остоинству, спокойно или, если уж тебе так хочется, с несколько вызывающей миной вернувшись к Перманедеру... И, напротив, что ты посягнешь на это достоинство, сделав то, что ты задумала, ибо тогда пустяковое происшествие перерастет в скандал. Она быстро отняла руку от подбородка и посмотрела ему прямо в глаза. - Теперь помолчи, Том! Теперь моя очередь, и говорить буду я, а ты послушай! Иными словами, позор и бесчестье только то, что выплывает наружу, становится всеобщим достоянием? О нет! Тайное бесчестье, которое в тиши грызет душу человека и заставляет его не уважать себя, куда страшнее! Разве мы, Будденброки, из тех, что хотят на людях казаться "тип-топ", как вы тут говорите, а в своих четырех стенах готовы во имя этого терпеть любые унижения? Том, я удивляюсь тебе! Вспомни об отце, подумай, как бы он вел себя в этом случае, и попытайся взглянуть на все его глазами. Нет, моральная чистоплотность и правдивость превыше всего!.. Ты вот в любой день любому человеку можешь показать свои книги: пожалуйста, смотрите! И так должен вести себя каждый из нас. Я знаю, какой меня создал господь! И ни капельки не боюсь. Пускай Юльхен Меллендорф не кланяется мне при встрече! Пускай Пфиффи Будденброк, сидя здесь по четвергам и раскачиваясь из стороны в сторону от злорадства, говорит: "Увы, это уже второй раз! Но, конечно, оба раза виноваты мужья". Я выше этого, Томас! Я знаю, что поступила так, как считала правильным! Из страха перед Юльхен Меллендорф и Пфиффи Будденброк сносить оскорбления, выслушивать от неуча брань на жаргоне пивных заведений? Из страха перед ними оставаться с человеком... оставаться в городе, где волей-неволей приходится привыкать к таким словам, к таким сценам, как эта на "небесной лестнице", где надо забыть о своем происхождении, воспитании, - словом, полностью отречься от себя только для того, чтобы люди полагали, будто я счастлива и довольна?.. Все это, да будет тебе известно, я и называю недостойным, называю бесчестьем!.. Она замолкла и, снова подпершись кулачком, не мигая, уставилась в окно. Томас стоял погруженный в раздумье и смотрел на нее невидящим взором, лишь изредка покачивая головой. - Тони, - сказал он наконец, - ты меня не проведешь. Я уж и раньше все это подозревал, но сейчас ты сама проговорилась: дело не в том, что ты не ужилась с мужем, - ты не прижилась в городе. И эта ерундовая история на лестнице - последнее дело. Тут все соединилось. Ты там не прижилась, признайся откровенно! - Ты прав, Томас! - воскликнула Тони. Она даже вскочила на ноги и указательным пальцем почти коснулась его лица. Щеки ее раскраснелись. Она стояла в воинственной позе, одной рукой ухватившись за спинку стула, другой пылко жестикулируя, и держала речь - страстную, воодушевленную, льющуюся неудержимым потоком. Консул в глубоком изумлении смотрел на нее. Она едва успевала переводить дыхание, с такой быстротой вскипали, набегали новые слова. Да, она нашла эти слова, сумела выразить всю свою горечь, накапливавшуюся годами, - пусть немножко беспорядочно и сбивчиво, но сумела... Это было извержение, взрыв отчаявшейся честности. Из ее слов лавиной хлынуло то, против чего нельзя было возражать, то стихийное начало, с которым не спорят. - Ты прав, Томас! И можешь еще раз повторить эту истину! Запомни раз и навсегда, что я больше не какая-нибудь дурочка и знаю, чего можно ждать от жизни. Я уже не холодею от ужаса, видя, что не все в жизни так уж добропорядочно устроено. Я знала таких людей, как Слезливый Тришке, я была замужем за Грюнлихом и вдоволь насмотрелась на ваших suitiers здесь, в городе. Пойми ты, бога ради, что я не деревенская простушка, и история с Бабетт сама по себе не заставила бы меня бежать из дому. Это уж можешь мне поверить! Беда в том, что чаша переполнилась!.. Она и без того была полна... давно, очень давно! Капли было довольно, чтобы полилось через край! А тут такая история - сознание, что даже и в этом я не могу положиться на Перманедера! Конец! Терпение мое лопнуло! Я вмиг решилась удрать из Мюнхена; по правде говоря, это решение уже давно, давно зрело во мне, Том! Потому, что я не могу жить там, на юге! Богом тебе клянусь, не могу! Как я была несчастна, ты не знаешь, Том! Ведь когда ты гостил у меня, я и виду не подавала. Конечно, нет! Я женщина тактичная, не охотница докучать людям своими жалобами и выбалтывать все, что у меня на сердце!.. Да и вообще характер у меня замкнутый. Но я страдала, Том, страдала непереносимо! Во мне живого места не оставалось! Как цветок, - ты уж извини меня за этот образ, - как растение, пересаженное на чужую почву... Тебе это сравнение покажется смешным, потому что я некрасивая женщина, но более чужой почвы для меня нельзя было и придумать! Право, уж лучше жить в Турции! О, нам, северянам, не следует уезжать из своих краев! Нам надо жить на берегу родного залива и честно есть свой хлеб... Вы все подсмеивались над моим пристрастием к дворянству... А я в последние годы не раз вспоминала слова, давно-давно сказанные мне одним очень неглупым человеком. "Вы симпатизируете дворянам, - так он сказал. - А хотите знать почему? Потому что вы сами аристократка! Ваш отец важная персона, а вы и впрямь принцесса! Пропасть отделяет таких, как вы, от нас грешных, не принадлежащих к избранному кругу правящих семейств..." Да, Том, мы чувствуем себя аристократами, чувствуем свою обособленность, и мы не должны даже пытаться жить там, где нас не знают и не умеют ценить, потому что ничего, кроме унижений, нам такая жизнь не сулит, да вдобавок нас еще сочтут до смешного спесивыми. Да, меня все находили до смешного спесивой. В глаза мне этого никто не говорил, но я все время это чувствовала, и еще больше страдала, Том! О-о! В стране, где торт едят с ножа и где принцы не умеют как следует говорить по-немецки, где человека, который поднял даме упавший веер, уже обязательно считают влюбленным, - в такой стране не много надо, чтобы прослыть спесивой! Ты говоришь - не прижилась? Нет! Среди людей без чувства собственного достоинства, без морали и честолюбия, без благородства и солидности, среди бесцеремонных, неучтивых, неопрятных людей, людей неповоротливых и в то же время легкомысленных, толстокожих и поверхностных, - среди таких людей я не сумела прижиться и никогда не сумею! Это такая же истина, как то, что я твоя сестра! Ева Эверс, та сумела... Что ж, в добрый час! Но Эверс ведь еще не Будденброк, и, кроме того, у нее есть муж, который хоть чего-нибудь да стоит. А каково было мне? Ты подумай, Томас, припомни все с самого начала! Отсюда, из этого дома, всеми уважаемого, из города, где люди к чему-то стремятся, где у каждого есть цель в жизни, я попала к Перманедеру, который с моим приданым "ушел на покой"... Да! Поступок, вполне соответствующий его натуре. Ничего другого от него ждать не приходилось! А дальше что? Дальше должен был появиться ребенок... Как я радовалась! Это бы все искупило! И что же? Ребенок умер, родился мертвым. В этом, конечно, Перманедер не виноват, боже упаси! Он делал все, что мог, и даже несколько дней не ходил в пивную, честное слово! Но все одно к одному, Томас! Счастливее я от этого не стала, как ты можешь себе представить. И я все снесла безропотно. Я бродила там одна как перст, никем не понятая, ославленная спесивой, и говорила себе: "Ты дала ему слово по гроб жизни. Пусть он ленив и неповоротлив, пусть он обманул твои ожидания, но все это не со зла, сердце у него чистое". А потом мне пришлось пережить еще и эту омерзительную историю. Ну, тут уж я узнала, как хорошо он меня понимает, с каким уважением ко мне относится! Ведь он крикнул мне вдогонку слово, которым твой рабочий постесняется назвать собаку! И я поняла, что ничто меня больше не удерживает и что остаться у него - позор! А здесь, когда я ехала с вокзала по Голштинштрассе, проходил грузчик Нильсен, - он снял цилиндр и низко мне поклонился; я ответила на его приветствие ни капельки не спесиво, а так, как отец им отвечал, - вот так, рукою... Теперь я здесь. Вели запрячь хоть два десятка лошадей, в Мюнхен тебе меня уже не вывезти, Том! Завтра же я иду к Гизеке. Вот речь, произнеся которую. Тони в изнеможении опустилась в кресло, подперлась кулачком и невидящим взором уставилась в окно. Испуганный, ошеломленный, можно сказать - потрясенный, консул молча стоял перед ней. Потом он вздохнул и развел руками. - Да, здесь ничего не поделаешь! - тихо проговорил он, медленно повернулся на каблуках и пошел к двери. Тони смотрела ему вслед с тем же горестным выражением в глазах, с которым она его встретила. - Том, - окликнула она брата, - ты на меня сердишься? Взявшись за ручку двери, он устало махнул рукой. - Ах нет, нисколько! Она склонила голову набок и потянулась к нему. - Поди сюда, Том! Твоей сестре не очень-то задалась жизнь. Все на нее валится, и нет никого, кто бы ей посочувствовал. Он вернулся и взял ее за руку: не глядя на нее, как-то сбоку, вяло и безразлично. Внезапно верхняя губка Тони задрожала. - Тебе теперь придется работать одному, - проговорила она. - От Христиана проку мало, а я - конченый человек, я свое отжила, с меня спросить нечего. Вы теперь будете кормить меня из милости, ни на что не пригодную женщину. Я все думала, что мне удастся хоть немного быть тебе в помощь, Том. Но ничего не поделаешь! Теперь тебе одному надо будет заботиться, чтобы нам, Будденброкам, не пришлось поступиться своим местом... Да поможет тебе господь! Две большие, светлые детские слезы скатились по ее щекам, уже несколько одряблевшим. 11 Тони не сидела сложа руки, а немедленно начала действовать. Консул, в надежде, что сестра все же успокоится, одумается, на первых порах потребовал только одного - чтобы она вела себя тихо и, так же как и Эрика, не выходила из дому. Все еще может обернуться к лучшему. В городе пока что никто ничего не должен знать. Очередной "четверг" был отменен. Но на следующий же день по приезде г-жи Перманедер адвокат доктор Гизеке собственноручным ее письмом был вытребован на Менгштрассе. Она приняла его одна, в средней комнате второго этажа, которую велела истопить и где, одному богу известно для какой надобности, заботливо разложила на громоздком столе письменные принадлежности и целую груду бумаги крупного формата, которую она принесла из конторы. Оба они уселись в кресла. - Господин доктор, - произнесла она, скрестив руки, закинув голову и подъяв взор к потолку, - вы человек, знающий жизнь как по собственному опыту, так и в силу своей профессии. Я буду говорить с вами откровенно. - И она посвятила его во все, что произошло с Бабетт и потом в спальне. Выслушав г-жу Перманедер, доктор Гизеке объявил, что, увы, ни печальный случай на лестнице, ни бранные слова в ее адрес, - повторить их она отказалась, - не являются достаточным поводом для развода. - Хорошо, - сказала она, - благодарю вас. - И попросила доктора Гизеке перечислить все предусмотренные законом поводы для развода. Внимательно и с живейшим интересом прослушав целую лекцию о правовой точке зрения на приданое, она величаво и дружелюбно распрощалась с ним. Затем спустилась вниз и заставила консула пройти с нею в его кабинет. - Томас, - сказала она, - прошу тебя незамедлительно написать этому человеку - мне не хочется называть его имени. Обо всем, касающемся денежной стороны вопроса, я осведомлена полностью. Теперь пусть он объяснится. Но так или иначе меня ему больше не увидеть. Если он выразит согласие на формальный развод - отлично: тогда надо потребовать у него отчета и возвращения моего dot [приданого (фр.)]. Если он ответит отказом, мы все равно не сложим оружия, так как, да будет тебе известно, Томас: хотя Перманедер и является юридически собственником моего dot - это совершенно бесспорно, - но закон, слава тебе господи, охраняет и мои имущественные права... Консул, заложив руки за спину, расхаживал взад и вперед, время от времени нервически поводя плечами, ибо французское словечко "dot" Тони произносила с неописуемо горделивым выражением лица. У него нет времени, он и без того по горло занят делами. Ей надо набраться терпения и еще много, много раз все обдумать и взвесить. В ближайшие дни, скорей всего даже завтра, ему предстоит поездка в Гамбург для крайне неприятных переговоров с Христианом. Христиан прислал письмо консульше с просьбой о поддержке, о помощи - в счет будущего наследства. Дела его в самом плачевном состоянии, а он, несмотря на целый ряд предъявленных ему исков, без счета тратит деньги в ресторанах, в цирке и в театрах, да и вообще, судя по обнаружившимся теперь долгам, которые ему удалось сделать благодаря своему почтенному имени, живет значительно выше средств. На Менгштрассе, в клубе и во всем городе знали, что виной тому Алина Пуфогель, одинокая дама и мать двух очень красивых детей. Из гамбургских коммерсантов не один Христиан состоял с нею в близких и дорого стоящих отношениях... Одним словом, у него достаточно неприятностей и помимо бракоразводных затей Тони, а поездка в Гамбург не подлежит отлагательству. Кроме того, весьма вероятно, что в ближайшее время Перманедер и сам напомнит о себе. Консул уехал и возвратился в настроении подавленном и гневном. Но поскольку из Мюнхена все еще не было никаких вестей, он счел себя вынужденным сделать первый шаг. Он написал письмо, холодное, деловое и несколько высокомерное: не подлежит сомнению, что Антония в совместной жизни с г-ном Перманедером испытала ряд горьких разочарований... Но даже и не касаясь отдельных подробностей, нельзя не признать, что она не нашла желанного счастья в этом браке. Ее стремление расторгнуть брачные узы не должно было бы вызвать возражений со стороны разумно мыслящего человека, ибо ее решение не возвращаться в Мюнхен, к сожалению, твердо и непоколебимо... Далее следовал вопрос, как отнесется к вышеизложенному г-н Перманедер. Напряженное ожиданье. И вот пришел ответ - ответ, какого не ожидали ни доктор Гизеке, ни консульша, ни Томас, ни даже сама Антония. Господин Перманедер без обиняков соглашался на развод. Он писал, что от души сожалеет о случившемся, но согласен пойти навстречу желаниям Антонии, так как и сам понимает, "что они люди не очень-то подходящие". Если он заставил ее пережить трудное время, то пусть она постарается забыть это и простить его... Верно, ему уж никогда не доведется увидеть ни ее, ни Эрику, но он желает им обеим всяческого счастья. "Алоиз Перманедер". За подписью шла приписка, в которой он выражал готовность немедля вернуть приданое. Он может безбедно прожить и на свои средства. Ни в каких отсрочках он не нуждается, так как деньги у него свободны, с домом он поступит по собственному усмотрению, а посему сумма в семнадцать тысяч талеров будет выплачена немедленно. Тони была почти что пристыжена и впервые признала похвальным равнодушие г-на Перманедера к денежным вопросам. Доктор Гизеке был снова призван к действию; он вступил с супругом в переписку касательно повода к разводу; таковым решено было признать "непреодолимое взаимное отвращение", и процесс начался - второй бракоразводный процесс Тони, за всеми фазами которого она следила с величайшей серьезностью, со знанием дела и необычайным рвением. Она только об этом и говорила, так что консул несколько раз даже сердился на нее. Но Тони не понимала, на что он досадует. Она всецело подпала под обаяние таких слов, как "доходы", "поступления", "приращение движимого имущества", "составные части приданого", "косвенные статьи", и произносила их на каждом шагу, закинув голову и слегка вздернув плечи, с видом горделивого достоинства. Из всего, о чем толковал ей доктор Гизеке, наибольшее впечатление на нее произвел параграф касательно нахождения клада "на участке, полученном в приданое, каковой клад считается частью приданого и в случае расторжения брака подлежит возврату". Об этом несуществующем кладе она рассказывала всем: Иде Юнгман, дяде Юстусу, бедной Клотильде, дамам Будденброк с Брейтенштрассе! Кстати сказать, узнав о случившемся, дамы Будденброк всплеснули руками и изумленно переглянулись: неужели и эту радость послала им судьба? Рассказывала она об этом и Терезе Вейхбродт, опять принявшейся за обучение Эрики Грюнлих, и даже добрейшей мадам Кетельсен, которая, в силу многих причин, ровно ничего не понимала. И вот настал день, когда суд вынес решение о разводе, и Тони выполнила последнюю, связанную с этим делом формальность, - попросила у Томаса фамильную тетрадь и собственноручно вписала в нее это событие. Теперь оставалось привыкать к новому положению вещей. Она храбро взялась за дело: с неуязвимым достоинством пропускала мимо ушей шпильки дам Будденброк, с несказанной холодностью взирала на улице поверх голов Хагенштремов и Меллендорфов, когда они попадались ей навстречу, и окончательно поставила крест на светской жизни, которая, впрочем, в последние годы протекала не в отчем доме, а в доме брата. У нее были родные - консульша, Томас, Герда, была Ида Юнгман, Зеземи Вейхбродт - ее старшая подруга, и Эрика, об "аристократическом" воспитании которой Тони теперь усердно заботилась и с которой, надо думать, связывала свои последние, тайные надежды... Так она жила, и так шло время. Много позднее и каким-то никому непонятным образом отдельные члены семьи узнали роковые слова, сорвавшиеся в ту достопамятную ночь с языка г-на Перманедера. Что же он сказал? "Иди ко всем чертям, паскуда эдакая!" Так кончилось второе замужество Тони Будденброк. ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ 1 Крестины!.. Крестины на Брейтенштрассе! Все, что во дни надежд носилось перед внутренним взором г-жи Перманедер, все стало явью: в столовой горничная, стараясь не греметь, чтобы не нарушить благолепия таинства, происходящего рядом в зале, осторожно накладывает сбитые сливки в уже полные горячего, дымящегося шоколада чашки с изогнутыми золочеными ручками, которыми сплошь уставлен огромный круглый поднос. Слуга Антон разрезает на куски высоченный баумкухен, а мамзель Юнгман, оттопырив мизинцы на обеих руках, наполняет конфетами и живыми цветами серебряные вазы и затем, склонив голову набок, окидывает их испытующим взором. Еще несколько минут, и все эти чудесные яства будут предложены гостям, когда они из зала перейдут в большую и малую гостиные; надо надеяться, что заготовленного хватит, хотя сегодня здесь собралась семья в самом широком смысле этого слова. Через Эвердиков Будденброки состояли теперь в свойстве с Кистенмакерами, через последних - с Меллендорфами, и так далее. Провести границу было невозможно!.. Важнее всего, что представлены Эвердики, и притом представлены главой семьи, правящим бургомистром, которому уже за восемьдесят. Он приехал в карете и поднялся наверх, опираясь на свою крючковатую трость и на руку Томаса Будденброка. Его присутствие сообщает празднеству еще большую торжественность... А сегодня и правда есть основания торжествовать! Ибо там, в зале, перед превращенным в алтарь и украшенным цветами столиком, за которым произносит свою проповедь молодой пастор в черном облаченье и белоснежных, туго накрахмаленных, огромных, как жернов, брыжах, высокая, плотная, откормленная женщина в пышном красном наряде держит на пухлых руках утопающее в кружевах и лентах маленькое существо... Наследника! Продолжателя рода! Маленького Будденброка! Понимаете ли вы, что это значит? Понимаете ли вы ту немногословную радость, с которой эту весть принесли из дома консула на Менгштрассе, едва только было обронено первое слово, первый, еще смутный, намек? Понимаете ли немой восторг, обуявший г-жу Перманедер, тут же кинувшуюся обнимать старую консульшу, брата, и - несколько осторожнее - невестку? И вот пришла весна, весна 1861 года, и он уже существует и воспринимает таинство святого крещенья - тот, с которым издавна связывалось столько надежд, о котором уже столько говорилось, долгожданный, вымоленный у господа бога; тот, из-за кого столько мучений принял доктор Грабов... Он здесь, маленький и невзрачный. Крохотные ручки хватаются за золотой позумент на корсаже кормилицы; склоненная набок головка в кружевном чепчике с голубыми лентами непочтительно отвернута от пастора, глаза с каким-то старческим выражением обращены в сторону зала, к собравшейся родне. В этих глазах с очень длинными ресницами голубизна отцовских глаз и карий цвет материнских сочетались в неопределенный, меняющийся в зависимости от освещения, золотисто-коричневый; под ними, по обе стороны переносицы, залегли голубоватые тени, - это придает личику, величиной в кулачок, нечто преждевременно-характерное, никак не вяжущееся с четырехнедельным созданием. Но, бог даст, это не дурная примета, - ведь и у матери, благополучно здравствующей, точно такие же тени... Как бы там ни было, он жив; и месяц назад сообщение о том, что родился мальчик, наполнило счастьем сердца его близких. Он жив, а могло быть и по-другому. Консулу никогда не забыть рукопожатия, с которым месяц назад доктор Грабов, едва только он смог покинуть мать и ребенка, сказал ему: - Благодарите бога, друг мой, еще немного и... У консула недостало духа спросить: "Еще немного - и что?" Он с ужасом отгоняет от себя мысль, что это долгожданное крохотное существо, появившееся на свет таким странно тихим, могло разделить участь второй дочурки Антонии. Но он знает, что месяц назад был роковой час для матери и ребенка, и со счастливым лицом нежно склоняется над Гердой, которая, скрестив на бархатной подушке ноги, обутые в лакированные башмачки, сидит в кресле впереди него, рядом со старой консульшей. Как она еще бледна! И как необычно красива в своей бледности - пышноволосая, темно-рыжая, с загадочным взглядом, не без затаенной насмешки устремленным на проповедника. Это Андреас Прингсгейм pastor marianus [здесь - пастор из церкви св.Марии (лат.)], после скоропостижной смерти старого Келлинга получивший, несмотря на свои молодые годы, должность главного пастора. Ладони его молитвенно сложены под воздетым кверху подбородком. У него белокурые вьющиеся волосы и костлявое, гладко выбритое лицо, которое попеременно выражает то суровый фанатизм, то умильную просветленность и оттого кажется несколько актерским. Андреас Прингсгейм - уроженец Франконии, где он несколько лет был настоятелем маленькой лютеранской общины, затерянной среди сплошь католического населения. Его стремление к чистой и патетической речи привело к весьма своеобразному произношению с долгими и глухими, а временами подчеркнуто акцентированными гласными и раскатистым "р". Он возносит хвалу господу то тихим и журчащим, то громким голосом, и все семейство слушает его: г-жа Перманедер, облекшись в величавую важность, под которой таятся ее восторг и гордость; Эрика Грюнлих, без малого пятнадцатилетняя цветущая девушка с подколотой косой и розовым, отцовским, цветом лица; Христиан, сегодня утром прибывший из Гамбурга и теперь смотрящий на всех растерянным взором глубоко посаженных круглых глаз; пастор Тибуртиус и его супруга, не убоявшись долгого пути из Риги, тоже прибыли на торжество: Зиверт Тибуртиус закинул за плечи концы своих жидких длинных бакенбард, и его маленькие серые глаза время от времени вдруг начинают шириться, становятся больше, больше, почти выскакивают из глазниц... Клара - серьезная, сумрачная и строгая, часто прикладывает руку ко лбу: голова все болит... Они привезли Будденброкам великолепный подарок: громадное чучело медведя на задних лапах, с разинутой пастью, - родственник пастора Тибуртиуса пристрелил его где-то в глубине России. Теперь медведь стоит на лестничной площадке и держит в лапах поднос для визитных карточек. У Крегеров гость - их сын Юрген, почтовый чиновник из Ростока, скромно одетый, тихий человек. Где сейчас Якоб, не знает никто, кроме его матери, урожденной Эвердик, сердобольной женщины, которая потихоньку продает столовое серебро, чтобы послать денег отвергнутому сыну. Дамы Будденброк тоже, конечно, здесь; они искренно радуются счастливому событию в семье, что, впрочем, не мешает Пфиффи заметить, что у ребенка не очень-то здоровый вид; консульше, урожденной Штювинг, а также Фридерике и Генриетте, к сожалению, приходится согласиться с ней. Бедная Клотильда, тощая, серая, терпеливая и голодная, взволнована проповедью пастора и предвкушением шоколада с баумкухеном. Из посторонних на торжестве присутствуют только г-н Фридрих-Вильгельм Маркус и Зеземи Вейхбродт. Пастор наставляет восприемников в их обязанностях. Один из восприемников - консул Крегер. Вначале консул Будденброк хотел обойти его, заметив: "Не следует вызывать старика на сумасбродства! У него вечно происходят ужаснейшие столкновенья с женой из-за сына. Остаток его состояния тает не по дням, а по часам; с горя он даже перестал заботиться о своей внешности! Но вы сами понимаете, что если мы попросим его в восприемники, никакие силы не удержат старика от подношения массивного золотого сервиза". Однако дядя Юстус, узнав, что в крестные прочат Стефана Кистенмакера, приятеля консула, до того разобиделся, что не попросить его было невозможно. Золотой бокал, который он подарил крестнику, к вящему удовольствию консула Будденброка оказался не столь уж тяжелым. А второй восприемник? Седой как лунь, почтенный старец в высоко замотанном галстуке и черном сюртуке мягкого сукна, из заднего кармана которого всегда торчит кончик красного носового платка. Он сидит, опершись руками о трость, в самом покойном из кресел. Это бургомистр доктор Эвердик. Большое событие! Победа! Многие даже не понимают, как такое случилось. Боже мой, ведь даже и свойство-то самое отдаленное! Будденброки силком приволокли старика... И правда, консул совместно с мадам Перманедер пустились на небольшую интригу, чтобы этого добиться. Собственно в первую счастливую минуту, когда выяснилось, что мать и дитя вне опасности, это было не более как шуткой. - Мальчик, Тони! Тут уж впору звать в крестные самого бургомистра! - воскликнул консул. Но Тони ухватилась за эту идею и всерьез все обдумала; консул, поразмыслив, тоже выразил согласие попытаться. Начали они с дяди Юстуса: тот послал жену к ее невестке, супруге лесоторговца Эвердика, которая, в свою очередь, взялась соответственно "обработать" престарелого свекра. Почтительный визит Томаса Будденброка довершил дело. Вот кормилица снимает чепчик с головки ребенка, и пастор, наклонившись над серебряной, вызолоченной внутри чашей, несколькими каплями кропит жидкие волосики маленького Будденброка, медленно и отчетливо возглашая имена, данные ему при святом крещении: Юстус, Иоганн, Каспар. Потом он читает короткую молитву, и каждый из присутствующих подходит запечатлеть поздравительный поцелуй на лбу тихонького, равнодушного существа. Тереза Вейхбродт приближается последней, и кормилица вынуждена немного опустить ребенка. Зеземи Вейхбродт дарит его двумя звонкими поцелуями и в промежутке между ними произносит: "Милое дитятко!" Через три минуты собравшихся уже обносят сластями в большой и малой гостиных. Пастор Прингсгейм в брыжах и длинном облачении, из-под которого выглядывают широкие начищенные башмаки, сидит тут же и ложечкой снимает остуженные сбитые сливки с горячего шоколада; лицо у него просветленное, он оживленно и весело болтает, что, по контрасту с его проповедью, производит на всех сильнейшее впечатление. Каждый его жест как бы говорит: "Смотрите, я умею, забыв о своем сане, быть обыкновенным благодушным смертным!" Сейчас он и вправду светский, обходительный человек. Со старой консульшей он беседует елейно, с Томасом и Гердой - с непринужденной любезностью, сопровождая свои слова округлыми жестами; с г-жой Перманедер - ласковым, лукаво-шутливым тоном. Впрочем, время от времени вспомнив, кто он, пастор складывает руки на коленях, вскидывает голову, хмурит брови и напускает на себя солидную строгость. Смеясь, он рывками, с присвистом, втягивает воздух сквозь сжатые зубы. Но вот из коридора доносится какой-то шум; слышно, как хохочет прислуга. И в дверях появляется своеобразный поздравитель: Гроблебен, - Гроблебен, на чьем костлявом носу, как всегда и во все времена года, висит продолговатая не упадающая капля. Он - рабочий в одном из амбаров консула, и хозяин дает ему возможность еще подработать на чистке обуви: каждое утро, чуть свет, Гроблебен является на Брейтенштрассе, собирает выставленную у дверей обувь и чистит ее в сенях. А в дни семейных торжеств приходит по-праздничному одетый, держа в руках букет цветов, и с каплей, дрожащей на кончике носа, плаксивым, слащавым голосом произносит речь, по окончании которой ему вручается денежное поощрение. Но делает он это не ради денег! На нем черный сюртук с плеча консула, смазные сапоги и синий шерстяной шарф, обмотанный вокруг шеи. В костлявой красной руке он держит большой букет блеклых, уже слишком распустившихся роз, лепестки которых один за другим осыпаются на ковер. Маленькие воспаленные глазки Гроблебена щурятся, но ничего не видят... Он останавливается в дверях, держа в вытянутой руке букет, и тотчас начинает свою речь. Старая консульша поощрительно кивает в такт каждому его слову и время от времени вставляет пояснительные реплики; консул смотрит на него, вскинув светлую бровь, а кое-кто, например мадам Перманедер, прикрывает рот платком. - Я бедный человек, почтенные господа, но сердце у меня чувствительное, и коли уж радость в доме у моего хозяина консула, от которого я ничего, кроме добра, не видел, так уж и я ее близко к сердцу принимаю. Вот я и пришел от всей души поздравить господина консула, и госпожу консульшу, и все ихнее уважаемое семейство. И чтоб сынок рос здоровый, потому что такой хозяин, ей-богу, это заслужил, такого другого хозяина не сыщешь; у него сердце благородное, и господь воздаст ему за это... - Спасибо, Гроблебен! Очень хорошая речь! Что же вы так и стоите с розами! Но Гроблебен еще не кончил, он напрягает свой плаксивый голос, стараясь перекрыть голос консула: - ...да, да, за все воздаст господину консулу и ихнему уважаемому семейству, когда мы все предстанем пред его престолом, - потому что все ведь сойдут в могилу, бедный и богатый, на то уж воля господня, только что один заслужит красивый полированный гроб, а другой - сосновый ящик. А в прах мы обратимся, все будем прахом... Из земли вышли, в землю вернемся... - Ну, ну, Гроблебен! У нас сегодня крестины, а вы вишь о чем заговорили!.. - И вот дозвольте цветочки преподнесть... - Спасибо, Гроблебен! Зачем такой большой букет! Очень уж вы транжирите, дружище! А такой речи мне давно не приходилось слышать!.. Вот, возьмите и погуляйте сегодня хорошенько! - Консул треплет его по плечу и дает ему талер. - Вот вам и от меня, любезный, - говорит старая консульша. - Чтите вы господа нашего Иисуса Христа? - Еще как чту, госпожа консульша, истинная правда!.. Гроблебен получает еще третий талер, от мадам Перманедер, после чего, расшаркавшись, удаляется, в рассеянности унося с собой те розы, что еще не успели осыпаться. Бургомистр встает. Консул провожает его вниз до экипажа - это служит сигналом и для остальных гостей: ведь Герда Будденброк еще не совсем оправилась. В доме становится тихо. Последними остаются консульша с Тони, Эрикой и мамзель Юнгман. - Вот что, Ида, - говорит консул, - я подумал... и мама согласна... Вы всех нас вырастили, и когда маленький Иоганн немного подрастет... Сейчас у него кормилица, потом мы возьмем няню - ну, а в дальнейшем, не согласитесь ли вы перейти к нам? - Да, да, конечно, господин консул, если ваша супруга ничего не имеет против. Герда одобряет этот план. Решение считается принятым. Распрощавшись, г-жа Перманедер идет к двери, но возвращается, целует брата в обе щеки и говорит: - Какой прекрасный день, Том! Я уже много лет не была так счастлива! У нас, Будденброков, слава богу, есть еще порох в пороховницах! Тот, кто думает, что это не так, - жестоко заблуждается! Теперь, когда на свете есть маленький Иоганн, - как хорошо, что мы его назвали Иоганном! - теперь, кажется мне, для нас наступят совсем новые времена. 2 Христиан Будденброк, владелец гамбургской фирмы "Х.-К.-Ф.Бурмистер и Кь", держа в руках новомодную серую шляпу и трость с набалдашником в виде бюста монахини, вошел в гостиную, где сидели за чтением его брат и невестка. Это было вечером в день крестин. - Добрый вечер, - приветствовал их Христиан. - Слушай, Томас, мне нужно безотлагательно переговорить с тобой... Прошу прощения, Герда... Дело очень спешное. Они прошли в неосвещенную столовую; консул зажег одну из газовых ламп на стене и пристально поглядел на брата. Ничего хорошего он не ждал от этого разговора. Днем он успел только поздороваться с Христианом и еще не обменялся с ним ни единым словом; но во время обряда консул внимательно наблюдал за братом и отметил, что тот необычно серьезен и чем-то встревожен, а к концу проповеди пастора Прингсгейма он даже почему-то покинул зал и долго не возвращался. Томас не написал Христиану ни строчки с того самого дня, когда он в Гамбурге вручил ему на покрытие долгов десять тысяч марок в счет его наследственной доли. "Продолжай в том же духе, - присовокупил тогда консул. - Денежки ты растрясешь быстро. Надеюсь, что ты впредь не слишком часто будешь попадаться мне на пути. В последние годы ты очень уж злоупотреблял моим дружественным к тебе отношением". Зачем он теперь явился? Только что-нибудь чрезвычайное могло привести его сюда. - Итак? - спросил консул. - Я больше не могу, - отвечал Христиан, опускаясь боком на один из стульев, с высокой спинкой, стоявших вокруг обеденного стола, и зажимая худыми коленями шляпу и трость. - Разреши узнать, чего именно ты не можешь и что привело тебя ко мне? - осведомился консул, продолжая стоять. - Я больше не могу, - повторил Христиан с отчаянно мрачным видом вращая головой, причем его маленькие круглые, глубоко сидящие глаза блуждали по сторонам. Ему было теперь тридцать три года, но выглядел он гораздо старше. Его рыжеватые волосы так поредели, что череп был почти гол; скулы резко выдавались над впалыми щеками; нос - большой, костлявый, длинный - казался неимоверно горбатым. - Если бы одно это, - продолжал он, потирая левый бок. - Это не боль, это мука, - понимаешь, неопределенная, но непрестанная мука. Доктор Дрогемюллер в Гамбурге говорит, что с этой стороны у меня все нервы укорочены! Ты только представь себе - по всей левой стороне нервы, все до одного, укорочены! Такое странное ощущение! Иногда мне кажется, что бок сводит судорога, что вся левая сторона вот-вот отнимется, и навсегда... Ты и вообразить себе этого не можешь! Ни разу я не заснул спокойно. Я вскакиваю в ужасном испуге, потому что сердце у меня перестает биться... и это случается не однажды, а по меньшей мере десять раз, прежде чем мне удается заснуть. Не знаю, знакомо ли тебе... Я постараюсь описать поточнее... Вот тут... - Перестань, - холодно прервал его консул, - все равно я не поверю, что ты явился сюда только затем, чтобы мне это рассказывать. - Ах, Томас, если бы только это; тут еще и другое! Моя контора!.. Я больше не могу. - Ты опять запутался? - Консул не вздрогнул, не повысил голоса. Он задал свой вопрос спокойно, глядя на брата усталыми, холодными глазами. - Не в том дело, Томас. Говоря по правде, я собственно никогда и не выпутывался, даже с теми десятью тысячами... да ты и сам знаешь... Они только помогли мне еще немного продержаться. Дело в том, что... после этого я потерпел новые убытки, с партией кофе и в связи с антверпенским банкротством... Что правда то правда. С тех пор я уже ничего не предпринимал, сидел себе потихоньку. А ведь жить-то надо... И вот теперь векселя и... долги... Пять тысяч талеров. Ах, ты не знаешь, как плохо все обстоит у меня! И ко всему - еще эта мука... - Так ты, значит, сидел себе потихоньку! - вне себя закричал консул. В эту минуту он все же не совладал с собой. - Ты бросил воз там, где он увяз, а сам отправился развлекаться! Ты что, воображаешь, будто я не знаю, как ты жил это время? Как ты таскался по театрам, циркам, клубам, путался с непотребными женщинами?.. - Ты имеешь в виду Алину?.. Ну, в этих делах ты мало что смыслишь, Томас, а я, верно на свое несчастье, смыслю слишком много. В одном ты прав: эта история немало мне стоила и немало еще будет стоить, потому что, должен тебе сказать (мы ведь говорим как братья), третий ребенок, девочка, которой сейчас полгода, - она от меня... - Осел! - Не говори так, Томас! Надо быть справедливым даже в гневе по отношению к ней и к... Почему бы ребенку и не быть от меня? Алина совсем не непотребная, этого ты утверждать не вправе. Ей отнюдь не безразлично, с кем жить. Из-за меня она бросила консула Хольма, у которого куда больше денег, - вот как она ко мне относится... Нет, ты и представления не имеешь, Томас, что это за прелестное создание! Она такая здоровая, такая здоровая!.. - повторил Христиан, прикрывая лицо ладонью, как он это делал, рассказывая о "That's Maria" и о порочности лондонских жителей. - Посмотрел бы ты на ее зубы, когда она смеется! Таких зубов я ни у кого на свете не видывал, ни в Вальпараисо, ни в Лондоне... Никогда в жизни не забыть мне того вечера, когда мы с ней познакомились... в аустерии Улиха. Она тогда жила с консулом Хольмом. Ну, я порассказал кое о чем, слегка за ней приударил, и потом, когда она стала моею... Ах, Томас! Это совсем не то чувство, которое испытываешь после удачно проведенного дела... Ну, да ты не охотник слушать такие вещи, я и сейчас вижу это по твоему лицу. К тому же с этим покончено. Я теперь распрощаюсь с ней, хотя из-за ребенка и не смогу порвать окончательно. Я, понимаешь, хочу расплатиться в Гамбурге со всеми долгами и закрыть дело. Я больше не могу. С матерью я уже переговорил. Она даст мне вперед пять тысяч талеров, чтобы я смог распутаться. Ты, конечно, возражать не станешь; пусть лучше говорят, что Христиан Будденброк ликвидирует дело и уезжает за границу, чем... Христиан Будденброк - банкрот. Тут уж ты не можешь со мной не согласиться. Я думаю опять поехать в Лондон, Томас, и подыскать себе какое-нибудь место. Самостоятельность мне не по плечу, я с каждым днем в этом убеждаюсь. Такая ответственность!.. Когда служишь, то вечером по крайней мере спокойно уходишь домой... В Лондоне я жить люблю... Есть у тебя какие-нибудь возражения? Во все время этого разговора консул стоял спиной к брату, засунув руки в карманы брюк, и чертил ногой какие-то фигуры на полу. - Хорошо, отправляйся в Лондон, - просто сказал он и, даже не повернув головы к Христиану, пошел обратно в гостиную. Но Христиан последовал за ним; он приблизился к Герде, продолжавшей читать, и протянул ей руку. - Спокойной ночи, Герда. Да, скоро я опять уезжаю в Лондон. Удивительно, как судьба швыряет человека! Опять передо мною неизвестность, и в таком, знаешь ли, большом городе, где тебя на каждом шагу подстерегают злоключения и где невесть что может с тобой стрястись. Странно! Знакомо тебе это чувство? Вот где-то здесь, в области желудка... Очень странно... 3 Сенатор Джемс Меллендорф, старейший избранник купечества, умер страшной, трагикомической смертью. Этот старец, хворавший сахарной болезнью, в последние годы до такой степени утратил инстинкт самосохранения, что безраздельно поддался страсти к тортам и пирожным. Доктор Грабов, бывший домашним врачом и у Меллендорфов, воспротивился этому со