что он не мог ничего взять в рот и содрогался даже от своего собственного дыхания, однако несмотря на это, упорно продолжал восхищаться своим отвратительным компотом и возносить хвалы господу. Поистине удивительное проявление силы воли, но Джим, как и все прочие Гиллисы, отличался необыкновенной твердостью. Примерно раз в год он приезжал в Сан-Франциско, сбрасывал свою грубую шахтерскую одежду, покупал за пятнадцать долларов готовый костюм и, заломив шляпу набекрень, с чрезвычайно довольным видом отправлялся гулять по Монтгомери-стрит. Его нимало не смущали насмешливые взгляды проплывавшей мимо толпы элегантных денди; казалось, он их совершенно не замечает. В один из его приездов мы с Джо Гудменом и еще с несколькими друзьями пригласили Джима в самую фешенебельную бильярдную. Это было излюбленное место богатых и модных франтов. Было около десяти часов вечера, и на всех двадцати столах шла игра. Мы прогуливались по залу, чтобы дать Джиму возможность насладиться зрелищем этой достопримечательности Сан-Франциско. Время от времени какой-нибудь щеголеватый молодой человек отпускал саркастическое замечание по адресу Джима и его наряда. Мы слышали эти замечания, но надеялись, что Джим слишком доволен собой и не заметит, что они относятся к нему; однако эта надежда оказалась напрасной. Джим вскоре начал замечать что-то неладное, а затем решил поймать одного из этих молодчиков на месте преступления. Вскоре ему это удалось. Автором замечания оказался высокий, элегантно одетый юноша. Джим подошел к нему, остановился, задрал подбородок и, выражая всем своим видом крайнюю надменность и высокомерие, выразительно произнес: - Это относилось ко мне. Извинитесь, или будем драться. Его слова услышали с десяток игроков; они повернулись к нему, оперлись на свои кии и с интересом ждали, чем все это кончится. Жертва Джима иронически засмеялась и ответила: - Вот как? А что, если я откажусь? - Вы получите трепку, которая научит вас хорошим манерам. - Да что вы? Не может быть! Джим оставался серьезным и невозмутимым. Он сказал: - Я вас вызываю. Вы должны со мной драться. - Ну что ж! Будьте любезны назначить время. - Сию минуту. - Как мы торопимся! А место? - Здесь. - Очаровательно. Какое оружие? - Двустволки, заряженные жеребейками, дистанция тридцать футов. Пора было вмешаться. Гудмен отвел юного дурня в сторону и сказал ему: - Вы не знаете, с кем имеете дело, и подвергаете себя величайшей опасности. Вы, наверное, думаете, что он шутит. Но он вовсе не шутит; не такой он человек, он говорит совершенно серьезно. Если вы не откажетесь от дуэли, он убьет вас на месте; вы должны принять его условия, не теряя ни минуты: соглашайтесь на дуэль или просите извинения. Вы, разумеется, извинитесь, и сделаете это по двум причинам: во-первых, вы ни за что ни про что оскорбили его; а во-вторых, вы, естественно, не хотите убить невинного человека или быть убитым сами. Вам придется извиниться и слово в слово повторить за ним текст извинения; это извинение будет гораздо более сильным и недвусмысленным, чем то, какое могли бы составить вы, даже если бы руководствовались самыми лучшими намерениями. Молодой человек дословно повторил за Джимом текст извинения, собравшаяся вокруг них толпа внимательно слушала его, - причем характер этого извинения точно соответствовал предсказанию Гудмена. Я горько оплакиваю Джима. Он был добрым, верным, мужественным и великодушным другом; он был честным, благородным, симпатичным человеком. Он никогда не заводил ссор, но если кто-нибудь вызывал его на ссору, он всегда был готов к бою. Август 1907 г. [МАРИЯ КОРЕЛЛИ{363}] Я познакомился с Марией Корелли в Германии, пятнадцать лет тому назад, на званом обеде, и возненавидел ее с первого взгляда; с каждым новым блюдом это чувство росло и крепло во мне, так что когда мы наконец расстались, первоначальная простая антипатия превратилась в сильнейшее отвращение. И вот, когда я приехал в Англию, в "Браун-Отеле" я нашел от нее письмо. Письмо было теплое, любящее, красноречивое, убедительное; под его чарами моя застарелая ненависть растаяла и испарилась. Мне показалось, что эта ненависть ни на чем не основана; я подумал, что, пожалуй, я ошибочно судил об этой даме; я даже почувствовал некоторые угрызения совести. Я немедленно ответил на ее письмо - можно даже сказать на ее любовное письмо - не менее любовно. Она жила там же, где жил Шекспир: в Стратфорде. Она немедленно написала мне, всячески соблазняя остановиться и позавтракать у нее по пути в Лондон, двадцать девятого числа. Как будто бы и нетрудно, но бог знает какое придется совершить путешествие, подумал я, и потому с обратной почтой ответил согласием. Так я не в первый раз и даже не в тысячный преступил свое же правило, старое, мудрое и безошибочное, а именно: "Предполагай, что хочешь, но верь только опыту". Предположения кончились, письмо было отправлено; пришла пора опыта. Эшкрофт посмотрел расписание поездов, и оказалось, что если утром двадцать девятого я выеду из Оксфорда в одиннадцать часов, а из Стратфорда среди дня, то в Лондон попаду не раньше половины седьмого. Другими словами, семь с половиной часов мне придется пробыть, если можно так выразиться, между небом и землей, не отдыхая ни минуты, а мне еще предстояло произнести речь на банкете у лорд-мэра! Само собой разумеется, я пришел в ужас: к лорд-мэру меня привезут, должно быть, не иначе как на катафалке. Тогда мы с Эшкрофтом пустились в безнадежную авантюру: мы взялись уговорить эту бессовестную дуру, чтобы она смилостивилась над нами и отказалась от проекта саморекламы, столь милой ее сердцу. Она не уступала; всякий, кто ее знал, мог бы предсказать это. Она сама приехала в Оксфорд двадцать восьмого, чтобы добыча как-нибудь от нее не ускользнула. Я просил ее освободить меня, умолял, просто в ногах валялся; ссылался на мою седую голову и семьдесят два года, на то, что я, верно, слягу и попаду в больницу после целого дня в поездах, которые останавливаются через каждые триста шагов и стоят минут по десять. Это не подействовало. С таким же успехом я мог бы упрашивать Шейлока. Она сказала, что никак не может освободить меня от данного слова, что это совершенно немыслимо, и прибавила: - Войдите же и вы в мое положение. Я пригласила леди Люси и еще двух дам и трех джентльменов; отменить завтрак теперь было бы в высшей степени неудобно: они, несомненно, отклонили другие приглашения, чтобы принять мое; да и я сама ради этого завтрака отказалась от трех приглашений. Я сказал: - Что же, по-вашему, хуже: то, что будут поставлены в неудобное положение ваши пятеро гостей - или триста гостей лорд-мэра? А если вы уже отказались от трех приглашений и поставили в неудобное положение гостей в трех домах - значит, для вас это уже привычное дело; и мне кажется, вы могли бы отменить приглашение в четвертый раз, хотя бы из жалости к больному страдальцу. Никакого впечатления: не женщина, а кремень. Думаю, что ни в одной тюрьме не сыщется преступника с таким жестоким, таким тугоплавким, твердокаменным, не поддающимся обработке сердцем, как у Марии Корелли. Если бы ударить по этому сердцу чем-нибудь стальным, мне кажется, посыпались бы искры. Ей лет пятьдесят, но седых волос у нее нет; она толстая и вся расплылась; лицо у нее мясистое, грубое, одевается, как шестнадцатилетняя; очень неуклюже и без всякого успеха, зато с чувством имитирует невинную грацию и очарование этого милого и прелестного возраста; так что внешность у нее соответствует внутреннему содержанию и находится с ним в полной гармонии; она вся насквозь фальшива; по-моему, это самая обидная подделка под человека, клевета и сатира на человечество наших дней. Я с удовольствием сказал бы о ней еще что-нибудь, но даже и пробовать не стоит: все прилагательные кажутся мне сегодня вялыми, бледными и совсем невыразительными. Итак, мы поехали в Стратфорд по железной дороге, с двумя-тремя пересадками по пути, не зная того обстоятельства, что для сохранения времени и сил нам проще было бы отправиться пешком. Она встретила нас в Стратфорде на станции, усадила в свою коляску и хотела было везти в шекспировскую церковь, но я это отменил; она настаивала, но я сказал, что на сегодня наша программа и без того достаточно утомительна и не нуждается в дополнениях. Она сказала, что в церкви соберутся люди, они хотят приветствовать меня и будут разочарованы; но я уже до краев был полон враждебного чувства и, как мальчишка, порывался нагрубить ей и не уступал, - особенно потому, что теперь уже понимал Марию и предвидел, что в церкви мне расставлена западня и что там меня непременно заставят произнести речь, а у меня и так все зубы расшатались от беспрерывного говорения, и одна мысль о том, что опять придется что-то бормотать, была мучительна. К тому же Мария, которая никогда не упускала случая рекламировать себя, непременно постаралась бы, чтобы все это попало в газеты, а я, со своей стороны, не желал упустить случая напакостить ей и, естественно, воспользовался этой возможностью. Она сказала, что покупает дом, в котором жил когда-то основатель Гарвардского университета, и хочет подарить его Америке, - опять реклама. Ей захотелось остановиться у этого дома и показать его мне; она сказала, что там тоже соберется публика. Я сказал, что не желаю видеть этот чертов дом, - конечно, не в этих выражениях, но в этом духе и со злостью, так что до нее дошло; даже ее лошади поняли и были шокированы: я сам видел, как они вздрогнули. Она упрашивала меня, говорила, что мы остановимся только на минутку. Но теперь я уже знал, сколько тянутся ее минутки, когда дело пахнет рекламой, и отказался. Когда мы проезжали мимо, я увидел, что и дом и тротуар перед домом полны народа, а это означало, что Мария создала соответствующую обстановку и для второй речи. Тем не менее мы проехали мимо, раскланиваясь в ответ на приветственные крики, и скоро остановились перед домом Марии, очаровательным и удобным английским домом. Я сказал Марии, что очень устал и желал бы сейчас же пойти и где-нибудь прилечь отдохнуть, хотя бы на четверть часа. Она разахалась, выразила мне нежнейшее сочувствие и сказала, что все будет по моему желанию, а вместо этого ловко препроводила меня в гостиную и представила своим гостям. Когда с этим было покончено, я попросил разрешения удалиться, но она пожелала показать мне свой сад и уверяла, что это одна минута. Мы осмотрели сад, причем я одновременно и хвалил его и проклинал - хвалил вслух, а проклинал в душе. Потом она сказала, что есть еще один сад, и потащила меня смотреть его. Я чуть не падал от усталости, но по-прежнему хвалил и проклинал - в надежде, что скоро этому будет конец и я смогу умереть спокойно; а она заманила меня к чугунным решетчатым воротам и вытащила за ограду, на какой-то пустырь, где выстроились полсотни учеников военной школы с учителем во главе, - все это опять-таки для рекламы. Она попросила меня произнести маленькую речь, сказав, что мальчики этого ждут. Я согласился, не тратя лишних слов, пожал руку учителю, поговорил с ним немного, потом... потом мы пошли обратно. Мне удалось отдохнуть четверть часа, и я сошел вниз к завтраку. К концу завтрака эта неумолимая женщина поднялась с бокалом шампанского в руке и произнесла речь! Темой речи, конечно, был я. Опять реклама, как вы сами понимаете, - с расчетом протащить эту речь в газеты. Когда она замолчала, я встал, сказал: "Благодарю вас", и сел. Иначе я не мог поступить, это было необходимо. Если бы я сказал что-нибудь, то из учтивости и по обычаю я должен был бы построить свою речь из комплиментов и благодарностей, а во всем моем существе нельзя было сыскать и клочка этого материала. Мы дотащились до Лондона в седьмом часу вечера, под проливным дождем, и через полчаса я уже лежал в постели, еле живой от усталости. А все-таки день кончился, и то уже было утешительно. Это был самый отвратительный день за все семьдесят два года моей жизни. Ну вот, я себя разоблачил, и теперь всем известно, какой у меня скверный характер и какую зверскую грубость я могу проявить при случае. Но, невзирая на то, что разоблачив себя, я выполнил свой долг перед читателем и перед самим собой, я все-таки утверждаю самым решительным образом, что во всяком другом обществе, кроме общества Марии Корелли, я способен проявлять величайшую кротость, до сих пор не виданную на земле и унаследованную мной от моих предков - ангелов. В тот же вечер я выступил с речью на банкете у лорд-мэра - и провалился. Август 1907 г. [СВЯТОЙ ГРААЛЬ] Запись секретаря: "Днем мистер Клеменс нанес визит леди Стэнли, вдове исследователя". Действительно, это был один из моих первых визитов в тот день. Леди Стэнли оказалась такой же энергичной и темпераментной, такой же искренней в проявлении своих чувств, как много лет назад, в дни нашего первого знакомства, когда она была счастливой юной новобрачной. Прошло уже три с половиной года с тех пор, как умер Стэнли{367}, но мне кажется, что она поклоняется ему день и ночь, и я уверен, что для нее он остался таким же близким, каким был при жизни. Леди Стэнли - убежденная спиритка{367} и давно уже живет в атмосфере этого культа. Ее сестра, миссис Майерс, - вдова одного из виднейших спиритов, покойного президента Британского Психологического общества. Я не интересуюсь потусторонним миром, уверен, что мы ровно ничего о нем не знаем, но считаю, что держать нас в полнейшем невежестве по этому вопросу неправильно, несправедливо и неучтиво. Поэтому общение с леди Стэнли, которая твердо верит в его существование, и не просто верит, а считает это чрезвычайно важным, всегда было для меня полезным и приятным. Она столь же безгранично счастлива своею верой, сколь я доволен отсутствием оной, и мне даже показалось, что мы без всякого ущерба для себя могли бы поменяться местами; ибо в конечном счете единственное условие, необходимое для сохранения душевного покоя, - это отсутствие сомнений. Леди Стэнли, я и чернокожий дикарь в африканских джунглях, который поклоняется смоляному чучелку и не озабочен никакими религиозными сомнениями, ничем не отличаемся друг от друга и находимся в равно счастливом положении; любой из нас без всякого ущерба для себя мог бы поменяться местом с остальными, причем на этой сделке ни одна сторона не потеряла бы ни фартинга. Леди Стэнли хотела обратить меня в свою веру; было время, когда и я хотел бы сделать ее сторонницей своих убеждений, - но это время давно прошло; теперь я не стал бы пытаться поколебать чью-либо не омраченную никакими сомнениями религию - будь то даже религия африканского дикаря. Мне было очень трудно отказаться от миссионерства, от этого наименее простительного из всех человеческих ремесел, - но я вынужден был это сделать, ибо я не мог продолжать им заниматься, не испытывая тайного стыда оттого, что одновременно публично осмеиваю и проклинаю других миссионеров. Я узнал, что после Стэнли осталась незаконченная автобиография. В ней он честно и искренне описывает события своего детства и юности и, если память мне не изменяет, заканчивает ее рассказом о своем участии в Гражданской войне. Леди Стэнли готовит этот труд к изданию, и я был немало удивлен, но в то же время обрадован тем, что она не намерена скрывать некоторые обстоятельства, слухи о коих шепотом распространялись еще при жизни Стэнли, - в частности, что он был весьма низкого происхождения и родился в работном доме. Без сомнения, было время, когда она желала бы скрыть и предать забвению эти обстоятельства, однако теперь она выше этого; она живет в более возвышенном и благородном мире и, быть может, понимает, что теперь этим скромным происхождением следует гордиться, если вспомнить, что, вопреки ему, замечательный исследователь столь многого добился. Здесь я снова отвлекусь в сторону, чтобы сопоставить некоторые любопытные явления в области умственной гимнастики. Леди Стэнли верит, что дух Стэнли ни на минуту ее не покидает и все время беседует с нею о самых простых, обыденных вещах, - явление, которое представляется мне невероятным. Интересно, счел бы его невероятным архидиакон Уилберфорс? Не знаю, но мне кажется, что да. Мне кажется, что непорочное зачатие и прочие описанные в библии несообразности не представляют для него никаких затруднений, ибо его с колыбели приучали верить в невероятное, и он так к ним привык, что это получается у него легко и естественно; однако подобная тренировка не может убедить в существовании других невероятных явлений, если судить о них здраво и непредвзято. Уилберфорс - человек образованный, интеллигентный, он наделен тонким и острым умом и происходит из семьи, обладающей такими же качествами; поэтому он в состоянии беспристрастно судить о новых чудесах, и мне кажется, что он отвергнет притязания спиритизма с такою же твердостью, с какою принимает непорочное зачатие. Неужто мистера Уилберфорса с колыбели приучали верить в Святой Грааль{369}? Вряд ли, но тем не менее он в него верит, причем верит не только в существование Грааля, но и в то, что он им обладает. Если б я узнал об этом поразительном факте из вторых рук, я бы не поверил, я не поверил бы даже в том случае, если бы о нем говорилось в удостоверениях, выданных всеми двенадцатью апостолами, подписи которых были бы засвидетельствованы государственным нотариусом. Я сказал бы, что ученый, образованный, высокоинтеллигентный человек, который уверен в том, будто держит в руках Святой Грааль, может легко и безоговорочно поверить в россказни барона Мюнхгаузена и в прочую немыслимую чепуху. Текст, который я имею в виду, я нашел в следующей записи Эшкрофта: "Воскресенье, 23 июня. - Днем мистер Клеменс посетил архидиакона Уилберфорса в Вестминстере. При этом присутствовали сэр Уильям Крукс{369}, сэр Джеймс Ноулс, миссис Майерс (вдова автора книги "Человеческая личность и ее существование после телесной смерти") и еще семьдесят пять или сто человек". Не успел я войти, как архидиакон сообщил мне, что произошло поразительное событие - наконец нашли давно утраченный Святой Грааль, причем в его подлинности не может быть никаких сомнений. Если бы у меня над самым ухом выстрелили из пушки, я бы, наверное, не был так ошеломлен. С минуту - во всяком случае с полминуты - я думал, что он шутит, но потом это предположение улетучилось: он был как нельзя более серьезен и глубочайшим образом взволнован. Следуя за ним, я проложил себе путь сквозь толпу на середину гостиной, где стоял прославленный ученый сэр Уильям Крукс. Сэр Уильям - спирит. Мы окружили сэра Уильяма; миссис Майерс окликнула меня и присоединилась к нам. Затем мистер Уилберфорс обратился ко мне и продолжал свой рассказ о Святом Граале, причем было ясно, что сэр Уильям уже все это знает и, более того, верит в чудо. История вкратце состояла в следующем: молодому торговцу зерном, некоему мистеру Поулу, недавно явился ангел, приказал ему отправиться к старинному аббатству Гластонбери и откопать зарытый там Святой Грааль. Мистер Поул повиновался. Он отыскал указанное ангелом место, принялся копать и обнаружил реликвию под слоем твердой, утрамбованной земли в четыре фута толщиной. Все это произошло за неделю или за десять дней до нашего разговора 23 июня. Теперь Святой Грааль находился в доме архидиакона. Приличествующий случаю пиетет препятствовал тому, чтобы выставлять его напоказ толпе, но мистер Уилберфорс предложил дать мне возможность взглянуть на него, и поэтому я последовал за ним и за сэром Уильямом. К нам присоединилась миссис Майерс. Когда мы вошли в комнату, где находилась реликвия, мы увидели там того, кто нашел Грааль, и еще одного человека, - последний, по-видимому, охранял помещение. Мистер Поул принес ничем не примечательный, невзрачный деревянный ящик, осторожно вынул оттуда нечто завернутое в кусок белого полотна и передал это в руки мистеру Уилберфорсу, который неторопливо, очень осторожно и с необычайно серьезным видом начал развертывать полотно. Царившая вокруг торжественная тишина сама по себе производила глубокое впечатление, и я был очень взволнован. Тишина и торжественность всегда покоряют - независимо от того, что именно происходит. Торжественное настроение постепенно усиливалось и углублялось, ибо полотняная обертка оказалась довольно длинной. Наконец взорам открылся священный сосуд, который, по преданию, принял в себя драгоценную кровь распятого Христа. Двое из присутствующих верили, что перед ними тот самый сосуд, который под покровом ночи принесли и тайно вручили Никодиму{371} почти девятнадцать веков назад, после того как создатель вселенной во искупление грехов рода человеческого окончил свою жизнь на кресте; та самая чаша, которую четырнадцать веков назад, во времена короля Артура{371}, бесстрашный сэр Галахад, рыцарь без страха и упрека, искал в далеких странах, среди трудов и приключений; та самая чаша, в долгих и терпеливых поисках которой сложили свои головы и, горько сетуя, расстались с жизнью многие благородные рыцари иных, давно ушедших времен. И вот наконец она здесь; ее откопал какой-то торговец зерном из Ливерпуля; он не пролил ни капли крови, он не отправлялся в дальние странствия, от него не требовалось какой-либо особой чистоты сверх той, какая требуется от всякого торговца зерном в двадцатом веке; он даже не носил громкого имени; он не сэр Галахад, не сэр Борс де Ганис{371}, не сэр Ланселот Озерный{371} - он просто какой-то мистер Поул, о котором даже неизвестно, как его зовут, впрочем, кажется, Питерсон. Для этого не потребовалось ни кольчуги из сверкающей стали, ни увенчанного султаном шлема, ни щита с гербом, ни смертоносного копья, ни наделенного баснословной силою грозного меча - да и вообще никаких доспехов и никакого оружия, кроме плебейской кирки и заступа. И вот у нас перед глазами Святой Грааль, прославляемый в течение девятнадцати веков, самая знаменитая реликвия на свете, о которой так страстно мечтали, которую так долго, преданно и упорно искали; и тут же рядом, так близко, что до него можно дотронуться рукой, стоит тот, кто ее спас - человек по имени Питерсон Поул, да хранит его господь! Вот уж поистине волнующая минута. Строго говоря, это была вовсе не чаша, не ваза и не кубок. Это было просто блюдечко - зеленое стеклянное блюдечко, в которое было вставлено блюдечко из серебра. Поверхность блюдечка была украшена цветочками мягких тонов, с прорезями, сквозь которые виднелось заключенное внутри серебряное блюдечко. По форме, размеру и глубине это блюдечко ничем не отличалось от всех прочих блюдечек на свете. Быть может, когда-то оно было чашей, бокалом или кубком, но если даже так, то от времени оно сильно съежилось. Мистер Уилберфорс сказал, что это подлинный Святой Грааль, что в этом нет ни малейших сомнений, что в настоящее время нигде не существует другого подобного сосуда, что ему не менее четырех тысяч лет, а тот факт, что он был спрятан под четырехфутовым слоем твердой земли, служит лишним доказательством его древности, ибо для создания четырехфутового слоя твердой земли требуется много веков. Было совершенно ясно, что сэр Уильям Крукс (как ученый, он не признает никаких спорных научных открытий до тех пор, пока они, будучи подвергнуты самому строгому и беспощадному испытанию, не выдержат его и не будут абсолютно доказаны) вполне удовлетворен этими детскими догадками и пустыми рассуждениями, совершенно уверился в подлинности и неподдельности Святого Грааля и даже не сомневался в существовании того ангела несварения желудка, который принес торговцу зерном это известие. Я рад, что мне довелось дожить до этого часа, до этого удивительного часа. В моей жизни он единственный в своем роде, нет ничего, хоть сколько-нибудь его напоминающего. Я давно уже подозревал, что право человека называть себя мыслящим существом весьма сомнительно, но данный случай сокрушил все мои сомнения; теперь я совершенно уверен, что часто, очень часто в вопросах, касающихся религии и политики, мыслительные способности человека не выше, чем у обезьяны. Миссис Майерс уже много лет живет в атмосфере спиритизма и принимает все его утверждения, и тем не менее Святой Грааль оказался не по зубам даже ей, о чем она сообщила мне по секрету. Если бы этот случай произошел в Америке, то газеты всей страны корчились бы от смеха - независимо от того, находился ли попечитель Грааля на самой вершине церковной иерархии или в самом ее низу, но мистер Уилберфорс - высокопоставленный священнослужитель великой англиканской церкви, случай этот произошел в Англии, - и в этом все дело. Следуя обычаю, мы хранили молчание. Так же поступила и английская пресса. Через две-три недели после 23 июня в одной из лондонских газет появилась короткая заметка об открытии Грааля и были названы причастные к этому лица. Заметку передали по телеграфу через океан и опубликовали в американской прессе; на этом дело кончилось, и до сего дня я ни разу не видел и не слышал ни единого упоминания об этом происшествии ни в Европе, ни в Америке. 7 сентября 1907 г. [ТЕОДОР РУЗВЕЛЬТ] Три дня назад газета "Уорлд" окончательно признала мистера Рузвельта виновным в том, что он купил свою президентскую должность за деньги. Уже давно - в сущности, с самого дня выборов - его подозревали в этом невероятном преступлении, но до сих пор никто еще не приводил доказательств. Судья Паркер{373}, кандидат оппозиции, в то время обвинял его в вежливых парламентских выражениях, но мистер Рузвельт яростно опровергал эти обвинения, тем самым прибавив к бремени своих дурных поступков еще и ложь. Впрочем, эта прибавка не так уж велика для него, - он к ней привык, у него к ней особый талант, хотя он не любит и не терпит, чтобы неправду говорили другие. За последние три года он в разное время открыто обвинил в неправдивости целый десяток самых чистых людей в стране, всякий раз делая вид, будто преисполнен самого подлинного и искреннего негодования. Мистер Рузвельт поистине представляет собой самое поразительное событие в истории Америки (не считая ее открытия Колумбом). Теперь стали известны подробности того, как мистер Рузвельт приобрел президентскую должность, подкупив избирателей - вплоть до имен людей, которые давали деньги, и размеров их пожертвований. Эти люди - заправилы крупных корпораций, причем трое из них возглавляют монополию "Стандард Ойл". Теперь известно, что за неделю до дня выборов, когда закончилась избирательная кампания и были исчерпаны все законные способы использования ассигнованных на нее средств, мистер Рузвельт испугался и вызвал в Вашингтон мистера Гарримана{373}, чтобы тот принял меры для обеспечения победы республиканской партии в штате Нью-Йорк. Встреча состоялась, и Гарримана убедили раздобыть на это дело двести тысяч долларов. Он раздобыл двести шестьдесят тысяч, и все они были израсходованы на выборы за последнюю неделю кампании, - несомненно на покупку избирательных голосов, ибо время для использования денег каким-либо другим способом уже истекло. В заявлении, опубликованном в печати, судья Паркер теперь заявляет: "Совершенно очевидно, что в последние часы кампании этим деньгам можно было найти только одно практическое применение, а именно - увеличить уже имеющийся фонд, предназначенный для того, чтобы заручиться голосами широкого контингента неустойчивых избирателей, который образовался за долгие годы систематической коррупции на средства, жертвуемые людьми, готовыми купить поддержку тех, кто готов продать ее". Из общей суммы этих пожертвований двести тысяч долларов было израсходовано в Нью-Йорке, и мистер Гарриман утверждает, что благодаря этому пятьдесят тысяч неустойчивых избирателей, вопреки своему первоначальному намерению, подали голос за мистера Рузвельта, что составило разницу в его пользу в сто тысяч голосов. В течение многих лет богатые корпорации тратили крупные суммы на укрепление господства республиканской партии, с условием, что взамен им будет обеспечена поддержка и защита их монополий. Все эти годы их честно поддерживали в соответствии с соглашением, но на сей раз было совершено предательство. Мистер Рузвельт увидел, что нападение на большие корпорации будет способствовать его популярности и, ни минуты не колеблясь, нарушил свой контракт. Мистер Гарриман и все прочие купили его и заплатили за него, но это ничего не значит для человека, который всегда готов продать свою честь за такую сумму, какую он может получить на рынке, - да что там, просто за широковещательную рекламу. Мистер Рузвельт теперь восхищается поступком федерального судьи из Чикаго. Вот человек, который ему по душе. Этот судья ухитрился оштрафовать компанию "Стандард Ойл" на двадцать девять миллионов двести сорок тысяч долларов, и президент в восторге от такой грандиозной рекламы. Маловероятно, что после апелляции Верховный суд утвердит это решение, но президенту все равно - реклама остается рекламой. Он отправил государственного секретаря Тафта{375} в предвыборное турне вокруг света. Опять реклама. Он отправляет флот Соединенных Штатов в Сан-Франциско через Магелланов пролив - все напоказ, все для рекламы, - хотя ему известно, что если корабли во время этого рискованного плаванья будут повреждены, в Тихом океане их нельзя будет отремонтировать из-за отсутствия верфей; но экскурсия наделает много шума, а мистеру Рузвельту только того и надо. Мистер Рузвельт сделал все что мог, чтобы уничтожить все отрасли американской промышленности, и теперь, находясь в полуразрушенном состоянии, они с ужасом ожидают, что он станет делать дальше. Еще один удар, и им, быть может, придет конец. Он безусловно позаботится об этом ударе, если сможет его достаточно разрекламировать. Землетрясение в Сан-Франциско, которое разрушило город и наделало столько шуму в мире, было лишь ничтожным эпизодом местного значения; оно ограничилось узкой полосой Тихоокеанского побережья и было жалким провинциалом по сравнению с мистером Рузвельтом, ибо он - настоящее, и притом самое колоссальное землетрясение в истории человечества; когда он трясется, он приводит в содрогание всю страну от Атлантического до Тихого океана и от Канады до Мексиканского залива; этих конвульсий не может избежать ни один самый ничтожный поселок. За какие-нибудь полгода он обесценил все виды собственности в Соединенных Штатах - в одних случаях на десять процентов, в других случаях - на двадцать, а в некоторых - на пятьдесят. Полгода назад страна оценивалась в сто четырнадцать миллиардов, теперь она не стоит и девяноста. Правительство лишилось доверия общества; возможно, что вслед за этим оно лишится и кредита. Мистер Рузвельт - самое ужасное из всех бедствий, какие обрушивались на нашу страну со времени Гражданской войны, но огромная масса населения обожает его, любит его до безумия, просто боготворит. Такова истина. Она звучит как клевета на умственные способности рода человеческого, но это не так; возвести клевету на умственные способности рода человеческого совершенно невозможно. Снизойдем до мелочей: президент собирается совершить еще одно рекламное турне: через две-три недели он намерен обозреть реку Миссисипи, этот несчастный, старый заброшенный водный путь, который был полем моей деятельности, когда я служил лоцманом в дни его процветания, почти пятьдесят лет назад. Он выедет из Каира, спустится вниз по течению на пароходе и всю дорогу будет производить страшный шум. Он готов принять участие в любом, изобретенном первым встречным фантастическом плане разграбления государственного казначейства, при условии, что сможет использовать его для рекламы. На этот раз он выступает в качестве орудия старой ненасытной шайки заговорщиков, называющих себя Обществом по улучшению Миссисипи, - в течение тридцати лет они ежегодно сосали кровь государственного казначейства под видом фантастических попыток улучшить состояние этой бесполезной реки, а на самом деле питали этой кровью избирательную машину республиканской партии. Эти попытки ничуть не улучшили реку - по той простой причине, что никакие человеческие усилия не могут ее улучшить. Миссисипи всегда будет поступать по-своему, никакие технические средства не могут заставить ее поступать иначе; она всегда смывала жалкие плетеные изгороди инженеров и разливалась куда ей заблагорассудится и всегда будет продолжать в том же духе. Поездка президента предпринята с целью совершить еще одну растрату государственных средств, и этот проект принесет ему успех - успех и рекламу. 3 октября 1907 г. [СОБАКА] В некоторых отношениях я был всегда исключительно щепетилен. Даже в самом раннем возрасте я не мог заставить себя воспользоваться деньгами, добытыми нечестным путем. Я пытался не раз, но добродетель всегда торжествовала. С полгода тому назад генерал-лейтенант Нельсон А. Майлс давал в Нью-Йорке пышный обед. Перед тем, как идти к столу, мы с генералом о чем-то болтали в гостиной, и он мне сказал: - Мы с вами знакомы лет тридцать, не правда ли? Я сказал: - Да, в этом роде. Он задумался и сказал: - А ведь мы могли встретиться в Вашингтоне в 1867 году. Мы были там в одно время. Я сказал: - Да, но вы забываете, что я был никому не известен. Не подавал еще даже надежд. Вы же, прославленный герой Гражданской войны, только что вернулись с блистательной кампании на Дальнем Западе, получили звание бригадного генерала, и ваше имя было у всех на устах. Если бы мы и встретились, эта встреча давно испарилась бы в вашей памяти - разве что, если бы она была связана с чем-нибудь чрезвычайным. Прошло уже сорок лет, разве можно так долго хранить в памяти случайную встречу? Тут я направил беседу по другому пути и имел к тому достаточный повод. Я мог бы напомнить без труда генералу, что мы с ним встречались в 1867 году в Вашингтоне, но я воздержался из боязни сконфузить себя и его. Дело было вот так. Я только вернулся тогда из поездки на "Квакер-Сити" и заключил договор с Элиша Блиссом из Хартфорда на книгу о моем путешествии. Я был без гроша и отправился в Вашингтон поискать что-нибудь подходящее, чтобы продержаться, пока я буду писать свою книгу. В Вашингтоне я встретил Уильяма Суинтона, и мы вместе с ним разработали план, как добывать хлеб насущный. Мы стали отцами и основателями совсем нового начинания, столь привычного ныне в газетной работе. Мы создали первый на нашей планете газетный синдикат. Он был невелик, но начинают с малого. В списке наших клиентов значилось двенадцать газет. Это были газетки, влачившие жалкое существование в самых безвестных глухих углах нашей страны. Все они были чрезвычайно горды, что имеют собственного корреспондента в столице, а мы были очень довольны, что являемся предметом их гордости. Каждая из газет получала от нас два еженедельных письма - по доллару за письмо. Каждый из нас писал раз в неделю письмо и, размножив его в двенадцати экземплярах, посылал нашим патронам. Таким образом мы вдвоем зарабатывали двадцать четыре доллара, на которые при наших скромных расходах могли жить вполне беспечально. Суинтон был одним из самых милых людей, каких мне доводилось встречать, и согласие нашей совместной жизни не знало предела. Суинтон был от природы тактичен; воспитание развило в нем эту черту. Он был высокообразованным человеком; был ангельски кроток; был чист и в речах и в помыслах. Он был шотландец и пресвитерианин старой закваски, я имею в виду, что он был предан своей религии, относился к ней с глубокой серьезностью и черпал в ней утешение и душевный покой. Пороков у Суинтона не было ни одного, не считая бескорыстной и нежной страсти к шотландскому виски. Я не считал это пороком; Суинтон, как сказано, был шотландцем, а для шотландца шотландское виски все равно, что молоко для человека другой национальности. Скорее это была добродетель - правда, не из дешевых. Еженедельные двадцать четыре доллара были для нас состоянием, если бы не бутылка. Бутылка же требовала непрестанных расходов. Стоило денежному переводу чуть задержаться, и мы оказывались на краю бездны. Был как раз такой случай. Нам требовались три доллара. Они были нужны нам сию же минуту, немедленно. Уже не помню на что они были нужны, только помню, что были нужны до зарезу. Суинтон сказал мне, чтобы я шел и достал три доллара; сказал, что и он пойдет тоже. У него не было и тени сомнения, что мы с ним достанем нужные деньги, - такова была твердость его религиозных воззрений. Я, говоря по совести, не разделял его веры. Я понятия не имел, где мне добыть три доллара, и так ему и сказал. Я увидел, что ему стало стыдно за слабость моей веры. Он сказал, чтобы я не раздумывал; бог нам поможет. Он сказал это так, словно это само собой разумелось. Я увидел, что он действительно уповает на божью помощь и счел нужным сказать, что, насколько я знаком с этим предметом... Не буду передавать нашего спора. Его твердая вера подкрепила меня. Я вышел почти уверенный, что бог нам поможет. Битый час я скитался по улицам, тщетно стараясь придумать, как мне достать три доллара. Наконец, я забрел в "Эббит-Хауз" - это был новый отель - и присел отдохнуть в холле. Вскоре в холл вбежала собака. "Ты не обидишь меня?" - прочел я в ее глазах. Я ответил ей тоже взглядом, что она найдет во мне друга. Она благодарно помахала хвостом, подошла, положила мордочку мне на колени и устремила на меня неотразимо-ласковый взгляд карих глаз. Это было прелестное существо, изящное, как юная девушка, все в шелке и бархате. Я поглаживал ее шелковистую голову и ласкал ее вислые ушки, - мы походили на влюбленную пару. В эту минуту бригадный генерал Майлс, герой дня, вошел в холл отеля молодцеватой походкой в синем с золотом нарядном мундире, привлекая к себе внимание присутствующих. Он увидел собаку и сразу остановился, глаза его загорелись; в его сердце, как видно, жила еще страсть к этим милым зверям. Генерал наклонился и погладил собаку. - Какой чудный песик, просто красавец! Не продадите ли вы его? Я был поражен. Вот оно чудо! Предсказание Суинтона начинало сбываться. Я сказал: - Что же, могу продать. - Сколько вы просите? - Три доллара. Генерал, видимо, удивился. - Три доллара? Только три доллара? Но ведь это замечательная собака. Она должна стоить не меньше пятидесяти долларов. Будь я хозяин, я не продал бы ее и за сто. Подумайте, я не хочу обижать вас. Если бы он знал действительное положение вещей, он понял бы, что не может меня обидеть, равно, как я не могу обидеть его. Я ответил твердо, так же, как в первый раз: - Три доллара.