м. Я отыгрался на Генри. Тот, кто несправедливо обижен, всегда может себя чем-то вознаградить. Я часто отыгрывался на Генри - иногда авансом: за что-нибудь, чего я еще не натворил. Это бывало, когда представлялся особенно соблазнительный случай и приходилось забирать плату вперед. Едва ли я брал в этом пример с матери, - скорее всего, я сам додумался до такой системы. Однако и она порою действовала по тому же принципу. Если случай с разбитой сахарницей попал в "Тома Сойера" - я уж не помню, так ли это, - то на нем можно пояснить мою мысль. Генри никогда не таскал сахар. Он брал его открыто, прямо из сахарницы. Мать знала, что он не будет таскать сахар тайком от нее, но относительно меня у нее были на этот счет сомнения. Вернее, сомнений не было - она отлично знала, на что я способен. Однажды в ее отсутствие Генри взял сахару из старинной наследственной сахарницы английского фарфора, которую мать берегла как зеницу ока, и его угораздило эту сахарницу разбить. Впервые мне представился случай нажаловаться на Генри, и радости моей не было границ. Я предупредил его, что нажалуюсь, но он и бровью не повел. Когда мать, войдя в комнату, увидела на полу черепки, она сперва слова не могла вымолвить. Я не стал нарушать тишину: мне казалось, что, если выждать, впечатление получится сильнее. Я думал, что она вот-вот спросит: "Кто это сделал?" - и тогда уж я выложу свою новость. Но расчет мой не оправдался. Промолчав, сколько следовало, она ничего не спросила, а просто стукнула меня наперстком по макушке, да так, что отозвалось в пятках. Тут я возопил со всем жаром оскорбленной невинности, думая пронзить ее сердце сознанием, что она наказала не того, кого нужно. Я ждал от нее раскаяния, трогательных слов. Я сказал, что виноват не я, а Генри. Но волнующая сцена не состоялась. Она сказала невозмутимо: "Ну, ничего, ты это все равно заслужил - либо раньше натворил что-нибудь, о чем я не прознала, либо еще натворишь что-нибудь тайком от меня". Вдоль задней стены нашего дома шла наружная лестница на второй этаж. Однажды Генри зачем-то послали туда, и он захватил с собой жестяное ведерко. Я знал, что ему надо подняться по этой лестнице, и вот я побежал наверх, запер дверь изнутри, а потом спустился в огород, который только что перепахали, так что там полно было превосходных твердых комьев черней земли. Набрав их изрядное количество, я притаился. Я выждал, пока Генри поднялся до верхней площадки, так что отступать ему было некуда, - и тут я обстрелял его комьями, а он пытался отбивать их своим ведерком, но без особенного успеха, потому что стрелял я метко. Комья грохали о стену, и мать вышла посмотреть, что случилось. Я пробовал объяснить ей, что развлекаю Генри. Оба они кинулись ко мне, но я умел перемахивать через наш высокий дощатый забор и на этот раз не дался им в руки. Часа через два я рискнул воротиться домой. Во дворе никого не было видно, и я решил, что все забыто. Но я ошибся. Генри поджидал меня в засаде. С необычным для него проворством он запустил мне камнем в висок, и у меня вскочила шишка, на ощупь величиной с Маттерхорн. Я помчался показывать ее матери, ища сочувствия, но она не слишком взволновалась. Она, видимо, считала, что такие случаи, если я накоплю их достаточно, в конце концов меня исправят. Для нее это был вопрос чисто воспитательного свойства. А мне-то казалось, что дело куда серьезней. Когда мои провинности достигали таких масштабов, что наказания, наскоро придуманные матерью, им уже не отвечали, она откладывала кару до воскресенья и отправляла меня в церковь к вечерней службе. Изредка такое еще можно было стерпеть, но как правило - нет, и я, опасаясь за свое здоровье, почти всегда от этих хождений увиливал. Чтобы проверить, побывал ли я в церкви, мать прибегала к хитрости: она спрашивала, на какой текст из библии священник читал проповедь. Это меня ничуть не смущало. Чтобы назвать текст, незачем было ходить в церковь, - я сам выбирал, какой мне нравился. Все шло как по маслу до того дня, когда я назвал один текст, а кто-то из соседей, побывавших в церкви, - совсем другой. После этого мать избрала новый метод - какой, уж не помню. В те времена мужчины и мальчики носили зимой длинные плащи. Они были черные, на очень яркой клетчатой подкладке. Однажды зимним вечером, отправляясь в церковь, дабы искупить какое-то преступление, совершенное на неделе, я спрятал свой плащ у ворот, а сам побежал к товарищам поиграть, пока в церкви не кончится служба. Потом я вернулся домой. Но в потемках я надел плащ наизнанку. Войдя в комнату, я его сбросил и претерпел обычный допрос. Все шло отлично, пока дело не коснулось температуры в церкви. Мать сказала: "В такой вечер там, наверно, страх как холодно". Я не заметил подвоха и по глупости ляпнул, что не озяб, потому что все время сидел в плаще. Она спросила, не снимал ли я его по дороге домой. Я не понял, к чему она клонит, и ответил, что не снимал. Тогда она сказала: "Ты так и щеголял в этих красных клетках? И тебя не подняли на смех?" Разумеется, продолжать этот разговор было бы скучно, да и ни к чему. Я махнул рукой, и неизбежное свершилось. А вот еще случай, он относится примерно к 1849 году. Том Нэш, сын почтмейстера, был мой ровесник. Миссисипи была скована льдом, и как-то поздно вечером мы с ним катались на коньках, - по всей вероятности, без разрешения. Иначе непонятно, с чего бы мы вздумали кататься на коньках чуть не в полночь, - если бы никто против этого не возражал, это было бы совсем неинтересно. И вот около полуночи, когда мы продвинулись примерно на полмили к Иллинойсскому берегу, мы услышали между родным берегом и нами зловещий гул, скрежет и треск и сразу поняли, что это значит, - река вскрывается! Не на шутку перепугавшись, мы повернули к дому. Мы мчались во весь дух всякий раз, как при свете луны, проглянувшей среди облаков, удавалось разобрать, где лед, а где вода. А в промежутках ждали, и опять пускались в путь, высмотрев надежный ледяной мост, и опять останавливались, оказавшись на кромке воды, и ждали, замирая от тоскливого ужаса, чтобы большая плывущая льдина вклинилась в пролив. Так мы пробирались к берегу целый час, и все время были сами не свои от страха. Но вот берег уже совсем близко. Мы опять стали - опять надо было ждать моста. А вокруг нас льдины сталкивались, скрежетали, горами налезали на берег, и опасность не уменьшалась, а увеличивалась. Нам так не терпелось ступить на твердую землю, что мы, не дождавшись подходящей минуты, стали прыгать с льдины на льдину. Том не рассчитал прыжка и упал в воду. Он искупался в ледяной воде, но уже так близко от берега, что, проплыв совсем немного, коснулся ногами дна и выкарабкался на сушу. Я тут же нагнал его - без всяких происшествий. На бегу мы сильно вспотели, и купание Тома обернулось для него трагедией. Он слег и перенес одну за другой несколько болезней. Последней по счету была скарлатина, осложнившаяся полной глухотой. А через год или два он, естественно, и онемел. Но несколько лет спустя его кое-как научили говорить, хотя понять его иногда бывало трудно. Поскольку он себя не слышал, он, конечно, не мог и регулировать силу своего голоса. Когда ему казалось, что он говорит чуть ли не шепотом, его можно было услышать в Иллинойсе. Четыре года назад (в 1902 г.) университет штата Миссури пригласил меня к себе по случаю присуждения мне почетной степени доктора литературы. Я воспользовался этим, чтобы провести неделю в Ганнибале, который в мое время был деревней, а теперь стал городом. С описанного мною приключения на реке прошло пятьдесят пять лет. Когда я уезжал, у вокзала собралась большая толпа. Я увидел, что по открытому месту ко мне направляется Том Нэш, и пошел ему навстречу, потому что сейчас же узнал его. Он был старый, седой, но в нем еще сохранилось что-то от пятнадцатилетнего мальчишки. Он подошел ко мне, сложил руки трубкой и, поднеся их к моему уху, кивнул в сторону своих сограждан и шепнул - то есть проревел пароходной сиреной: "Как были чертовы болваны, Сэм, так и остались". ИЗ БИОГРАФИИ СЮЗИ "Когда папе было около двадцати лет, он пошел работать на Миссисипи лоцманом. Перед самым отъездом бабушка Клеменс велела ему поклясться на библии, что он не притронется к спиртным напиткам и не будет ругаться, и он сказал: "Хорошо, мама, обещаю", и держал слово семь лет, а потом бабушка освободила его от этого обещания". Сколько позабытых зароков воскрешает в моей памяти эта вдохновляющая запись! Вторник, 13 февраля 1906 г. Иные из них я припоминаю без труда. Еще лет пятнадцати, в Ганнибале, я некоторое время был "Сыном воздержания", то есть членом организации, действовавшей по всей стране целый год, а может, и побольше. Выражалось это членство в том, что мы давали зарок не курить; вернее, оно выражалось частично в этом зароке, а частично в красном шерстяном кушаке, причем кушак считался куда важнее. Мальчишки вступали в организацию ради права его носить, а зарок рассматривали как несущественный привесок, - по сравнению с кушаком он значил ничтожно мало. Организация эта была слабая и просуществовала недолго, потому что не хватало праздников для поддержания ее сил. Мы могли маршировать в своих красных кушаках Первого мая, вместе с воскресными школами, да еще Четвертого июля - с воскресными школами, пожарной командой и отрядом милиции. Однако два показа кушаков в год - слишком голодная диета для юношеской организации, ставящей себе высокие моральные цели. Будь я рядовым, я бы не выдержал больше одного шествия, но я назывался "Достославный Сверхсекретарь и Внутренний Королевский Часовой" и был наделен привилегиями - выдумывать пароли и носить на кушаке розетку. На этих условиях я держался стойко и успел пожать лавры с целых двух демонстраций - Первого мая и Четвертого июля. А затем я подал в отставку и вышел из организации. Я не курил полных три месяца, и нет слов, чтобы описать, какая тоска по куреву меня снедала. Курил я с восьми лет, первые два года тайком, а потом, после смерти отца, - открыто. Теперь я закурил, едва отойдя на тридцать шагов от помещения нашей организации, и испытал райское блаженство. Какой марки была сигара - не знаю. Наверно, не самой высшей, иначе предыдущий курильщик не бросил бы ее так скоро на землю. Но для меня то была лучшая из всех когда-либо изготовленных сигар. И предыдущий курильщик подумал бы то же, если б дорвался до нее после трех месяцев воздержания. Я докурил этот окурок не стыдясь. Теперь я не мог бы сделать это не стыдясь, потому что теперь я стал культурнее. Но я докурил бы его. Говорю это с уверенностью - я достаточно изучил и себя и весь род человеческий. В те дни сигары местного производства были так дешевы, что если человек вообще мог что-нибудь покупать, то он мог покупать сигары. У мистера Гарта была большая табачная фабрика, а в нашей деревне он держал лавочку для розничной торговли. Один сорт его сигар был доступен даже последнему бедняку. Они пролежали у него в лавке много лет и, хотя с виду были еще ничего, внутри обратились в труху, так что, если сломать такую сигару пополам, она улетучивалась, как облако пара. Этот сорт очень ценили за дешевизну. У мистера Гарта были и другие дешевые сорта сигар, и среди них немало плохих, но эти не имели себе равных, что видно даже по их названию - "Гартовы распродьявольские". Мы выменивали их на старые газеты. Была в деревне и еще одна лавочка, куда имело смысл забегать неимущим мальчишкам. Держал ее одинокий и печальный маленький горбун, и у него всегда можно было запастись сигарами, если принести ему ведро воды из колодца, даже когда воды ему не требовалось. Однажды мы - не в первый раз - застали его спящим в кресле и стали терпеливо ждать, когда он проснется, - это тоже нам было не впервой. Но в этот раз он спал так долго, что терпение наше истощилось, и мы стали его будить, - а он, оказывается, умер. Я до сих пор помню, как это меня потрясло. И в молодости и позднее я время от времени отравлял себе жизнь всякими зароками. И ни разу я об этом не жалел: независимо от того, долго или нет я себя обуздывал, всякий порок, когда я вновь предавался ему после перерыва, доставлял мне столько радости, что я бывал вознагражден за все перенесенные муки. Впрочем, я, по-моему, уже рассказывал об этих своих экспериментах в книге "По экватору". Надо будет проверить. А пока я оставлю эту тему и вернусь к тому, что писала обо мне Сюзи. ИЗ БИОГРАФИИ СЮЗИ "Папа сколько-то времени был лоцманом на Миссисипи, а потом его брата, дядю Ориона Клеменса, назначили Секретарем штата Невада, и папа поехал с ним в Неваду как его секретарь. Потом он заинтересовался добычей серебра в Калифорнии; потом стал репортером и работал в нескольких газетах. Потом его послали на Сандвичевы острова. Оттуда он вернулся в Америку, и его знакомые предложили ему выступать с лекциями, он и стал выступать с лекциями. Потом он поехал за границу на "Квакер-Сити", и на этом пароходе познакомился с дядей Чарли (Мистер Ч.Дж.Ленгдон из Элмайры, штат Нью-Йорк). Папа и дядя Чарли быстро подружились и когда они вернулись из путешествия, дедушка Ленгдон, отец дяди Чарли, велел дяде Чарли пригласить мистера Клеменса отобедать с ними в гостинице "Сент-Николас" в Нью-Йорке. Папа принял приглашение и поехал в "Сент-Николас" обедать с дедушкой и там в первый раз увидел маму (Оливия Льюис Ленгдон). Но потом они не виделись до августа следующего года, потому что папа уехал в Калифорнию и там написал "Простаков за границей". Насчет второй встречи Сюзи допустила неточность. Первая состоялась 27 декабря 1867 года, а следующая - у миссис Берри, через пять дней. Мисс Ленгдон помогала хозяйке принимать новогодних визитеров. Я явился туда с визитом в десять часов утра. В тот день мне предстояло объездить тридцать четыре дома, и этот визит был первым. Я растянул его на тринадцать часов, а остальные тридцать три визита отложил до будущего года. ИЗ БИОГРАФИИ СЮЗИ "Мама была дочерью мистера Джервиса Ленгдона (я не знаю, было у дедушки второе имя или нет) и миссис Оливии Льюис Ленгдон, из Элмайры, штат Нью-Йорк. У нее был брат и одна сестра: дядя Чарли (Чарльз Дж. Ленгдон) и тетя Сюзи (Сюзен Ленгдон Крейн). Мама любила дедушку больше всех на свете. Он был ее кумир, а она его. Мне кажется, что мамина любовь к дедушке была очень похожа на мою любовь к маме. Дедушка был очень хороший человек, и мы все думаем о нем с уважением и любовью. Мама в молодости очень болела и долго не могла учиться". Она заболела шестнадцати лет - упала на льду, что вызвало частичный паралич, - и полностью здоровье у нее так и не восстановилось. Тогда, после падения, она два года пролежала в постели, и лежать могла только на спине. В Элмайре за это время перебывали все лучшие врачи, но они оказались бессильны. В те дни и в Европе и у нас много говорили про доктора Ньютона, причем и там и здесь его считали шарлатаном. Он переезжал из города в город с большой помпой, как коронованная особа, как цирк. За несколько недель до его приезда об этом событии оповещали огромные цветные афиши, и рядом с ними на стенах красовались устрашающих размеров портреты доктора. Однажды родственник Ленгдонов, Эндрью Ленгдон, пришел к ним и сказал: "Вы всех перепробовали, испробуйте и этого шарлатана, Ньютона. Он остановился в "Ратбен-Хаус", лечит богатых по военным ценам, а бедных - даром. Я сам видел, как он помахал руками над головой Джейка Брауна, а потом отнял у него костыли, и тот зашагал себе как ни в чем не бывало. Он и с другими калеками на моих глазах проделывал такие вещи. Те-то еще, может, были подставные, для рекламы, ну а с Джейком дело чистое. Пригласите Ньютона". Ньютон пришел. Девушка лежала в постели, на спине. С потолка над нею свешивалась веревочная петля на блоке. Она висела там уже давно без употребления. Сперва надеялись, что с ее помощью можно будет изредка, для отдыха, приводить больную в сидячее положение. Но из этого ничего не вышло, - при малейшей попытке приподняться ее одолевала тошнота и страшная слабость. Ньютон распахнул окна (они давно стояли затворенные, за темными гардинами) и прочитал краткую горячую молитву; потом обнял девушку за плечи и сказал: "А теперь, дитя мое, давайте сядем". Родные в испуге пытались ему помешать, но он не дал себя смутить и приподнял больную. Она посидела несколько минут - ни тошноты, ни слабости. Потом Ньютон сказал: "А теперь, дитя мое, мы с вами пройдемся". Он помог ей встать, и она, опираясь на его руку, сделала несколько шагов по комнате. Тогда Ньютон сказал: "Я сделал все что мог. Она не излечена. Вероятно, и не излечится. Она никогда не сможет ходить помногу, но надо ежедневно упражняться, и скоро она сможет пройти двести-триста ярдов, и уж на это наверняка будет способна до конца своих дней". За визит он взял полторы тысячи долларов, но за такое не жалко было бы и ста тысяч. Ибо с восемнадцати лет до пятидесяти шести она всегда могла пройти несколько сот ярдов не останавливаясь. А часто бывало, что она и четверть мили шла не уставая. Опыты Ньютона кончались скандалами в Дублине, в Лондоне и в других местах. Ему часто доставалось и в Европе и в Америке, но Ленгдоны и Клеменсы навсегда остались ему благодарны. Однажды, много лет спустя, я встретился с ним и спросил, в чем его секрет исцелений. Он сказал, что не знает, но возможно, что из тела его исходит какой-то особый электрический ток, который и излечивает больного. Среда, 14 февраля 1906 г. ИЗ БИОГРАФИИ СЮЗИ "Вскоре папа опять приехал на Восток, и они с мамой поженились". Казалось бы - до чего просто, быстро, легко, но это иллюзия. На самом деле все шло далеко не так гладко. Сватовство длилось долго. Было сделано три или четыре предложения и столько же получено отказов. Я разъезжал по стране с лекциями, но успевал время от времени заглядывать в Элмайру и возобновлял осаду. Однажды я всеми правдами и неправдами вытянул из Чарли Ленгдона приглашение погостить у них неделю. Это была чудесная неделя, но она не могла длиться вечно. Как устроить, чтобы хозяева предложили мне пожить у них еще? Сколько я ни ломал голову, все мои выдумки казались слишком прозрачными; я даже себя не мог обмануть, а уж если человек не может обмануть самого себя, едва ли ему поверят другие. Но наконец удача пришла, и с совершенно неожиданной стороны. То был один из случаев - столь частых в прошедшие века, столь редких в наши дни, - когда в дело вмешалось провидение. Я собрался уезжать в Нью-Йорк. У ворот стояла повозка с моим чемоданом, и кучер Барни сидел на облучке, держа в руках вожжи. Было часов девять вечера, уже стемнело. Я простился с семейством, собравшимся на крыльце, и мы с Чарли залезли в повозку. Мы уселись позади кучера, на сиденье в задке повозки, которое было устроено только что, специально для нас, и не прибито к бортам, но мы - к счастью для меня - этого не знали. Чарли курил. Барни тронул лошадь кнутом. Она рванула, и мы с Чарли полетели вверх тормашками через задок повозки. В темноте огненный кончик его сигары описал в воздухе ярко-красную дугу - я ее как сейчас вижу. То была единственная различимая глазом деталь трагедии. Я ткнулся в мостовую макушкой, с минуту постоял в таком положении, а потом без чувств рухнул на мостовую. Обморок удался как нельзя лучше, если учесть, что я играл без репетиций. Мостовая была булыжная, ее в этот день чинили. Я попал головой в ямку между булыжниками. Она была засыпана чистым, свежим песком, который послужил отличным амортизатором. Булыжников я и не коснулся. Я не рассадил себе голову. Даже ушиб был не сильный. Я был совершенно невредим. Чарли здорово расшибся, но, поглощенный тревогой за меня, почти не заметил этого. Все семейство высыпало за ворота, впереди мчался Теодор Крейн с бутылкой бренди. Он влил мне в рот такую порцию, что впору было задохнуться или залаять, но не привел меня в чувство - об этом уж я позаботился. Приглушенные восклицания, исполненные жалости и сочувствия, приятно ласкали мой слух. То была одна из счастливейших минут в моей жизни. Ничто ее не омрачало - кроме сознания, что я целехонек. Я боялся, что рано или поздно это откроется и мне придется уехать. Я был такой несусветно тяжелый, что только объединенными усилиями Барни, мистер Ленгдон, Теодор и Чарли дотащили меня до дому, но все же это им удалось. И вот я водворен в гостиной. Победа! Я водворен, и теперь ничто не помешает мне какое-то время отягощать дом своим присутствием; пусть даже это будет короткое время, но все равно - здесь видна рука провидения. Меня усадили в кресло и послали за домашним врачом. Бедный старик, жаль было его тревожить, но тревожили его для дела, а я, будучи без сознания, не мог этому воспротивиться. Миссис Крейн - добрая душа, она была у меня три дня тому назад, седая, красивая и все такая же отзывчивая, - принесла склянку с какой-то огненной жидкостью, призванной облегчать боль при контузиях. Но я знал, что моя контузия на такие уловки не поддастся. Налив этой жидкости мне на голову, она стала растирать ее, гладить, массировать, а струйка свирепого снадобья стекала у меня по спине и каждый дюйм ее пути был отмечен ощущением лесного пожара. Но я был доволен. Заметив, что миссис Крейн устала, Теодор, ее муж, предложил, чтобы ее сменила Ливи. Это была удачная мысль. Если бы она не пришла ему на ум, я скоро был бы вынужден очнуться. Но под руками Ливи - если б только она продолжала свои манипуляции - я, вероятно, пролежал бы без чувств по сей день. Очень это были приятные манипуляции. Такие приятные, успокаивающие, восхитительные, что они даже пригасили огонь этого дьявольского зелья, пришедшего на смену "Болеутолителю" Перри Дэвиса. Затем явился старый доктор, и тот взялся за дело как ученый и практик - иными словами, он предпринял розыски контузий, шишек и ссадин и объявил, что таковых не имеется. Он сказал, что мне надо лечь, забыть о моем приключении - и утром я буду здоров. Но он ошибся. Утром я не был здоров. Это не входило в мои планы, и я был еще далеко не здоров. Но я сказал, что мне нужен только покой, а доктора звать больше не нужно. Благодаря этому приключению визит мой затянулся на целых три дня, и это очень помогло делу. Я на несколько шагов продвинулся в своих домогательствах. Потом я приехал еще раз, и тут мы условно обручились; а условие заключалось в согласии родителей. В беседе с глазу на глаз мистер Ленгдон обратил мое внимание на одно обстоятельство, которое я и сам успел заметить, а именно на то, что я - человек почти неизвестный; что из всех домочадцев со мной близко знаком только Чарли, а он слишком молод, чтобы правильно судить о людях; что я явился с другого конца континента, а значит - только люди, знавшие меня там, могут дать обо мне благоприятный отзыв... если я его заслужил; короче говоря - он требует поручителей. Я их назвал, после чего мне было сказано, что теперь мы объявим перерыв и я должен уехать и ждать, пока он напишет этим людям и получит ответы. Ответы пришли. Меня вызвали в Элмайру, и состоялось еще одно совещание. Я в свое время назвал мистеру Ленгдону шестерых видных граждан Сан-Франциско, в том числе двух священников; а кроме того, он сам написал своему знакомому - главному бухгалтеру одного тамошнего банка, который когда-то заведовал воскресной школой в Элмайре. Нельзя сказать, чтобы ответы были обнадеживающими. Все эти люди проявили предельную откровенность. Мало того что они отзывались обо мне неодобрительно, - они ругали меня с совершенно неуместным рвением. Один из священников (Стеббинс) и бывший директор воскресной школы (жаль, я забыл его фамилию) заканчивали свои мрачные свидетельства предсказанием, что я неизбежно сопьюсь. Это было пророчество довольно обычного типа - бессрочное. Поскольку срок не указан, неизвестно, сколько времени нужно ждать. Я вот жду до сих пор, и пока не видно, чтобы оно сбывалось. Когда с чтением писем было покончено, наступила долгая пауза, заполненная торжественной печалью. Я не знал, что сказать. Мистер Ленгдон, по-видимому, тоже. Наконец он поднял свою красивую голову, устремил на меня твердый, ясный взгляд и сказал: - Что же это за люди? Неужто у вас нет ни одного друга на свете? Я ответил: - Выходит, что так. Тогда он сказал: - Я сам буду вам другом. Женитесь. Я вас знаю лучше, чем они. Так неожиданно и счастливо решилась моя судьба. Позже, услышав, с какой любовью и восхищением я отзываюсь о Джо Гудмене, он спросил меня, где Гудмен живет. Я ответил, что на Тихоокеанском побережье. Тогда он сказал: - По-моему, он ваш друг. Я не ошибаюсь? Я сказал: - Еще бы! Лучшего друга у меня за всю жизнь не было. - Так о чем же вы думали? - спросил он. - Почему не сослались на него? Я ответил: - Потому, что он тоже наврал бы, только в другую сторону. Те наградили меня всеми пороками, Гудмен наградил бы меня всеми добродетелями. Вам, конечно, нужно было беспристрастное мнение. Я знал, что от Гудмена вы его не получите. Правда, я надеялся, что вы получите его от тех, кого я назвал, - да, может, так оно и есть. Но не скрою, я все же ожидал чего-то более похвального. Наша помолвка состоялась 4 февраля 1869 года. Обручальное кольцо было золотое, без камня, внутри была выгравирована дата. Год спустя я снял его с ее пальца и отдал мастеру, чтобы он добавил вторую дату: 2 февраля 1870 года - день нашей свадьбы. Так оно стало венчальным. И с тех пор она ни разу его не снимала. В Италии, год и восемь месяцев тому назад, когда смерть вернула ее милому лицу утраченную молодость и она лежала в гробу прекрасная, совсем такая же, какая была девушкой и новобрачной, это кольцо хотели снять с ее пальца, чтобы сохранить для детей. Но я не допустил такого кощунства. С ним ее и похоронили. Вскоре после нашей помолвки стали поступать гранки моей первой книги "Простаки за границей", и она читала их вместе со мной. Она их даже редактировала. Она была моим верным, беспристрастным и неутомимым редактором с тех времен и вплоть до последних месяцев своей жизни - более трети столетия. Четверг, 15 февраля 1906 г. ИЗ БИОГРАФИИ СЮЗИ "Когда папа был женихом, он писал маме много чудесных любовных писем, но мама говорит, что я еще мала их читать. Я спросила папу, как же мне быть, ведь я не могу написать его биографию без его любовных писем, а папа сказал, что можно записать мамино мнение о них, и будет не хуже. Я так и сделаю, - мама говорит, что это самые чудесные любовные письма, какие когда-либо писали, она говорит, что письма Готорна{149} к миссис Готорн даже не сравнить с ними. Мама (и папа) решили сначала жить в Буффало, и дедушка сказал, что он подыщет им пансион. Но потом он рассказал маме, что купил для них хорошенький домик, и прекрасно его обставил, и нанял молодого кучера Патрика Мак-Алира, и купил им лошадь, и когда они приедут в Буффало, все уже будет готово и будет их ждать. Но только не велел говорить "Юноше", так дедушка называл папу. Какой это был чудесный сюрприз! Дедушка сам поехал в Буффало с мамой и папой. И когда они подъехали к дому, папа сказал, что в таком пансионе, наверно, надо платить очень дорого. А когда секрет открылся, папа был так рад, что даже описать невозможно. Мама много раз мне про это рассказывала, и я ее спрашивала, что папа сказал, когда дедушка сказал, что этот чудесный пансион его дом, а мама ответила, что он даже сконфузился и от радости не знал что сказать. Через полгода после того, как папа с мамой поженились, дедушка умер. Для мамы это был страшный удар, папа говорил тете Сю, что он боится - вдруг Ливи никогда больше не будет улыбаться, так она горевала. Для мамы не могло быть более тяжкого горя, чем дедушкина смерть, и ничто не может с ней сравниться, кроме папиной смерти. Мама ухаживала за дедушкой во время его болезни и до самого конца* все надеялась, что он поправится". ______________ * 6 августа 1870 г. - С.Л.К. Нет на свете ничего столь поразительного, столь необъяснимого, как выносливость женщины. Мы с миссис Клеменс приехали в Элмайру около 1 июня - ухаживать за мистером Ленгдоном. Два месяца, до самого конца, миссис Клеменс, ее сестра (Сюзи Крейн) и я по очереди дежурили около него день и ночь. Два месяца страшной, удушающей жары. В чем выражалось мое участие? Главная моя вахта была с полуночи до четырех утра - почти четыре часа. Вторая вахта у меня была дневная - кажется, только три часа. Остальные семнадцать часов сестры делили между собой, причем каждая упрямо и великодушно старался забрать у другой часть дежурства. И никогда-то одна не будила другую, чтобы та ее сменила. Будили только меня. Я ложился рано, с расчетом к полуночи выспаться. Но это мне не удавалось. Я являлся на дежурство сонный и все четыре часа клевал носом и чувствовал себя самым несчастным человеком. До сих пор ясно помню, как я сижу у постели в печальной тишине знойной ночи, машинально обмахивая белое, изможденное лицо больного веером из пальмовых листьев. До сих пор ясно помню, как я, задремывая, впадал в забытье, веер замирал в моей руке, и тогда я разом просыпался в страшном испуге. Помню, как мучительно я старался не спать; помню, как ощущал неторопливую поступь времени и как мне казалось, что стрелки на больших часах в углу не движутся, а стоят на месте. Делать ничего не нужно было - только помахивать веером, и самое это движение, тихое и однообразное, усыпляло меня. Болезнь у мистера Ленгдона была неизлечимая - рак желудка. Лекарств ему не требовалось. Это было медленное, неуклонное умирание. Время от времени ему давали выпить пены от шампанского, а есть он, сколько помнится, ничего не ел. Каждое утро, за час до рассвета, в кустах под окном заводила свою унылую, жалобную песню какая-то птица неизвестной мне породы. Друзей у нее не было, она страдала одна, прибавляя свои муки к моим. Она не смолкала ни на минуту. Ничто в жизни, кажется, не доводило меня до такого отчаяния, как жалобы этой птицы. Из ночи в ночь я начинал ждать рассвета задолго до того, как он мог наступить. Я высматривал его, как человек, выброшенный бурей на необитаемый остров, высматривает на горизонте спасительный парус. И когда небо за шторами из черного делалось серым, я, наверно, испытывал то же чувство, как тот несчастный - завидев на фоне неба смутный силуэт долгожданного корабля. Я был здоровый, крепкий мужчина, но, как и всякий мужчина, страдал недостатком выносливости. А обе эти молоденькие женщины не были ни здоровыми, ни крепкими, - и все же, приходя сменить их на дежурстве, я не помню, чтобы хоть раз застал их сонными, невнимательными; а ведь они, как я уже сказал, делили между собою семнадцать часов из каждых суток. Это было поразительно. Я восхищался ими - и стыдился собственной бездарности. Врачи, разумеется, уговаривали их пригласить к больному профессиональных сиделок, но дочери и слышать об этом не хотели. При одном упоминании об этом они так огорчались, что очень скоро им перестали докучать. Здоровье у миссис Клеменс всю жизнь было слабое, но духом она всегда была сильна. Духовная сила и поддерживала ее всю жизнь, не хуже, чем других поддерживает сила физическая. Когда дети наши были маленькие и болели, она и за ними ухаживала ночи напролет. Я помню, как она сидела с больным ребенком на коленях, укачивая его и тихо баюкая, - сидела всю долгую ночь без отдыха, без слова жалобы. Я же засыпал через каждые десять минут. Мне было поручено всего одно дело - поддерживать огонь в камине. Раз десять - двенадцать за ночь я подбрасывал в него дрова, но каждый раз меня для этого приходилось будить, и, едва сделав, что нужно, я тут же засыпал снова. Да, с выносливостью женщины ничто не сравнится. На войне она в этом смысле заткнула бы за пояс целый полк мужчин, будь то в лагере или на походе. Я до сих пор с восторгом вспоминаю ту женщину, что села в почтовую карету где-то посреди прерий, когда мы с братом в 1861 году ехали через весь континент на Запад, - один перегон за другим она сидела прямая, бодрая, не проявляя ни малейших признаков усталости. В те времена в Карсон-Сити самым важным происшествием дня было прибытие почтовой кареты. Встречать ее выходил весь город. Мужчины вылезали из кареты все скрюченные и едва держались на ногах, измученные физически и духовно, издерганные, раздраженные до предела, а женщины выпархивали с улыбкой, как будто ни чуточки не устали. ИЗ БИОГРАФИИ СЮЗИ "После смерти дедушки мама с папой вернулись в Буффало и через три месяца у них родился маленький Ленгдон. Мама назвала его Ленгдон в память дедушки, это был удивительно хорошенький мальчик, но очень, очень слабенький. У него были удивительные синие глазки, но такого необыкновенного цвета, что, сколько мама их ни описывала, я никак не могу ясно их себе представить. Мама все время тревожилась из-за его слабого здоровья, и он был такой ласковый и тихий, что наверно это тоже ее пугало, я просто уверена, что так и было". Пятница, 16 февраля ИЗ БИОГРАФИИ СЮЗИ "Когда Ленгдон был совсем крошкой, ему нравилось держать в ручке карандаш, это была его любимая игрушка. Его, кажется, почти никогда не видели без карандаша. Когда он сидел на руках у тети Сюзи и просился к маме, он тянул к ней ручки не кверху ладошками, а книзу. (Через год и пять месяцев) после Ленгдона родилась я и проводила почти все время в том, что плакала, так что наверно я прибавила маме много хлопот. Скоро после того как родился маленький Ленгдон (через год), папа с мамой переехали в Хартфорд. Дом в Буффало слишком напоминал им про дедушку, поэтому вскоре после его смерти они переехали в Хартфорд. Вскоре после того как родился маленький Ленгдон, к маме приехала погостить ее подруга (Эмма Най) и, пока жила у мамы, заболела тифом. Она так бредила и за ней было так трудно ухаживать, что наконец мама написала своим друзьям в Элмайру, чтобы они приехали и помогли за ней ходить. Приехала тетя Клара (мисс Клара Л. Сполдинг). Она нам не родственница, но мы зовем ее тетя Клара, потому что она близкая мамина подруга. Она приехала и стала помогать маме ухаживать за Эммой Най, но несмотря на хороший уход ей становилось все хуже и она умерла". Сюзи права. За полтора года в Буффало мы натерпелись столько горя и ужасов, что уже не знали покоя, и нам захотелось уехать в какое-нибудь место, либо связанное с более приятными воспоминаниями, либо совсем для нас новое. Подчиняясь безжалостному закону - год траура! - который лишает понесшего утрату человека общества друзей как раз тогда, когда он больше всего в них нуждается, мы заперлись в своем доме и жили отшельниками, не бывая в гостях и никого не принимая у себя. Было, правда, одно исключение, одно-единственное. Дэвид Грэй{153} - поэт и редактор главной газеты города - был наш близкий друг, поскольку мы оба дружили с Джоном Хэем. У Дэвида была молодая жена и ребенок. Грэи и Клеменсы часто бывали друг у друга, - только это и скрашивало для Клеменсов время их затворничества. Когда это тюремное заключение стало нам невмоготу, миссис Клеменс продала дом, а я продал свой пай в газете, и мы перебрались в Хартфорд. Сейчас у меня есть кое-какая деловая сметка, приобретенная горьким опытом и за большие деньги; но в те дни у меня ее не было. Свой пай в газете я в свое время купил у Кинни (кажется, его звали Кинни) за ту цену, какую он назначил, - двадцать пять тысяч долларов. Позднее я обнаружил, что ценным в моей покупке было только право получать материалы агентства Ассошиэйтед Пресс. Этим правом, сколько помнится, мы пользовались не очень широко. Чуть ли не каждый вечер из Ассошиэйтед Пресс нам предлагали пять тысяч слов по обычным ставкам, а мы, поторговавшись, брали пятьсот. И все-таки это право стоило пятнадцать тысяч долларов и за такую цену его легко можно было продать. Я же продал за пятнадцать тысяч весь мой пай, включая и эту единственную его ценную статью. Кинни (если его так звали) был в таком восторге от того, как ловко он всучил мне за двадцать пять тысяч пай, не стоивший и трех четвертей этой суммы, что не мог держать свою радость при себе, а с упоением хвастал направо и налево. Я мог бы объяснить ему, что он принимает за собственную ловкость нечто весьма ничтожное и жалкое. Если тут имел место триумф, яркое проявление человеческих качеств, то говорить следует не о его ловкости, а о моей глупости; вся заслуга была моя. Он был расторопный, честолюбивый и довольный собою молодой человек, и он вскоре отбыл в Нью-Йорк, на Уолл-стрит, распираемый великолепными корыстными планами - планами быстрого обогащения, планами, осуществление которых предполагало ловкость их автора и глупость другой стороны. Кинни не удержался на Уолл-стрит. Он быстро потерял все деньги, какие успел из нее выжать. 15 февраля 1906 г. [ПАРИЖСКИЕ УКРЕПЛЕНИЯ] Он [сын Твена - Ленгдон] родился преждевременно. У нас гостила одна дама. Уезжая, она захотела, чтобы миссис Клеменс проводила ее на вокзал. Я возражал. Но миссис Клеменс считала желание этой дамы законом. Гостья, прощаясь, потратила столько драгоценного времени, что Патрик, чтобы не опоздать к поезду, должен был везти их галопом. Улицы Буффало стали образцовыми много позднее. В ту пору они были вымощены крупным булыжником и не ремонтировались со времен Христофора Колумба. Так что поездка на вокзал равнялась переправе через Ламанш в штормовую погоду. Для миссис Клеменс это кончилось преждевременными родами и опасной болезнью. Я знал только одного врача, который мог ее вылечить. Это была почти богоравная миссис Глизен из Элмайры. Вот уже два года, как она умерла, а до того добрых полвека была кумиром этого города. Я тотчас послал за ней, и она к нам приехала. Лечение пошло успешно, но через неделю она объявила, что должна вернуться в Элмайру: ее ждут там дела. Я был глубоко убежден, что, побудь миссис Глизен у нас еще три дня, Ливи будет вне всякой опасности. Но миссис Глизен считала свои дела неотложными и не соглашалась остаться. Тогда я поставил у подъезда специального сторожа - с приказом никого не выпускать без моего разрешения. При сложившихся обстоятельствах бедная миссис Глизен не имела свободы выбора - и осталась у нас. Она не затаила обиды. Когда я последний раз, три года тому назад, смотрел на ее прелестное дорогое лицо и седые шелковистые волосы, она самым милым образом меня в этом заверила. Миссис Клеменс еще не успела оправиться от своей тяжелой болезни, как к нам приехала в гости из Южной Каролины ее школьная подруга, мисс Эмма Най, и слегла с тифозной горячкой. Мы взяли сиделок. Это были сиделки характерные для того времени, да и для всех предыдущих: чтобы они исправно несли дежурство у постели больного, нужно было неотлучно дежурить при них. Я дежурил при них днем, миссис Клеменс в ночное время. Чуть подремав, она встава