ставить три прибора. "Обойдется ли без насилия? - думала она. - Чирилло обладает порядочной силой". Пробил час. В передней зазвучали спокойные голоса. Дверь бесшумно распахнулась. Вошла леди Олимпия, лишь немногим торопливее обыкновенного. - Дорогая герцогиня, я в восторге. За ней шел коренастый господин в рыжем парике, с красноватыми бакенбардами на красноватом лице. Он вынул руки из карманов брюк. - Мистер Уолькотт, - сказала леди Олимпия. - А это мой сын. Подойди, Густон. - Сэр Густон, я очень рада... Амедео, четвертый прибор. Амедео, казалось, был в восторге. Лакеи чуть не кувыркались от усердия. За дверьми какая-то камеристка звонко запела. Звонки зазвенели вдруг так же пронзительно, как раньше. Гости выразили по-итальянски сожаление о болезни герцогини, затем заговорили по-английски о каморре. Сэр Густон слушал и с аппетитом ел. Он был белокур, молод, от него пахло свежестью, фигура у него была крупная и пропорциональная. - Ваша светлость могли бы оставить дом с миледи и со мной и не возвращаться больше, - сказал Уолькотт. - Но принц не считал бы себя побежденным. Прежде надо его безнадежно осрамить. - Срамом здесь, в Неаполе, только и живут люди, - крайне презрительно бросила леди Олимпия. - Почему бы их иначе боялись? - Осрамить перед порядочными людьми, - настаивал консул. - Тогда и мошенники от него отрекутся. Его сиятельство должен исчезнуть на некоторое время, тогда герцогиня будет окончательно освобождена от его притязаний. - Где эти порядочные люди? - Есть несколько. Я соберу их. Потом вся колония. - Сегодня вечером! - воскликнула герцогиня. - Это трудно устроить. Но я сделаю это. Я пойду собственнолично ко всем и обещаю необыкновенные вещи. - И с правом, мистер Уолькотт; будет очень весело. Я дам вам еще список моих друзей... - Альфонс! - приказала она. - Мои гости остаются здесь. Велите приготовить комнаты. Мажордом поспешно поклонился и исчез. Через некоторое время она опять позвала его: - Покажите господам их комнаты. - Комнаты? - спросил он. - Альфонсо, сегодня вы не будете больше шутить, понимаете? Вы подождете, не вздумаю ли пошутить я. - А его сиятельство? - воскликнул фальцетом, дрыгая руками и ногами, вертлявый старик. - Как я могу дать комнаты? Об этом завтраке его сиятельство ничего не узнает. Если ваша светлость захотите уехать из дому, то никто не будет знать, как это могло случиться. Ворота открыты настежь. Портье лежит в постели, у него ревматизм; что его сиятельство может поделать с этим?.. Но комнаты, - как я могу дать комнаты гостям в этом доме, где должна царить гробовая тишина, потому что ведь ваша светлость тяжело больны? - Сегодня вечером, любезный, придут двести человек. Ты можешь сказать его сиятельству, что ты никого не видишь: представиться слепым - самое умное. Может быть, его сиятельство примет этих двести человек за галлюцинацию. Ну-с, итак - комнаты. - Ваша светлость, не могу! Он корчился, прыгал с места на место, строил гримасы и жалобно стонал. Сэр Густон до сих пор не произнес ни слова. Он, не двигаясь, с любопытством смотрел на старика во фраке и коротких штанах, точно на злое животное, которое бесполезно суетится. Вдруг он, не теряя спокойствия, сделал шаг вперед и ткнул мажордома кулаком в нос. - Комнаты! - сказал он по-английски. Альфонсо покатился под стол; все удивленно смотрели вслед ему. Он вылез, держа руку у лица; из-под нее капало что-то черное. Он низко поклонился, сначала сэру Густону, потом герцогине и вышел из комнаты. - Вы полезный человек, - объявила герцогиня молодому человеку. - Я думаю еще воспользоваться вами сегодня вечером. Он удалился один в бильярдную. Консул ушел. Леди Олимпия сказала приятельнице: - Дорогая герцогиня, я довольна. Вы уже начали извлекать пользу из моих советов. Вы оставляете мужчинам их поэтические бредни, не правда ли, а себе берете действительность, которая так проста. Разве она не доставляет большого удовольствия?.. Только одному вам остается научиться: обрывать вовремя. Я не требую, чтобы вы, как я, принципиально довольствовались одной единственной ночью: я думаю, для этого нужно известное целомудрие - но оставим это... Только обрывать вовремя! Тогда с вами не случилась бы эта отвратительная история. - Было бы очень жаль, если бы я была лишена этого приключения. Оно - часть моей жизни, оно делает меня счастливой. - Раз вы так думаете... Но ваш бедный маленький секретарь разливался рекой. - Муцио? - Он излил свою душу. Он лежал на коленях и молил за свою госпожу. Он рассказал, что все испробовал для ее спасения; я - его последняя надежда. Он обращался к полиции: она в союзе с ужасным доном Саверио. Он обегал всех иностранцев-врачей; ни один не хотел рискнуть своей безопасностью и констатировать, что герцогиня Асси здорова. По его словам, вас будут мучить и морить голодом до тех пор, пока вы не отдадите принцу всего своего состояния... Тем лучше, для вас, милочка, если это смешит вас. - Муцио приводит меня в восторг! - вздыхала герцогиня. Она лежала и смеялась до удушья. Беседу прервал приход хозяина дома. Он был очень кроток, полон укоризненной нежности, немного встревожен опасением, что большое празднество, назначенное на вечер, может неблагоприятно отозваться на здоровье герцогини. Леди Олимпия вышла из комнаты; он оперся коленом о кресло своей подруги и с грустным видом поднес к ней торжественный мрамор своего лица, как будто говоря: - Неужели ты могла забыть, как он прекрасен! Она бегло поцеловала его, как достойную удивления вещь, мимо которой никогда нельзя пройти равнодушно. Он сейчас же стал бурным, но она оттолкнула его. - Ты не слышишь, что все в доме в движении? До вечера нам надо сделать невероятно много... Альфонсо! Дженнаро! Амедео! Она отдала приказания. - Из этой комнаты, мой друг, нам придется сейчас же уйти. Я целый месяц лежала больная, никто не смел сделать ни шагу, чтобы не потревожить меня. Ты можешь себе представить, что все здесь немного запущено. По всему дому сновали слуги с коврами, фарфором, серебром. Альфонсо, нос которого сильно распух, стонал: - Мы, может быть, погибнем все за работой. Но она будет сделана, ваша светлость! - Я буду помогать, - объявил принц, внезапно воодушевляясь. Она видела, что он покорился, не протестует против наказания и жаждет похвалы. - Это хорошо, мой друг. Снимите ваш сюртук. Он сделал это. Она отправилась в оранжерею, к леди Олимпии. Сквозь стекла они видели дона Саверио, бежавшего по длинным залам мимо зеркал с грудой тарелок в руках. - Он бежит, - сказала леди Олимпия. - Он уже едва надеется нагнать уходящие миллионы. Но он бежит для того, чтобы вы видели, дорогая герцогиня, какой он великолепный скороход. Он любит вас - о! быть может, только с сегодняшнего дня: но теперь он влюблен в вас. Герцогиня серьезно и довольно кивнула головой; она знала это. - А если бы он еще подозревал, что ему предстоит... - сказала она почти с состраданием. - Сегодня вечером? - Да. - Что же? Она весело пожала плечами. - Я сама еще не знаю, - потому-то я и радуюсь этому. x x x В полночь обширный дом был полон гостей. Голоса иностранцев звучали во всех группах. И всюду, то неторопливо и небрежно, то возбужденно, в нос, то гортанными, то блеющими звуками иностранцы, беседовали о последнем приключении хозяйки дома. Неаполитанцы ждали; их жесты красноречиво выражали, что у них нет никакого мнения. Герцогиня шла мимо карточных столов между леди Олимпией и мистером Уолькотт. Она кивала головой, обменивалась несколькими словами то с одним, то с другим и оставляла за собой ослепленные взоры. Это празднество после долгого одиночества, бывшее как бы наградой за ее силу, заставляло быстрее обращаться ее кровь, делало острым и блестящим ее ум; оно прикрепляло к ее плечам крылья и уносило ее прочь, по воздуху, в котором была уже весна, она не знала, куда. О доне Саверио она вспомнила лишь тогда, когда увидела его играющим в пикет с мистером Вильямсом из Огайо, притихшего и покорного. В эту минуту консул сказал: - Нет сомнения, этот Тронтола плутует. - Это неслыханно, - вскрикнула леди Олимпия. - Дорогая миледи, - возразила герцогиня, - в таких щекотливых вещах вы пуританка: я знаю это. Но Тронтола представлял бы собой нечто неслыханное только в том случае, если бы не плутовал. Вы думаете, что Джикко-Джилетти отказывает себе в этом, или Тинтинович? В эту минуту он грабит маленького сноба из Берлина; тот очень горд тем, что далматский граф берет его деньги. Леди Олимпия сказала с отвращением и любопытством: - У вас однако недурные познания по этой части, дорогая герцогиня?.. - Они у меня от кавалера Муцио, моего секретаря, который вам так нравится. - Как же эти мошенники делают это? - О, самыми различными способами. Например: за тем, кого они обманывают, стоит их доверенное лицо и объясняет им знаками его карты. Или же он держит в руках что-нибудь блестящее, в чем отражаются карты: серебряную табакерку - или - или... Она рассмеялась: - Посмотрите-ка, не комичную ли фигуру представляет мой камердинер Амедео. Настоящий византийский сановник в своей глупой торжественности!.. Ее спутники взглянули по направлению, которое указывала им герцогиня. Амедео, огромный, весь в золотых галунах, стоял напротив своего господина, принца Кукуру, за мистером Вильямсом из Огайо, и вертел висевший у него сбоку большой блестящий поднос. Американец выпил стакан вина, который подал ему Амедео. Затем он громким, скрипучим голосом объявил шесть карт и четыре туза. - Как ясно отражаются карты мистера Вилльямса в подносе верного Амедео, - сказала герцогиня. Мистер Уолькотт возразил: - Я ничего не вижу. - Я тоже, - заметила леди Олимпия. - Не церемоньтесь, мистер Уолькотт. Вам неприятно видеть в моем доме подобные вещи. Но это пустяки... Вы видели это. И я прошу вас позаботиться о том, чтобы это увидели и другие. Возбужденная, оставила она своих друзей. Она искала сэра Густона. Он прогуливался, размахивая руками, неловкий и не сознающий собственных преимуществ, вдоль благоухающего ряда полных брюнеток, разглядывавших его в лорнеты. Герцогиня заговорила с ним. - Сэр Густон, я сказала вам, что вы понадобитесь мне сегодня вечером. Подите, пожалуйста, тотчас же к дону Саверио Кукуру - он играет в пикет с мистером Вильямсом из Огайо - и громко заявите ему, что он плутует. Сэр Густон смотрел на нее, раскрыв рот. - Как же он это делает? - Это слишком сложно, я объясню вам после. Теперь идите. На все возражения повторяйте только как можно громче: "Вы сплутовали". Вас поддержат, сэр Густон, положитесь на меня... - Как вам угодно, герцогиня. И он пошел. Он стал перед доном Саверио и крикнул: - Вы плутуете. Принц с удивлением посмотрел на него. - Вы ошибаетесь, милостивый государь. - Я не ошибаюсь, - ревел сэр Густон. - Вы обманываете этого почтенного господина - вы мошенник! Им овладел искренний гнев, от которого его лицо побагровело. Дон Саверио тихо, с натянутой улыбкой, заметил: - Будьте благоразумны. Вы видите, я сдерживаюсь, чтобы избегнуть излишнего скандала. Потом я буду к вашим услугам. Но ваше утверждение - чистая бессмыслица. Ведь я проиграл, посмотрите же. Мой противник, мистер Вильяме, только что выиграл партию... - Вы сплутовали! Вокруг них уже образовалось кольцо молчаливых зрителей. Мистер Вильяме смотрел на себя тоже, как на незаинтересованного гостя, и с видимым интересом раскуривал сигару. Дон Саверио холодно поднялся. - Этот господин не владеет собой, он слишком много выпил... Не угодно ли вам добровольно положить конец этой сцене? - спросил он сэра Густона. - Уговорите его! - медленно и ласково заметил король Фили. - Вы сплутовали! Консул мистер Уолькотт указал лорду Темпелю на блестящий поднос камердинера. Поднялся ропот. Принц встревожился: - Амедео! Силач приблизился к упрямому иностранцу. В следующее мгновение оба кулака сэра Густона опустились на его лицо, и он, шатаясь, отступил. Сэр Густон напоминал своим видом сырой бифштекс. Зрителям казалось, что от него и пахнуть должно так же. Женщины говорили: - Какой симпатичный молодой человек! - Камердинер, может быть, действовал по собственному почину, - пробормотал лорд Темпель. Мистер Уолькотт пожал плечами, другие, перешептываясь, сделали то же. Принц не понял, его глаза злобно заблестели. - Я не в состоянии больше относиться к этому, как к плохой шутке. Я требую удовлетворения. Сэр Густон уже засучил рукава. Он бросился вперед; но дон Саверио ловко увернулся. Сэр Густон стукнулся о карточный стол, который опрокинулся. Мистер Вильяме из Огайо неторопливо встал и стряхнул пепел со своего рукава. Царила полная тишина; затем король Филипп медленно и ласково сказал: - Вот так история. Некоторые смеялись, другие выражали сомнение. А в глубине комнаты леди Олимпия высказывала мнение, что это позор, если в таком доме, как этот, происходят подобные вещи. Другие иностранцы повторяли это на наречиях, которых никто не понимал. Неаполитанцы ждали и приглядывались к выражению лица герцогини; она стояла у входа в зал. Многие начали понимать положение. Маркиз Тронтола решился первый. - Это позор, - повторил он, - настоящий скандал. - И вполголоса: - Я позабочусь, чтобы его исключили из клуба. Сэра Густона окружила и увлекла за собой группа земляков. Дон Саверио, очень бледный, стоял совершенно один перед толпой, враждебность которой он чувствовал. Он сделал несколько взволнованных движений рукой. Вдруг, охваченный сознанием, что все бесполезно, он свистнул сквозь зубы, повернулся и вышел из комнаты. Все смотрели вслед ему. Со всех сторон посыпались громкие восклицания. Тронтола по-французски подробно объяснял всем, как был совершен обман. Мистер Вильяме из Огайо внимательно слушал. Вдруг он вынул сигару из угла рта и заметил: - Ведь я выиграл. Двадцать голосов крикнули: - Очевидно, вы ошибаетесь! Американец пожал плечами, Он ничего не ответил из уважения к народной воле и продолжал курить. Граф Тинтинович, воздевая кверху руки, утверждал, что такое происшествие невозможно в порядочном доме. Он еще подумает, бывать ли ему здесь. Но его строгость нашли преувеличенной. Все, наоборот, казалось, чувствовали себя очень хорошо; только некоторые, еще так недавно проявлявшие необыкновенную веселость, вдруг исчезли. Три четверти часа спустя разошлись все. Леди Олимпия и консул пожелали герцогине спокойной ночи и отправились в свои комнаты. Герцогиня только что вошла в свою, как у двери раздался шепот: - Ваша светлость, простите мне мою смелость. - Муцио? Что привело вас сюда? - Ваша светлость очень оскорбили его сиятельство, принца. - Мне очень жаль. - Не в том дело. Но его сиятельство, быть может, захочет отомстить. Слуги тоже очень злы на вашу светлость. Им хорошо жилось в этом доме; теперь этому конец. - Возможно. - При таких обстоятельствах было бы лучше, если бы ваша светлость переночевали в отеле. - Об этом нечего и думать. Уже три часа. - Но Альфонсо и Амедео еще не спят. Они прикладывают примочки к своим распухшим носам и глазам и шлют благословения по адресу того англичанина. Толпа лакеев и служанок стоит вокруг них и кричит. Женщины в необыкновенном волнении... - Скажите людям, что, если их крик будет беспокоить меня, я вычту мою бессонную ночь из их жалованья. Идите, Муцио. Во всяком случае благодарю вас. - Это был мой долг, герцогиня. Когда Муцио ушел, она подошла со свечой к двери комнаты сэра Густона. Он тотчас же открыл; он был еще во фраке и заряжал револьверы. - Для каморры, - сказал он, по-видимому, подготовленный ко всему. - Очень хорошо, - ответила герцогиня. - Перейдите только ко мне в комнату, там это нужнее всего. Он согласился и последовал за ней. Она посадила его в передней части комнаты; ее камеристка приготовила ему чай и поставила перед ним ром. Герцогиня прилегла на кровать за широкой портьерой, разделявшей комнату на две части. Она была в пеньюаре из белых кружев. Она уже закрыла глаза, как вдруг услышала за стеной тихий шорох, точно детские шаги; больше она не могла заснуть. Сэра Густона не было слышно; она решила, что он задремал. Вдруг загремел выстрел: она тотчас же очутилась у двери. Он прострелил ее. Она, держа подсвечник в вытянутой руке, узкая и гибкая в своих длинных кружевах, всматривалась в извилистый коридор. За ней ложилась тень от спокойной фигуры сэра Густона, с револьвером в каждой руке. У стены мелькнуло что-то легкое, темное. - Не стреляйте! - успела еще крикнуть герцогиня. Это был Муцио. Она собственноручно втащила его в комнату; он был бледен, лицо его подергивалось, он дрожал. - Зачем вам было бродить тут, скажите, бога ради! Он сам не знал. Ведь могло что-нибудь случиться. Слуги так злы, он знает их. Англичанин, может быть, заснул... Муцио заикался от страха. Его скептицизма как не бывало: скептицизма старого неаполитанца, которого интриги, окружавшие его со всех сторон с самой юности, приучили делать всегда только тот шаг, которого не ждали. Он лепетал, как дитя, простодушный и откровенный. Он, действительно, беспокоился за нее, герцогиня должна верить этому. Она завоевала его тем, что выказала себя сегодня ночью такой сильной. Историю с фальшивой игрой принца он желал бы придумать сам: она достойна его. Он убедительно просил ее верить в его преданность. Он сам понимает, что ему трудно верить. - Я верю вам, - сказала она, протягивая ему руку. Это минутное искреннее чувство делало ее счастливой. Муцио должен был сесть за стол с ней и сэром Густоном и пить чай. Он с неудержимой откровенностью рассказывал всевозможные истории, о чем несколькими часами позднее, несомненно, пожалел. Сэр Густон напряженно слушал, безуспешно стараясь понять. Затем Муцио удалился с поклонами и уверениями, бросив искоса мягко послушный взгляд на красивого молодого англичанина. Герцогиня продолжала сидеть против своего защитника. По его просьбе она повторила все, что рассказывал Муцио. Он слушал ее с холодным любопытством, точно так же, как слушал бы какого-нибудь товарища по охоте в Индии, который видел льва. Он решил еще не раз помериться силами с каморрой. Он уже сталкивался с ней. Он как-то нанял коляску, и вдруг на козлы рядом с кучером влез какой-то другой парень, и его никак нельзя было прогнать. Это, наверно, был каморрист... Герцогини смотрела на молодого человека со спокойной и доброй улыбкой. Ее кружева поскрипывали в такт ее дыханию. В комнате было тепло, лампа бросала мягкий бледно-фиолетовый свет. Чувствовалось, что дом спит среди спящего города. За полуоткрытой портьерой виднелся, с перламутровым блеском в складках, кусок простыни на ее кровати, слегка смятой... Затем сэр Густон знал одного кельнера, который казался ему подозрительным. Он беседовал с каким-то субъектом о каждом госте. - Вы можете курить, - сказала герцогиня. Он зажег деревянную трубку. В семь часов она объявила: - Теперь уж не может быть никакой опасности. Сэр Густон встал. Он выпил довольно много рома, его лоб был красен. При прощании он впервые заметил ее улыбку и нашел, что она вдруг стала необыкновенно очаровательна. Он забыл взять руку, которую она протягивала ему; он стоял, смотрел на нее и мало-помалу сообразил, что с головой, полной всяких историй и приключений, провел полночи в спальне очень красивой женщины. Он вспомнил также все то, что слышал о ее крайне свободных нравах. Он весь покрылся потом и стыдливо пролепетал что-то. - Не жалейте об этом, сэр Густон, - сказала герцогиня, мягко подталкивая его к двери. - Видите ли, вашей маме это было бы неприятно. x x x Леди Олимпия и мистер Уолькотт появились в девять часов; они отлично выспались. Герцогиня позавтракала с ними; сэр Густон не показывался. Она объявила, что едет на дачу. Двадцать рук торопливо, работали над ее багажом. Экипаж стоял уже внизу, когда вошел с огромным букетом фиалок дон Саверио. - Вы, вероятно, не ждали меня? - смиренно спросил он. - Напротив. Войдемте туда; мы одни... Я знала, что вы придете... - ...чтобы сказать вам, герцогиня, что я не фальшивил в игре. Я... право... не делал этого. Спросите мистера Вильямса, он выиграл. Я... не... плутовал! - Вы слишком стараетесь. Никто не убежден в этом больше меня. Он уронил букет. - Но тогда... Нет, это уже слишком, такой женщины я еще никогда не видел! Он с силой закусил губы. Они казались темно-красными, так бледен был он. Глаза его сверкали от бешенства. - Чего заслуживает такая женщина? "Это ничего не значит, - думала герцогиня. - Он не убьет меня. Я теперь знаю его". - Поднимите цветы, - спокойно приказала она, глядя на него. - Так... Дайте их мне. Благодарю вас... Итак: это война, не правда ли? Разве вы поступили бы со мной иначе? - Я могу сказать: да, - возмущенно и гордо ответил он. Она улыбнулась: как коротки были его грозные вспышки! - Не думаю, - сказала она. - Но ведь я люблю вас. Все, что я предпринимал против вас, делалось только для того, чтобы удержать вас, - уверял он, и сознание собственной порядочности смягчило его. - Вы же действовали так коварно только для того, чтобы избавиться от меня. Если вы хотели расстаться со мной, почему вы не сказали мне прямо своим спокойным, звучным голосом, который делал меня таким счастливым: "Мой друг, моя любовь к вам угасла..." - Мой друг, моя любовь к вам угасла, - выразительно повторила она. Он чувствовал, что она едва сдерживает смех. - С вами нельзя говорить серьезно, - объявил он. Он сделал несколько шагов, наморщив лоб и не чувствуя в себе мужества на новую вспышку. - Напротив. Мы говорим вполне серьезно, - ответила она, останавливаясь перед ним. - Я ставлю вам в укор, - понимаете? - я ставлю вам в укор, что вы дали перехитрить себя. Но вы жалкий влюбленный и больше ничего. Прежде вы были сильны, иногда я восхищалась вами. - Вы любите сильных мужчин? - спросил он с быстро вспыхнувшим тщеславием. - Нет. Не особенно. Но в вас, несомненно, нечем было восхищаться, кроме вашей бесцеремонности. Вы нравились мне, пока вы были только алчны. Чувство погубило вас в моих глазах... Вы не понимаете? Был момент, когда я думала: "я погибла!" Я приняла вас за Пизелли, который убил бедную Бла. Потом я вспомнила, что я-то ведь не Бла. А вы дали скоро заметить мне, что вы так же мало - Пизелли. Вы алчны, но в то же время вы раб сладострастия. Это соединение не понравилось мне: я стала презирать вас... Да, вы должны были услышать это... Такие не убивают, сказала я себе... Ну, не волнуйтесь, главная вина - во мне, потому что я не Бла, склонная дать убить себя. В конце концов, это простительно, что вы не убили меня. А теперь... Она протянула ему руку. Он опустил голову, надувшись, как ребенок, которого бранят. - Наша война окончена, не правда ли? Теперь мы можем дать друг другу разъяснения. Вы знаете, что раздражило меня больше всего? Ваше благонравие за карточным столом. Вы чувствовали, что за вами наблюдают, вы боялись меня, вы были осторожны! Но меня смягчило бы, если бы вы играли фальшиво! О, я тем не менее порвала бы с вами; но я сделала бы это не без уважения... Почему вы не играли фальшиво? Вы делали это достаточно часто. - Но не сегодня ночью, - упорно и обиженно повторил он. - Я знаю, знаю. Оставим это. - Нет, я понимаю вас, - нерешительно сказал он. - Вы хотите, чтобы для вас боролись, совершали опасные вещи... Он оживился. - Но ведь я собирался воспользоваться вами для величайших, отважнейших предприятий. Почему вы не дали мне действовать свободно? Что я сделал бы из вас! - Теперь вы открываете свое сердце. - Я хотел ваших денег? Я не хочу их больше. Если бы вы потеряли все! В моих руках вы сделались бы великой куртизанкой; вы зарабатывали бы миллионы... Да, я уже жил на счет женщин, но без настоящей выгоды. Для вас я хотел завоевать сокровища! - С помощью того, что я зарабатывала бы? - Я основывал бы банки, строил волшебные дворцы, открывал огромные увеселительные заведения и другие дома, которых я не хочу назвать, и которые приносят очень много... - Я знаю, вы уже сделали первый опыт. - И эта гора предприятий, богатства, жизни - жизни: она покоилась бы только на вашей красоте, да, только на вашем теле стояла бы она! Она с восхищением смотрела, как его воображение опьяняло его. Он стоял у столика из черного дерева. Она стала с другой стороны и положила свою руку рядом с его рукой на темное зеркало. - Я сделал бы из вас самую дорогую женщину, какая Когда-либо существовала! Разве это не было бы гордо, разве это не было бы величественно? - воскликнул он у самого ее лица. - Конечно, - ответила она. - Блеск вашего имени, вашего прошлого, вашего ума: все это было бы оценено очень высоко. Я стал бы колоссально богат, богаче, чем можно себе представить. Невероятно богат! - Могу себе представить. А я? - О, вы, - вам было бы хорошо. Когда вы состарились бы и не годились бы больше ни на что, я даже назначил бы вам приличную пенсию! - Ах! - произнесла она, и ее губы раскрылись от восхищения. Вдруг он увидел, что ее рука вспорхнула с темного зеркала, точно белая голубка. В следующее мгновение ее руки обвились вокруг его шеи. Он схватил ее в объятия. - Ты остаешься со мной! Ты не можешь поступить иначе! - О, прекрасно могу. Она быстро высвободилась и стала прикалывать перед зеркалом вуаль. - Но словами о приличной пенсии ты убедил меня, что не напрасно я так старалась с тобой познакомиться. - Так останься! Зарабатывай мне деньги! - Ты забываешь, что я богата. - Ах, да. Он обеими руками схватился за голову. - Этот Рущук! Такой мошенник! Нет человека, которого он не обманул бы; но с тобой он поступает честно. Если бы он удрал с твоим богатством! Если бы ты была бедна! - Это прекрасная мечта. - Но ты богата! Какая глупая случайность! - О, - случайность. Поверь мне, мой друг: деньги - точно такое же предназначение, как и все остальное. Кому для завершения своей личности нужны деньги, тот еще никогда не был беден. Бедной герцогиню Асси нельзя представить себе. Если бы она потеряла свои деньги, тогда - она никогда не существовала бы... Ты не понимаешь? Для этого ты - ты... И этой философией, дон Саверио, вы позволите мне закончить нашу совместную жизнь, которая во всяком случае была более... деятельной, чем созерцательной. Она кивнула ему - он не знал, насмехается ли она - и вышла. Он не сразу опомнился. У дверей, в своей ливрее, выпятив грудь, держа шляпу у бедра, ждал Проспер, исчезнувший егерь. У него был такой вид, как будто с ним никогда не происходило ничего неожиданного и как будто он жил только в эту минуту исключительно для того, чтобы распахнуть дверь перед своей госпожой. Герцогиня прошла мимо него, чуть-чуть повернув голову и бросив старику беглый взгляд: "Я знаю..." Консул простился у дверцы кареты. Леди Олимпия сидела рядом с приятельницей; она провожала ее до городских ворот. Последние сундуки были взвалены на второй экипаж; в эту минуту бесшумными шажками, в темном платьице и черном кружевном платке на голове, бледная, с опущенными веками, прибежала Нана, похищенная камеристка. Она бормотала извинения. - Ничего, - объявила герцогиня. - Как тебе там понравилось? - Ваша светлость ведь не думаете?.. Я только прислуживала дамам, бывавшим в доме, - о, дамы лучшего общества с кавалерами своего круга. Кавалеры платили за все очень дорого, хотя все было скверное, даже постели. Синьора Лилиан Кукуру приходила часто и получала страшно много денег. Бросив искоса взгляд на своих слушательниц, Нана убедилась, что имеет у них успех. - О синьоре графине Парадизи я могла бы порассказать историй, - пообещала она. - Я попрошу ее самое рассказать их мне, - сказала герцогиня. - Ты можешь ехать во втором экипаже... А вы оставайтесь здесь. Почтительная и хитрая толпа слуг в золотисто-коричневых ливреях своей живостью волновала лошадей. Служанки, коренастые и грудастые, хлопали себя по бедрам. Они показывали белые зубы на смуглых лицах, под башней черных волос. Большие блестящие кольца качались у них в ушах. Худой грум двигал желтой, как айва, кожей на голове. Некоторые непрерывно кувыркались. У всех были полные карманы денег. Дон Саверио выбежал из дому с букетом фиалок. - Благодарю вас, - сказала герцогиня, искренне обрадованная всем, что видела. - Наступает весна! Принц небрежно сказал: - Это странно, герцогиня, но мне кажется, что я должен был бы извиниться за некоторые вещи, которые произошли между нами... Необыкновенная сторона положения бросилась мне в глаза только пять минут тому назад; вы простите. Наш брат - не правда ли, герцогиня? - даже в самые сомнительные положения приносит с собой традиции большого света. "Как его мать принесла их с собой в пансион Доминичи", - подумала она, вежливо отвечая на его изысканный поклон. Экипаж покатился по гладкой, твердой мостовой красивой улицы. В глубине бушевала, пела, звенела, острила, издавала зловоние и сияла неаполитанская улица. Она кричала: "Ура!". III Остановившийся проездом в Неаполе лагорский принц сделал ей визит. Он хотел уехать через три дня - через три года он все еще был там. Он был худощав, очень смугл и обладал истинным, простым благородством. Он никогда не смеялся, удивлялся, когда кто-нибудь пел, и даже в ее объятиях жил только созерцанием ее. Флотилии, белые и золотые, которые он построил и снарядил для нее, влачили, свои свешивавшиеся за борт пурпурные ковры по серому, как совиные глаза, морю и мели зеленоватыми тканями море, цветом похожее на глаза сирены. С придворным штатом, состоявшим исключительно из счастливцев, ездили они к великолепным строениям, которые он воздвиг для нее на холмах, откуда был ясно виден горизонт, или за толстыми кипарисовыми решетками. Одно из этих строений, в стиле римского императорского дворца, возвышалось на Позилиппо. Другое было в мавританском стиле и поднималось на развалинах Равелло. Последнее, что он создал для нее, был сад у моря, спускавшийся амфитеатром между суровыми, мшистыми скалами, сад, полный косматых ржаво-коричневых деревьев, покрытых туманом прудов, белых храмов, серо-голубых просветов, внезапно выраставших перед глазами снопов красных цветов и глухих болот, - сад более старый, чем мир, заставлявший забывать о мире, - сад, полный невыразимой лихорадки. Затем он простился с ней, серьезно и без упреков, потому что был совершенно разорен. Она видела, что он уходит без желаний, и только теперь она припомнила, что таким же он был и с ней. Он мудро довольствовался наслаждением момента. Он с благодарностью созерцал ее движения и прихоти каждого мгновения и стоял подле нее, скрестив руки, точно ее члены и ее крики были зрелищем, дарованным ему богом. Непрестанное зрелище, которым она была, требовало содействия многих мужчин; поэтому он никогда не выражал враждебности по отношению к другим счастливцам. Он разорился из-за нее, как разоряются из-за куртизанки, и она видела, что он очень счастлив. Вместо усеянного драгоценными камнями тюрбана и золотой парчи на нем была теперь тщательно вычищенная войлочная шляпа и черный сюртучок. И он по-прежнему держался вблизи нее, скрестив руки, совершенно удовлетворенным всем, что пережил с нею: бурей, солнцем, цветами, пламенем, пенящимися волнами - всем, чем была она. Его глаза были полны прекрасной, спокойной тени. Он был мудр. Она любила его. Она остерегалась вернуть ему его деньги: это исказило бы его образ. Но она подарила юному Леруайе еще шестой миллион, кроме тех пяти, которые он потерял из-за нее. Он приобрел ее расположение своей беспомощностью и своим детским пессимизмом, тем, что считал невозможным быть любимым иначе, чем за свои деньги; тем, что его миллионы делали его робким, и друзьям, которые обкрадывали его, он сам помогал так стыдливо, что они И не замечали этого; тем, что очень мягко обращался с женщинами, которые заслуживали побоев, и тем, что иногда приводил с собой в богатое кафе какого-нибудь пролетария. Герцогине доставляло удовольствие награждать юношу за его природную сердечную доброту так, что он почти не замечал этого. Ему казалось это сказкой; он не знал, плакать ли ему или смеяться - и при этом он платил ей, как самой дорогой кокотке. Когда у него ничего не осталось и он находил естественным, что ему больше никто не кланяется, она богато одарила его и женила. Он немного поплакал над потерей ее, но только вначале. К счастью, он был слишком мягкотелым маленьким эгоистом, чтобы любить. На пятый год ее неаполитанской жизни, в конце марта, в весеннюю бурю, Жан Гиньоль навестил ее в Позилиппо. В этот день она получила письмо от Рафаэля Календера; он писал ей, что ставит сенсационную пьесу, полную любовных приключений, в героине которой легко узнать герцогиню Асси. Ему, Календеру, пришла в голову мысль, что это представление может быть неприятно герцогине. Она может помешать ему, вознаградив его за труды и произведенные расходы. - Я собиралась ответить ему, - сказала герцогиня, - что дам ему для представления амфитеатр у залива Поццуоли, воздвигнутый принцем лагорским. Я даже буду сама участвовать в представлении. Пусть он продаст билеты подороже и оставит выручку себе. Жан Гиньоль заметил: - Как жаль, герцогиня, что этой пьесы совершенно не существует. Синьора Лилиан Кукуру прогнала своего импрессарио, потому что ей нужно было больше денег, чем он доставлял ей. В своем временном затруднении Календер напал на это несколько решительное средство... - Пьесы не существует? Так напишите вы ее! - Я - я? Жан Гиньоль засмеялся своим коротким, придушенным смехом фавна. - Вы сами не знаете, как недалек я от этого. С тех пор, как я впервые говорил с вами, у меня накопилось против вас многое, что мне хотелось бы высказать в пьесе. - Против меня? Как это печально! Значит, все время вашего отсутствия вы жили в гневе против меня? - Нет, нет. Только в сознании бессилия и нечистоты. О! Принадлежать к тем, кто всегда молчал, кто никогда не обнажал себя в произведении искусства! И в моих книгах моя душа по крайней мере охранена символами; ее не замечают. Но вам, герцогиня, я выдал ее грубыми словами - тогда, на балу. Я тогда вообразил себе, что разгадываю вас, что учусь понимать ваши отражения: какое заблуждение! Я не знаю ничего, решительно ничего о вас. И я чувствую себя обнаженным перед вами. Это сознание часто было трудно переносить... Она увидела, что он очень бледен, и улыбнулась ему. Он просительно нагнулся к ее руке. Но она отняла ее. - Почему? - пролепетал он. - Я оскорбил вас? Она продолжала улыбаться, думая: "Я не скажу, что моя рука в эту минуту слишком холодна. Ты, слабый мужчина, можешь сознаться мне во всем твоем малодушии. Но я взамен не расскажу тебе ничего о странных, скрытых изменениях в моем теле, которое старится и втайне увядает. Если бы ты теперь мог положить мне руку на сердце и почувствовать, как слабо оно бьется, и знал бы, как заколотится оно в следующее мгновение, ты был бы, я думаю, отомщен! Если бы я дала тебе заметить, что я задыхаюсь! Сегодня ночью слезы будут подступать к моим глазам от головной боли, а также от тоски по мужчине... Если даже я буду лежать в судорогах, вы не узнаете этого. Вот уже четыре года это не прекращается, наоборот - все усиливается, а вы не знаете этого... Я горжусь тем, что мне приходится подчинять себе тело!" И ее гордая воля сделала то, что сквозь ее кожу пробился здоровый румянец. Жан Гиньоль был бледен. Они сидели под шумящими дубами. Сзади, от виллы, выделявшейся на тускло-голубом, покрытом разорванными облаками небе, к ним спускалась длинная садовая стена, украшенная масками, а над ней высились стройные тополя. Плющ лежал на ней толстыми комьями, распадавшимися и спадавшими вниз. Розовый куст, на который упал луч солнца, сверкнул ядовито-зеленым пламенем; между листьями его висели большие кровавые капли. Она повторила: - Напишите пьесу! Скажите в ней все, что вы думаете обо мне. - Но я ничего не думаю, я только раскаиваюсь. - Так скажите, что вы ничего не знаете обо мне и что я мучила вас. Вы успокоитесь... - О, дело не так уж плохо! Он был сильно испуган. - Мне не нужно успокаиваться. Только маленькая месть, да, она подействовала бы благотворно. Вы, конечно, не знаете, что мы художники, в сущности, всегда мстим нашими творениями всему, что наносит раны нашим чувствам, что возбуждает в нас неудовлетворенное желание: всему миру. x x x В мае все было готово. В назначенный день после полудня свет и полусвет наполнили высокие террасы над тихим садом. Рафаэль Календер позаботился о мраморных ступенях для сиденья; он обложил платой места на мху, подушки под акациями и ложа в тени кипарисов. Платили очень дорого за право смотреть сверху из кустов мирт; и даже сзади, на равнине, откуда почти ничего не было видно, без сопротивления обогащали предпринимателя. Неаполитанское общество, то болтливое, шумное, то томное, ждало под цветами, окруженными волнующейся чащей папоротников. Измаил-Ибн-паша покачивался, сидя среди своих четырех жен, таращивших глаза. Дон Саверио, окруженный друзьями, богатый, ликующий, лежал развалившись, рядом с дивной графиней Парадизи. Прельщенный празднествами герцогини Асси король Филипп еще раз отважился на морское путешествие. Колония элегантных иностранцев, удивленная и заинтересованная, сверкала брильянтами среди благоухания мяты и колючек кактусов. В голубовато-лиловом сумраке, под цветущим тюльпаном, тяжело развалился барон Рущук. Внизу совершенно один ходил Жан Гиньоль в наискось надетом лавровом венке и декламировал стихи, которые были слышны лишь с немногих мест. Публика удивлялась и смеялась. На нем был черный плащ, наброшенный на белую одежду, на голове у него не было ничего, волосы и борода отливали темным золотом. Он был настроен торжественно и жалобно. Он поднял с земли комок глины, несколько времени мял ее в руках, потом беспокойно и вяло уронил. Затем он повернулся к солнцу, обращая к нему свои широкие жесты и все более торжественные слова. Оно низко стояло над морем; оно послало их на его красных волнах к концу сада. Оно омыло его листья, окрасило края кипарисов, прорезало мрачно пылающим шлаком зеленый бассейн, на краю которого простирал руки поэт. На берегу, обнимая море, стоял ряд очень старых кипарисов, а над ними, на высоком холме, сверкал храм: белый храм, куда Жан Гиньоль посылал свою тоску, между колоннами которого, подернутыми, точно раковины, розовой дымкой, его стихи, сорвавшиеся с жадных уст, блуждали, ища чего-то чудесного, ища одну, из которой были рождены, для которой жили и которой не знали. Он молился ей и за нее. Он показал ей влажную глину и сказал, что эта земля ждет каждой ее прихоти, каждой складки ее тела. Он продекламировал несколько очень циничных стихов, громко, с убеждением. К нему стали прислушиваться, разговоры смолкли, дивная графиня Парадизи вздохнула... Но вдруг Жан Гиньоль замолчал. За завесой из кипарисов реяло что-то легкое, не то голубые покрывала, не то белые пляшущие ноги. Вдруг из-за стволов выглянул светлогл