, предоставив мне уже самому нести чемодан, показал на какую-то дверь в слабо освещенном коридоре с ничем не покрытым полом и пожелал bonne chance [удачи (франц.)]. Надпись на двери и вправду гласила: дортуар номер четыре. Из осторожности я постучался, но ответа не последовало; спальня, хотя шел уже одиннадцатый час, оказалась совершенно пустой и темной. Вид этого помещения, когда я повернул выключатель и на потолке зажглась лампа без абажура, не слишком меня порадовал. Восемь коек с серыми байковыми одеялами и плоскими подушками в давно не стиранных наволочках были укреплены попарно, одна над другой, между ними во всю вышину стен были устроены открытые шкафы, на полках которых стояли чемоданы и баулы здешних обитателей. Никакой другой мебели в этой комнате с единственным окном, видимо выходившим во двор, замкнутый стенами, не было, да для нее и не нашлось бы места: ширина комнаты настолько уступала длине, что посередине оставался лишь узкий проход. Значит, даже одежду на ночь приходилось класть либо в ногах кровати, либо на свой чемоданчик в стенном шкафу. "Ну-ну, - подумал я, - и зачем, спрашивается, я положил столько трудов, чтобы избежать казармы! Там обстановка, наверно, не более спартанская". Правда, я уже давно не почивал на розах - с того самого времени, как прахом рассыпался мой веселый отчий дом, и, кроме того, я знал, что человек и обстоятельства, даже если они поначалу очень суровы, в конце концов все же сливаются в более или менее стройный аккорд и что есть даже такие счастливые натуры, что умеют придавать обстоятельствам известную гибкость, основанную не на одном только умении приспособляться. Одна и та же обстановка не для всех одинакова: общие условия под воздействием личности весьма значительно видоизменяются. Да простится это отступление уму, направленному на осмысление миропорядка, уму, всегда склонному останавливаться не на уродливых и суровых, а, напротив, на приятных и тонких явлениях жизни. Один из стенных шкафов был пуст, из чего я заключил, что и одна из восьми кроватей должна быть вакантной, только я не знал, какая именно, и очень об этом сожалел, так как изрядно устал с дороги и мой молодой организм жаждал сна. Но, делать нечего, надо было дожидаться прихода товарищей по комнате. Я попытался скоротать время, обследуя примыкавшую к дортуару умывальную, дверь туда стояла открытой. В этой комнатке было пять скверных умывальных столиков со всеми принадлежностями, как то: таз, ведро и кувшин, - пол был застлан линолеумом. Зеркал и в помине не было. Вместо них на двери и стенах, так же, впрочем, как и в спальном помещении, там, где только находился свободный кусочек стены; кнопками были прикреплены вырезанные из журналов портреты всевозможных красавиц. Не слишком утешенный своим обследованием, я вернулся в спальню и, чтобы хоть чем-нибудь заняться, решил достать из чемодана ночную рубашку, но наткнулся на шкатулочку, которая при таможенном досмотре так легко в него скользнула, и, обрадованный, тут же занялся ею. Возможно, что любопытство и желание поскорее узнать, что же составляет содержимое этой шкатулки, все время жило у меня в подсознании и ночная рубашка была только предлогом для того, чтобы поскорее с ним ознакомиться, - вопрос этот я оставляю открытым. Усевшись на одну из нижних коек и поставив шкатулку на колени, я, страстно надеясь, что никто мне не помешает, принялся ее обследовать. На шкатулке, правда, имелся замочек, но не запертый: она была закрыта только на крючок. Нельзя сказать, что я обнаружил там сказочные сокровища, но вещи, в ней хранившиеся, оказались премилыми, иные даже восхитительными. С самого верху, во вставном открытом ящичке, как бы разделявшем внутренность шкатулки на два этажа, лежало ожерелье из нескольких рядов крупных топазов в чеканной оправе, равного которому по красоте я не видел ни в одной витрине, да и не удивительно - оно было старинной, очень старинной работы. Ожерелье это показалось мне олицетворением роскоши; чарующее мерцанье золотисто-прозрачных, точно мед, камней привело меня в такой восторг, что я долго не отрывал от него глаз и даже с некоторой неохотой поднял вставной ящичек, чтобы заглянуть в нижнее отделение. Оно оказалось глубже верхнего, и все там лежавшее не заполняло его так, как заполняло ящичек топазовое ожерелье. Но и внизу были прелестные вещицы, которые мне и сейчас помнятся вплоть до малейших деталей. Блистающей кучкой лежала там длинная цепочка из мелких бриллиантов в платиновой оправе; далее, прекрасный черепаховый гребень с серебряной инкрустацией, осыпанный множеством бриллиантиков; брошь - две скрещенные золотые палочки с платиновыми переплетами, увенчанные крупным, как горошина, сапфиром, окруженным десятью бриллиантами; вторая брошь из матового золота в виде изящной корзиночки с виноградом; платиновый браслет, имеющий форму дуги, с пружинной застежкой, ценность которого значительно увеличивалась благодаря вделанной в него великолепной белой жемчужине в резном венчике из бриллиантов. Кроме того, там лежали два или три прехорошеньких кольца - одно с серой жемчужиной посреди двух больших и двух маленьких бриллиантов, другое с темным треугольным рубином в бриллиантовой рамке. Я поочередно клал на ладонь каждую из этих милых безделок и любовался благородной игрой камней в скудном свете голой лампочки под потолком. Но как описать мое смятение, когда, углубленный в это занятие, я вдруг услыхал сверху голос, сухо заметивший: - А вещички-то у тебя недурные! Если человек, воображавший себя в полном одиночестве, вдруг обнаруживает, что это не так, он неизбежно испытывает чувство стыда, а в этих особых обстоятельствах я и подавно смешался, даже вздрогнул, но тут же овладел собой, без излишней поспешности закрыл шкатулку, снова вложил ее в чемодан и лишь тогда поднялся, чтобы, слегка отступив, взглянуть наверх, откуда исходил неведомый голос. И правда, над койкой, на которой я сидел, лежал какой-то человек и, опершись на локоть, смотрел вниз. Значит, я слишком бегло оглядел комнату, если не заметил его присутствия. Скорее всего он в ту минуту лежал, натянув одеяло на голову. Это был молодой человек, которому очень и очень не мешало бы побриться, так как, не считая бачков, вся его физиономия беспорядочно заросла черными волосами; я успел заметить, что у него славянский разрез глаз. Лицо этого молодого человека было красно от жара, и хотя я отлично понял, что он болен, но досада и замешательство побудили меня задать ему нелепый вопрос: - Что вы делаете там наверху? - Я? - удивился он. - Скорее мне надо было бы спросить, чем это ты занимаешься там внизу. - Будьте любезны меня не тыкать, - огрызнулся я. - Насколько мне известно, мы с вами не родственники и в доверительных отношениях не состоим. Он засмеялся и вполне резонно заметил: - Ну, положим, того, что я видел, достаточно, чтобы считать наши отношения довольно-таки доверительными. Вряд ли твоя мамаша сунула тебе на дорогу эти штучки. А ну, покажи-ка свои руки, интересно посмотреть, какой они длины, или ты умеешь делать их длинными по мере надобности? - Не говорите глупостей, - отвечал я. - Я не обязан отчитываться перед вами в своем имущественном положении только потому, что вы не сочли нужным предупредить меня о своем присутствии и стали за мной подглядывать. Это, сударь, очень дурной тон... - Ты еще будешь разговаривать! - возмутился он. - Брось ты эти церемонии, у меня, знаешь ли, тоже губа не дура. А в общем могу тебе сказать, что я только сейчас глаза продрал. У меня инфлюэнца, и я валяюсь здесь уже второй день, голова прямо разламывается. Я проснулся и, ни слова не говоря, решил поглядеть, чем это он там забавляется, милый мальчик? Ты ведь очень недурен собой, надо тебе отдать справедливость. Будь у меня такая рожица, я бы далеко пошел! - Моя рожица не основание для того, чтобы тыкать меня. Я с вами больше слова не скажу, если вы будете продолжать в том же духе. - Ах, бог ты мой, уж не прикажете ли мне называть вас "ваше высочество"? А ведь мы с тобой, видно, коллеги. Ты что, новичок? - Да, меня направили сюда из дирекции, с тем чтобы я занял свободную кровать. Завтра я приступлю к исполнению своих обязанностей в этой гостинице. - В качестве кого? - Это еще не решено. - Странно! Я работаю на кухне, вернее - в буфете, по холодным закускам. Кровать, на которую ты уселся, занята. А вот верхняя койка, через одну от тебя, та свободна. Ты откуда родом? - Я сегодня приехал из Франкфурта. - А я - хорват, - объявил он, - из Загреба. Там я тоже работал на кухне, в ресторане. Да вот уж три года живу в Париже. Ты как? В Париже разбираешься? - Что это значит - "разбираешься"? - Полно притворяться. Я спрашиваю, знаешь ли ты, где сбыть эти штуки по сходной цене? - Найду. - Сам не найдешь. А долго таскаться с такой находкой тебе несподручно. Если я тебе укажу надежного человека, возьмешь меня в долю, исполу? - Странные вещи вы говорите. Исполу! И только за то, что вы мне укажете адрес! - Который тебе, желторотому, нужен, как хлеб насущный. Поразмысли-ка хорошенько. Я тебе скажу, что одна только бриллиантовая цепочка... Но тут нас прервали. Дверь распахнулась, и в комнату вошли несколько человек, закончивших свой рабочий день: молоденький лифтер в серой ливрее с красными галунами, два мальчика-рассыльных в синих курточках со стоячими воротниками, двумя рядами пуговиц и золотыми лампасами на брюках, рослый парень в синей полосатой блузе, с только что снятым передником в руках, видимо судомойщик или что-то в этом роде. Почти тотчас же вслед за ними явился парнишка, похожий на Боба, и еще какой-то малый, судя по белому кителю с черными брюками, ученик или помощник кельнера. Они то и дело говорили: "Merde!" [Черт побери! (франц.)], а немцы, оказавшиеся среди них: "Фу, дьявол!" и "Черт бы все это побрал!" - восклицание, видимо, относившееся к только что законченной работе, затем, взглянув вверх, на больного, заметили: "Ну что, Станко, дело дрянь, а?" - начали громко зевать и все разом принялись раздеваться. Мной они нимало не заинтересовались, кто-то, впрочем, пошутил, сделав вид, что меня здесь ожидали: "Ah, t'e voila! Comme nous etions impatients que la boutique deviendrait complete!" [Ага, вот и ты! Нам уже не терпелось, чтобы здесь был полный набор! (франц.)] Один из них подтвердил, что верхняя койка, на которую мне указал Станко, действительно свободна. Я залез на нее, поставив свой чемодан на соответствующую полку, разделся и, едва только моя голова коснулась подушки, погрузился в глубокий и сладостный сон. 8 Несколько будильников почти одновременно затрещали и зазвонили еще в потемках - было только шесть часов, - и те из моих соседей, что первыми выскочили из постелей, зажгли лампочку. Не отозвался на этот звон и треск только Станко, продолжавший лежать неподвижно. Сон очень освежил и ободрил меня, так что противная толкотня в узких проходах между койками всех этих парней - растрепанных, громко зевающих, потягивающихся и стаскивающих через голову ночные рубашки, не подействовала на меня угнетающе. Даже спор из-за мытья - пять умывальников на семь человек - не омрачил моего веселого настроения, хотя воды не хватало и то один, то другой нагишом выскакивали в коридор, чтобы наполнить кувшин под водопроводным краном. Не говорю о том, что мне досталось совершенно мокрое полотенце, непригодное для вытиранья. Зато я получил разрешение взять для бритья немного горячей воды из той, что лифтер и ученик кельнера сообща разогрели на спиртовке. Привычными движениями водя бритвой по щекам, верхней губе и подбородку, я гляделся в осколок зеркала, который они умудрились пристроить на подоконнике. - He, beaute [эге, красавчик (франц.)], - изрек Станко, когда я, со свежевымытым лицом и приглаженными волосами, возвратился в спальню, чтобы, как все другие, застелить свою койку. - Как тебя звать-то? Ганс или Фриц? - Феликс, с вашего позволения, - отвечал я. - Тоже недурно. Так вот, не будете ли вы так добры, Феликс, после завтрака принести мне из столовой чашку кофе с молоком? А не то я до обеда, когда есть надежда поесть протертого супу, буду сидеть вовсе без еды. - С удовольствием, - отозвался я. - Я принесу кофе, а потом еще раз зайду, узнать, не надо ли вам чего-нибудь. Такую заботливость я проявил по двум причинам. Во-первых, потому, что мой чемодан не запирался, а Станко не внушал мне доверия. Во-вторых, мне хотелось вернуться к вчерашнему разговору и на более или менее подходящих условиях получить от него адрес, который он посулил мне. В просторной столовой для служащих, в самом конце коридора, било тепло, уютно и пахло кофе, который буфетчик и его супруга, очень дородная и добродушная женщина, разливали из двух блестящих кипятильников. Сахар уже лежал в чашках, буфетчица подливала в них молока и на каждое блюдце клала по сдобной булочке. Здесь толклось множество отельной прислуги из разных дортуаров, в том числе несколько кельнеров в синих фраках с голубыми пуговицами. Почти все ели и пили стоя, хотя в зале имелось несколько столиков. Памятуя о своем обещании, я попросил у добродушной буфетчицы кофе "pour le pauvre malade de numero quatre" [для бедного больного из четвертого номера (франц.)]. Она немедленно подала мне полную чашку, с улыбкой, которая обычно появлялась на лицах тех, к кому я обращался. - Pas encore equipe? [Еще не экипировались? (франц.)] - осведомилась она. В немногих словах я объяснил ей свое положение. Затем поспешил отнести кофе Станко и повторил ему, что в скором времени зайду еще раз. Он насмешливо хихикнул мне вслед, так как отлично понял причины моей заботливости. Вернувшись в столовую, я, в свою очередь, выпил кофе, которое пришлось мне очень по вкусу, - я давно уже не имел во рту ничего горячего, - и закусил сдобной булочкой. Было уже семь часов, и столовая быстро опустела. Поэтому я пристроился за одним из покрытых клеенкой столиков, подле пожилого кельнера, который неторопливо достал из кармана пачку сигарет и закурил. Мне достаточно было улыбнуться и чуть-чуть подмигнуть ему, чтобы тоже получить сигарету. Мало того, после нескольких слов, которыми мы обменялись, я и ему рассказал о своем все еще неопределенном положении, а он, уходя, презентовал мне добрый десяток сигарет, остававшихся в пачке. Затянуться после кофе черным пряным табаком было очень приятно, но я не мог долго сидеть здесь и наслаждаться, так как мне надо было спешить к своему подопечному. Он встретил меня с явно наигранной брюзгливостью. - Ты опять тут? Что тебе надо? Я в твоем обществе не нуждаюсь. Мне не до болтовни, голова у меня так и не прошла, и горло тоже болит. - Так вам, значит, не лучше? - отвечал я. - Очень жаль. А я как раз собирался спросить, не почувствовали ли вы себя бодрее после кофе, которое я вам принес из товарищеских побуждений. - Я-то знаю, почему ты мне принес кофе, да только не хочу мешаться в твои дурацкие дела. От такого олуха только и жди беды. - Это вы первый заговорили о делах, - заметил я. - Не знаю, почему бы мне независимо от каких бы то ни было дел не составить вам компанию, раз вы тут лежите в полном одиночестве. В ближайшие часы никто мной интересоваться не станет, и времени у меня хоть отбавляй... Это, однако, не значит, что я, со своей стороны, откажусь от вашей помощи. Я сел на кровать под его койкой, но с нее мне было его не видно. "Так ни до чего не договоришься", - решил я и поневоле опять встал. - Хорошо хоть ты признался, что я тебе нужен, а не ты мне. - Если я вас правильно понял, - отвечал я, - вы намекаете на предложение, которое вы мне вчера сделали. Очень любезно с вашей стороны снова вспомнить о нем. Но, с другой стороны, это указывает и на вашу заинтересованность. - Ну, моя-то заинтересованность невелика. А ты, шут гороховый, без меня ни за грош спустишь свою рухлядь. Как к тебе вообще попали эти штуки? - Совершенно случайно. Просто выдалась такая счастливая минута. - Ясное дело. А может быть, ты и впрямь родился в сорочке? Что-то в тебе такое есть. Покажи-ка мне еще разок свои игрушки. Надо прикинуть, какую цену за них спросить. Я хоть и был рад, что он так явно смягчился, но ответил: - Мне бы не хотелось этого, Станко. Кто-нибудь может войти, и мы еще наживем себе неприятностей. - Да, не стоит, - согласился он. - Я их вчера довольно-таки подробно рассмотрел. Ты только не очень воображай насчет топазового ожерелья. Оно... Хорошо, что я был готов к неожиданным вторжениям. Поломойка с ведром, тряпками и веником вошла и направилась наводить порядок в умывальной. Все время, пока она там орудовала, я молча сидел на нижней койке. И только когда она удалилась, стуча деревянными башмаками, я спросил, что, собственно, он хотел сказать. - Я? - Он снова начал притворяться. - Ты хотел что-то от меня услышать, а я ничего говорить не собирался. Разве предупредить тебя, чтобы ты не слишком надеялся на топазовое ожерелье, которым ты вчера битый час любовался. Такая штуковина дорого стоит, если ее покупать у Фалине или Тиффани, а при продаже шиш за нее выручишь. - А что в данном случае значит шиш? - Сотня-другая франков. - Это неплохо. - Ты, дурья башка, верно, на все говоришь "неплохо!". В том-то и беда! Если б я мог с тобой пойти и взять все дело в свои руки! - Ну, что вы, Станко, это было бы безответственно с моей стороны! У вас температура, и вам ни в коем случае нельзя вставать с постели. - Ладно. Конечно, дворянской вотчины даже мне из такой брошки да гребня не выколотить. И из аграфа тоже, несмотря на сапфир. Самое верное дело - цепочка, за нее всякий выложит тысяч десять франков. За кольца тоже можно взять хорошие денежки, во всяком случае за рубиновое и еще за то, с серой жемчужиной. Словом, на глазок, тысяч восемнадцать все эти штучки стоят. - Я тоже так считал, приблизительно, конечно. - Скажите пожалуйста! Значит, и ты что-то кумекаешь в этом деле? - Более или менее. Во Франкфурте моим любимым занятием было рассматривать витрины ювелирных магазинов. Но вы же не хотите сказать, что мне будет причитаться восемнадцать тысяч? - Нет, золотце, этого я сказать не хочу. Но если ты сумеешь хоть немножко постоять за себя и не будешь все время твердить свое "неплохо", то половина тебе безусловно достанется. - Следовательно, девять тысяч франков. - Десять. Столько, сколько, по правде говоря, стоит одна эта бриллиантовая цепочка. Если ты не вовсе баба, то за меньшее не уступай. - А куда вы мне посоветуете обратиться? - Ага! Теперь красавчик ждет от меня подарочка. Уж не воображаешь ли ты, что я тебе отдам то, что знаю, за твои прекрасные глаза? - Кто об этом говорит, Станко! Конечно, я готов выказать вам свою признательность. Но ваше вчерашнее требование насчет половины, право же, кажется мне чрезмерным. - Чрезмерным? Да половинная доля в таком деле самая что ни на есть справедливая дележка, так даже и в писании сказано. Ты, верно, забыл, что без меня ты как рыба без воды, а вдобавок я еще могу выдать тебя дирекции. И ты жалеешь несколько несчастных тысяч франков? - К этому вопросу, собственно говоря, все и сводится. Я бы считал справедливым уделить вам треть из тех десяти тысяч, которые, по вашему мнению, я смогу выручить. Вам следовало бы хвалить меня за то, что я умею постоять за себя: теперь вы можете поверить, что я буду стоек и с кровопийцей-торговцем. - Поди сюда, - сказал он и, когда я подошел, тихо, но отчетливо проговорил: - Quatre-vingt-douze [номер девяносто два (франц.)], улица Небесной Лестницы. - Quatre-vingt-douze улица... - ...Небесной Лестницы. Ты что, оглох? - Какое странное название! - Она уже сотни лет так называется. Может, оно даже к добру, это название! Очень почтенная старая улочка, далековато только, где-то за Монмартрским кладбищем. Ты сначала добирайся до Сакре-Кер, тут уж не заблудишься, затем иди через сад между церковью и кладбищем и дальше на улицу Дамремон в направлении бульвара Нея. Не доходя до угла, там где Дамремон упирается в Шампьоне, налево будет улочка Разумных Дев, а от нее уже пойдет твоя Лестница. В общем, не заблудишься. - Как зовут этого человека? - Неважно. Он называет себя часовщиком и среди прочих дел занимается и этим. Иди, да смотри не будь овцой! Я сказал тебе адрес, просто чтобы от тебя отвязаться и полежать спокойно. Что же касается моей доли, так запомни, я в любую минуту могу тебя выдать. И он повернулся ко мне спиной. - Я вам очень обязан, Станко, - сказал я. - И можете быть уверены, у вас не будет оснований жаловаться на меня в дирекцию. С этими словами я ушел, повторяя про себя адрес. Я вернулся в совсем уже пустую столовую; так как деваться мне было некуда, приходилось ждать, пока там, внизу, вспомнят обо мне. Битых два часа я просидел за одним из покрытых клеенкой столиков, не позволяя себе даже испытывать нетерпение, курил свои сигареты и думал. Стенные часы в столовой показывали уже десять, когда я услышал в коридоре чей-то голос, выкликнувший мое имя. Не успел я подойти к двери, как посланный за мной мальчишка уже распахнул ее. - Феликса Круля - к главноуправляющему. - Это я, друг мой. Разрешите мне пойти с вами. У меня сейчас достанет храбрости предстать даже перед президентом республики. - С чем вас и поздравляю, - довольно дерзко ответил он на мое любезное обращение и смерил меня холодным взглядом. - Можете идти за мной, если вам угодно. Мы спустились на четвертый этаж, где были гораздо более широкие коридоры, устланные красивыми красными дорожками; он вызвал лифт, которого нам пришлось немного подождать. - Как это так вышло, что носорог желает самолично с тобой разговаривать? - спросил он меня. - Вы имеете в виду господина Штюрцли? Знакомство. Личные связи. Но почему вы его называете носорогом? - C'est son sobriquet [это его прозвище (франц.)]. Прошу прощенья, не я его выдумал. - Не за что! Напротив, я благодарен за любую информацию, - отвечал я. Лифт, освещенный электричеством и красиво отделанный деревянной панелью, был даже снабжен красной бархатной скамейкой. Его обслуживал юнец в песочного цвета ливрее с красными галунами. Он остановил машину сначала слишком высоко, потом слишком низко, так что нам пришлось прыгать в нее как бы с высокой ступеньки. - Tu n'apprendras jamais, Eustache, - заметил ему мой проводник, - de manier cette gondole [ты, Есташ, никогда не научишься управлять этой гондолой (франц.)]. - Pour toi je m'echaufferai! [Для тебя, что ли, буду стараться! (франц.)] - грубо ответил тот. Мне это не понравилось, и я не удержался, чтобы не сказать: - Людям подначальным не следовало бы обдавать друг друга презрением. Это вряд ли может укрепить их позицию в глазах власть имущих. - Tiens, - воскликнул одернутый мною лифтер, - un philosophe! [Тоже еще философ нашелся! (франц.)] Мы уже спустились вниз. Проходя по вестибюлю, мимо приемной и дальше, я обратил внимание на то, что мой провожатый искоса на меня поглядывает. Мне всегда было приятно, если я производил впечатление не только своей приятной внешностью, но и своими духовными качествами. Кабинет главноуправляющего находился позади приемной; двери напротив него вели, как я успел заметить, в читальню и бильярдную. Мальчишка несмело постучался; в ответ на послышавшееся изнутри хрюканье он открыл дверь и, прижимая шапку к бедру, с поклоном впустил меня. Господин Штюрцли, человек тучности необычайной, с седой остроконечной бородкой, казалось, не нашедшей себе прочного пристанища на его огромном двойном подбородке, сидел за письменным столом, перелистывая какие-то бумаги, и по началу не обратил на меня ни малейшего внимания. Внешность г-на Штюрцли сразу объяснила мне насмешливую кличку, которой наградил его персонал гостиницы, ибо его спина образовывала могучую выпуклость, затылок, казалось, был до отказа нашпигован салом, а кончик носа украшала торчащая наподобие рога бородавка, что окончательно убедило меня в меткости этого прозвания. При всем том руки, которыми он выравнивал бумаги, заталкивая их в стопку то с узкой, то с широкой стороны, были удивительно изящны и малы по сравнению со всей громадой его фигуры, впрочем, отнюдь не неуклюжей, но, как это подчас замечается даже у самых отчаянных толстяков, не лишенной известной элегантности в осанке. - Итак, вы, - сказал он по-немецки с легким швейцарским акцентом; все еще занимаясь приведением в порядок бумаг, - тот самый рекомендованный мне молодой человек, Круль, если не ошибаюсь, G'est ca, который выразил желание у нас работать? - Так точно, господин главноуправляющий, - отвечал я, почтительно приближаясь, что дало мне возможность - не в первый и не в последний раз - наблюдать своеобразный феномен. После того как господин Штюрцли взглянул на меня, на лице его появилось брезгливое выражение, бесспорно относившееся к тогдашней моей юношеской красоте. Мужчины, которых волнуют только женщины, - а господин Штюрцли со своей предприимчивой бородкой и элегантной тучностью, несомненно, принадлежал к таковым, - ощущают своего рода обиду, когда чувственно привлекательное предстает перед ними в мужском обличье, и это, надо думать, объясняется тем, что границу между чувственностью общего характера и чувственностью в более узком ее значении провести очень нелегко, природа же такого человека всеми силами противится воздействию этого второго значения и связанных с ним ассоциаций, отчего на его лице и появляются подобные рефлекторные гримасы. Разумеется, здесь речь идет о весьма поверхностном рефлексе, и человек справедливый, испытавший на себе такое смещенье чувственных представлений, поставит это в вину скорее себе, чем тому, кто явился невольной причиной его краткого замешательства, и не будет с него за это взыскивать. Так, конечно, поступил и господин Штюрцли, тем паче, что из уважения к его рефлексу я тотчас же скромно потупился. Он отнесся ко мне благосклонно и спросил: - Что поделывает мой старый приятель Шиммельпристер, ваш дядюшка? - Прошу прощения, господин главноуправляющий, - отвечал я, - господин Шиммельпристер мне не дядюшка, а крестный, что, пожалуй, еще больше. Благодарю вас, насколько мне известно, крестный пребывает в полном здравии. Как художник он пользуется большой известностью во всей Рейнской области и даже за ее пределами. - Да, да... В самом деле? Имеет успех? Тем лучше, тем лучше... В свое время мы были большие приятели. - Не стоит говорить, - продолжал я, - как я благодарен профессору Шиммельпристеру за то, что он замолвил за меня словечко перед господином главноуправляющим. - Да, да! Так он ко всему еще и профессор? Как это так вышло? Mais passons [ну, неважно (франц.)]. Он мне писал о вас, и я не хотел огорчить его отказом, мы ведь с ним немало вместе проказничали. Но должен вам сказать, друг мой, что дело обстоит не так-то просто. На какую должность вас пристроить? Вы, насколько я понимаю, не имеете ни малейшего понятия о работе в отеле и ничему еще не обучены... - Я думаю, что с моей стороны не будет самонадеянностью, - возразил я, - заверить господина главноуправляющего, что прирожденные способности быстро возместят мне отсутствие специальной подготовки и приведут к должному успеху. - Разве что у хорошеньких женщин, - отозвался он. Сказал он это, как мне показалось, по следующим трем причинам. Во-первых, всякий француз, а господин Штюрцли давно уже стал таковым, обожает выражение "хорошенькая женщина", оно доставляет удовольствие и ему самому, и всем окружающим. "Une jolie femme" [хорошенькая женщина (франц.)] - самое ходовое словцо во Франции, на которое живо откликаются все сердца. Приблизительно такой же эффект производит в Мюнхене упоминание о пиве. Достаточно сказать "пиво", чтобы вызвать всеобщее оживление. Это во-первых. Во-вторых, шутливо упомянув о хорошеньких женщинах и о моем предполагаемом успехе у них, Штюрцли стремился побороть свое смятение, в известном смысле отвязаться от меня и, так сказать, сдать меня на руки прекрасному полу. Это я отлично понял. Но в-третьих, и, пожалуй, вразрез с этим стремлением, он хотел заставить меня улыбнуться, что, конечно, привело бы к повторному приступу брезгливости. Однако в своем неразумии он именно этого и домогался. Я не мог отказать ему в улыбке, хотя знал, что из этого выйдет, и поспешил сопроводить ее словами: - Не сомневаюсь, что в этой области, как, впрочем, и во всякой другой, я сильно отстаю от вас, господин главноуправляющий. Мне не стоило затруднять себя столь учтивым оборотом, так как господин Штюрцли пропустил его мимо ушей; он видел только мою улыбку, и лицо его опять искривила гримаса неудовольствия. Но раз уж он свое получил, мне оставалось только вновь целомудренно потупиться. - Все это хорошо, молодой человек, - сказал он, - но вы ведь ни в какой мере не подготовлены к предстоящей вам карьере. Вы свалились к нам в Париж, как снег на голову. По-французски-то вы хоть говорите? Это лило воду на мою мельницу. В душе я возликовал, разговор явно оборачивался в мою пользу. Здесь будет вполне уместно сказать несколько слов о моей способности к языкам, способности почти невероятной и таинственной. Мне не надо было изучать иностранные языки, ибо, космополит по самой своей природе, я носил в себе возможности всех народов, и стоило только чужеземной речи коснуться моего слуха, как я уже мог бойко воспроизвести ее, причем всегда говорил с такой подчеркнуто национальной манерой, что это граничило уже с комедиантством. Этот дар подражания, который не только не заставлял усомниться в моих языковых познаниях, но, напротив, придавал им величайшее правдоподобие, объяснялся тем, что я вдохновенно, экстатически вживался в дух чужого языка, вернее даже будет сказать, что этот дух вселялся в меня, а в состоянии транса, в свою очередь подстрекавшем меня на еще более дерзкое пародирование, слова, к моему собственному удивлению, один бог знает откуда слетались ко мне. Впрочем, что касается французского языка, то здесь беглость моей речи была несколько менее мистического происхождения. - Ah, voyons, monsieur le directeur general, - аффектированно затараторил я, - vous me demandez serieusement, si je parle francais? Mille fois pardon, mais cela m'amuse! De fait, c'est plus ou moins ma langue maternelle - ou plutot paternelle, parce que mon pauvre pere - qu'il repose en paix! - nourrissait dans son tendre coeur un amour presque passionne pour Paris et profitait de toute occasion pour s'arreter dans cette ville magnifique dont les recoins les plus intimes lui etaient familiers. Je vous assure: il connaissait des ruelles aussi perdues comme, disons, la Rue de l'Echelle au Ciel, bref, il se sentait chez soi a Paris comme nulle part au monde. La consequence? Voila la consequence. Ma propre education fut de bonne part francaise, et l'idl de la conversation, je l'ai toujours concue comme l'idee de la conversation francaise. Causer, c'etait pour moi causer en francais et la langue franeaise - ah, monsieur, cette langue de l'elegance, de la civilisation, de l'esprit, elle est la langue de la conversation, la conversation elle-meme... Pendant toute mon enfance heureuse j'ai cause avec une charmante demoiselle de Vevey - Vevey en Suisse - qui prenait soin du petit gars de bonne famille, et c'est elle qui m'a enseigne des vers francais, vers exquis que je me repete des que j'en ai Ie temps et qui litteralement fondent sur ma langue - Hirondelles de ma patrie, De mes amours ne me parlez-vous pas? [Ах, господин главноуправляющий, неужели вы всерьез спрашиваете меня, говорю ли я по-французски? Тысячу раз прошу извинения, но меня это рассмешило. Ведь это, собственно, почти мой родной язык - язык моей матери, вернее, отца, потому что мой бедный отец - царство ему небесное! - питал в своем нежном сердце необыкновенную любовь, можно сказать страсть, к Парижу и пользовался любым случаем, чтобы подольше пожить в этом дивном городе, где ему были знакомы все закоулки. Уверяю вас, он знал даже такие захолустные улочки, как, например, улицу Небесной Лестницы, и по-настоящему дома чувствовал себя только в Париже. Что из этого следует? То, что я получил, в основном, французское воспитание. Разговор я воспринимал лишь как французский разговор. Болтать для меня значило болтать по-французски, - ах, мсье, ведь этот язык сама элегантность, сама цивилизация, остроумие, вот уж подлинно разговорный язык, да что там, это язык, созданный для беседы... В продолжение всего моего счастливого детства я болтал по-французски с очаровательной демуазель из Веве - из швейцарского Веве, - которая пеклась о моих манерах и подобающем воспитании. Это она научила меня французскому стихотворению, чудесному стихотворению, которое я так часто твержу про себя, и оно буквально сформировало мой язык: Ласточки моей родины, Не расскажете ли вы мне о моей любви? (франц.)] - Да замолчите вы, - оборвал он мой речевой каскад. - И чтоб я больше не слышал стихов! Не терплю поэзии, от нее у меня желудок сводит. У нас в большом зале во время файф-о-клока иногда выступают французские поэты, те, у кого есть что надеть. Дамам это нравится, но я стараюсь забиться куда-нибудь подальше. Стихи меня в холодный пот вгоняют. - Je suis desole, monsieur le directeur general. Je suis violemment tente de maudir la poesie [Я в отчаянии, господин главноуправляющий, и на все лады кляну поэзию (франц.)]. - Хватит. Do you speak English? [Вы говорите по-английски? (англ.)] Говорил ли я по-английски? Нет, конечно, но мог притворяться минуты три, что говорю: на этот срок хватало того, что уловил мой слух в Лангеншвальбахе и Франкфурте от тональности английской речи и тех крох словарного запаса, которые я подобрал там и сям. Сейчас важно было из ничего сделать нечто ослепительное, хотя бы на мгновение. Поэтому я прожурчал одними кончиками губ, не осклабившись и не артикулируя ртом, как невежды представляют себе речь детей Альбиона, а надменно задрав нос: - I certainly do, Sir. Of course, Sir, quite naturally I do. Why shouldn't I? I love to, Sir. It's a very nice and comfortable language, very much so indeed. Sir, very. In my opinion, English is the language of the future, Sir. I'll bet you what you like, Sir, that in fifty years from now it will be at least the second language of every human being... [Разумеется, сэр. Конечно же, говорю. Почему бы мне не говорить по-английски? Я очень люблю этот язык. Право же, он прелестен. По-моему, английский язык - это язык будущего. Я готов побиться об заклад, что через пятьдесят лет всякий человек, кроме своего родного языка, будет говорить еще и по-английски... (англ.)] - Зачем вы крутите носом, в воздухе? Это лишнее. И ваши теории мне тоже не нужны. Я интересуюсь только, насколько вы владеете языками. Parla italiano? [Говорите вы по-итальянски? (итал.)] В ту же секунду я превратился в итальянца: никакой изысканности и журчания - огонь и страсть накатили на меня. Пламенным цветом распустилось во мне все, что я слышал из уст крестного Шиммельпристера, нередко и подолгу гостившего в этой солнечной стране. И я, то поводя рукой с плотно сжатыми пальцами перед самым своим носом, то вдруг широко их растопыривая, певуче затараторил: - Ma Signore, che cosa mi domanda? Son veramente innamorato di questa bellissima lingua, la pid bella del mondo. Ho bisogno soltanto d'aprire la mia bocca e involontariamente diventa il fonte di tutta l'armonia di quest'idioma celeste. Si, caro Signore, per me non c'e dubbio che gli angeli nel cielo parlano italiano. Impossibile d'imaginare che queste beate creature si servano d'una lingua meno musicale... [Ну еще бы, синьор! Я буквально влюблен в этот прекраснейший язык, самый красивый в мире. Достаточно лишь открыть рот, и он независимо от моей воли становится источником гармонии небесных звуков. Да, дорогой синьор, я не сомневаюсь, что ангелы на небе говорят по-итальянски. Нельзя представить себе, что эти божественные существа пользуются языком менее музыкальным... (итал.)] - Стоп! - крикнул он. - Вы уже опять впали в поэзию, хотя знаете, что мне от нее становится дурно. Неужели вы не можете помолчать? Человеку, служащему в хорошем отеле, это просто не подобает. Впрочем, выговор у вас неплохой и кое-какие лингвистические познания имеются. Даже большие, чем я ожидал. Что ж, попробуем вас, Кноль... - Круль, господин главноуправляющий. - Ne me corrigez pas! [Не поправляйте меня! (франц.)] По мне, можете называться Кналем. А ваше крестное имя? - Феликс, господин главноуправляющий. - Это меня не устраивает. Феликс - звучит необычно и слишком претенциозно. Вы будете зваться Арман... - Перемена имени доставит мне величайшее удовольствие... - Последнее не существенно. Арманом звали лифтера, который по случайному стечению обстоятельств сегодня от нас уходит. Завтра можете вступить в его должность. Попробуем вас в качестве лифтера. - Смею вас заверить, господин главноуправляющий, что я сумею зарекомендовать себя на этой работе и свои обязанности буду выполнять лучше, чем Есташ. - А чем плох Есташ? - Подает машину или слишком низко, или слишком высоко, приходится делать головоломные прыжки. Но это, конечно, когда он возит, так сказать, "своего брата". С клиентами гостиницы, насколько я понял, Есташ более обходителен. Такая неровность в выполнении служебных обязанностей, по-моему, отнюдь не похвальна. - При чем тут ваши похвалы? Вы что, социалист? - Ни в какой мере, господин главноуправляющий. Общество, такое, как оно есть, представляется мне восхитительным, и я горю желанием снискать его благосклонность. Я только полагаю, что свое дело надо выполнять добросовестно, даже если оно тебе не по душе. - Социалистов мы в своем предприятии не потерпим. - Ca va sans dire, monsieur le... [само собой разумеется, мсье... (франц.)] - Можете идти, Круль! Подыщите себе на складе в подвальном этаже ливрею по росту! Ливрея выдается администрацией, но обувь у служащих своя... а я должен заметить, что ваши башмаки... - Это случайный промах, господин главноуправляющий. Не позднее завтрашнего утра он будет полностью исправлен. Я понимаю, какие обязательства накладывает на человека служба в таком почтенном предприятии, и смею заверить, что мой внешний вид будет безупречен. Ливрея, если мне будет позволено это заметить, меня очень и очень радует. Крестный Шиммельпристер любил наряжать меня во всевозможные костюмы и всегда хвалил меня за то, что в каждом я чувствовал себя так, словно век носил его, хотя, собственно, прирожденное дарование вряд ли заслуживает похвалы. Но форму лифтера мне еще надевать не случалось. - Не беда, - отвечал он, - если в этой ливрее вы будете производить впечатление на хорошеньких женщин. До свидания, сегодня вы здесь не понадобитесь. Погуляйте вечерком по Парижу. А завтра с утра пусть Есташ или кто-нибудь другой поездит с вами несколько раз вверх и вниз, приглядитесь к обращению с механизмом. Это штука несложная, и вы быстро ее освоите. - Я буду бережно обращаться с лифтом, - последовал мой ответ, - и не успокоюсь, покуда он не будет останавливаться точно на уровне площадки. Du rest'e, monsieur le directeur general, - добавил я, и мои глаза увлажнились, - les paroles me manquent pour exprimer... [Смею заверить, господин главноуправляющий, мне недостает слов, чтобы выразить... (франц.)] - C'est bien, c'est bien [хорошо, хорошо (франц.)], я занят, - пробормотал он и отвернулся; брезгливая гримаса опять промелькнула