е заметила. Герцогиня встречала эту новую парочку почти ежедневно: в художественных магазинах, в церквах или на пароходе в Большом канале. У матери было все то же замкнутее и сосредоточенное выражение лица. Она крепко держала мальчика за руку и не выпускала ее даже тогда, когда они сидели рядом на пароходе. Только иногда, когда над водой мимо них скользила готическая загадка или мавританская сказочная греза какого-нибудь дворца, она указывала на нее своим худым, заостренным пальцем и что-то говорила мальчику на ухо. Он каждый раз ждал появления герцогини. Он был невнимателен ко всей нарисованной и изваянной красоте, на которую указывала ему мать, до тех пор, пока не находил чудесную незнакомку. Он кланялся ей молча, с торжественной гордостью и всегда краснея. Однажды, во время поездки в Лидо, герцогиня уронила книгу. Мальчик сильно побледнел; в нем происходила мучительная борьба: он стыдился предстоящего смелого поступка и еще больше стыдился своей нерешительности. Второпях он зацепился ногой за платье матери. Он чуть не опоздал: один из мужчин, бывших с герцогиней, уже нагнулся за книгой. Она шепнула ему: "Оставьте!" Мальчик поднял ее. Он разгладил смявшиеся листы, не поднимая от них глаз. Его длинные ресницы бросали узорчатую тень на мягкую щеку. Герцогиня заметила голубую жилку над его тонкой переносицей, ее поразило, как слаба и бела была его шея. Она взяла книгу. - Благодарю тебя, мой милый, - сказала она, как будто он принадлежал к сопровождавшим ее друзьям. - Ты можешь прочесть это? Это были венецианские сонеты Платена. "Да", - ответил он, вытаскивая из кармана другую немецкую книгу. Она была раскрыта на новой главе. Мальчик протянул ее герцогине; она прочла: "Корсар похищает принцессу. Удастся ли им пробраться под пушками крейсера?" Он побежал обратно к матери, которая уже искала его. Она нахмурила брови и мягко, но крепко схватила его за руку. Но затем она посмотрела туда, куда он указывал ей взглядом. И вдруг она выпустила мальчика и сделала движение своей говорящей рукой: "К этой даме ты можешь идти. Иди же!" Но он пошел вперед, на нос парохода, где было пусто, и уселся на ветру. Герцогиня видела его профиль с короткой губой, слегка вздернутым носом и освещенным солнцем круглым локоном, выбивавшимся из-под шапки; задорно и ясно выделялся этот профиль на летнем воздухе, точно вырезанный на большой жемчужине. Ей было легко прочесть на его ясном челе все фантазии и игры, которые теперь унесли его далеко отсюда. "Он корсар, - поняла она, - и лавирует с принцессой под пушками крейсера". Потом она подумала: "Возможно, что и я невольно принимаю участие в игре в качестве принцессы. Кто может знать, каким невероятным приключением он станет в душе такого мальчика? И, право, мне почти хочется пойти и совершенно серьезно принять участие в игре... Как горд этот мальчик! Его взгляды прорезывают солнечные лучи, как ласточки. Радуясь своему будущему, проносятся они по лагуне, по этой навсегда отрезанной от моря полосе воды". x x x Наконец, она встретила обоих у Якобуса, в его мастерской на Кампо Сан Поло. Кроме них, не было никого; художник познакомил ее с синьорой Джиной Деграндис и ее сыном Джиованни. - Как поживаешь? - спросила герцогиня мальчика. - Мы друзья, - пояснила она, обращаясь к матери с просьбой разрешить эту дружбу. Синьора Деграндис была безмерно счастлива. Она не хотела верить доброте этой прекрасной незнакомой женщины. Она робко протянула руку и лишь мало-помалу овладела собой и разговорилась; ее застенчивая грация указывала на тяжелое и одинокое прошлое. "Кто она?" - спросила себя герцогиня после первых ее слов, перебирая в памяти образы прежних дней. Якобус обвил рукой шею мальчика и подвел его к свежему полотну. "Смотри хорошенько", - сказал он и сильными штрихами набросал несколько голов. - Кто это? - Я. - А это? - Мама. Мать стояла сзади, испуганно улыбаясь. - Есть ли у него талант? Якобус весело засмеялся. - Со мной у него будет талант! И он играл тонкой рукой мальчика. - Нино, будь внимателен, - шепнула мать, - это твой первый урок. Ее голос прерывался от тайного благоговения. - Великий художник принимает участие в тебе. - Пожалуйста! Мы не тщеславны, правда, дружок, - воскликнул Якобус, набрасывая углем такую забавную рожу, что мальчик громко расхохотался. Герцогиня с любовью и жалостью смотрела на мать. Она думала: "Если бы этот юный Иоанн не имел такой наружности, как один из его флорентинских братьев четыреста лет тому назад, и если бы у него не было этого открытого взгляда, - была ли бы тогда речь о его таланте? Как он стоит, заложив руки за спину? У него совершенно нет желания взять карандаш в руки. Он с любопытством и удивлением смотрит, какие фокусы проделывает знаменитый художник". Синьора Деграндис думала: "Какая милая эта герцогиня Асси, - какая милая и какая красавица! С тех пор, как она здесь, маэстро находит у моего сына талант. Она как будто принесла его с собой!" Мальчик указал головой на герцогиню. - Почему вы не рисуете и эту даму? - Я нарисовал ее давно, - ответил Якобус. - La duchesse Pensee, - сказала синьора Деграндис с таким горячим восхищением, как будто герцогиня сама была творением руки мастера. Блестящие глаза бледной женщины, без устали вперялись в резные канделябры, выложенные мозаикой ящики и затканные сложными рисунками материи, которые лежали на них, темно-красные и трагичные, точно пропитанные кровью старых королей-героев. Она боролась с каждой из картин, прежде чем та отпускала ее, и спешила к следующей в лихорадочной тревоге, как бы не упустить чего-нибудь прекрасного. Ею овладел припадок кашля. Она при помощи носового платка насильно заглушила его и с еще влажными глазами вернулась к здоровым, не знающим угрозы смерти вещам. "Bello!" - сказала она, и это слово обняло мир. Она призналась герцогине, что не знает в Венеции ни одного человека. Она вращалась только среди произведений искусства, и только ради друзей, которые у нее были среди них, она жила в этом городе. - И вы хотите добиться от картин и статуй, чтобы они стали друзьями и вашему сыну, не правда ли, синьора Джина? Я сама хотела бы вкрасться в число этих тихих друзей. Вы придете оба ко мне? Обещайте мне это. Джина обещала. Она с первой же минуты вся отдалась новой подруге. Она разочаровалась в людях, созналась она; ее бедная тоска по доверию сегодня впервые отважилась приоткрыть один глаз. - Ах! Я хотела бы оградить Нино от их насилий. Пусть каждое из его представлений будет прекрасной картиной, каждая из его мыслей ведет в царство искусства. Как вы думаете, это удастся, герцогиня? Герцогиня, не отвечая, наблюдала, как мальчик смотрел в окно, поверх руки художника. Его глаза были ясны и открыты навстречу жизни; его слабую шею прорезывали голубоватые линии. - И потом он дитя больной матери, - тихо сказала Джина. Герцогиня все еще разглядывала его. Вдруг она не могла больше сдерживаться и горячо потребовала: - Позвольте ему жить, жить, сколько в его силах. - Но почему бы и не в качестве художника, - прибавила она. - Нино, не правда ли, ты хочешь стать художником. Как счастлив будешь ты, когда твои творения пронесут твое имя по всему свету. Нино с удивлением посмотрел на нее. - Я хотел бы лучше сам пронести его по всему свету, - возразил он, покраснев. - А бессмертие, мой милый, что скажешь ты о нем? Мальчик гордо покачивался на каблуках: - Странствующие рыцари все бессмертны. - Браво! - воскликнул Якобус. - Вот тебе моя рука. Мы оба из дома Quichotte de la Mancha... Бессмертие! - повторил он со смехом, в котором чувствовалась горечь. Он вложил руку Нино в свою и нагнулся к нему в своем камзоле времен Ренессанса - бархатном, с шелковыми рукавами. На шее у него было белое жабо, на носу - очки. Нагнув голову, он смотрел поверх них, сурово и испытывающе и всегда неудовлетворенно. Седеющий вихор свешивался ему на лоб. Герцогиня, пораженная, спросила себя, не таким ли будет и Нино в сорок лет. У нее даже явилось желание, чтобы это было так. Затем она заметила, что у художника и у мальчика была одинаковая короткая, своевольная верхняя губа; это наблюдение почти испугало ее. Мать и сын простились. Якобус попросил герцогиню: - Не оставляйте меня теперь одного. Вы говорили о бессмертии и напомнили мне этим мои старые глупости. - Какие глупости? - спросила она, опускаясь в источенное червями кресло с ярко вычищенными ручками и благородными формами. - Прежде всего, глупость - вздумать продолжать могучую грезу тех, кто жили за четыреста лет до нас. Он ходил перед ней взад и вперед. - Раз я вообразил, что одно из их ощущений перелилось в мою кисть: это было тогда, когда я написал Палладу Ботичелли. Теперь я сомневаюсь: это одно мгновение величия было так давно, я хотел бы видеть его подкрепленным вторым таким же. - Будьте сильны! Считайте себя бессмертным! - Ах! Ведь бессмертие - награда за то, что еще сильнее нас: за творение, превосходящее нашу жизнь и возвышающееся над ее вершиной. Быть может, это всего какая-нибудь одна статуэтка, на которой мы пишем свое имя с такой гордостью, что оно как будто мечет искры. Много времени спустя, женщина, умеющая чувствовать красоту, возьмет в заостренные пальцы маленькую, старую, отысканную где-то бронзовую фигуру, будет ласкать стройные формы и, смахнув пыль, найдет уже забытое имя и произнесет его. В образе этой женщины я представляю себе бессмертие. - Тем лучше, если вы заранее знаете, какой вид оно имеет. - Что из того? Эта женщина, чувствующая все прекрасное, никогда не будет вертеть между пальцами мою бедную статуэтку. С тех пор, как я узнал ее в Риме, она становилась все холоднее и недоступнее. Ее кожа с тех пор подернулась серебром, как персик в стакане воды. В ее глазах колеблется тихое пламя. Ее красота сделалась более зрелой и при этом более холодной и спокойной. Ноздри ее тонкого, большого носа менее подвижны, ее губы резче обрисованы и полнее. Теперь она вполне Паллада, какой я написал ее заранее в среднем из ее залов, - только богиня. В Риме она была человечнее. - Я была человечнее? - Даже в Венеции вы вначале были человечнее. Тогда мне предстояло дешевое удовольствие с прекрасной искательницей приключений. Я противился, вы советовали мне быстро покончить с этим; вы спросили меня: "Уж не любите ли вы меня?.." Это правда, что вы спросили так? - Конечно, и вы совершенно успокоили меня, рассказав мне историю о душе в парке. Вы любите только души, - я же образ, картина, как леди Олимпия. А картины вы не любите; вы только пишете их. - Но вас, герцогиня, я пишу слишком часто. Я сознался вам уже тогда, что вы все снова волнуете и преследуете меня. Уже тогда у меня были сомнения. Теперь я давно знаю, что ваш образ требует не только моего полотна... Да, это было заблуждение, когда я уверял, что не люблю вас! - Это говорите вы? Она колебалась, смущенная и недовольная. Затем попробовала обратить все в шутку. - Я благодарна вам, что вы так долго поддерживали это заблуждение. Теперь в вознаграждение я выслушала ваше признание. Ведь мне тридцать девять лет, а вам... - Сорок четыре. И вы думаете, что теперь уже можно спокойно беседовать, потому что время упущено? Но вы не принимаете во внимание, что я с тех пор почти не жил. Мне в сущности еще только тридцать пять лет, несмотря на мои седые волосы. Моя жизнь оставалась с тех пор незаполненной и, если мне позволено сознаться в этом, ждала вас. - Вы забываете Клелию. - Вы ставите мне в укор Клелию? - с досадой воскликнул он, покраснев. Она склонила голову набок и смотрела ему в глаза, неуверенно улыбаясь. Он сказал: - Теперь вы нечестны! Будьте честны, не притворяйтесь, что считаете эту нелепую Клелию возражением против моей любви к вам! - Ведь Клелия вышла за господина де Мортейля только для того, чтобы сейчас же броситься в объятия своего знаменитого художника. - Это так. Я для Клелии только художник. Она становится между мной и другими женщинами и говорит: "Вот он. Если вы хотите получить что-нибудь от него, обращайтесь ко мне!" Она пользуется мною для удовлетворения своей жажды власти. Она почти не любит меня. - Говорят, что она производит выбор среди дам, желающих заказать вам свой портрет. - Я не отрицаю этого. Я стал слабым с тех пор, как живу чересчур близко к вам, герцогиня, - слишком слабым от всего этого долгого, молчаливого ожидания. Прежде я обошелся бы с такой бедной Клелией иначе. Теперь я терплю ее глупую тиранию. Все-таки это своего рода заботливость, которую кто-нибудь оказывает мне... Она регулирует мое рабочее время и мои продажи - все. Она безмерно горда моей славой. К слову сказать, она у меня довольно сомнительная. - Синьора Деграндис только что указывала своему сыну на вас, как на великого художника. - Кроткая мечтательница! Я не великий художник. Я великий дамский портретист. Это нечто иное... Я не принадлежу к трем-четырем рассеянным по Европе гигантам! Я не принадлежу даже к большему числу тех, которых взмах соревнования приближает иногда к вершине. Оттого, что я не мог оторваться от вас, герцогиня, я сделался хорошо оплачиваемым специалистом в провинциальном городе. Он остановился, выпрямившись в своем старинном широком костюме, и гневным и смелым жестом указал на стены. - Посмотрите сюда. Между старыми шедеврами висят мои картины, и при желании вы их почти не отличите от первых. А меня самого, как я сейчас стою здесь, вы можете по желанию принять за памятник Моретто в Брешии или великого Паоло на его родине. Ха-ха! И этот маскарад дает мне стиль, мой стиль, которым так восхищаются! Я нашел свой собственный жанр, про себя я называю его "истерическим Ренессансом!" Современное убожество и извращение я переряжаю и прикрашиваю с такой уверенной ловкостью, что кажется, будто и они - часть полной жизни золотого века. Их убожество не возбуждает отвращения, а, наоборот, щекочет. Вот мое искусство! Он говорил все язвительнее. Его короткие, красные губы съежились в гримасу. Он наслаждался своим самобичеванием. - Я наполняю все задние планы темным золотом. Фигуры выступают из него на искусственный свет. Говорят, что в них есть что-то, напоминающее старых мастеров. Я придаю перламутровый блеск их разрушенным временем или уродливым лицам и их одеждам, которые так же точно взяты на прокат, как мои... - Или как вот эти, - горько прибавил, почти вскрикнул он, и оборвал. Портьера в соседнюю комнату медленно раздвинулась, и бесшумно вошел ребенок, маленькая девочка, в тяжелом сборчатом платье из белой Камчатки, с кружевами на плечах и руках, крупным жемчугом на шее и кистях рук и круглым, вышитым чепчиком на светлой головке. Она стояла перед коричневой гардиной; а с высоты завешенного снизу окна на нее падал перламутровый свет. Она грациозно сложила на желудке слабые белые ручки. Мягкое лицо, обрамленное светлыми шелковистыми волосами, казалось странно серым. Но губы были толстые и красные. А большие темные глаза маленького создания глядели прямо перед собой, спокойно, без любви к кому бы то ни было. - Да ведь это одна из ваших картин! - воскликнула герцогиня, - ее знает весь свет... Ты маленькая Линда? - спросила она. Девочка мелкими шажками подошла к ней и остановилась у ее ног в той же милой и непринужденной позе. Герцогиня поцеловала ее в глаз; она даже не моргнула. - Ты маленькая Линда? - Я фрейлейн фон Гальм, - объявила она тонким, высоким голосом. Якобус нежно и возбужденно засмеялся. - Венское дворянство из вежливости. Но она принимает его всерьез. Она воображает о моем величии, пожалуй, еще больше Клелии. Ее мать совсем в другом роде... Он предвидел, что герцогиня задаст ему вопрос, и быстро продолжал: - Не добр ли я, что оставил этого ребенка у моей жены, когда мы разошлись, - этого ребенка! Я вижу его каждый год только в течение нескольких дней, когда приезжаю в Вену. Но в этом году я попросил прислать ее сюда; в этом году я не еду к моей жене, - нет, в этом году, наверное, нет!.. Что за острые розовые ноготки! - пробормотал он, нагибаясь к сложенным ручкам. - Отполированные и блестящие! Да - да... Он опустился на стул напротив герцогини, осторожно оперся подбородком о плечо девочки и заговорил, глядя герцогине в лицо. - Вообще-то все идет по заведенному порядку - компромиссы, добывание денег. Но раз в году это личико читает мне новую проповедь. Оно напоминает мне о времени, когда я продолжал прерванную грезу старого мастера. Теперь я слепо подражаю причудам других, и мне не дано ничего знать об их душе... О, когда я чувствую трепет этих прохладных шелковых волосков у моего лба... И он обхватил сзади повыше локтей обе руки малютки. - ...меня вдруг наполняет мятежная ненависть к бесполым искусительницам, которых моя ложь делает настоящими женщинами, - рыжим, полным снобизма дамам, которых я учу бросать искоса пожирающие взгляды, - к любопытным с томными глазами, которых моя кисть украшает клеймами величественного порока... Его руки сжимали руки малютки моментами чересчур сильно. Она корчилась, но не издавала ни звука. Вдруг он выпустил ее и вскочил: - Весь разрисованный полусвет больных и искусственных женщин собирается со всех углов Европы сюда, к моей двери! Они жаждут своего художника и боятся его. Они приходят стыдливые, неуверенные, похотливые. В сущности, им хотелось бы сейчас же раздеться. Мое полотно для них - простыня, на которой они должны растянуться нагими. А я, я забочусь о том, чтобы их лица расплывались от бледности и мягкости, утопая в белокурых локонах, которые я обвожу углем, когда краски высохнут. Глаза я делаю черными и одно веко немного более плотно сомкнутым, а складки на нем несколько более усталыми. Их красота, вызывающая желание во всей Европе, живет обманом моего искусства. Каждая из них знает это и ничего так не боится, как моего презрения. Их тщеславие требует, чтобы я обманывал и самого себя. Они не могут примириться с тем, чтобы исчезнуть из моей мастерской, просто, как отслужившие свое модели. Они хотят оставить в моей крови частицу себя самих. У каждой - ах, это возмущает меня больше всего, - у каждой хватает глупого бесстыдства хотеть быть любимой мной, мною, который и вообще-то только потому сделался дамским художником, что одна единственная, одна единственная не позволяет мне ничего другого, потому, что она заставляет меня ждать ее всю жизнь, в каждой полосе воды и в каждом куске стекла ловить ее отражение и всегда, всегда ждать, не придет ли она сама! - Да ведь это настоящий взрыв! - пробормотала герцогиня. - Опомнитесь! Она сидела, не шевелясь. Девочка разняла ручки, оглянулась на отца и вернулась к даме, холодно удивляясь: "Почему же вы не любуетесь мной?". Герцогиня заметила, что девочка стоит перед ней, точно защита от мужчины. Она ласковым движением отодвинула ее в сторону. - Я люблю спокойствие, - сказала она, - у меня нет никакого желания обижаться. Поэтому я не буду смотреть на это, как на взрыв, а как на простое уклонение в сторону. О чем вы собственно говорили? О том, что вы дамский художник? Он провел рукой по лбу и пробормотал: - Да... совершенно верно... дамский художник, то есть, нечто вроде куртизанки мужского пола... Послушайте, я припоминаю историю одной давно умершей носительницы радости. В прекраснейшее мгновение своей юности, когда она была еще целомудренна, она встретила одного благородного мужчину, которого никогда не могла забыть. Так как он исчез бесследно, она поехала в столицу и стала отдаваться всем за крупные суммы. Она сделалась знаменитостью, богатые туристы всего мира, которые к достопримечательностям относили также и женщин, проходили через ее спальню. Она думала, что, в конце концов придет же и тот, единственный. Но он не приходил. И за это она мстила остальным, обращаясь с ними с изысканной жестокостью, коварством и алчностью. - Это очень мило, - сказала герцогиня, пожимая плечами. - Но ей следовало принять в соображение, что благородный человек, конечно, не ходит к куртизанкам. Прежде, в прекраснейшее мгновение ее юности, когда она была еще целомудренна, - другое дело. Она вспомнила мальчика Нино и продолжало про себя: - Когда вы, мой милый, еще имели такой вид, как Нино. Эта мысль вызвала в ней недовольство; она опять заговорила, сурово и откровенно: - Конечно, я знала, что вы любите меня, - я знаю это уже семь лет. Ваши уверения тогда меня нисколько не успокоили. Я позволила вам остаться вблизи себя, потому что была уверена в себе и считала вас таким же благоразумным, как и себя. Никто не знает лучше вас всей той святости искусства, которая нужна мне для моего счастья. Ведь вы сами поместили меня на потолке зала под видом зрелой и спокойной Паллады еще прежде, чем я имела на это право. Теперь, говорите вы, я стала ею в действительности... И ведь не захотите же вы теперь увидеть меня другой?.. Ведь не Венерой же? - прибавила она, спокойно улыбаясь. - Венерой... - беззвучно повторил он. Вдруг к его лицу прихлынула кровь. Он спрятал румянец за спиной девочки. Он обнял ее сзади и медленно провел по комнате до сундука с выпуклой крышкой. Он открыл шкатулку из слоновой кости и меди, стоявшую на нем, и погрузил в нее слабые руки девочки. Она серьезно и неторопливо вынула их; они были увешаны запястьями, обвиты жемчугом и сверкали огнем разноцветных камней. Якобус, выпрямившись, смотрел на ее игру, на усталую и чарующую игру холодного прелестного ребенка в камчатной ткани и кружевах, так тяжело носившего свой забытый, воскрешенный во имя искусства пышный наряд. Его волнение улеглось, он обернулся и сказал: - Знаете, на что похоже это дитя? На семь лет, которые лежат за нами. Не дитя ли оно этих семи лет? Я хочу сказать - поскольку оно несколько искусственно и герметически закупорено, постольку оно бесцельно покоится в себе, не предъявляя больших притязаний на будущее. Он тихо проговорил это и замолчал, подавленный и хмурый. Он думал: "И при этом оно у меня даже не от тебя". Герцогиня подумала с удивлением: - "Но оно не от меня". Вскоре она поднялась. - Я слышу голоса в передней. Моего ухода ждут. Из страха оставить неблагоприятное впечатление, он принялся оживленно болтать. - Взгляните же на шкатулку, маленькая Линда просит вас, герцогиня, полюбоваться ее сокровищами. Вот цепочки и колечки, и брошь, и много всякого дорогого хлама; прекрасные дамы подарили все это, чтобы папа нарисовал их еще более красивыми, чем они на самом деле. Понимаешь? Маленькая Линда ставит сюда свой ящик, точно кружку для бедных. Герцогиня рассмеялась. Он продолжал: - Этот огромный изумруд от леди Олимпии. А вот этот браслет с опалами от Лилиан Кукуру - ведь она теперь на сцене... Затем он открыл перед ней дверь, и в комнату тотчас же с холодным, деловым видом вошла семья иностранцев, занятая осмотром местных достопримечательностей. Сзади шел слуга, он подал художнику карточку. Якобус сказал: - Фрау Клара Пимбуш из Берлина. Ага, это дама, которую я должен писать. Она приехала в Венецию исключительно из-за меня. О цене мы уже условились, все в порядке... Скажите даме, что я сейчас буду к ее услугам. Торжественно, с преувеличенно высокомерным видом провел он герцогиню мимо нескольких посетителей, через парадную мастерскую, где никогда не работал, - обширную комнату с высоким, слегка сводчатым потолком, отделанным старым золотом. Стены, исчезавшие под старыми картинами, сверкающими или потемневшими, были покрыты потертым шелком; пол был устлан роскошными мягкими коврами, на узорах которых стояли резные столы под тяжелыми складками парчовых скатертей и мраморные консоли на золотых ножках, уставленные почерневшими, хмуро глядящими бюстами. Они прошли через отделанную черным мрамором дверь комнаты; тяжелая, зачарованная памятью старого величия, враждебного современному добродушию, она должна была возбуждать у приехавших издалека посетителей безмолвное, робкое представление о сказочной, непонятной и потому почти страшной личности, к которой они приближались: о великом художнике. Прощаясь, герцогиня вдруг спросила: - Разве мы должны считать наши семь лет законченными именно сегодня? Как собственно мы пришли к этому? Сегодня должна быть какая-нибудь годовщина... - Не правда ли? - быстро ответил он. - У вас тоже это ощущение. У меня оно было все время; это тоже способствовало тому, чтобы возбудить меня неподобающим образом, - прибавил он. - И только что, когда мы проходили через приемную, я вспомнил. - Что? - Что семь лет тому назад в этот день умерла Проперция. Она посмотрела ему в глаза, оцепеневшая и охваченная ужасом. Затем она сказала: - Вы не должны были говорить мне этого, - и ушла. Когда она садилась в свою гондолу, подъехала госпожа де Мортейль. Они бегло поздоровались. Клелия увидела странное волнение в ясных чертах герцогини. Тотчас же она внутренне возмутилась: "От великого человека, который принадлежит мне, не уходят с таким видом. Я запрещаю это!" Но ее враждебное чувство быстро спряталось под мечтательной миловидностью лица. Герцогиня ехала домой, полная страха. "Неужели воспоминание о тебе никогда не будет тихим и радостным? Неужели я всегда буду принуждена думать о тебе, которую я любила, как о враге? Ты изменила искусству и умерла из-за любви. Я знаю это, и знаю, что я достаточно сильна, чтобы не последовать за тобой. Зачем же после стольких лет ты снова так зловеще становишься на моем пути?" Приехав домой, она заметила, что опять настойчиво и страстно говорила с мертвой. "Как тогда в Риме, - сказала она себе, снова охваченная страхом, - когда я целую ночь упрекала в измене мою бедную Биче. А утром я узнала, что она мертва. Она умерла, как Проперция". Погруженная в эти мысли, она дошла до конца ряда кабинетов. Вдруг она остановилась с прерывающимся дыханием, прижав руки к груди. Она увидела нечто: она думала, что оно давно исчезло, быть может, уже семь лет тому назад. Теперь оно снова встало на краю мертвой лагуны: гигантская угроза белой женщины, вонзавшей кинжал себе в грудь. x x x Вечером друзья собрались в кабинете Паллады. Герцогиня беседовала с синьорой Джиной Деграндис о венецианских художниках и о свете, лежавшем в ранние часы на той или иной головке ангела. Нино благовоспитанно ходил по комнате, заложив руку за спину. Но на камине он заметил два длинных жезла из слоновой кости; наверху у каждого было лицо шута в остроконечном колпаке, скалящее зубы и уродливое. Мальчик стал на цыпочки и протянул руку. Сан-Бакко схватил его за большие, зачесанные кверху локоны; он отогнул назад его голову, заглянул ему в глаза и засмеялся. Он пощупал мускулы на его руках, привел рукой мальчика по своим собственным и дал ему один из жезлов. Другой он взял сам. - Ты умеешь фехтовать? - спросил он, наступая на мальчика со своим оружием. - Я научусь, - сказал мальчик; его глаза сияли. - Конечно, я научусь... в свое время. - Почему бы и не сейчас? - Сейчас? Он улыбнулся и на секунду задумался в нерешительности. Затем он твердо сказал: - Если вы хотите, то сейчас. - Возьмись за голову шута! - воскликнул Сан-Бакко. - Согни вот так руку, теперь выпрями ее и парируй. Теперь прими флорет и ударь меня в живот. Так... Нино исполнял указания своего учителя, счастливый и серьезный. Герцогиня заметила, что Якобус сидит в стороне от других, молчаливый и хмурый. "День смерти Проперции, - каждый раз, как я взгляну на него, он будет повторять мне, что сегодня день смерти Проперции", - сказала она себе, с трудом преодолевая ощущение холода. Зибелинд и Клелия сидели рядом, но беседовали мало. Граф Долан и его зять де Мортейль со скучающим видом лежали в креслах. Ноги старика стояли на мягкой скамеечке. Он был бел, как известь, и сидел невероятно съежившись в своем широком платье; вся жизнь его, казалось, сосредоточилась в неустанном блеске черных зрачков под опущенными морщинистыми веками. Подле него на столике комичный герой из слоновой кости с брюшком и в лавровом венке хвастливо обнажал длинный меч. Он пыжился на своем чересчур большом бронзовом пьедестале, украшенном сценами из рыцарских романов и древней торжественной надписью. Правая рука старика Долана крепко обхватила пьедестал. Время от времени она выдавала свою тайную судорогу легким постукиванием острых ногтей, торопливо ударявших о металлическую надпись. Она гласила слева: Aspeto - Tempo, а справа: Amor. И Зибелинд, искоса поглядывавший на нее, с страдальческой злостью говорил себе, что у полуокоченевшего и все еще ненасытного старика нет "времени ждать", а от "любви" осталось только название. Мортейль с намеренной бесцеремонностью развалился в кресле и рассматривал свои ногти. Он сказал: - Боже мой, милый папа, эту фигуру герцогиня, наверное, уступит вам. Но, откровенно говоря, ваше беление мне непонятно. Работа, пожалуй, хороша, но не хватает вкуса. Я сознаюсь, что не выношу отсутствия хорошего вкуса. Я не хотел бы, чтобы эта вещь стояла у меня в комнате... Что вы говорите? - спросил он, так как старик прошипел что-то непонятное. Наконец, он разобрал: - Берегись открывать рот, когда речь идет о произведениях искусства. - Почему мне молчать, - возразил он, - Я здесь, кажется, единственный, одаренный критическим смыслом, - единственный литератор... Он высокомерно взглянул на старика, закрывшего глаза, пробормотал: "Не стоит", - и вернулся к своим ногтям. Иногда он насмешливо поглядывал по сторонам, как будто заранее отражая возможные нападения. Вдруг он с выражением злобной наглости в лице принялся следить за Сан-Бакко, поправлявшим положение ног своего ученика: он собственноручно ставил их на их настоящее место на полу. Мортейль нагнулся к жене и Зибелинду и сказал вполголоса: - Вы не находите, что у старика появляется вокруг рта странная черточка, когда он прикасается к красивым ногам мальчика? Сан-Бакко ничего не слышал. Клелия резко повернула мужу спину. Зибелинд покраснел и с мучительной неловкостью отвел глаза. Мортейль обратился за подтверждением к тестю, и из-под век холодного старца, под которые ушла вся его жизнь, сверкнуло язвительное и суровое презрение. Мортель отшатнулся. - Я стал стар, - говорил в эту минуту Сан-Бакко смотревшей на него герцогине. - Столько лет парламентского фехтовального искусства, и никогда ни одного настоящего удара, как вот этот... Браво, мой мальчик, - руби всегда так. В кого-нибудь да попадешь. Я уже давно не был так молод. И он сделал эластичный прыжок, чтобы избежать удара мальчика. Герцогиня улыбнулась ему. - Что для вас ваши шестьдесят лет! - Шестьдесят? Тогда я не гордился бы этим прыжком. Мне скоро семьдесят. - Не гордитесь все-таки! Вот там идет олицетворенная молодость. Это в самом деле вы, - леди Олимпия? - Это я, дорогая герцогиня, семью годами старше. - Моложе, - сказал Сан-Бакко, целуя руку. - После такой долгой разлуки, - прибавила герцогиня. - Прошлый раз, вы помните? Она возбужденно рассмеялась. - Вы приехали специально к моему празднеству; я уже не помню, откуда. А теперь вы явились... Она чуть не сказала: "Потому что сегодня семь лет со дня смерти Проперции". Она опомнилась: "Неужели я дам этому воспоминанию всецело овладеть собой?" - Откуда вы? - спросила она. - С Кипра, из Скандинавии, из Испании, - почти отовсюду! - объявила леди Олимпия. Она обняла и поцеловала герцогиню, затем приветствовала Долана и Зибелинда. Герцогиня представила ей Джину и ее сына. Она крепко пожала руку Якобусу с радостным воспоминанием в сиявших счастьем голубых глазах. Из-под пудры по-прежнему пробивался здоровый румянец. По-прежнему она была окружена облаком благоуханий и соблазна. Мортейль поднялся только тогда, когда она обошла всех. Он поднес ее руку к губам и посмотрел ей в глаза с насмешливой фамильярностью. Затем он вставил в глаз монокль и сказал: - Семь лет, миледи, - чего только не потребовала от нас за это время ваша красота. Бедные мы, мужчины. Вы же вышли из объятий нашего поклонения настолько же моложе, насколько мы стали старше... Она смотрела на него с изумлением. Он произносил свои поэтичные фразы с холодной наглостью. - Пропитавшись, - прибавил он, - греческой мягкостью, северной силой и испанским огнем. - Возможно, - равнодушно ответила она, пожимая плечами. - Но не для вас. И она отошла. - Этот господин всегда так остроумен? - громко спросила она. - Кто это такой, герцогиня? "Обманутый муж", - чуть не ответила герцогиня. В эту минуту она не одобряла ничего, что делала и говорила леди Олимпия. Мортейль внушал ей участие, но она раскаивалась в этом. "Разве он не заслуживает своей участи? - с неудовольствием говорила она себе. - Он, из-за которого умерла Проперция. Я не могу чувствовать к нему сострадания, - для этого я должна была бы ревновать к Клелии. Эта мысль, - разве она пришла бы, мне в голову вчера? Нет, Клелия и Якобус правы, пусть они принадлежат друг другу..." "Ты права!" - хотелось ей уверить Клелию, - и в то же время она боялась выдать свою дрожь. Она кивнула ей, но когда молодая женщина подсела к ней, она не знала, что сказать ей. "Если бы в ней было еще что-нибудь, кроме властолюбия! - думала она, печально глядя на нее. - Если бы она, по крайней мере, любила его!". Зибелинд, прихрамывая, подошел к леди Олимпии. Он прошептал: - Вы не слышали, что madame де Мортейль только что, проходя мимо, шепнула своему любовнику, господину Якобусу Гальм? "Бедняга! - это она говорила о своем муже. - Бедняга! Я охотно позволила бы ему маленькое развлечение. Он так скучает со мной..." Не мило ли это? - О! Эта маленькая женщина хотела бы, чтобы я немножко развлекла ее мужа. Что ж, она меня считает за добрую фею семьи? Скажите, почему Мортейль так опустился? - Опустился - подходящее слово. Вот видите, миледи, во что превращается элегантный мужчина после женитьбы. Вы знаете, он сделал это из снобизма. Теперь он покрылся ржавчиной в своем палаццо на Большом канале и тоскует по своей парижской холостой жизни и даже по мужицкой жизни в бретонском охотничьем замке. Его жена не мешает ему зевать; она каждый день исчезает к своему великому художнику и освежается всеми теми неожиданностями и отсутствием морали, которые присущи золоченой богеме... Мортейль отлично знает это... - О! Он знает это? - Не сомневайтесь, он не создает себе никаких иллюзий. Но он еще женихом объявил, что стоит выше предрассудка, делающего обманутого мужа посмешищем света. Он помнит это и разыгрывает спокойного мудреца. В действительности весь свой скептицизм он отправил к черту. Я знаю его: в душе он ожесточен, подавлен, неопрятен. Мысленно он называет себя: "Муж", и как вы, миледи, заметили, старается принизить тон этого салона. В то же время его понятия об элегантности становятся все более причудливыми. Посмотрите, он снимает пылинку со своего костюма и при этом рассказывает что-то неприличное. Он окружает свои любовные воспоминания педантичным культом. Он хороший пример того, что от стоящего выше всего скептика, от литератора высокого стиля до пошляка всего один шаг. Промежуточные ступени он перепрыгивает. Он женится и становится пошляком. Только его снобизм остается и переживает даже его достоинство. Он мог бы, пожалуй, поссориться с Якобусом, не правда ли, у каждого человека бывают моменты несдержанности. Но тогда ему пришлось бы избегать дома герцогини Асси, дома самой важной дамы Венеции. И будьте уверены, миледи, он сумеет всегда сдержаться. - О! - произнесла только леди Олимпия, и Зибелинд подумал: "Она умилительно глупа". Он стоял перед великолепной женщиной, немного согнувшись, с унылым и хитрым лицом, и медленно водил по бедру своей страдальческой рукой. - Прежде всего у него, этого бывшего счастливчика, нет мужества принять это новое положение. Он боится меня - несчастного по природе и призванию. Он испытывает ужас при мысли о том, что его могут увидеть в моем обществе, поставить его имя рядом с моим. Я уже как-то привел его в смертельный ужас, назвав в шутку коллегой. Это доставило мне редкое наслаждение. Про себя он прибавил: "А что за наслаждение рассказывать все это тебе, красивая, глупая индюшка, - выбалтывать компрометирующие меня самого вещи, когда слушатель так нищ духом, что не понимает даже своего права презирать меня". - Вы говорите, кажется, теперь о себе самом? - спросила леди Олимпия. - Мой милый, вы необыкновенно умны. Как странно, что я заметила это только сегодня. Вероятно, раньше я вас мало видела. - Возможно. Я охотно держусь подальше от области чисто чувственного... Вы не понимаете меня, миледи? Я противник безнравственности. Он положил палец на значок своего союза. - О, это совершенно лишнее, - сказала леди Олимпия. - Кто же ведет себя безнравственно? Для этого все слишком берегут себя. - Как только на горизонте покажется что-нибудь, что метит в наш пол, - а каждая красивая женщина метит в наш пол... Он поклонился. - ...мною овладевает невыразимая стыдливость. Я горжусь ею и страдаю от нее. - Это в самом деле удивительно. Вы оригинал. Так вы совсем не хотели бы обладать мной? Он опять подумал: "Как она глупа!" Он сказал: - Не больше, чем кем-либо другим. - Вы не только оригинал, но и нахал! - Дело в том, что мне хотелось бы обладать всеми, - прошептал он, опуская глаза, - потому что я не обладал ни одной! - Ни одной? Это невероятно! - Я не говорю о тех, которые не идут в счет. - И все-таки вы такой нахал? Заметьте это себе: меня желают все! - Я нет. Мне очень жаль. Если бы я вообще шел в счет, - дело в том, что я не иду в счет, - я желал бы только одну, гордое, нечеловечески гордое своей ужасной чистотою, бездонно-глубокое недоступное существо, которое умирает, когда его касается желание, и которое в своей беззащитности побеждает нас, потому что умирает... - Потому что... Теперь я, кажется, не совсем понимаю вас, но вы возбуждаете во мне страшное любопытство. - К чему, миледи? - К вам самому, к вашей личности. Я хочу основательно узнать вас. Считайте себя... - Я не считаю себя ничем, миледи, - прервал он, от испуга отступая в сторону. - Это ее тон, - тихо сказал он себе, - когда она хочет кого-нибудь... - и сейчас же вслед за этим: - "Тебе, видно, нечего делать, жалкий дурак, как только воображать, что тебя хотят? Ты заслуживаешь"... - Вы нравитесь мне, - заметила высокая женщина, внимательно оглядывая его полузакрытыми глазами. - Как я могла не заметить вас? Вы необыкновенны, - не красивы, нет, но необыкновенны, - очень хитры, почти поэт... "Послушай-ка, - торопливо, в лихорадке, крикнул он себе. - Ты заслуживаешь плети, если хоть на секунду считаешь возможным, что эта женщина желает тебя"... В то же время он говорил, корчась от муки: - Я ничто, уверяю вас, даже не поэт, самое большее - проблема, да, проблема для самого себя, которой не возьмешь голыми руками, проблема, внушающая ужас самому себе, отвратительная и священная. Быть вынужденным понимать себя - моя болезнь. Я никогда не могу невинно отдаться жизни, как бы я ни любил ее. Но понимать - понимать я могу и ее; это мой способ завладевать ею, - жалкий способ, как видите, и притом мучительный и для меня самого... - Право, вы нравитесь мне, мой крошка, - услышал он голос