственно нужно. Черное платье придавало фигуре Тони девическую стройность. И хотя ее, может быть, больше всех ранила смерть консула, который был так душевно близок ей последнее время, хотя она еще сегодня, думая о нем, дважды принималась горько рыдать, - предвиденье этого семейного совета, этой серьезной и важной беседы, в которой она надеялась достойно соучаствовать, заставило порозоветь ее хорошенькое личико, взор ее оживился, движения стали энергичными и величавыми. Консульша, утомленная всем пережитым - испугом, душевной болью, нескончаемыми траурными формальностями и погребальной церемонией, - выглядела вконец измученной. Лицо ее казалось еще бледнее от черных лент чепца, светло-голубые глаза смотрели устало. Но в заботливо расчесанных рыжеватых волосах по-прежнему не было ни единой серебряной нити. Продолжал ли то действовать чудотворный парижский настой, или на смену ему уже пришел парик - об этом знала только мамзель Юнгман, но она не выдала бы тайны консульши даже родным ее дочерям. Втроем они сидели у стола и ждали, когда придут из конторы Томас и г-н Маркус. Белые боги горделиво взирали на них с небесно-голубых шпалер. - Дело вот в чем, милый мой Юстус, - начала консульша. - Я побеспокоила тебя... Словом, речь идет о нашей меньшой, о Кларе. Покойный Жан предоставил мне выбор опекуна, в котором девочка будет нуждаться еще в течение трех лет... Я знаю, ты не любишь лишних хлопот, у тебя и так много обязательств по отношению к жене, к сыновьям... - К сыну, Бетси. - Не надо, не надо, Юстус! Будем милосердны!.. "Яко мы прощаем должникам нашим", - гласит Писание. Подумай об отце небесном. Брат не без удивления взглянул на нее. Подобные сентенции он привык слышать разве что из уст покойного консула. - Но я полагаю, - продолжала она, - что звание опекуна не слишком обременит тебя. Поэтому я решилась просить... - Охотно, Бетси. Верь мне, что я с удовольствием его приму... А не позовешь ли ты сюда мою подопечную? Славная девочка, пожалуй, только слишком серьезная... Клару позвали. Она явилась, бледная, вся в черном. Движения у нее были меланхолические и скованные. После смерти отца она большую часть времени проводила в молитвах, почти не выходя из своей комнаты. Взгляд ее темных глаз был неподвижен; казалось, она окаменела в скорби и страхе божием. Дядя Юстус, неизменно галантный, поспешил встать и даже слегка склонился, пожимая руку племяннице; он сказал ей несколько пристойных случаю слов, и она опять удалилась, после того как консульша запечатлела поцелуй на ее неподвижных устах. - Что слышно о нашем милом Юргене? - снова заговорила консульша. - Как он себя чувствует в Висмаре? (*31) - Хорошо, - отвечал Юстус Крегер, опускаясь на стул и слегка пожимая плечами. - Хочу думать, что он нашел свое место в жизни. Он славный малый, Бетси, и весьма добропорядочный, но... после того как ему дважды не повезло с экзаменами, это был, пожалуй, наилучший исход... Юриспруденция как-то не пришлась ему по душе, а в почтовом ведомстве у него вполне респектабельная должность. Скажи-ка, Бетси: говорят, твой Христиан возвращается? - Да, Юстус. Дай ему бог счастливого плаванья! Ох, это ведь такая даль! Хотя я написала ему на следующий же день после смерти Жана, но он еще не скоро получит письмо, а путешествие на корабле займет добрых два месяца. Но он должен приехать, Юстус, я так этого хочу. Правда, Том говорит, что Жан был бы против того, чтобы он оставил свое место в Вальпараисо... Но, подумай сам, скоро восемь лет, как я его не видела! И это при теперешнем моем положении! О, я хочу, чтобы в такое тяжелое время все дети были при мне... Это вполне естественно для матери... - Ну конечно, конечно, - поспешил согласиться консул Крегер, заметив слезы у нее на глазах. - Теперь уже и Томас согласен, - продолжала консульша. - Где же Христиану и служить, как не в деле своего отца, у Тома? Он может остаться здесь и работать... Ах, я все время дрожала, что тамошний климат будет для него губителен. Тут в столовую вошел Томас Будденброк в сопровождении г-на Маркуса. Фридрих Вильгельм Маркус, старый управляющий покойного консула, человек очень высокого роста, был одет в коричневый сюртук с траурной повязкой на рукаве. Он говорил тихим голосом, с запинками, будто обдумывая каждое слово, и при этом либо медленно пропу