се ясно, потому что я уже несколько столетий живу по микробскому времени; некогда привычное мне человеческое время перестало быть привычным, я уже не могу спокойно и уверенно обращаться с единицами этого времени, когда хочу найти для них соответствующий микробский эквивалент. Это естественно. С незапамятных времен микробское время было для меня реальностью, а человеческое - грезой; одно было настоящим и ярким, другое - далеким и туманным, расплывающимся, призрачным, лишенным сути. Иногда я закрываю глаза и пытаюсь вспомнить лица, столь дорогие мне в бытность мою человеком в Америке. Как они безмерно далеки, отделенные от меня бездной времени, - смутные иллюзорные тени, плывущие в мареве мечты. Все, все, что осталось там, - мираж. Когда я начал это маленькое повествование полторы секунды тому назад, мне все время приходилось прерывать работу и копаться в памяти, отыскивая там полузабытые человеческие единицы измерения времени, которыми я не пользовался, про которые не вспоминал целую вечность! Это было так трудно, я так часто ошибался и злился на себя, что ради спокойствия души и точности повествования бросил писать и разработал таблицу перевода микробского времени в человеческое, чтобы отныне руководствоваться лишь ею. Привожу эту таблицу. Эквиваленты времени Человеческое Микробское 1/4 сек равняется (приблизительно) 3 ч 1/2 сек " 6 ч 1/2 сек " 12 ч 2 сек " 24 ч 15 сек " 1 неделя 30 сек " 2 недели 60 сек " 1 месяц 10 мин " 1 год 1 ч " 6 лет 1 день " 144 года 1 неделя " 1008 лет 1 год " 52416 лет Пауза для комментария Дневник откладываю в сторону Перевод времени в секундах и минутах в таблице неточен. Месяц у микробов продолжается дольше шестидесяти секунд по человеческому времени, он равен одной минуте двенадцати секундам. Я пользуюсь приблизительной величиной, потому что так удобнее в повседневной жизни. Я пытался подыскать эквивалент человеческого времени для одного микробского часа, но он сокращался, убывал, таял на глазах и наконец вовсе исчез прямо из-под пера, не оставив и следа. В приближении, доступном моему пониманию, микробский час равен одной пятидесятой человеческой секунды. Положим, что так оно и есть. В свое время я считался лучшим математиком Йельского университета, да я и сейчас слыву лучшим математиком на планете Блитцовского, специалистом по микробской математике, но в человеческой математике я теперь профан. Пытался вновь овладеть полузабытым искусством, но память подводит. В те далекие дни в Йельском университете я знал математику в совершенстве, недаром меня называли королем математиков. И это было справедливо - люди приезжали издалека, чтобы посмотреть, как я вычисляю время затмения на Венере. Для меня не составляло никакого труда произвести в уме двенадцать вычислений одновременно. Тогда-то я и изобрел логарифмы, а теперь вот сомневаюсь, как правильно написать это слово, не то чтобы решать логарифмические уравнения, - тут меня любой второкурсник заткнет за пояс. Это были замечательные дни, замечательные. И они никогда не вернутся. В этой скоротечной жизни все проходит, ничто не вечно. Я почти совсем забыл человеческую таблицу умножения. Семь с лишним тысяч лет тому назад я еще помнил, что девятью четыре будет сорок два и так далее. Но какое это имеет значение? Когда я закончу свой труд, таблица умножения мне больше не понадобится. А если сейчас потребуется сделать какие-нибудь вычисления, можно воспользоваться и местной таблицей умножения, а потом перевести ее в человеческую. А впрочем, местная таблица вряд ли подойдет, в мире микробов все так мало по сравнению с земным. И "девятью четыре" в микробском измерении вряд ли означает по-английски что-нибудь заслуживающее внимания. В такую мелочь трудно вложить смысл, понятный читателю. А теперь, когда с исчислением времени все ясно и нет больше досадной путаницы и неразберихи с его пересчетом, возвращаюсь к разговору с Франклином. Дневник (продолжение) Франклин, вы согласны с тем, что все сущее состоит из индивидов, наделенных сознанием, к примеру, каждое растение? - спросил я. - Согласен, - ответил он. - И каждая молекула, составляющая это растение, - индивид и обладает сознанием? - Разумеется. - И каждый атом, входящий в состав молекулы, - индивид и обладает сознанием? - Да. - В таком случае, имеет ли растение в целом - дерево, например, чувства и симпатии, присущие именно дереву? - Конечно. - Как они возникают? - Из совокупности чувств и симпатий, которыми наделена каждая молекула, составляющая дерево. Эти чувства и симпатии - душа дерева. Благодаря им дерево чувствует себя деревом, а не камнем и не лошадью. - А бывают ли чувства, общие и для камней, и для лошадей, и для деревьев? - Да, чувства, вызываемые действием кислорода, в большей или меньшей степени свойственны всем трем. Если бы химические соединения, из которых состоит камень, были бы такие же, как у дерева, и в тех же пропорциях, камень не был бы камнем. Он был бы деревом. - Я тоже так считаю. А теперь скажите - кислород входит в состав почти всего живого, интересно, сообщает ли кислород организму какое-нибудь особое чувство, которое ему не способна передать ни одна другая молекула? - Разумеется. Кислород - это темперамент, единственный источник темперамента. Там, где мало кислорода, темперамент дремлет, там, где его больше, темперамент проявляется ярче, а там, где его еще больше, разгораются страсти и с каждой добавкой - все сильнее. Если же кислород нагнетается и нагнетается в пламя, распаляя темперамент, бушует пожар. Вы замечали, что некоторые растения держатся очень спокойно и миролюбиво? - Да, замечал. - Это все потому, что в них мало кислорода. Бывают растения, в которых кислорода много. Встречаются и такие, в которых кислорода больше, чем всего прочего. И вот результат: у розы очень мягкий характер, у крапивы - вспыльчивый, а у хрена - просто необузданный. Или взять бацилл. Некоторые из них чересчур мягкосердечны; это из-за нехватки кислорода. Зато микробы туберкулеза и тифа накачались кислородом по уши. Я и сам горяч, но, к чести моей будет сказано, не веду себя, как эти разбойники, и даже будучи вне себя от гнева, помню, что я джентльмен. Любопытные мы создания! Порою я спрашиваю себя: найдется ли среди нас хоть один, кому чужд самообман? Франклин верил в то, что говорил, он был вполне чистосердечен. Однако всякий знает - стоит микробу желтой лихорадки разгорячиться, он один заменит целую толпу разбойников. Франклин ждал, что я признаю его за святого, и у меня хватило бы благоразумия это сделать, чтоб он меня, чего доброго, не изувечил. Спорить с ним - значило лезть на рожон: любое замечание могло, как искра, воспламенить его кислород. - Скажите, Франклин, и океан тоже индивид, животное, живая особь? - спросил я немного погодя. - Конечно, - ответил он. - Следовательно, вода - любая вода - индивид? - Несомненно. - Положим, вы взяли каплю воды из океана. То, что осталось, индивид? - Разумеется, и капля - тоже. - Теперь допустим, что каплю поделили на две части. - В таком случае мы имеем два индивида. - А если разделить кислород и водород? - Тогда мы получаем два индивида, но воды больше не существует. - Ясно. А если соединить их снова, но другим способом, в равной пропорции - одна часть кислорода на одну часть водорода? - Но вы сами знаете, что это невозможно. В равной пропорции они не соединяются. Мне стало стыдно: допустить такую грубую ошибку! Пытаясь скрыть неловкость, я пробормотал, что у меня на родине подобные соединения получали. Я решил стоять на своем. - Что же выходит? Вода - индивид, живая особь, наделенная сознанием; удаляем водород, и он тоже - индивид, живая особь, наделенная сознанием. Вывод: два индивида, соединяясь, образуют третий, но тем не менее каждый из них остается индивидом. Я посмотрел на Франклина и умолк. Я бы мог обратить его внимание на то, как сама безгласная природа открывает великую тайну Троицы, понять ее может даже самый заурядный ум, а тьма ученых краснобаев безуспешно пытается объяснить ее словами. Но Франклин просто не понял бы, о чем идет речь. Поколебавшись мгновение, я продолжал: - Выслушайте меня и скажите, прав ли я. К примеру, все атомы, составляющие молекулу кислорода, - самостоятельные индивиды, и каждый из них является живой особью; в каждой капле воды - миллионы живых существ, и каждая капля сама по себе - индивид и живое существо, как и огромный океан. Так? - Да, именно так. - Черт подери, вот это здорово! Франклину очень понравилось мое выражение, и он тут же занес его в блокнот. - Итак, Франклин, мы все разложили по полочкам. Но подумать только, ведь существуют живые особи еще меньше атома водорода, а он так мал, что в одной молекуле их - пять тысяч. Да и молекула такая крошечная, что, попади она микробу в глаз, он и не заметит. - Да, крошечные существа селятся в теле микроба, питаются им, заражают его болезнями. И зачем только их произвели на свет? Они терзают нас, делают нашу жизнь невыносимой, убивают микробов. Зачем все это? В чем здесь высшая мудрость? Ах, друг мой, Бксхп, в каком странном, непостижимом мире мы живем! Рождение окутано тайной, короткая жизнь - тайна и страдание, а потом - уход, уход навсегда. И всюду - тайна, тайна, тайна. Мы не знаем, как мы появились и зачем, не знаем, куда уходим и зачем. Мы знаем лишь, что созданы не напрасно, а с мудрой целью, и что все к лучшему в этом лучшем из миров! Мы знаем, что нам воздается за все страдания, что нас не бросят на произвол судьбы. Так наберемся же терпения, перестанем роптать, преисполнимся веры. Самый ничтожный из нас не обделен любовью, верьте мне - эта быстротечная жизнь еще не конец! Вы заметили? Он даже не догадывался о том, что и сам грызет, терзает, заражает, разлагает, убивает кого-то - он сам и несметное число его сородичей. И ни один из них об этом не подозревает, вот что интересно. Все наводит на мысль неотвязную, неотступную: а что, если процессия известных и упомянутых мучителей и кровопийц на этом не кончается? Тогда возникает предположение и даже уверенность, что и человек - микроб, а его планета - кровяной шарик, плывущий вместе со сверкающими собратьями по Млечному пути - артерии Владыки и Создателя всего сущего. Может статься, его плоть, чуть видимая с Земли ночью, ибо она тут же исчезает в необозримом пространстве, и есть то, что люди именуют Вселенной? VI Что ж, Франклин, - сказал я, - "Carpe diem - quam minimum credula postero"*. ______________ * Латынь. Это значит: "Будь мудр и пей, не упускай счастливый случай. Лишь боги знают, когда кувшин наполнен будет вновь"{14}. Франклин очень обрадовался, когда я перевел это высказывание, и тут же протянул мне блокнот, чтоб я занес его туда. Он был так потрясен мудростью этих слов, что решил начертать их в виде девиза и повесить у себя в гостиной вместо "Боже, благослови сей дом", чтоб призыв был постоянно перед глазами. И пока я выполнял его просьбу, Франклин умудрился выпить дважды. Я ничего не сказал, но, кажется, для практических целей этой короткой жизни мудрости ему не занимать. Я извинился перед гостем, что не провожаю его до двери; давняя невыносимая известность и преследования поклонников были тому причиной. Он все понял. У дома на сотни ярдов вокруг колыхалась обычная толпа любопытных, надеявшихся посмотреть на меня хоть одним глазком. Франклин произвел мгновенный подсчет мультографом и сообщил мне, что число собравшихся - 648342227549113. Это произвело на него впечатление, и он прищелкнул пальцами, что на языке жестов означало: "За славу приходится расплачиваться, магистр!" О, боже! С тех пор, как стал знаменитостью, я миллионы раз слышал эту банальную фразу. Каждый произносит ее с видом первооткрывателя, словно его осенила бог знает какая остроумная идея, и пыжится, будто открыл четвертое измерение. А ведь шутка лежит на поверхности, и до нее может додуматься любой, у кого мозги не набекрень. Она и разряда тех шуток, что скудоумные остряки отпускают по поводу имен. Познакомишь такого остряка с человеком по имени Терри, остряк тут же засияет, как солнце, вышедшее из-за тучи. - Ах, вы Терри? А это - ваша ТЕРРИтория? - и кудахчет до потери сознания над жалким тухлым яйцом собственной кладки. Ему невдомек, что с момента появления Терри на свет не проходило дня, чтобы кто-нибудь не снес при нем это яйцо. А Твен? Твен... как же его звали? Майк? Да, пожалуй, Майк, хоть я слышал о нем очень давно, столетия тому назад в том почти забытом мире, где я тогда обретался; помню, я читал его книги, но не помню, о чем они. Впрочем, постойте, он был вовсе не писатель, этот Твен, а художник... художник или селекционер. Да, да, селекционер, теперь я вспомнил! Твен был родом из Калифорнии, и звали его Бербанк{15}; он творил чудеса - выводил новые, совершенно немыслимые виды цветов, плодовых и разных других деревьев, получил всемирную известность, а потом был повешен - несправедливо, по мнению многих. Как-то раз Твен выходил из салуна, и ему представили некоего господина; тот, услышав фамилию Твен, засиял, как солнце, вышедшее из-за тучи, и радостно закричал: - Двен, аДВЕНтист? "И кто принудит тебя идти с ним одну милю, иди с ним ДВЕн?"{16} Твен при всем народе выстрелил в шутника пять раз, и он, скорчившись, упал на тротуар и умер у всех на глазах, к огорчению некоторых очевидцев. Весь штат единодушно требовал, чтобы смертный приговор Твену заменили сроком в Конгрессе или тюрьме - запамятовал где, - и сам губернатор охотно пошел бы на это, если бы Твен покаялся. Но Твен заявил, что не может лгать, и некоторые ему поверили: он как-то срубил вишневое деревце{17}, потому что не может лгать. И тут вдруг выяснилось, что он уже укокошил десятки шутников обоего пола за эту самую шуточку, но почему-то держал это в тайне, и тогда было решено оставить приговор в силе, хотя все вокруг и даже Россфелт{18}, президент Соединенных Штатов Америки, признавали, что такие шутники - никчемные люди. Да, что и говорить, память - удивительная и на редкость капризная машина. Ни порядка, ни системы, никакого понятия о ценности - всегда вышвыривает золото и сохраняет пустую породу. Вот я с такой легкостью припомнил уйму пустяковых фактов, относящихся к тем далеким туманным временам, а математику - хоть убей! - припомнить не могу. Я злюсь, но понимаю, что память у всех на один лад и я не имею права жаловаться. К примеру, на днях произошел любопытный случай. Историк Уизпргфски* рассказывал о старине; вдруг ни с того ни с сего в его памяти отвалилась нижняя полка, и оттуда вылетели все известные ему собственные имена. И пока историк пребывал в этом нестабильном состоянии, он не мог назвать ни одного генерала, поэта, патриарха, ни другой знаменитости, зато так и сыпал вымыслами, легендами, рассказами о битвах, революциях и прочих бесплотных фактах. А когда наконец вернулась память на собственные имена, отвалилась другая полка, и пропала целая охапка глаголов. Стоило ему начать: "И вот пришло время и Ггггмммдв**...", как он садился на мель, потому что нужное слово вылетело из головы. Мне приходилось самому подыскивать подходящий глагол, чтобы он мог продолжить свой рассказ. И я подсказывал: "хфснзз". Когда "н" в ударном положении, это слово означает "начал разлагаться", а когда в безударном, "хфснзз" - причастие прошедшего времени и означает "разложение уже завершилось", то есть микроб уже умер. Но в действительности это не совсем так: на Блитцовском, как я уже ранее упоминал, такого явления, как смерть, не существует. Слово "хфснзз" с "н" в ударном положении употребляется лишь в поэтических текстах, но и в поэзии оно не означает, что жизнь прекратилась, - нет, она "ушла". Мы не ведаем, к кому она ушла, но все равно она где-то здесь, рядом. Многие молекулы, составлявшие организм прежнего хозяина, благодаря которым он двигался, чувствовал, иными словами - жил, разбрелись и соединились в новые формы и теперь продолжают свою деятельность в растениях, птицах, рыбах, мухах и других существах; со временем за ними последуют и остальные, и когда в отдаленном будущем последняя кость рассыплется в прах, освободившиеся молекулы опять станут искать себе подобных и продолжат свою нескончаемую работу. Вот почему у нас, микробов, нет слова, означающего, что микроб мертв в человеческом понимании этого слова, - нет, молекулы кислорода постепенно разбредутся и покинут прежнюю обитель группами и целыми компаниями, они определят темперамент хрена, тигра, кролика - в той степени, в которой это требуется каждому из них. Молекулы водорода (юмор, надежда, веселье) понесут дух радости тем, кому его недостает, - поднимут сникший цветок или другое существо, павшее духом. Глюкоза, уксусная кислота - одним словом, все, что составляло прежнего хозяина, - будут искать новую обитель, найдут ее и продолжат свою работу; ничто не утратится, ничто не погибнет. ______________ * Произносится "Толливер". - М.Т. ** Произносится как валлийское имя "Ллтвбдвв". - М.Т. Франклин признает, что атом неразрушим, что он существовал и будет существовать вечно, но он полагает, что когда-нибудь все атомы покинут этот мир и продолжат свою жизнь в другом мире, более счастливом. Старина Толливер тоже полагает, что атом вечен, но, по его мнению, Блитцовский - единственный мир, в котором атом пребудет, и что за всю свою бесконечную жизнь ему не будет ни лучше, ни хуже, чем сейчас, чем было всегда. Разумеется, Толливер считает, что и сама по себе планета Блитцовского - нечто вечное и неразрушимое, по крайней мере, он говорит, что так думает, но мне-то лучше знать, иначе б я затосковал. Ведь у нашего Блитци вот-вот начнется белая горячка. Но это все чужие человеческие мысли, меня можно понять превратно - будто я не хочу, чтоб бродяга здравствовал. Что случится со мной, если он начнет разлагаться? Мои молекулы разбредутся во все стороны и заживут своей жизнью в сотнях растений и животных; каждая молекула унесет с собой свое особое восприятие мира, каждая молекула будет довольна своим новым существованием, но что станется со мной? Я утрачу все чувства до последнего, как только закончится мой, вместе с Блитцовским, распад. Как я отныне буду думать, горевать или радоваться, надеяться или отчаиваться? Меня больше не будет. Я предамся мечтам и размышлениям, поселившись в каком-нибудь неведомом животном, скорей всего - в кошке; мой кислород вскипит от злости в другом существе, возможно - в крысе; мой водород унаследует еще одно дитя природы - лопух или капуста, и я подарю им свою улыбку и надежду на лучшее; скромная лесная фиалка, поглотив мою углекислоту (честолюбие), размечтается о броской славе и красоте - короче говоря, мои компоненты вызовут не меньше чувств, чем раньше, но я никогда об этом не узнаю, все будет для блага других, я же совсем выйду из игры. И постепенно, с течением времени я стану убывать - атом за атомом, молекула за молекулой, пока не исчезну вовсе; не сохранится ничего, что когда-то составляло мое "я". Это любопытно и впечатляюще: я жив, мои чувства сильны, но я так рассредоточен, что не сознаю, что жив. И в то же время я не мертв, никто не назовет меня мертвым, я где-то между жизнью и смертью. И подумать только! Века, эры проплывут надо мной, прежде чем моя последняя косточка обратится в газ и унесется ветром. Интересно, каково это - беспомощно лежать так долго, невыносимо долго и видеть, как то, что было тобой, распадается и исчезает, одно за другим, словно затухающее пламя свечи, - вот оно дрогнуло и погасло, и тогда сгустившийся мрак... Но нет, прочь, прочь ужасы, давайте думать о чем-нибудь веселом! Моему бродяге только восемьдесят пять, есть основания надеяться, что он протянет еще лет десять - пятьсот тысяч лет по микробскому исчислению времени. Да будет так! Продолжение старых записей в дневнике VII Я дождался, пока Франклин скроется из виду, а потом вышел на балкон и с наигранным удивлением посмотрел на толпу, которая все еще не расходилась, надеясь увидеть меня хотя бы мельком. Привычный гром аплодисментов и гул приветствий я встретил с выражением смятения и ужаса; оно так эффектно глядится на фотографиях и в набросках художников, я же довел его до совершенства, упражняясь перед зеркалом. Потом мастерски изобразил удивление, смешанное с почти детской простодушной благодарностью, что в хорошем исполнении всегда имеет успех, и убежал, точно скромная девица, застигнутая в момент, когда на ней нет ничего, кроме румянца. На огромную толпу это произвело самое сильное впечатление; в раскатах счастливого смеха слышались выкрики: - Ну и миляга! Читатель! Ты потрясен и презираешь меня, но будь снисходителен. Разве ты не узнаешь себя в этой неприглядной картине? Но это ты! Еще не родился тот, кто не хотел бы оказаться на моем месте; еще не родился тот, кто отказался бы занять его, предоставься ему такая возможность. Мальчишка-микроб бахвалится перед приятелями; юноша-микроб фиглярствует перед девчонками-бациллами, изображая из себя пирата, солдата, клоуна - кого угодно, лишь бы обратить на себя внимание. И, добившись своего, он на всю жизнь сохраняет потребность быть на виду, хоть лицемерит и притворяется, что избавился от нее. Но избавился он не от желания быть на виду, а от честности. Итак, будь снисходителен, мой читатель, ведь честность - это все, от чего я избавился, вернее, от чего мы с тобой избавились. А иначе мы бы оставались в душе детьми, что весело прыгают на коленях у мамочки, изображая петушка и курочку, а сами посматривают на гостей, ожидая одобрения. Гостям мучительно стыдно за ребенка, как вам мучительно стыдно за меня; впрочем, вам только кажется, что вам стыдно за меня, - вам стыдно за себя: разоблачив себя, я разоблачил и вас. Мы ничего не можем с собой поделать, не мы себя создали, такими уж нас произвели на свет, значит, и винить себя не в чем. Давайте же будем добрыми и снисходительными к самим себе, не будем огорчаться и унывать из-за того, что все мы без исключения с нежного возраста и до могилы - мошенники, лицемеры и хвастуны, не мы придумали этот факт, не нам и отвечать за него. Если какой-нибудь ментор попытается убедить вас, что лицемерие не вошло в вашу плоть и кровь и что от него можно избавиться, усердно и непрестанно совершенствуя свою натуру, не слушайте его: пусть сначала усовершенствуется сам, а уж потом приходит с советами. Если он человек честный и доброжелательный, то испытает на себе со всей искренностью и серьезностью средство, рекомендованное им, и больше не покажется вам на глаза. Столетиями я сохранял неоспоримую репутацию скромной знаменитости, которая тяготится вниманием публики и держится в тени. Что ж, я заслужил такую репутацию. Хорошо продуманными хитрыми уловками. Я играл свою роль ежедневно много столетий подряд, играл уверенно и вполне достоин такой награды. Я подражал королям: они не часто являются народу, а популярностью дорожат больше всего на свете. Популярность - вот главное очарование власти, без нее власть - тяжкое бремя, и любой король, стеная и вздыхая, променял бы свой престол на место, где работы меньше, а шумной известности - больше. Предание приписывает старому Генриху МММММДСХХП по прозвищу "Неукротимый" откровенное высказывание: "Да, я люблю восхваления, пышные процессии, почести, благоговейное внимание, люблю ажиотаж вокруг меня. Скажете - тщеславие? Но не являлся еще миру тот, кто не любил бы всего этого, особенно бог". Я начал было рассказывать вам, как сделался знаменитостью, но сильно уклонился в сторону. Отчасти - потому, что я давно отвык писать и утратил способность сосредоточиваться. Поэтому я так разбрасываюсь. Есть и другая трудность - мне хотелось написать свою историю по-английски, но я остался недоволен собой: и слова, и грамматика, и правописание - все, что связано с языком, улетучилось из моей памяти, стало чужим. А стиль! Стиль - это почти все. Стиль напоминает фотографию: чуть не в фокусе - и изображение смазалось, в фокусе изображение отчетливое и ясное. Надо давать правильную наводку на резкость - формулировать каждую мысль абсолютно точно, прежде чем дернуть за шнурок. Увы! Я был так молод, когда писал эти строки сотни и сотни лет тому назад, молод и самодоволен. Сейчас мне стыдно за себя. Тем не менее пусть все остается как есть. Мне беспокоиться нечего, это выдает не меня, а глупого юнца, который был мной, а теперь похож на меня не больше, чем стебелек на дуб. М.Т. Конец отрывка из старого дневника VIII Я решил, что лучше писать на микробском, что и сделал. Вернулся к началу и переписал свою историю на микробском, а потом тщательно перевел ее на английский, в таком виде вы ее и читаете. Это очень хороший перевод, навряд ли многим удалось бы сделать его лучше, но все же по сравнению с оригиналом, блестящим и точным, он как светлячок рядом с молнией. Среди авторов-микробов я считаюсь первоклассным стилистом и мог бы стать первоклассным стилистом и в английском, если б очень захотел. А знаменитостью я стал вот каким образом. Когда я появился на Блитцовском, я был беден и одинок. Никто не искал общества иностранца. За небольшую плату я поселился в бедной семье*, и они по доброте душевной помогли мне взять напрокат шарманку и мартышку. В кредит. С процентами. Я очень прилежно трудился дни напролет, а ночами учил местный язык. Моими учителями были дети, они никогда не спали, потому что здесь не бывает ночи. Мне пришлось отвести для сна условные часы. ______________ * Их фамилия произносится "Тэйлор", но пишется иначе. - М.Т. Сначала я зарабатывал какие-то жалкие медяки, но вскоре мне пришла в голову прекрасная идея. Я начал петь. По-английски. Нельзя сказать, что я пел хорошо, и меня обходили стороной, но только первое время, а потом микробы заметили, что я пою на языке, которого никто не знает, и проявили ко мне интерес. Я пел "Салли с нашей улицы", "Со мной не хитри, меня не проведешь" и другие песенки{19}, микробы ходили за мной толпами, слушали и не могли наслушаться. Я процветал. К концу года я прекрасно освоил язык, на котором говорили мои хозяева, и принялся за другой. Я все еще чувствовал себя американцем, и год в микромире - десять минут двенадцать секунд - казался мне удивительно коротким; зато потом каждый последующий казался значительно длиннее своего предшественника. Этот процесс постоянного удлинения времени продолжался десять лет; по истечении десятилетия я приравнял год в мире микробов к американскому полугодию. Тем временем в семье Тэйлоров подросло поколение старших детей, и несколько девушек сорока лет заневестились. Сорокалетняя девушка в мире микробов все равно что двадцатилетняя американская; здесь удивительно здоровый климат, и многие микробы доживают до ста пятидесяти лет - чуть больше целого дня человеческой жизни. Итак, я процветал. Но песенки про Салли и парня-хитреца набили публике оскомину, и я опасался, что меня закидают камнями. Благоразумно перестроив свою программу, я обеспечил себе еще десять лет процветания песенками "Прекрасный Дун" и "Красотки из Баффало, я жду вас вечерком"{20}. Сентиментальная музыка нравится микробам больше всего. Вскоре после появления на Блитцовском мне пришлось объяснять, из какой страны я прибыл. Это был очень деликатный вопрос. Разумеется, я мог, по обыкновению, сказать правду, но кто бы принял ее на веру? Можно было выдать за правду и толковую ложь, но, назовись я американцем из рода колоссов, достающих головой звезды, меня бы тотчас упрятали в сумасшедший дом. На местном наречии холерный микроб называется "буилк", что эквивалентно латинскому "lextalionis", что означает... впрочем, я позабыл, что это означает, можно обойтись хорошим словом "буилк", его здесь произносят с уважением. Я обнаружил, что мои соседи никогда не видели выходцев из Главного Моляра и понятия не имеют, на каком языке там говорят. Главный Моляр - это левый зуб мудрости Блитцовского. В дентине этого зуба есть чрезвычайно тонкие нервные волокна, которые расположены горизонтально и пересекают вертикальные, толстые, как тростниковые заросли, волокна под прямым углом. Я соврал, что родом из одного из них - северо-западного. Слово не воробей, и мне уже было поздно идти на попятную, когда я вспомнил, что левый зуб мудрости Блитцовского ждет выкупа у дантиста и вряд ли когда-нибудь дождется, потому что бродяга не привык платить за услуги и выкупать ненужные вещи, если только можно увильнуть от уплаты. Но все сошло гладко, мои слова приняли за чистую монету. Некоторые доброхоты выразили сожаление, что достойный народ живет так стесненно и далеко, особняком от других наций. Это тронуло меня до глубины души, и я организовал денежный сбор в пользу своих земляков. Я любил детей Тэйлоров, они выросли у меня на глазах, многие поколения их были моими баловнями с колыбели, я с болью в сердце наблюдал, как они покидают спокойную домашнюю гавань и отправляются в плавание по бурному матримониальному морю. Когда женились парни, я не особенно горевал, но расставаться с девушками было очень тяжко, даже мысль об этом мучила меня. Как назло, первой отдала сердце своему избраннику моя любимица. По обоюдному согласию, я ласково называл ее Мэгги, хотя у нее было совсем другое имя. Это святое для меня имя, запрятанное в самом укромном уголке моей души, я подарил ей, когда она была очаровательной крошкой. Потом, с годами, когда в ней зародилась прекраснейшая, нежнейшая из страстей, я открыл ей, почему это имя - самое дорогое для меня. Глаза Мэгги наполнились слезами, и она выразила поцелуем те сочувственные слова, что силились произнести ее дрожащие губы. Да, эта свадьба оставила громадную брешь в семье, потому что одновременно с Мэгги вышли замуж 981642 ее сестры и женилось множество братьев - свыше миллиона, не помню точно - миллион тридцать или миллион тридцать пять. Кто не пережил этого сам, не поймет чувства одиночества, охватившего меня в тот день. Я был на свадьбе почетным гостем и придал особую торжественность церемонии, исполнив одну из любимых старых песен. Но когда я решил спеть вторую, нервное напряжение дало себя знать, и у меня сорвался голос. Мэгги тоже очень волновалась. С того дня я не могу допеть до конца песню "Со мною не хитри, меня не проведешь" - срывается голос. Эта свадьба напомнила мне другие края, другие дни, и в памяти всплыли до боли любимые, незабываемые образы. Листая страницы старых потрепанных дневников, чтобы освежить в памяти события, о которых повествуют эти главы, я обнаружил одну запись; грусть, заключенная в ней, и сейчас, через много столетий, глубоко трогает меня. 25 мая ГГ 2501007. Вчера была свадьба Мэгги. Прошлой ночью мне снилась другая Мэгги, земная Мэгги{21}. Никогда больше в этой жизни я не увижу ее милого лица. В дивном сне она явилась мне, как в последний раз наяву, - воплощенная греза, сотканная из света, дух огня и росы, чудное видение, преображенное золотыми лучами заходящего солнца!.. Да простит меня бог за то, что я обидел ее грубым словом. Как мог я совершить такое преступление! Мое жестокое сердце не тронул молчаливый упрек ее нежных глаз, и я ушел, не прощенный милым ангелом. Я сделал эту запись семь тысяч лет тому назад. Любопытное совпадение: с того самого дня раз в столетие, всегда 24 мая, Мэгги является мне во сне в неувядающем блеске своей красоты, и время не смягчает мою душевную боль. Когда сон привиделся мне дважды или трижды, я позволил себе смелость надеяться, что Мэгги будет являться мне во сне каждое столетие; когда благословенный сон привиделся мне пять раз, я уверился в своей правоте и отбросил все сомнения. Вот уже шестое столетие близилось к концу; с растущим нетерпением и страстью я отсчитывал десятилетия, годы, месяцы, дни. Наконец настал долгожданный торжественный день, и во сне я увидел прекрасное видение. И снова я ждал конца столетия, и снова испытывал горькое разочарование с пробуждением. В этом сне всегда звучит музыка - далекая, еле слышная песня, чарующая и трогательная - "Прекрасный Дун". Это была любимая песня Мэгги, теперь и я полюбил ее. И вот что интересно: во сне прелестная земная девушка кажется мне столь же прелестной, как в те далекие времена, когда я принадлежал к роду человеческому. Это непостижимо, я не могу найти объяснения этому явлению. Неужели во сне я становлюсь человеком и вновь обретаю человеческие представления о том, что красиво, а что - нет? Это звучит правдоподобно, но все же чересчур фантастично и неестественно при трезвой оценке, да и не очень убедительно. Когда я бодрствую, у меня, понятно, свои, микробские, представления о красоте. Когда я бодрствую и в памяти моей возникают люди, лицом и статью казавшиеся мне некогда прекрасными, они по-прежнему прекрасны для меня - не красотой, присущей человеку, а красотой цветка, птицы либо другого существа другой природы. Для самца гусеницы ни человек, ни иное живое существо не сравнится красотой и обаянием с круглой проворной гусеницей, его любимой подружкой. Что для него Клеопатра? Ничто. Он и головы не повернет в ее сторону. Она для него - шаткая, бесформенная глыба, и уж никак не может зажечь в нем страсть. Гордая, счастливая мама-осьминог не наглядится на пучок извивающейся пучеглазой бахромы, который она произвела на свет. Он ей кажется сказочно красивым, а на меня и тонна этой бахромы не произведет никакого впечатления. Осьминоги мне отвратительны, я ни за что на свете не соглашусь жить с осьминогом. Это не глупый предрассудок, это моя природа. В таком деле мы не выдумываем сами свои вкусы - они даются нам от рождения, они - одна из многих тайн нашего существования. Я - микроб. Холерный микроб. С моей точки зрения обаяние, изящество, красота присущи в большей или меньшей степени всем микробам, населяющим замечательный микромир, и в первую очередь - холерным микробам. По-моему, нет никого прекраснее микроба холеры. Я все еще помню, что в человеческом мире у каждого народа был свой идеал красоты - итальянский, немецкий, французский, американский, испанский, английский, египетский, дагомейский, индейский, индийский и тысяча других идеалов цивилизованных и диких народов; я помню также, что каждый народ считал свой собственный идеал самым лучшим, и все это повторяется здесь, на Блитцовском - от макушки до пят. Вы не представляете, какая уйма самодовольных народов проживает даже в налете на зубах Блитцовского. Не меньшее количество копошится и на грязной долларовой бумажке у него в кармане. И уж поверьте мне на слово, любой дикарь из этой компании, разгуливающий нагишом, равнодушно пройдет мимо Мэгги Тэйлор, первой красавицы империи Генриленд (если Мэгги еще жива), и придет в экстаз от воображаемой красоты какой-нибудь замарашки одного с ним роду-племени, которая взволновала бы меня не больше, чем корова. Я исхожу из собственного опыта. Однажды я видел своими глазами, как buccalis maximus потерял голову из-за какой-то уродины единоплеменницы, тогда как рядом разгуливала дюжина холерных красоток, и все как на подбор такие соблазнительные, что и не знаешь, какую предпочесть! Конечно, я счел этого спириллу дураком, а он - меня! Ничего не поделаешь, такова уж наша природа. Я никогда не был женат и не женюсь. Неужели потому, что когда-то три тысячи лет тому назад в Америке потерял безвозвратно свое сердце, влюбившись в Маргарет Адаме? Может быть. Полагаю, так и случилось. Раз в столетие она является мне во сне, вечно молодая и красивая, и я во сне обожаю своего идола, как и прежде. Но, пробудившись, я становлюсь самим собой, а она - смутным, больше не волнующим меня воспоминанием. Став собой, нынешним, я снова восхищаюсь прелестными бутончиками из своего любимого микромира и твердо знаю, что лет сто на меня будут действовать лишь чары голубых глаз и веселых улыбок юных студенток, в чьих жилах течет голубая кровь холерных микробов - старейшего, благороднейшего и самого могущественного народа микромира, если не считать бацилл чумы, при одном упоминании которых все вокруг снимают шляпы. Я не помню, сколько лет было моей земной возлюбленной, ведь с той поры прошла целая вечность, но думаю - лет восемнадцать-девятнадцать. Я был года на три-четыре старше, но точно сказать не могу: события тех дней стерлись в моей памяти. Мне кажется, это происходило в царствование Наполеона I, а может быть, он только что пал под Марафоном или Филиппинами - помнится, все только и говорили о каком-то потрясшем мир событии, вероятно, о нем{22}. Я только что закончил Йельский университет - событие огромной важности для меня, такое не забывается, оно произошло в тот самый год, когда генерал Вашингтон двинулся на Север, чтобы принять командование над гессенцами. Примечание (семь тысяч лет спустя) Второй раз встречаю это заявление. Не представляю, как оно попало сюда. Хоть это и моя рука, думаю, здесь какая-то ошибка. Я приезжал в Йельский университет, лишь когда мне присуждали ученые степени. Б.б.Б. Если мне не изменяет память, это был единственный раз, когда я сподобился его увидеть. Я стараюсь опираться на исторические события, чтоб сохранить связь со своим земным прошлым. Во-первых, в силу своей значимости, они запомнились лучше, чем мелочи жизни, а во-вторых, я всегда любил историю и прекрасно схватывал все детали, о чем с похвалой отозвался профессор Толливер. Мне было очень лестно услышать мнение знаменитого местного ученого, историка по специальности. Должен пояснить, что "ГГ" в предыдущей дневниковой записи означает "Год Генриад". Высокомерная династия, захватив трон, распорядилась вычеркнуть из истории все предыдущие века и начать ее заново с Года Первого - поступок вполне в духе этой династии. С точки зрения микроба и правил приличия, принятых в микромире, это не лезет ни в какие ворота. Конечно, я придерживался такого же мнения и до того, как стал микробом. Я был среди недовольных, когда Американская революция победила и сэр Джон Франклин и его брат Бенджамин созвали Вормсский съезд - провозгласить Год Первый и дать месяцам новые названия - жерминаль, фрюктидор и учредить прочую чушь{23}. Я полагаю, такие кардинальные перемены в исчислении времени должны быть исключительной привилегией духовенства. Лишь религиям под силу учредить долговременные эпохи. Ни одна политическая эпоха не идет в сравнение с ними, ибо основной закон любой политики - перемена, перемена, непрерывная перемена, иногда к лучшему, иногда к худшему; недопустимы лишь остановка, застой, неподвижность. Религии - от бога, они ниспосылаются нам его рукой и потому и