а воскресенья. С точки зрения профессора Боггса не любить понедельник - значило не любить свою работу. - Понедельник, - сказал я. - Почему? - Потому, что в этот день я возвращаюсь на работу после воскресного отдыха. - А какой день вы любите больше других? - Пятницу. - Почему? - Потому, что это день получки. - Гм... - пробурчал он и, коснувшись анкеты промокашкой, продолжал: - А чем вы увлекаетесь, есть ли у вас какое-нибудь занятие для души? - Да, пожалуй. Люблю наблюдать за птицами. - Наблюдать за птицами? - Он был озадачен. В какой из разделов анкеты занести такой ответ? И что он вообще означает? Помолчав немного, он сказал: - А я увлекаюсь скачками. Бывали когда-нибудь на бегах? - Нет. Это был вполне удовлетворительный ответ. Служащих, бывавших часто на бегах, можно было заподозрить в наклонности к азартным играм. А это, как полагали профессиональные консультанты - "психологи", могло ввести их в соблазн и побудить растратить казенные деньги. - Вы не играете в азартные игры? - Нет. - Интересуетесь спортом? - Постольку-поскольку. - Какой ваш любимый цвет? - Голубой, - сказал я, несколько удивленный вопросом. - Женщины всегда выбирают этот цвет, - сказал он и бросил на меня довольный взгляд, словно эту фразу он специально извлек из своего архива, чтобы сделать мне приятное. Такие вопросы включались специально для того, чтобы заставить опрашиваемого отвлечься в сторону и усыпить его бдительность, внушив ему, что и остальные вопросы столь же несущественны. Все это вызвало у меня раздражение. - Далеко не все женщины, - заявил я твердо. Мне хотелось вступить с ним в пререкания. Слишком уж он был самодоволен. Его замечания обличали человека, стяжавшего себе репутацию знатока, благодаря умению убедительно произносить банальные истины, и я ждал, пока он извлечет на свет божий очередной афоризм. Но тут он вновь обратился к первоначальному кругу вопросов. - У вас, вероятно, немало друзей на фабрике. - Да, у меня есть друзья. - Поддерживаете ли вы дружеские отношения с кем-либо из рабочих за пределами фабрики? - Да. - Я полагаю, что у вас найдутся друзья, которые готовы будут, в случае нужды, одолжить вам несколько шиллингов до получки? - У меня много таких друзей, но я никогда не нуждаюсь в деньгах и не беру в долг. - Значит, заработок вас устраивает? - Я могу прожить на него, не занимая денег. Он продолжал опрашивать меня. Вопросы задавались с таким расчетом, чтобы выявить, чем я недоволен, как я провожу свободное время, способен ли я говорить сердито и резко с людьми, находящимися у меня в подчинении. На все вопросы я отвечал отрывисто и сжато, не заботясь о производимом мной впечатлении. Наконец опрос закончился. Он вложил заполненную анкету в портфель и поднялся с места. Я тоже встал. - Минуточку, - сказал он, когда я направился к двери. Я обернулся и стал ждать, что он скажет. - Вы ведь хорошо знаете всех, кто здесь работает? - спросил он. Его тон резко изменился. Он сошел с пьедестала и заговорил со мной, как с равным и притом так, словно мы были связаны каким-то секретом. - Да, - ответил я. - Так вот, - строго между нами, есть ли среди них люди нечестные, обделывающие втихую свои грязные делишки? Как, по-вашему, нужно кого-нибудь из них уволить? - Нет, - ответил я. - Лучшего штата не подберешь, и - что особенно важно - мистер Бодстерн это хорошо знает. Он хочет лишь получить подтверждение своих собственных оценок. - Прекрасно, - сказал профессор. Неделю спустя мистер Бодстерн сказал мне, что он очень доволен отзывами о своих служащих. ГЛАВА 7  Большая часть моего заработка уходила на плату за комнату, питание и проезд на работу и с работы. На покупку необходимых мне вещей оставалось мало. Неожиданно мне представился случай сократить свои расходы, и я не преминул им воспользоваться. Должность ночного сторожа на фабрике занимал пожилой человек по имени Симпсон. Он был низкого роста, тучный, с больным сердцем. Каждое утро он докладывал мне о выполненной им ночью работе, и я должен был его проверять. Для этого имелся специальный опросный листок, вполне в духе Бодстерна, на котором были расписаны обязанности сторожа с указанием часов, когда надлежало ту или иную работу выполнить. Галочки, проставленные в каждой графе, означали, что работа выполнена: проверить - заперты ли ворота; зайти в кабинет и убедиться, что сейфы заперты; осмотреть двор с материалами и задние ворота; проверить краны и газовые конфорки; обойти всю фабрику; опорожнить корзинки для бумаг; подкинуть угля в котел для отопления. Список такого рода поручений заполнял целую страницу. Каждое утро я просматривал вручавшуюся мне сторожем бумагу, чтобы убедиться, что в каждой графе проставлена галочка. Если же в графе с обозначением того или иного вида работ был пробел, я обязан был обратить на это внимание мистера Симпсона, тогда он в моем присутствии ставил в соответствующей графе галочку, после чего я клал листок в папку. Но он редко забывал ставить галочку. Это был образцовый ночной сторож. Обратная сторона листка была разлинована и озаглавлена: "Замечания". Мистер Симпсон не был щедр на замечания. Уж если он находил нужным прокомментировать как-то свою работу, то это непременно бывали описания поступков, требовавших поощрения и благодарности. Выражать такого рода благодарность входило в круг моих обязанностей, однако в особых случаях, когда мистер Симпсон проявлял на своем посту незаурядное рвение, я вручал листок мистеру Бодстерну, и он уже лично изъявлял Симпсону благодарность, приличествующую случаю. Так, если Симпсон в графе "Замечания" писал: "Увидел человека, перелезавшего через забор, бросился к нему, но он успел скрыться", - это событие не представлялось особенно значительным, поскольку опасность грозила всего лишь огромным бревнам, унести которые было бы нелегко, - и мистер Симпсон довольствовался моей похвалой. На когда он писал на обороте листка: "Услышал, как кто-то пытается взломать дверь в контору, подкрался из-за угла и окликнул неизвестного; тот убежал, а я позвонил в полицию, где этот факт был запротоколирован", речь шла об опасности, грозившей сердцу фирмы, ее святая святых - сейфам. Тогда я передавал листок мистеру Бодстерну, и тот с живым интересом в течение получаса расспрашивал о подробностях мистера Симпсона, который в лицах представлял ему ночное происшествие. Затем мистер Бодстерн и мистер Симпсон выходили из помещения, чтобы осмотреть дверь снаружи, и мистер Симпсон показывал, как уверенно и решительно он приближался к неизвестному злоумышленнику, как тот, вздрогнув, поднял голову, резко обернулся, а затем, пригибаясь к земле, побежал к забору. Как мистеру Бодстерну, так и мистеру Симпсону доставляли немалое удовольствие эти беседы о злокозненных попытках помешать работе охраняемого законом торгового предприятия. Мистер Бодстерн возмущался и потому, что он усматривал в этих кознях личную угрозу. Какой-то неизвестный человек пытался отнять у него то, что по всем законам - божеским и человеческим - принадлежало ему, мистеру Бодстерну, и это покушение на его собственность вызывало у него глубочайшее негодование. Что же касается гнева и возмущения, которые обуревали мистера Симпсона, то эти чувства были явно наигранны, - он старался поразить хозяина своей преданностью интересам фирмы и готовностью пойти ради них в огонь и воду. Обоим подобные случаи давали повод обличать и осуждать людей, которых они считали ниже себя. Такие эпизоды будоражили их. Они проникались особым уважением к своей честности. Сознание собственного благородства сближало их. Позади фабрики была пристройка - маленькая комната с голым цементным полом. В комнатке были газовая плитка и умывальник с медным краном, всегда облепленный засохшей мыльной пеной, серой от грязи, которая покрывала руки мистера Симпсона. Это помещение было известно под названием "комната мистера Симпсона". Ночью она служила ему штаб-квартирой, именно тут он проставлял галочки на своем бланке. В комнате стояли стол, стул и низенькая койка с тощим матрасом и тремя байковыми одеялами, поверх которых лежало одеяло, составленное из вязаных квадратов, скрепленных между собой так небрежно, что в просветах виднелась серая байка. Считалось, что, находясь на посту, мистер Симпсон не спит. Койка должна была служить ему местом отдыха в промежутках между выполнением служебных обязанностей, перечисленных в листке. На полу рядом с койкой валялось несколько потрепанных журналов: "Правдивые любовные истории", "Рассказы из жизни", "Веселые рассказы", - мистер Симпсон любил читать. Мистер Симпсон умер, сидя за столом. Когда утром его нашли мертвым, его пальцы сжимали карандаш. Руки были раскинуты, и голова покоилась на бланке, на котором он только что поставил очередную галочку. В эту неделю общая сумма выданной служащим заработной платы была на пять фунтов меньше, чем в предыдущую. И мне не пришлось надписывать имя мистера Симпсона на маленьком конверте, в который я каждую пятницу вкладывал пятифунтовую бумажку. Теперь мистеру Бодстерну предстояло решить, действительно ли фабрике нужен ночной сторож. Все фабричное оборудование и имущество конторы было застраховано от кражи. Пять фунтов в неделю составляли двести шестьдесят фунтов в год - за работу, которая была представлена грудой папок с бланками, громоздившихся на верхних полках конторских шкафов. Этот вопрос мистер Бодстерн обсуждал и со мной, и вот тут-то я и увидел способ сократить часть своих расходов. Я выразил готовность поселиться на фабрике и совершать дважды в ночь обход всей ее территории, а также запирать ворота на ночь и отпирать их каждое утро к приходу рабочих. Короче говоря, я вызвался принять на себя обязанности ночного сторожа и жить в комнатке мистера Симпсона. Это предложение пришлось по вкусу мистеру Бодстерну, поскольку оно позволяло сократить расходы. К тому же он увидел в моем предложении доказательство того, что я стал принимать близко к сердцу дела фирмы и намерен выполнять свою работу с еще большим усердием. Несколько дней он обдумывал мое предложение и наконец сообщил мне, что в понедельник я могу переехать. Он снабдил меня электрическим фонариком, тремя новыми одеялами и пледом. Я купил чайник, кастрюлю, пяток яиц, фунт чая, полфунта масла, буханку хлеба и жестяную кружку. В день, когда я перевез чемодан с одеждой, книги и бумаги в комнатку мистера Симпсона, мистер Бодстерн вручил мне увесистую связку ключей. Выяснить, какие запоры они отворяют, он предоставил мне самому. В этот вечер, когда работа на фабрике закончилась, я, заперев главные ворота за последним рабочим, возвратился в комнату мистера Симпсона и принялся разглядывать ключи. В них было что-то зловещее - они казались мне символом угнетения человека. В детстве я не раз видел на картинках в книжках людей, стоявших у дверей тюремных камер с ключами в руках, или стражников в лейб-гвардейской форме, которые вели бледных узников по темным коридорам, - в руках у них тоже были ключи. Перед моим мысленным взором проходили чередой смутные очертания зловещих фигур, некогда пугавших мое детское воображение - часовой, стражник, надзиратель, тиран, тюремщик... Все они сжимали в руках ключи, которые лишали кого-то свободы, замыкали, обрекали на неподвижность... Мои ключи не запирали людей, но самый вид их вызывал у меня страстную жажду свободы. Мне вдруг захотелось в заросли. Прежде чем лечь, я совершил обход фабрики. В первый раз я испытал смятение при виде множества гробов в огромном мрачном здании. Проходя по комнатам, заставленным гробами, я чувствовал суеверный страх. Сильный луч фонарика, в котором клубились пылинки, рассекал черную пустоту, ограниченную по краям рядами гробов. Пятна света плясали вокруг меня, освещая крыс, прыгавших друг за дружкой или же скользивших словно на маленьких, скрытых от взора колесиках по высоким балкам и перекладинам. Их писк и возня наполняли темноту, отзывались во мне как удары кинжала и заставляли вздрагивать. Эти звуки вызывали у меня представление об отбросах, о зловонной гнили, о каком-то страшном мире, где не может быть места человеку. Я присел на гроб, стоявший на полу, и погасил фонарик. Теперь меня окружала кромешная тьма. Казалось, что вокруг нет ничего, кроме моих мыслей, и я попытался подчинить их себе, убедить себя, что охвативший меня страх - это плод ложных представлений, которым я не должен поддаваться. Смерть - это сон; смерть - благо для человека, уставшего от груза лет. Эти сложенные штабелями ящики, неразличимые для глаза и все же заявлявшие о своем присутствии, казались мне не символами забвения, а местом смены караула: отсюда живые уносили те знания, которые завещали им мертвые. Ведь даже в эту минуту я нес в себе частицу того, что принадлежало когда-то людям, покоящимся сейчас в земле в таких же ящиках. Песня, которую мне хотелось бы пропеть всем людям, родилась из мелодии, созданной ими - этими покойниками. И так во всем. Новый голос, новый взгляд, новый шаг по дороге вперед - от одного перевала к другому, передача эстафеты - и сон... Когда я встал с гроба, чтобы продолжать обход фабрики, настроение мое, разумеется, было далеко не радужным. Но я уже не чувствовал страха и с той поры никогда не испытывал его в этом здании. Артуру и Полю, порой навещавшим меня по вечерам, было явно не по себе, когда я вел их через фабричные помещения в свою комнату. Вначале Поля обычно сопровождала Джин. Она была суеверна и считала, что войти в какое-то соприкосновение с похоронными принадлежностями - значит ускорить свою собственную смерть. Это вызывало у меня желание порисоваться тем, что я живу вблизи атрибутов смерти, и дело кончилось тем, что Джин отказалась приходить ко мне вместе с Полем. Артур не был суеверен - но и его тревожил мой образ жизни. - Гробы эти, - сказал он как-то, настороженно поглядывая по сторонам, - могут принести тебе только вред. Этот тип - я хочу сказать хозяин заведения - не имеет права заставлять тебя здесь жить. Он тебе никакой не друг, поверь мне. Думает только о себе, а на тебя ему наплевать. Здесь ты никогда писать не станешь. Я еще потолкую с этим мерзавцем. - Не смей этого делать, - сказал я решительно. С тех пор, как мы с ним познакомились, Артур только и думал о том, как бы "потолковать" с людьми, которые, по его мнению, дурно со мной обращались. Когда ему это удавалось, жизнь моя обычно претерпевала резкое изменение. Хотя книгами интересовался он мало и не думал, что писательский труд можно избрать постоянной профессией, он тем не менее твердо верил в меня. Мне кажется, он думал, что вот-вот наступит минута озарения, и я во всеоружии знаний и способностей засяду за сочинение книг. Каждый вечер после работы я запирал ворота и уезжал трамваем в город; там я встречался с Артуром, и мы отправлялись в кафе, где работала Флори Берч. Что касается их отношений, то развязка приближалась. Однажды вечером Артур мне сказал: - От нее теперь только и слышишь: "мы то", да "мы се". Если они заводят такие речи, значит, дело зашло далеко. - Сам виноват, - заметил я. - Ты же очертя голову лезешь в западню. Не успеешь оглянуться, как станешь женатым человеком. - Похоже, что так, - согласился он. - Вся штука в том, что Флори держит меня в руках. Ее ведь не проведешь. Я ей как-то сказал, что мне нельзя жениться потому, что я не умею ладить с женщинами. Но разве она поверит в такой вздор? А бросить ее я не могу. Это было бы свинством. Ну и, кроме того, я ее люблю. ГЛАВА 8  Артур рассказал мне, что в Публичной библиотеке он познакомился с "каким-то парнем, поэтом". Как и Артур, он искал в тиши читального зала убежища от безнадежной тоски городских улиц. Сейчас, по словам Артура, поэт был на мели. Ему даже не на что было толком пообедать. Он дрался на войне, по возвращении околачивался в зарослях, а сейчас стал жертвой депрессии, вследствие которой улицы городов и поселков начали заполняться безработными. Звали его Тед Харрингтон, и он был известен как один из "последних певцов зарослей". Артур был от него в восторге. - Он добрый малый, - говорил Артур. - И лицо у него доброе. От одного его взгляда легче становится на душе. Улыбчивый такой, знаешь... И уж никогда никому черного слова не скажет. - Где он обретается? - Не знаю. Никогда его об этом не спрашивал. - На что же он живет? - продолжал я. - Кое-как перебивается. Он по свету немало болтался, и язык у него неплохо подвешен. Уверяет, что стихами не проживешь. Он рад бы любым делом заняться. Только, видишь ли... Как-то неловко спрашивать человека, обедал он сегодня или нет. - А где это вы разговариваете? - спросил я. - Ведь не в читальне же. - Нет, мы разговариваем на лестнице. И еще я встречаюсь с ним в комнатке над лавкой седельщика - она принадлежит двум старичкам, кажется, братьям. Это его дружки. Лавочка эта возле рынка Виктории. Мы бываем там каждую пятницу вечером, они играют на скрипке и поют, и все такое... Я рассказал им о тебе, и они просят, чтобы я тебя к ним привел. Эти чудаки тебе понравятся, О лошадях они могут говорить хоть до утра... - Не думаю, чтобы дела у них шли хорошо, - заметил я. - Сейчас седельщик - ненужная профессия. Кому в наши дни может понадобиться конская упряжь? - Да, дела у них неважные. Но стоит им заиграть на своих скрипочках, и они забывают обо всем. Так, по крайней мере, они говорят. Я с нетерпением ждал встречи с Тедом Харрингтопом. Ведь это был первый настоящий писатель на моем пути. Я был уверен, что мы живем одними интересами, но, познакомившись с ним, я понял, что если борьба за существование и может стать для писателя материалом творчества в дни его благоденствия, то в период нужды все творческие мысли отступают на второй план перед лицом насущной потребности - выжить. Поэт, писатель, художник едва ли могут ждать расцвета своего дарования, прозябая на чердаке среди голых стен или бродя по улицам и заглядывая в витрины кафе. Широко распространенный миф, будто большой талант в конце концов обязательно проявит себя и обеспечит успех и признание его обладателю, - предполагает в людях одаренных такие свойства, которые менее всего связаны с талантом художника. Чтобы выжить в нашем обществе, требуется уменье подчиняться известным ограничениям и нести определенные обязательства - только это умение может дать художнику кров и пищу. И получается, что, развивая свой талант, художник одновременно должен развивать в себе свойства, которые наносят ущерб этому таланту и могут в конце концов погубить его. Художник обречен на неустанную внутреннюю борьбу: с одной стороны его одолевают житейские заботы, с другой - стремление сохранить творческий родник, питающий его дарование. Тот, кто не способен вести с успехом борьбу за существование, не в силах выиграть и битву за сохранение и развитие своего дарования, талант начинает чахнуть, принимает уродливые формы, изменяет своему обладателю, поступает на службу безжалостным, честолюбивым и алчным людям, менее всего интересующимся культурой, а потерпевший поражение талантливый человек превращается со временем в карикатуру на самого себя, вернее на того, кем он мог бы стать в иных условиях. Большой талант не всегда сочетается с сильным, властным характером. Те самые качества, которые рождают у человека страстное желание поведать людям о чем-то своем - а это, в сущности, главный мотив любого великого произведения искусства, - эти качества нередко бывают с точки зрения общества плодом слабости, иными словами, неумения наживать деньги или эксплуатировать ближнего. В тех странах, где голод, отчаяние, неграмотность и беспощадная эксплуатация обрекают людей на медленное умирание, имеются тысячи могил больших художников, чьи произведения так никогда и не увидели свет. Путь настоящего художника начинается с той минуты, когда мать впервые склоняется над его колыбелью. Этот путь лежит через дом, через школу, через мясорубку общества. Он ведет к признанию или к безвестности, в зависимости от того, сумеет ли художник на каждом отдельном этапе этого пути взять верх над обстоятельствами, побуждающими его принять тот образ жизни, который общество считает приемлемым для себя, для сохранения своих устоев. А ведь порой случается, что эти устои могут сохраниться лишь ценой гибели художника. Когда я впервые увидел Теда Харрпнгтона, он стоял на крыльце Публичной библиотеки, прячась от дождя. На нем было потрепанное пальто, полы которого набрякли от воды и хлопали по коленям; башмаки с отстающими подошвами, кое-как притянутыми веревками, промокли насквозь. И все же настроение у него отнюдь не было подавленным. Видно было, что он рад нашему знакомству. Оно сулило что-то новое, возможно, интересное. Он окликнул меня по имени прежде, чем Артур успел ему меня представить, и сказал: - Артур говорит, что ты пишешь. - Надеюсь, что буду писать, - сказал я. - Молодец! - воскликнул он. - Ты будешь писать. Он мне понравился. Он словно передал мне частицу своей силы, своего задора. Мы направились к лавке седельщика, и по дороге я стал расспрашивать Теда о его балладе, которая мне очень нравилась; она называлась "Римская дорога". - А, ты про эту! - воскликнул Тед. - Она печаталась в "Бюллетене". Он остановился под проливным дождем и стал декламировать, не обращая внимания на оглядывавшихся прохожих. Лавка седельщика помещалась в двухэтажном домике, отделявшемся от улицы крошечным палисадником. Широкая витрина рядом с зеленой дверью, потемневшей от непогоды, оповещала прохожих, что здесь помещается "седельщик". Именно это слово было выписано полукругом в самом ее центре. Я стоял и смотрел на седла, уздечки, шлеи, подпруги, хомуты, лежавшие на полках или развешанные в витрине. Все эти предметы казались неживыми, на лошади они выглядели бы совсем по-иному. Никогда не бывшая в употреблении упряжь блестела, пряжки новеньких ремней были аккуратно застегнуты. Я смотрел на седла, никогда еще не поскрипывавшие под седоком, на их подкладку, не знавшую, что такое конский пот. Все эти предметы не рождали в моей душе никакого отклика; они заговорят лишь после того, как послужат человеку, когда он силой своих мускулов придаст им нужную форму, когда их кожа, пропитавшись потом, обомнется и станет мягче. Пока же красота всех этих предметов казалась искусственной и ненужной. В витрине, в окружении дохлых мух, стояли бутыли с разными мазями и банки с ваксой и "раствором Соломона". На улице гудели автомобили. Не было слышно цокота копыт. Мне казалось, что я смотрю на музейные экспонаты. Тед достал из кармана ключ и открыл дверь, и вслед за ним и Артуром я прошел через загроможденную вещами лавку к узенькой деревянной лесенке, которая круто уходила вверх, в темноту. Чуть ли не каждая ступенька была выщерблена посередине, и в образовавшееся углубление удобно входила нога. Звук наших шагов отдавался внизу под лестницей, в затянутой паутиной пустоте, и ответное эхо заставляло меня ускорять шаг, чтобы скорей добраться туда, где были люди и свет. Дойдя до верха, Тед приоткрыл какую-то дверь и выпустил наружу волну таившегося за ней тепла, которое сразу же окутало нас, словно взяло под защиту. Стало ясно, что там, за дверью, нас ждут покой и уют, и мы с приятным чувством переступили порог комнаты. У пылающего камина сидели в ветхих креслах два старичка. Когда мы вошли в комнату, они повернули головы в нашу сторону, - причем один смотрел на нас опустив голову, поверх очков в стальной оправе, другой же наоборот, задрал голову кверху, чтобы лучше разглядеть нас через спадавшие с носа очки. Они встали и, роняя газеты на засыпанный золой и углем пол, двинулись нам навстречу. Старший из них - его звали Билл - сильно сутулился, движения у него были резкие, походка быстрая и решительная. Он производил впечатление человека, в котором не остыл еще пыл молодости. Брат его, Джек, напротив, двигался по комнате медленно и размеренно, казалось, что, прежде чем что-либо сделать, ему надо постоять и подумать. Обменявшись со мной рукопожатием, он застыл в раздумий, смотря на огонь, и вдруг, словно его озарило, произнес: - Да... чашку чая... Конечно же! Мы все сейчас попьем чайку. Джеку принадлежала роль евангельской Марфы - заботы о хозяйстве и приготовлении пищи лежали на нем. Биллу больше по душе было принимать и развлекать гостей. Здороваясь, он долго тряс мою руку, и с места в карьер принялся меня опекать: - Ну вот... где ты хочешь сесть? Садись в это кресло. - И, прочитав в моем взгляде вопрос, добавил: - Не беспокойся, это не мое. Подойди поближе; взгляни только, из какого дерева оно сделано. Сейчас поставлю его поудобней. Теперь должно быть хорошо. Садись. Затем, уже другим тоном он продолжал: - Люблю, когда в камине горит хороший огонь. Одна беда - только я его разведу, приходит Джек и начинает мешать угли кочергой. Сочувствия от него не дождешься. И он, - улыбаясь, посмотрел на брата. Джек стоял перед газовой плиткой и держал в руке чайник с отбитой эмалью. - Верно говоришь, - сказал он с довольным видом. - Не дождешься. Он открыл оцинкованную дверцу шкафчика для хранения пищи и достал оттуда жестянку с бисквитами. Шкафчик стоял у стены в той части комнаты, которая предназначалась для приготовления пищи и хранения запасов. Тут же они и ели. Между буфетом и плиткой помещался небольшой стол. В этой части комнаты еще было какое-то подобие порядка, но чуть подальше у стен - словно бросая вызов чинно выстроившейся вокруг камина фаланге кресел, - громоздились в беспорядке скамейки, табуретки, сбруи, постромки, седла с вылезшей наружу набивкой, машины для шитья кожи, ящики с кожаными ремнями, старыми пряжками и бляхами. На скамейке, изрезанной ножом, были разбросаны шила, катушки ниток, кривые ножи, куски воска. Под скамьей - свалены в величайшем беспорядке доски, набивка для седел, ржавые куски железа и пустые ящики. На стенах висели картины, изображавшие лошадей с изогнутыми шеями; они были впряжены в изящные коляски, в которых восседали мужчины с нафабренными, закрученными усами, крепко державшие в руках вожжи, тугие, как стальные прутья. На одной из литографий застывшие в деревянной позе всадники прыгали через канаву. Передние ноги лошадей были выброшены вперед," задние отброшены назад, сами лошади застыли в вечной неподвижности. Я слышал от Артура, что у Билла целая коллекция подобных картин. Билл был плотным и широкоплечим - с короткими сильными руками. Когда-то пояс, поддерживавший его брюки, застегивался на последнюю дырочку. Но по мере того, как Билл прибавлял в весе, оп отпускал пояс все больше и больше, и по многочисленным отметкам на ремне видно было, что язычок пряжки кочевал от одной дырки к другой - пока не дошел до самой первой. На Билле был незастегнутый вязаный жилет; серебряная цепочка часов соединяла один верхний карман с другим. Жилет был сильно поношенным, нижние карманы оттопыривались. Из одного торчала трубка, из другого высовывался футляр для очков. Глубокие морщины прочертили лоб Билла и опустились от крыльев носа к уголкам рта. У него были грубые черты лица, но глаза молодые и лучистые; судя по внешним приметам, он испытал в жизни больше радости, чем горя. Джек был худощав, у него были впалые щеки и крупный нос; и все же между братьями имелось какое-то сходство. Может быть, из-за выражения глаз. Оба - и Билл и Джек - смотрели на собеседника с выражением, ясно говорившим, что он им чем-то интересен. Затем мы сидели у огонька, поставив чашки с чаем на камин, и Билл настраивал свою скрипку; вслушиваясь в звук, он хмурился и устремлял взгляд вдаль. Джек играл на контрабасе. Он поставил его на пол между ног, провел смычком по струнам, и из него полились низкие приятные звуки, навевая сладостные мечты. - А теперь, - сказал Билл, - за дело. Начнем с песни "Красавица Мэони"? Они сыграли и "Барбара Аллен", и "Бедный старый Нед", и еще "Мать велит мне голову повязать", "Буйный парень из колоний", "Ботани-бэй", "Тело Джона Брауна". Мы слушали баллады о мятежах и о любви, об отчаянии и надеждах. И, увлекшись, сами начинали петь. В такие минуты стены комнаты раздвигались, и открывался мир, который нам предстояло завоевать. Нам нужен был простор для полета. И каждый из нас устремлялся к высокой и прекрасной цели, которую заслоняли обычно мокрые улицы и дождь и понурые безработные на перекрестках улиц. Мы ощущали в себе силу. Песня, начатая вполголоса, постепенно звучала все увереннее - она заряжала нас бодростью и объединяла нас. Между песнями Тед Харрингтон поднимался с места, становился спиной к камину и читал нам свои баллады. Его изможденное лицо преображалось - на нем не оставалось и следа покорности судьбе. Пусть за плугом ходит пахарь, по морям плывет моряк, Мне милее жизнь иная - кочевая жизнь бродяг. Так я мир смогу увидеть и людей смогу узнать, А подружка дорогая еще долго будет ждать. Настало время уходить, но нам так не хотелось возвращаться к окружавшей нас действительности - захламленной комнате и холодной улице за окном, по которой через минуту-другую мы зашагаем, пригнув голову против ветра. Нелегко было заставить себя встать со стула и сказать: "Ну, нам пора". Но через неделю снова должна была наступить пятница, и через две недели тоже. Я с нетерпением ждал этих вечеров. И не только я, Мне кажется, все мы в одинаковой степени испытывали чувство, что нужны друг другу. Музыка произрастает на разных почвах. Когда о ней заботятся, лелеют ее люди высокого призвания - великие композиторы, учителя, артисты, - она рождает прекрасные цветы и развивает у этих людей тонкий вкус и способность ценить ее. Мы же, никем не руководимые и не наставляемые, бродили среди низких и чахлых растений, но распускавшиеся в мире нашей музыки цветы так же вдохновляли нас и приносили нам такую же радость, Кто никогда не видел розы, рад и одуванчику. ГЛАВА 9  Мистер Лайонел Перкс был управляющим фирмы "Корона". Придя на фабрику, он облачался в темно-серый пыльник. Две сохранившиеся пуговицы этого пыльника болтались на ниточках, а карманы отпарывались под тяжестью втиснутых в них блокнотов и книжек с ордерами. Был он невысок, но весьма пропорционален, и, разговаривая с кем-нибудь, сразу же занимал оборонительную позицию. Он предпочитал, чтобы разговаривавшие с ним сидели: так он чувствовал себя выше. Раздражительный и обидчивый, он легко впадал в гнев. Если гнев его был направлен против мистера Бодстерна, он непрерывно глотал слюну, лицо у него напрягалось, и сам он подергивался, как будто мучимый зудом. Когда же его гнев обрушивался на подчиненных, он давал себе волю, но предел знал. Осыпая их злыми упреками, он настороженно озирался, словно в любую минуту ждал, что его ударят или оскорбят. От открытых стычек он уклонялся. Не связывайся самолично - таково было его кредо. Чтобы доконать противника, используй третьих лиц. Он был мастером распускать за спиной злостные сплетни, в лицо же гадости предпочитал говорить в форме шуток. Хотя успех его работы в какой-то степени зависел от моей помощи, он охотно отказался бы от нее - чтобы только как-то унизить меня, доказать мою бездарность; преуспев в этом, он получил бы величайшее удовольствие. Он понимал, что мое падение может повлечь за собой крупные неприятности и для него самого, но эти соображения отступали на задний план при одной мысли о блаженстве, которое доставила бы ему победа надо мной. Поводов для неприязни ко мне у него было немало, и самых разных; начиная с моей самоуверенности, которая выводила его из себя, и кончая моей приветливостью, - он был убежден, что каждый думает только о себе и что дружеское обращение служит лишь для сокрытия истинных намерений. Мое дружелюбие казалось ему подозрительным. Я имел обыкновение восторженно рассказывать о своих успехах, которые, как мне казалось, заслуживали внимания; с тем же пылом я сокрушался по поводу своих слабостей и недостатков. Время от времени я принимал участие в дискуссиях Ассоциации коренных австралийцев, и иногда мне казалось, что я даже превзошел всех выступивших на вечере ораторов. Мистер Перкс, неизвестно почему проявлявший интерес к моим выступлениям, обычно на следующее после собрания утро спрашивал: "Ну, как прошло ваше вчерашнее выступление?" - и если я отвечал: "Великолепно! Оно привлекло всеобщее внимание", - на лице его появлялась гримаса отвращения. Ведь кто, как не он, принадлежал к хорошему обществу, имел богатого брата, был начитан, уважаем и любим знакомыми? Эти обстоятельства и должны были определять характер наших взаимоотношений. Он стоял выше меня по положению, по воспитанию - его ждало неизмеримо лучшее будущее. Оставалось только заставить меня признать это. Гордость, которую я испытывал после своего "замечательного" выступления на тему "Что сильнее - перо или меч?", яснее ясного говорила, что, собственно, я ценю в людях и в жизни, из чего, в свою очередь, следовало, что я постоянно смогу перед ним кичиться. Чтобы наши отношения сохранялись на должном уровне, надо было поставить меня на место, держать в узде; надо было, наконец, вынудить меня признать, что восторгаться диспутом о превосходстве пера над мечом - значило проявлять наивность, которой следовало бы стыдиться. Да пропади я пропадом со своими самодовольными россказнями об этом никому ненужном диспуте, о том, что мое выступление выделялось среди других, что мне аплодировали и меня поздравляли! Кто я такой, черт возьми, чтобы мне аплодировать, - жалкий клерк, передающий ему, начальнику, запечатанные письма сильных мира сего, - и вдобавок передающий их рукой в обтрепанной манжете дешевой рубашки. Меня нужно было заставить признать свою глупость и превосходство его - Перкса! Я не питал к нему неприязни. Я попросту не принимал его всерьез. А временами даже чувствовал к нему симпатию. Я понимал, что только человек очень тщеславный может столь болезненно воспринимать в других такие черты, как самоуверенность и хвастливость, опасаясь, как бы не поколебался пьедестал, на котором возвышаются они сами. Это порой случалось и со мной. Однажды он пригласил меня к себе домой на обед. Я пошел. Жена его была тихой, спокойной женщиной, во всем покорной мужу. Разум подсказывал ей, что ни пререканиями, ни хитростью ничего не добьешься. И она, думая о чем-то своем, подавала на стол китайские фарфоровые блюда с разными яствами, приготовление которых отнимало у нее немало сил и доставляло немало хлопот. Она слушала, что говорит муж, соглашалась с ним, а затем подходила к окну и с наслаждением вдыхала аромат жимолости, ветви которой лезли в окно, заслоняя сад. О, как много чудесных вещей существует в этом мире! Надо только уйти за ограду, за соседний дом, за дорогу, за холм, за деревья, тянущиеся к небу, за линию горизонта, окутанную облаками... Перенестись бы за вершину холма, в одно милое уютное местечко, где тебе обрадовались бы, где тебя хвалили бы, где никто не стал бы читать тебе нотаций. Туда, где навстречу тебе поспешит твой возлюбленный, где каждому твоему слову будут внимать с благоговением. Не знаю, приходили ли ей в голову подобные мысли. Может быть. А может быть, это были мои собственные мысли, навеянные атмосферой этого дома и отношением мистера Перкса к своей жене. Любое ее замечание он выслушивал со сдержанным нетерпением. Он, по-видимому, уже давно пришел к заключению, что она не может сказать ничего умного, ничего интересного. Он твердо верил, что разговор у них дома становился интересным, только когда он вступал в него, точно так же как беседа знакомых оживлялась по-настоящему, только когда он проявлял к ней внимание. Однако слушать он не любил. Он тщательно соблюдал правила хорошего тона, и это порой создавало у гостей впечатление, будто его интересует то, что они говорят, но стоило им на минуту замолчать, как он - словно коршун - выхватывал у них тему и торопился придать ей должную форму на наковальне своих убеждений. Он завел со мной разговор о полной бесперспективности моей работы в фирме "Корона", стараясь при этом изобразить дело таким образом, будто вся вина за мое мрачное будущее ложится на плечи мистера Бодстерна, я не на мои. Людям свойственно думать, что выполняемая ими работа не отвечает их дарованиям. Они жадно ловят намеки, что их, мол, не ценят, и с удовольствием предаются мечтам о том, как сложилась бы у них жизнь, если бы представился случай руководить, контролировать, приказывать, а не подчиняться чужим распоряжениям. По мере того как мистер Перкс рисовал перед моим взором безрадостную картину моего прозябания и трагедию увядания моих талантов - я проникался все большим почтением к нему и все больше восхищался его проницательностью. Я пришел к выводу, что до сих пор не знал его по-настоящему. Свои дружеские беседы со мной он продолжал и на работе, и уже через неделю у меня сложилось убеждение, что мистер Перкс искренне хочет помочь мне найти хорошую работу. - Предоставь это мне, - повторял он снова и снова, создавая у меня впечатление, будто он уже ведет переговоры, в результате которых я смогу вырваться из кабалы и занять более высокое служебное положение. Впрочем, так оно и было. Он сам сообщил мне, что поддерживает дружеские отношения с фабрикантом обуви - компаньоном фирмы "Модная обувь" в Кодлингвуде. Знакомый мистера Перкса не принимал непосредственного участия в делах фирмы и управлять компанией предоставил своему младшему партнеру - человеку энергичному и напористому, благодаря которому фирма преуспевала. Бухгалтер фирмы собирался покинуть ее, и мистер Перкс посоветовал своему приятелю взять на это место меня. Жалованье было восемь фунтов в неделю. Цифра невероятная! Когда мистер Перкс назвал ее, я заподозрил его во лжи. Но он объяснил мне, что фирма нажила огромный капитал во время мировой войны, поставляя сапоги для армии. Оклады, которые фирма установила своим служащим в то время, сохранились и после войны. Мистер Перкс посоветовал мне тотчас же предупредить мистера Бодстерна о своем уходе, а затем уже встретиться с другом Перкса мистером Томасом, с которым он договорится обо всем; тогда я смогу начать работать в фирме "Модная обувь", потеряв лишь недельный заработок. Мне этот совет не пришелся по душе. Я хотел сначала повидаться с мистером Томасом. Высокий оклад говорил о том, что возьмут на эту должность человека исключительных способностей, а таковым я себя не считал. С моей точки зрения, я был неплохим бухгалтером, но слабым администратором. Мне не хотелось бросать работу без твердой уверенности, что я смогу получить другую. Выслушав мои доводы, мистер Перкс заколебался, - но неожиданно тут же принял решение. - Я сейчас позвоню Томасу, - сказал он, - и устрою так, что ты сможешь повидать его еще сегодня вечером. Реджинальд Томас жил в Айвенго. Я порядком устал, пока добрался до его дома - большого кирпичного особняка с крытой галереей вокруг, у ворот которого стояла дорогая машина. Я шел пешком от вокзала и решил передохнуть немного. Прислонившись к калитке, я рассматривал сад, - подстриженный, ухоженный и начисто лише