диких кабанов, еще более свирепых, чем медведи. Одна из лучших собак была убита диким вепрем. Охотники, в том числе и президент, ежедневно плавали в озере. "Вода была очень теплая, - сказал он, - и я не боялся аллигаторов, как некоторые другие". Геркулесу кажется замечательным все, что он делает; когда другие проявляют небрежность и то там, то сям пропускают какую-нибудь достойную восторженного комментария деталь, он восполняет пробел самолично. Мистер Эннолдс упустил случай: если бы он внимательно следил за происходящим, он мог бы сам сказать комплимент насчет аллигатора и получил бы за него еще одну двадцатку. 1 ноября 1907 г. [ТЕОДОР РУЗВЕЛЬТ] Это очень странный кризис. Он не похож ни на какой другой кризис в истории нашей страны. Кризис, к которому мы привыкли, - это буря, ураган, циклон, сметающий на своем пути все ценности и разрушающий производство, подобно тому как циклон вырывает с корнем леса и оставляет от городов беспорядочные груды развалин. Но теперешний кризис - это нечто новое; это тихий, бесшумный, полузадушенный кризис; он не вызывает ни шума, ни истерик, ни вспышек безумия; он не похож на бурю, это скорее мор или паралич, - как будто деловая жизнь нашего восьмидесятимиллионного народа внезапно остановилась и все в изумлении и страхе праздно опустили руки. Обстановка напоминает какую-то мощную машину, с которой соскочил приводной ремень, но под действием прежнего толчка, ныне ставшего губительным, она все еще продолжает работать вхолостую. В финансовом мире не произошло ни одного значительного банкротства. Не было ни взрывов, ни раскатов грома, ни землетрясений; нет ничего, кроме страшной гнетущей тишины и насыщенной мрачными предчувствиями атмосферы. Слова "временное увольнение" стали настолько распространенными, что просто навязли в зубах. То один, то другой, то третий огромный концерн временно увольняет одну, две или три тысячи человек, и это дает нам возможность судить об условиях, создавшихся во множестве крупных предприятий страны; однако существует гораздо более распространенное и губительное временное увольнение, о котором не пишут в газетах. Это временное увольнение происходит под спудом во всех концах страны; это - сокращение одного служащего из каждых троих, занятых в скромных мелких фабриках и мастерских по всей Америке; это временное увольнение исчисляется не тысячами, как на предприятиях-гигантах, а сотнями тысяч, которые в сумме дают миллионы; по сравнению с ним временное увольнение в крупных компаниях - просто жалкий пустяк и безделица. Семьи, нанимавшие четверых слуг, теперь обходятся тремя; семьи, нанимавшие двоих слуг, обходятся одним; а семьи, у которых была одна служанка, обходятся вообще без прислуги. Приходящая гувернантка, воспитывавшая шестерых детей, потеряла троих воспитанников, а гувернантка, воспитывавшая троих детей, потеряла всех своих воспитанников; конторских служащих - мужчин и женщин - увольняют пачками; в стране не осталось ни одной отрасли торговли или промышленности, которая не сократила бы свой объем и не поставила под угрозу хлеб насущный одного или целой тысячи семейств. Везде и всюду царит уныние, и виновником его является мистер Рузвельт. На прошлой неделе нам грозил огромный всеобъемлющий крах. Не разразился он только лишь потому, что "разбойники-миллионеры", которых президент так любит поносить, чтобы снискать аплодисменты галерки, вмешались и остановили разорение. Мистер Рузвельт быстро приписал эту честь себе, и имеются все основания полагать, что наш одурманенный народ считает это действительно его заслугой. Крупные финансисты спасли все значительные банки и кредитные общества в Нью-Йорке, за исключением кредитного общества "Никербокер". Это общество не имело друзей и вынуждено было временно приостановить платежи, причем его обязательства - главным образом вклады - составляют около сорока двух миллионов. Вследствие временной приостановки платежей никто ничего не потеряет, однако двадцать две тысячи вкладчиков будут в той или иной степени испытывать неудобства. В течение недели Совет Болтунов этого общества колебался, пытаясь придумать способ спасти своих акционеров от обложения. Разумеется, я непременно должен был оказаться вкладчиком единственного концерна, попавшего в беду, - такова уж моя судьба. У меня там вклад в пятьдесят одну тысячу долларов. Я оскорблен и искренне сочувствую тому молодому человеку, который... Кажется, я уже говорил об этом Молодом Христианине много лет назад в одной из глав этой "Автобиографии", точно не помню. Дело было так. Однажды в воскресенье я должен был выступить на собрании нескольких Христианских Ассоциаций Молодых Людей{400} в театре Маджестик. Мы с моей секретаршей вошли в здание через служебный вход, уселись в ложе и с удивлением озирали расстилавшиеся перед нами бесконечные ряды пустых скамеек. Секретарша тотчас же направилась к главному входу узнать, в чем дело. Не успела она выйти из зала, как туда, словно волны прибоя, ворвались толпы Молодых Христиан. С трудом прокладывая себе путь сквозь этот поток, секретарша добралась до главного входа. К этому времени театр был уже полон, а конная и пешая полиция отражала атаки оставшихся на улице толп Молодых Христиан, которые стремились прорваться в помещение. Наконец полиции удалось закрыть двери. На улице остался один-единственный человек - так уж непременно всегда бывает. Ему удалось было просунуться в закрывающуюся дверь, но рослый полицейский оттеснил его назад. Молодой человек понял, что все пропало. Обуреваемый обидой и возмущением, он с минуту не находил слов, а потом сказал: "Я семь лет был примерным членом Христианской Ассоциации Молодых Людей и ни разу не получил за это никакой награды, и вот опять это проклятое невезение, черт бы его побрал!" Я хоть и не такой богохульник, но вполне понимаю этого молодого человека и глубоко ему сочувствую. 2 декабря 1907 г. [ЭНДРЬЮ КАРНЕГИ{400}] Вчера я получил письмо для Эндрью Карнеги, который как раз справляет свое семидесятилетие с помощью друзей, и я поехал в город передать ему это письмо, предварительно предупредив его по телефону, что приеду в середине дня. Я приехал в его дворец вскоре после трех и передал письмо; затем мы удалились в комнату, которую он называет своим "уютным уголком", чтобы поболтать, пока я буду ждать мистера Брайса, британского посланника, - он должен был с кем-то повидаться, но просил меня подождать, так как скоро вернется. Я охотно согласился, ибо много лет встречаюсь с мистером Брайсом, главным образом за его гостеприимным столом в Лондоне, и всегда не только уважал и почитал его, но также благоговел перед ним. Прождав час, я убедился, что дальше ждать бесполезно, но этот час не пропал даром, ибо Эндрью Карнеги за все то долгое время, что я его знаю, всегда представлял собой интересный объект для изучения, а вчера он, как всегда, был на высоте. Если бы я хотел кратко охарактеризовать мистера Карнеги, я назвал бы его Человек Без Утайки. Он ничем не отличается от прочих представителей рода человеческого, с тою лишь разницей, что прочие представители пытаются утаить свою истинную сущность и им это удается, тогда как Эндрью пытается утаить свою сущность, но ему это не удается. Вчера он был в ударе и все время разоблачал себя, казалось, сам того не сознавая. Я не могу взять на себя смелость заявить, что он этого не сознавал. "Казалось" - пожалуй, более подходящее выражение. Он всегда говорит только на одну-единственную тему - о самом себе. Не то чтобы он упражнялся в автобиографическом жанре; не то чтобы он рассказывал вам, как он - одинокий, бедный юноша - мужественно боролся за существование в чужой стране; не то чтобы он рассказывал вам о настойчивости и упорстве, с какими он умножал свои богатства, преодолевая препятствия, которые наверняка сломили бы всякого другого человека, находящегося в подобном положении; не то чтобы он рассказывал вам, как он наконец достиг вершины своих честолюбивых стремлений и сделался повелителем двадцати двух тысяч человек и обладателем одного из трех самых гигантских состояний своего времени, - нет, что касается этих успехов, то вы едва ли найдете человека столь же скромного; он почти никогда даже мимолетно не упоминает о них; и тем не менее, как я уже сказал, его излюбленная тема, единственная тема, которой он страшно интересуется в данный момент, то есть в тот момент, когда он находится в обществе, - это он сам. Я уверен, что на эту тему он способен заговорить самого себя до смерти, если только вы будете сидеть и слушать. Но каким образом он превращает самого себя в свою тему? Вот каким. Он бесконечно, беспрерывно и неустанно говорит о тех знаках внимания, которые ему оказывают. Иногда это существенные знаки внимания, но чаще всего они весьма незначительны; но все равно - ни один знак внимания не остается незамеченным, и он любит упиваться ими. Его друзья с ужасом замечают, что, беспрестанно добавляя новые знаки внимания к своему списку, он никогда не вычеркивает из этого каталога ни одного старого, залежалого знака, чтобы освободить место для более свежих. Он выкладывает перед вами полный и подробный список, и вы должны принять его целиком, включая последние поступления, если на это хватит времени и если вы это переживете. Это самое тяжкое испытание из всех, какие я знаю. Он - новоявленный "старый моряк"{402}; совершенно невозможно отвлечь его от этого излюбленного предмета, - в изнеможении и отчаянии вы пытаетесь отвлечь его всякий раз, когда вам представляется возможность, но эти попытки никогда не удаются: он использует ваше замечание как предлог для того, чтобы снова вернуться к своей теме. Года два назад Гилдер (из "Сенчюри") и я приехали к мистеру Карнеги по одному делу, связанному с генералом Карлом Шурцем{402}, который в то время был тяжело болен. Мы условились посетить вместе с мистером Карнеги семью Шурца - он его ближайший сосед, - после чего наша миссия была окончена, и мы хотели удалиться. Но не тут-то было. В своем кабинете мистер Карнеги носился от фотографии к фотографии, от автографа к автографу, от одной книги с авторской надписью к другой, жужжа над ними, словно упоенная счастьем колибри, ибо каждый из этих предметов представлял собой комплимент мистеру Карнеги. Некоторые из этих комплиментов стоили того, чтобы их хранить и помнить, но некоторые совершенно того не стоили; некоторые были знаками искреннего восхищения человеком, который щедрой рукой раздавал миллионы долларов на "библиотеки Карнеги", тогда как другие были явными знаками почтения к его денежному мешку; но каждый из них был для него источником радости, и он, захлебываясь от восторга, говорил о них, расписывал их и распространялся о них. Одним из этих сувениров было стихотворение, сочиненное рабочим из Шотландии. Это недурное литературное произведение весьма музыкально воспевало славные деяния Эндрью. Оно было написано на шотландском диалекте, и Эндрью прочитал его нам, и прочитал хорошо, - так хорошо, что ни один человек, родившийся за пределами Шотландии, ровно ничего не мог понять. Затем он рассказал нам о том, как король Эдуард{410} нанес ему визит в замке Скибо в Шотландии. Мы уже раньше слышали, как он читает это стихотворение и рассказывает о визите короля, но мы были обречены на то, чтобы и впоследствии еще много раз услышать, как он читает это стихотворение и рассказывает об этом визите. Когда сей предмет был явно исчерпан, мы надеялись ускользнуть, но этому не суждено было сбыться. Он водил нас из одной комнаты в другую, заставляя заходить в каждую под предлогом того, что там находится нечто достойное нашего внимания; однако там неизменно оказывалось все то же - либо золотая шкатулка, в которой хранилась Хартия вольностей города Лондона, Эдинбурга, Иерусалима или Иерихона; либо большая фотография, изображающая всех литейщиков, которых он вспоил, вскормил и сделал миллионерами (эту фотографию они ему преподнесли, заодно устроив в его честь банкет); либо это оказывались полки - мы вынуждены были их осмотреть, - набитые сверху донизу присланными со всех концов света заявлениями с просьбой учредить "библиотеку Карнеги"; либо это было то, се, пятое, десятое или черт знает что еще в форме какого-нибудь распроклятого знака внимания, который был когда-то ему оказан. Но самым раздражающим во всем этом было следующее: ему ни на секунду не приходило в голову, что все эти знаки внимания большей частью были данью его деньгам, а вовсе не ему самому. Он купил себе славу и заплатил за нее наличными; он тщательно обдумал и подготовил эту славу; он устроил так, чтобы его славное имя не сходило с уст грядущих поколений. Он искусно, ловко и надежно обеспечил осуществление своих планов и добьется того, чего хотел. Каждый город, поселок или деревня на земном шаре может получить публичную библиотеку на следующих неизменных условиях: когда заявитель соберет половину необходимой суммы, Карнеги предоставит вторую половину, а на здании библиотеки должно быть на вечные времена начертано его имя. В течение последних шести - восьми лет он ежегодно затрачивал на это дело шесть или семь миллионов долларов. Он продолжает это до сих пор; по планете уже разбросано множество "библиотек Карнеги", и он все время вносит добавления в их список. После его смерти наверняка окажется, что он отложил огромную сумму, годовые проценты с которой должны до скончания времен использоваться на учреждение "библиотек Карнеги". Я уверен, что через три или четыре столетия мировая сеть "библиотек Карнеги" будет значительно гуще, чем сеть церквей. Это весьма дальновидный план, и он внушит многим уверенность в том, что Карнеги - человек дальновидный во многих других, более важных вопросах. Я не сомневаюсь, что он обладает дальновидностью в великом множестве мелких вопросов, - такой дальновидностью обладают флюгеры или ловкие спекулянты, такая дальновидность помогает человеку, правильно высчитав уровень воды, входить в гавань с приливом, выходить из нее с отливом, постоянно оставаясь на гребне волны, тогда как другие, не менее умные люди, которые, однако, привержены скорее принципам, нежели выгоде, непременно сядут на мель. Весьма возможно, хотя и маловероятно, что Карнеги думает, будто публика считает его библиотечный план проявлением широкой и бескорыстной благотворительности, тогда как на самом деле публика ничего подобного не считает. Публика благодарна мистеру Карнеги за его библиотеки и рада видеть, что он тратит свои миллионы на такое полезное дело, но она не обманывается относительно его мотивов. Это происходит не потому, что публика умна, - ибо публика отнюдь не умна, - а лишь потому, что предубеждение публики против мистера Карнеги мешает ей обмануться в мотивах Карнеги. Публика обманулась в мотивах президента Рузвельта, когда он издал противозаконный приказ 78, но это произошло потому, что публика была охвачена восторгом перед нашим маленьким кумиром. Даже глупые люди, не входящие в святую республиканскую общину, знали, что приказ 78 - попросту налет мастеров по подкупу избирателей на государственное казначейство. Было бы несправедливо утверждать, будто мистер Карнеги жертвует деньги всего лишь с целью приобретения славы. Он не раздает сколько-нибудь крупные суммы, не имея в виду создать рекламу, - но можно привести примеры, когда требуемое признание преходяще и быстро предается забвению. Однако вернемся ко вчерашнему посещению мистера Карнеги в его дворце. Одно из его первых замечаний было весьма характерно - характерно в следующем отношении: в нем упоминалось о новом знаке внимания, который он получил; характерно также и в следующем отношении: он без всяких церемоний притянул этот знак за уши, даже не утруждая себя поисками удобного предлога. Он сказал: "Я был в Вашингтоне и виделся с президентом". Затем он добавил с тем заученным и испытанным небрежным видом, какой принимают люди, собираясь констатировать факт, которым они гордятся, но не желают этого показать: "Он просил меня приехать". Я знал, что он это скажет. Если верить Карнеги, то он никогда не ищет общества великих мира сего, - великие мира сего всегда ищут его общества. Он рассказал мне об этой беседе. Президент просил у него совета по поводу существующего ныне в Америке бедственного положения в области коммерции, и мистер Карнеги дал ему этот совет. Весьма характерно для мистера Карнеги было то, что он не вдавался в подробности совета, который он дал, и не пытался восхвалять себя как советчика. Это любопытно. Он знал, и я знал - и он знал, что я знаю, - что он вполне может давать советы президенту и что данный им совет в высшей степени важен и ценен, - и все же он не стал тратить на него хвалебных слов; он никогда не хвастается своими подлинными успехами, своими великими успехами; они, по-видимому, ничуть его не интересуют; он интересуется - и весьма сильно - лишь лестью, которая потоками изливается на него под видом похвал, а также другими приятными мелочами, которые другие люди тоже ценят, предпочитая, однако, скрывать этот факт. Я должен повторить, что он внушает изумление своей истинной скромностью относительно совершенных им великих дел и своим детским восторгом перед пустяками, которые питают его тщеславие. Мистер Карнеги знает самого себя не лучше, чем если бы он впервые познакомился с самим собой позавчера. Он считает себя резким, прямым и независимым человеком, который высказывает свое мнение в письменной и устной форме с какой-то сверхнезависимостью в духе Четвертого июля, тогда как на самом деле он, подобно всем прочим представителям рода человеческого, смело высказывает свои мысли лишь в том случае, когда это совершенно безопасно. Он думает, что презирает королей, императоров и герцогов, тогда как, подобно всем прочим представителям рода человеческого, способен целую неделю упиваться малейшим знаком внимания со стороны любого из них и семь лет подряд восторженно болтать на эту тему. Я пробыл там около часа и уже собирался уходить, когда мистер Карнеги вдруг - по всей видимости, совершенно случайно - вспомнил нечто, что выскочило у него из головы, - это нечто на самом деле крепко засело у него в голове и не выскакивало оттуда ни на одну секунду в течение всего часа, и об этом нечто он ужасно хотел мне рассказать. Он вскочил и воскликнул: "Постойте минутку! Я помню, что хотел вам кое-что сообщить. Я хочу рассказать вам о моей встрече с императором". Он имел в виду германского кайзера. Его слова тотчас вызвали перед моими глазами картину: Карнеги и кайзер - так сказать линейный корабль и бруклинский паром; солидный высокий мужчина и крохотная божья тварь - булавка, которой жена Голиафа пришпилила бы к веревке свою кофту, вывешенную для просушки, - во всяком случае, могла бы пришпилить, если б захотела. Я представил себе смелое крупное лицо кайзера, независимое лицо, каким я его помню, и представил себе поднятое к нему другое лицо - хитрую лисью мордочку, обрамленную седыми бакенбардами, счастливую, восторженную, осиянную священным пламенем мордочку, и услышал нечленораздельный писк: "Неужто я в раю или это всего лишь только сон?" Я должен немного остановиться на росте Карнеги - если можно назвать это столь громким именем - ради грядущих поколений. Грядущие поколения будут счастливы услышать об этой черте от очевидца, ибо вопрос о росте неизменно будет интересовать грядущие поколения, когда они станут читать о Цезаре, Александре, Наполеоне и Карнеги. По правде говоря, мистер Карнеги нисколько не ниже Наполеона, он нисколько не ниже многих других прославленных в истории мужей, но он почему-то выглядит ниже ростом, чем на самом деле. Он выглядит невероятно, неправдоподобно низеньким. Я не знаю, чем объясняется это явление, я не знаю его причины - и потому должен оставить его без объяснений. Но всякий раз, когда я вижу мистера Карнеги, я вспоминаю один случай, который произошел в уголовном суде Хартфорда лет за десять до того, как я в 1871 году поселился в этом городе. Там жил крохотный адвокатик по имени Кларк, который прославился двумя вещами: своей миниатюрностью и своей необыкновенной дотошностью при перекрестном допросе свидетелей. Рассказывали, что когда он кончал допрос свидетеля, последний превращался в выжатый лимон. За одним исключением. Это был единственный случай, когда свидетель не превратился в выжатый лимон. Свидетельницей была ирландка огромного роста, которая давала показания по своему собственному делу - по делу об изнасиловании. Согласно ее показаниям, она, проснувшись поутру, увидела лежавшего рядом с нею обвиняемого и обнаружила, что ее изнасиловали. Многозначительно смерив глазами ее величественную фигуру, адвокат сказал: - Сударыня, неужели вы надеетесь заставить присяжных поверить в столь небывалое чудо? Если кто-нибудь способен принять всерьез такую несообразность, вы могли бы с таким же успехом обвинить в этом деле меня. Представьте себе, что вы проснулись и увидели, что рядом с вами лежу я. Что бы вы подумали? Ирландка критически смерила его неторопливым проницательным взором и промолвила: - Я бы подумала, что у меня был выкидыш! Итак, Карнеги вскочил и заявил, что хочет рассказать мне о своей встрече с императором, а затем поведал мне нижеследующее: - Мы с Тауэром поднялись на борт "Гогенцоллерна" совершенно неофициально - во всяком случае, поскольку речь идет обо мне, ибо для меня императоры и простые смертные совершенно равны, и поэтому я не заботился о том, чтобы о моем прибытии каким-либо образом возвещали. На палубе стоял император; он говорил, а собравшаяся в некотором отдалении обычная пышная толпа позолоченных и блистательных военно-морских и гражданских чинов почтительно слушала его речь. Я остановился в стороне, спокойно наблюдая, и погрузился в свои мысли. Император не знал, что я прибыл. Вскоре посол сказал: - Ваше величество, здесь присутствует американец, которого вы неоднократно желали видеть. - Кто это, ваше превосходительство? - Эндрью Карнеги. Император вздрогнул (это движение можно было бы выразить словами: "О боже!") и проговорил: - Ага! Человек, которого я хотел видеть. Приведите его ко мне. Приведите его ко мне. Он сам пошел мне навстречу, сердечно пожал мне руку и, смеясь, сказал: - Мистер Карнеги, я знаю, что вы убежденный и неисправимый Независимый, что вы уважаете королей и императоров не больше, чем всех прочих людей, но мне это нравится; мне нравится человек, который имеет свое мнение и говорит то, что думает, не заботясь об одобрении высшего общества. Это правильный дух, это смелый дух, и на нашей планете его слишком мало. Я сказал: - Я рад, что вы, ваше величество, готовы принять меня таким, какой я есть. Мне не пристало отрицать, опровергать или даже смягчать то, что ваше величество сказали обо мне, ибо это чистая правда. Я при всем желании не мог бы не быть независимым, ибо дух независимости - свойство моей натуры, а натура человека - нечто прирожденное, а не благоприобретенное. Но тем не менее, ваше величество, есть вещи, перед которыми я благоговею. Что я уважаю, почитаю, перед чем благоговею и чему поклоняюсь - это Человек! Человек, цельный человек, бесстрашный человек, мужественный, разумный и справедливый человек; мне безразлично - родился ли он в канаве или во дворце, - если он человек, я перед ним преклоняюсь. Ваше величество - человек, цельный человек, мужественный человек, и я уважаю вас именно за это, а не за ваше высокое положение в мире. И так далее и тому подобное. Это была битва комплиментов, славословия и до неприличия безмерных восторгов с обеих сторон. Некоторые речи, адресованные мистером Карнеги императору, представляли собой возвышенные, напыщенные, витиеватые, оглушительные образцы ораторского искусства, и теперь, произнося их снова, он воспроизводил их энергично, темпераментно, яростно жестикулируя. Это было прекрасное и волнующее зрелище. Мы все похожи друг на друга - внутренне. Мы похожи друг на друга также и внешне - все, за исключением Карнеги. Хотя мы скептически настроенные демократы, мы захлебываемся от счастья, когда нас замечает герцог; а когда нас замечает монарх, то мы до конца дней своих страдаем размягчением мозга. Мы изо всех сил стараемся умолчать об этих бесценных встречах, и порою некоторые из нас ухитряются держать своих герцогов и монархов про себя; это стоит нам немалых трудов, но порою нам это удается. Что касается меня, то я так старательно и настойчиво тренировался в этом виде самоотречения, что ныне могу спокойно и безучастно наблюдать, как возвратившийся из Европы американец небрежно и с благодарностью подражает графам, с которыми встречался; я могу наблюдать молча и безмятежно, не пытаясь вывести его на чистую воду и заставить его раскрыть свои карты, хотя у меня у самого припрятаны на всякий случай три короля и парочка Императоров. Для того чтобы достигнуть таких высот самопожертвования, требуется очень много времени, и Карнеги их не достиг - и никогда не достигнет. Он любит говорить о своих встречах с монархами и аристократами; любит говорить об этих великолепных, искусственно созданных кумирах слегка презрительным и сочувственным тоном, пытаясь показать, будто эти встречи вовсе не самые драгоценные безделушки в сокровищнице его памяти; но он - всего лишь человек и поэтому не может окончательно обмануть даже самого себя, не говоря уже о своей кошке. При всем его снисходительном презрении восторг Карнеги по поводу его связей с великими мира сего доходит до мании. Прошло уже, наверное, не меньше четырех лет с тех пор, как король Эдуард посетил его в замке Скибо, и все же я готов биться об заклад, что с той поры не было дня, когда бы он не рассказывал об этом кому-нибудь и не распространялся о том, будто он придавал так мало значения визиту, что даже забыл о нем, вследствие чего королю пришлось ждать, пока мистера Карнеги известят о его приезде. Мистер Карнеги никак не может оставить в покое визит короля, он во всех подробностях рассказывал мне о нем не меньше четырех раз. Когда он прибег к этой пытке во второй, в третий и в четвертый раз, он, разумеется, знал, что это второй, третий и четвертый раз, ибо у него превосходная память. Я уверен, что он не пропустит ни одного случая рассказать о визите короля, без того чтобы не выжать из этого случая все возможное. У него есть привлекательные качества, и он мне нравится, но вряд ли я смогу еще раз выдержать визит короля Эдуарда. В разговоре о своем недавнем посещении президента - по его вызову - мистер Карнеги необыкновенно деликатно критиковал некоторые последние безумства мистера Рузвельта; одно из них - это отказ президента от своего прошлогоднего требования: строить по одному линейному кораблю в год, и замена этого требования политикой, которой он придерживается с прошлой недели: он требует немедленно построить четыре линкора стоимостью в шестьдесят девять миллионов долларов. Карнеги намекнул ему, весьма сдержанно и дипломатично, что этот внезапный приступ воинственности не совсем гармонирует с тем положением в мире, коего мистер Рузвельт так старательно добивался, - с положением голубя мира, который получил Нобелевскую премию{410} размером в сорок тысяч долларов за то, что он - самый главный голубь мира на земном шаре. Мистер Карнеги, кроме того, посоветовал - в осторожных дипломатических выражениях - отложить строительство кораблей и использовать эти шестьдесят девять миллионов на улучшение водных путей страны. Я сказал, что предложение отказаться от линкоров - добрый совет, но что президент ему не последует, ибо такой отказ будет противоречить его политической программе, которая состоит в том, чтобы совершать необычайно эффектные деяния и заставлять всех говорить о себе. Мистер Карнеги осторожно играл этим намеком на безумие, он ничем себя не выдал, но я этого от него и не ожидал. Он не имел оснований посвящать меня в опасные политические тайны; да ему и незачем было говорить мне то, что я уже знал, а именно: в Америке нет ни одного разумного человека, который втайне не был бы уверен, что президент основательно и по всем признакам безумен и что его следовало бы посадить в сумасшедший дом. Я сказал, не требуя ответа и не ожидая его: "Мистер Рузвельт - это Том Сойер политического мира двадцатого века; он всегда пускает пыль в глаза; всегда ищет возможности пустить пыль в глаза; в его воспаленном воображении Великая республика - это цирк Барнума{411}, сам он - клоун, а весь мир - зрители; если б он хоть наполовину был уверен, что ему удастся пустить пыль в глаза, он готов был бы отправиться в Галифакс, а если бы окончательно уверился в этом, то отправился бы прямо в преисподнюю. Мистер Карнеги одобрительно хмыкнул, но ничего не ответил; впрочем, я и не ожидал, что он что-нибудь скажет. Как я уже говорил, мистер Карнеги коснулся двух вопросов, которые возникли во время его визита в Вашингтон; об одном из них я уже упоминал, это - четыре корабля, а второй - "В господа веруем". В далекие времена Гражданской войны была предпринята попытка вставить имя божие в конституцию; эта попытка провалилась, однако удалось прийти к компромиссу, который частично удовлетворил почитателей божества: бога не ввели в конституцию, но зато предоставили ему почетное место на монетах страны. С тех пор на одной стороне монеты у нас красовался индеец, или богиня свободы, или что-то в этом роде, а на другой стороне мы выгравировали надпись: "В господа веруем". Ну вот, после того как эта надпись, никому не причиняя вреда, беспрепятственно оставалась там лет сорок, на днях президенту, как выражаются в народе, вдруг ни с того ни с сего что-то "ударило в голову", и он приказал удалить эти слова из нашей монетной системы. Мистер Карнеги признал, что это несущественно, что монета без надписи имеет точно такую же стоимость, как и с надписью, и сказал, что осудил не действия президента, а лишь его доводы. Президент приказал изъять этот девиз потому, что монета вводит имя божие в неподобающие места и что это - профанация святого имени божия. Карнеги возразил, что имя божие и так всегда попадает в неподобающие места и что, по его мнению, аргументация президента весьма слаба и неубедительна. Я согласился с его мнением и сказал: - Но ведь это так характерно для президента. Вы, наверное, заметили, что он всегда имеет обыкновение весьма неубедительным образом объяснять свои действия, и хотя у него под самым носом торчат превосходные доводы, он их не замечает. Для удаления этого девиза имелась отличная причина, причина действительно безупречная, ибо этот девиз был лживым. Если наш народ когда-либо и верил в бога, это время давно прошло; уже почти полстолетия он верит только в республиканскую партию и в доллар - преимущественно в доллар. Я признаю, что делаю утверждение, не приводя никаких доказательств, - я очень сожалею, но такова моя привычка; я также сожалею, что в этом я не одинок, ибо, по-видимому, этой болезни подвержены все. Приведу пример: удаление девиза вызвало шумные протесты духовенства; по всей стране собирались маленькие группы и небольшие общества священнослужителей, и одна из этих маленьких групп, состоящая из двадцати двух священников, выдвинула весьма удивительное заявление, которое не было подкреплено никакими опубликованными статистическими данными, и единогласно приняла его в форме резолюции. Это утверждение гласит, что Америка - христианская страна. Ну и что ж, Карнеги, ад ведь тоже христианская страна. Эти священники знают, что, поскольку то обстоятельство, что "Пряма дорога в тесны врата, и лишь немногие - немногие - войдут туда", имело своим естественным следствием превращение ада в единственную действительно значительную христианскую общину во вселенной; мы этим не хвастаем, а значит, не пристало нам хвастать и гордиться и тем, что Америка - страна христианская, когда всем нам известно, что пять шестых ее населения никоим образом не смогли бы пройти в тесные врата. 3 июля 1908 г. [ПОМИНКИ ПО ОЛДРИЧУ] В понедельник на прошлой неделе Альберт Бигло Пейн самолично отвез меня в Бостон, а оттуда, во вторник, в Портсмут, Нью-Хемпшир, чтобы я мог присутствовать на торжественном открытии мемориального музея Томаса Бейли Олдрича. Чтобы мне было с чего начать свои рассуждения, приведу главнейшие факты. Покойный Олдрич родился в доме своего деда, в крошечном городке Портсмуте, штат Нью-Хемпшир, семьдесят два или семьдесят три года тому назад. Его вдова недавно приобрела этот дом и набила его всякой всячиной, принадлежавшей когда-то младенцу Томасу Олдричу, затем школьнику Томасу Олдричу, наконец, престарелому поэту Томасу Олдричу, и превратила купленный дом в мемориальный музей в честь Томаса Олдрича и для увековечения его славы. Она учредила корпорацию мемориального олдричевского музея, охраняемую законами штата Нью-Хемпшир, передала свой музей в ведение корпорации, представляющей город Портсмут, - ибо он будет в дальнейшем его владельцем, - и загнала мэра Портсмута и других влиятельных лиц в правление музея в качестве директоров, а также живой рекламы. Непостижимая, пожираемая тщеславием гнусная баба! Не думаю, чтобы она могла мне понравиться при каких бы то ни было обстоятельствах, разве что на плоту после кораблекрушения, да и то если будет абсолютно нечего есть. Имеется ли резон для создания музея Олдрича, который поклонники его таланта могли бы благоговейно посещать и осматривать? Если имеется, то небольшой. Олдрич никогда не пользовался громкой известностью, его книги никогда широко не читались. В прозе Олдрич пространен и неуклюж, не может считаться стилистом; как прозаик он мало известен. Слава его, как поэта, тоже не столь велика, но это настоящая слава, которой можно гордиться. Обязан он ею не своей поэзии в целом, но пяти-шести отдельным стихотворениям, которые по изяществу, прелести, совершенству не имеют равных себе в нашей литературе. Ценить по достоинству эти шедевры, восторгаться, любить их может, я думаю, один человек из десяти тысяч. Будь музей расположен в мало-мальски доступном месте, горстка истинных знатоков стала бы его посещать. Если бы, скажем, музей находился в Бостоне или в Нью-Йорке, то примерно один человек в месяц туда непременно зашел бы. Но музей находится в Портсмуте, в штате Нью-Хемпшир, час три четверти езды из Бостона по Бостонско-Мэйнской железной дороге, которая возит своих пассажиров в вагонах, вышедших на линию при ее основании, пятьдесят лет назад; все еще поит водой из чайника и жестяной кружки, передаваемых из рук в руки; топит паровоз мягким углем, а потом изрыгает золу и шлак в окошки, пазы и трещины своих достопочтенных вагонов. Думаю, даже мемориальный музей Вашингтона не мог бы рассчитывать на стойкую популярность, если бы его поместили в этом захудалом маленьком городке, а паломникам предложили бы пользоваться услугами Бостонско-Мэйнской железной дороги. Когда требовалось высмеять какую-нибудь вздорную прихоть, нелепость, каприз, - блистательный Олдрич, безжалостный Олдрич, саркастический Олдрич, иронический Олдрич был на коне. Надо считать величайшей потерей, что он не смог посетить мемориальную церемонию в здании Портсмутской оперы, чтобы ее осмеять. Никто не сумел бы проделать это с такой бичующей силой, как он, загубить ее своим ядом. Впрочем, я упускаю одну деталь: он сделал бы это, и с величайшей охотой, если бы дурацкая мемориальная церемония касалась другого лица, не его, но ему не пришло бы в голову осмеять церемонию в честь Томаса Олдрича, потому что он ценил себя и свои таланты почти как покойный Стедмен; а тот был уверен, что солнце встает по утрам с единственной целью насладиться его стихами, садится так медленно, потому что не может расстаться с его стихами, медлит, теряет драгоценное время и не в силах соблюдать положенный график, пока Стедмен живет на земле. Стедмен был прекрасный человек. Олдрич был прекрасный человек. В чем же дело? Они были тщеславны. Если сложить тщеславие того и другого, в сумме будет мое тщеславие, а дальше идти уже некуда, если оставаться в пределах реальности. В интересах читателя я должен признать, что не полностью уверен в своем беспристрастии. Не представляю, чтобы какие-нибудь действия миссис Олдрич могли снискать у меня хотя бы малейшее одобрение. Я почувствовал антипатию к ней, как только ее увидел, - тому тридцать девять лет, - и сохранил свои чувства полностью. Она из тех, кто расточает вам комплименты, но от ее комплиментов тошнит. Вы не верите ей, ни одному ее слову; за каждым словом вы чуете ложь, притворство, своекорыстный расчет. Мы очень любили Олдрича, но редко встречались, потому что, общаясь с ним, нужно было общаться и с ней. Если мне когда-либо что-либо требовалось, чтобы усугубить, петрифицировать, кристаллизовать или еще каким-либо способом увековечить мое отвращение к ней, то должен сказать, что нехватка была пополнена три года тому назад, когда я провел шесть дней в Бостоне и не сумел отвертеться от визита к Олдричам в их "Понкапог" - дом с усадьбой в нескольких милях от Бостона, выклянченный у несчастного старика Пирса накануне его кончины. К тому времени, как он собрался умирать, одиннадцать лет назад, мадам свила недурное олдричевское гнездышко в его завещании. Он отдал им роскошный особняк на Маунт-Вернон стрит Э 59 в Бостоне и построил им уютную виллу на взморье; пристрастие миссис Олдрич к безделушкам и прочему хламу наносило постоянный урон его кошельку; он давно уже не удивлялся, когда, накупив всего, что ей вздумается, она направляла счета по его адресу; смирился он и со страстью Олдричей к путешествиям и возил их на собственный счет по всему белу свету самым роскошным и дорогостоящим образом. Однажды, в Европе, когда я был несостоятельным должником и с трудом управлялся с расходами, миссис Олдрич развлекала нас с миссис Клеменс, демонстрируя свои необъятные светские аппетиты; Олдрич и несчастный старик Пирс были оба при том и, как видно, ее одобряли. Она собралась совершить путешествие по Японии в обществе мистера Олдрича и мистера Пирса, и вот ей пришлось отсрочить эту поездку, потому что у пароходной компании не нашлось ничего лучшего, нежели обычные каюты первого класса. Она не находила слов, чтобы выразить свое презрение к каютам первого класса, и рассказала, как она дала понять этим людям из пароходной компании, что, если они не проявят должных стараний, пусть пеняют тогда на себя. Сейчас она ждет, что они предоставят ей апартаменты за семьсот пятьдесят долларов с выходом на верхнюю палубу. Спальня в этих апартаментах рассчитана на двоих, и она не сказала нам, что она думает делать с мистером Пирсом, - быть может, решила везти его третьим