ратом? - как-то спросил я. - Да, - ответил он. - Старший Макдональд - это я, Ангус. - Он неожиданно откинулся на подушку и раздраженно произнес: - Один бог знает, как они справятся там без меня с заказами и всем прочим. Всюду нужен глаз да глаз. - Тут он обратился к одному из больных; - А что пишут сегодня в газетах о погоде? Будет засуха или нет? - Газета еще не пришла, - ответил тот. Ангус был самым рослым и широкоплечим из всех обитателей нашей палаты. У него бывали приступы боли и тогда он громко вздыхал, или ругался, или испускал тихие стоны, которые меня пугали: Утром после беспокойной ночи, он обычно говорил, ни к кому в отдельности не обращаясь: - Ну и намучился же я за ночь. у него было большое, чисто выбритое лицо с глубокими складками от ноздрей до уголков рта. Кожа на его ляпе была гладкая, как клеенка. У него был подвижный, чуткий рот, который легко расплывался в улыбке, когда Ангус не чувствовал боля. Он часто, повернув голову на подушке, подолгу молча смотрел на меня. - Почему ты так долго молишься? - как-то спросил он меня и в ответ на мой изумленный взгляд добавил: - Я видел, как шевелятся твои губы. - У меня ведь очень много просьб, - объяснил я. - Каких просьб? - спросил Ангус. Я смутился, но он сказал: - Что же ты запнулся? Рассказывай, ведь мы же товарищи. Я повторил ему мою молитву, а он слушал, устремив взгляд в потолок и скрестив руки на груди. Когда я кончил, он повернулся и посмотрел на меня: - Ты ничего не упустил. Задал ему работенку. Выслушав все это, господь бог составит о тебе неплохое мнение. Эти слова обрадовали меня, и я решил попросить бога, чтобы он помог и Ангусу. Моя молитва перед сном оказалась такой длинной потому, что у меня к богу было множество просьб, и число их все возрастало. С каждым днем у меня появлялись все новые нужды, а так как я опускал ту или иную просьбу лишь после того, как она удовлетворялась, а число услышанных молений было ничтожно, то молитва стала такой громоздкой, что я уже со страхом приступал к ее повторению. Мать не позволяла мне пропускать занятия в воскресной школе и научила меня моей первой молитве - она была в стихах, начиналась словами "кроткий, Добрый Иисус" и кончалась просьбой благословить многих людей, в том числе моего отца, хотя я всегда был убежден, что он-то в благословениях не нуждается. Однажды я увидел выброшенную кем-то вполне хорошую, на мой взгляд, кошку и вдруг испугался ее застывшей неподвижности; мне объяснили, что она мертвая. И вот теперь по вечерам в кровати мне казалось, что я вижу мать и отца, лежащих так же неподвижно, с оскаленными зубами, как эта кошка... И я в ужасе молился о том, чтобы они не умерли раньше меня. Это была самая серьезная моя молитва, которую нельзя было пропускать. После некоторого размышления я решил включить в молитву и мою собаку Мэг и просить о том, чтобы бог сохранил ей жизнь, пока я не стану взрослым мужчиной и не смогу перенести ее утрату. Побаиваясь, что я прошу у бога слишком многого, я добавил, что, как и в случае с Мэг, я согласен удовлетвориться, если мои родители доживут до тех пор, пока мне исполнится, скажем, тридцать лет. Мне казалось, что в таком почтенном возрасте слезы - уже пройденный этап. Мужчины никогда не плачут. Я молился о том, чтобы поправиться, и неизменно добавлял, что если бог не возражает, то я хотел бы выздороветь не позже рождества, до которого оставалось два месяца. Надо было помолиться и о моих птицах и зверюшках, которые жили в клетках и загородках на заднем дворе, так как теперь, когда я не мог сам кормить их и менять им воду, всегда была опасность, что об этом позабудут. Я молился, чтобы об этом никогда не забывали. Моего попугая Пэта, сердитого старого какаду, надо было каждый вечер выпускать из клетки, чтобы он полетал среди деревьев. Иногда соседи жаловались на него. В дни стирки он садился на веревки с бельем и сдергивал прищепки. Рассерженные женщины, видя, что чистые простыни лежат в пыли, бросали в Пэта палками и камнями, и мне приходилось молиться, чтобы они не попали в него и не убили. Молился я и о том, чтобы стать хорошим мальчиком. Ангус, высказав свои замечания о моих молитвах, спросил меня: - Как по-твоему, что за малый - господь бог? Какой он из себя? Я всегда представлял себе бога в виде силача, одетого; в белую простыню, подобно арабу. Он восседал на стуле, упираясь локтями в колени, и посматривал на мир внизу. Глаза его быстро перебегали от одного человека к другому. В моем представлении бог не был добрым - он был только строгим. "Вот Иисус, - думал я, - он добрый, как мой отец, но только никогда не ругается". Однако то обстоятельство, что Иисус ездил обычно на осле и никогда не скакал верхом на лошади, вызывало у меня большое разочарование. Однажды отец, сняв новые сапоги, которые он разнашивал, переобулся в эластичные сапоги фирмы "Джилспай"; при этом он с чувством воскликнул: - Вот эти сапоги изготовлены на небе. С тех пор я был уверен, что Иисус ходит в эластичных сапогах фирмы "Джилспай". Когда я сообщил все это Ангусу, он заметил, что, возможно, у меня более верное представление о боге, чем у него. - Моя мать, - сказал он, - всегда говорила по-гэльски. Бог мне казался сгорбленным стариком с белой бородой, окруженным толпой старух, которые вяжут и разговаривают по-гэльски. Мне казалось, что у бога на глазу повязка, а моя мать говаривала: "Это все мальчишки камнями швыряются". Я не представлял, чтобы бог что-нибудь делал, не посоветовавшись предварительно с моей матушкой. - Она вас шлепала? - спросил я его. - Нет, - ответил он задумчиво. - Нас, детишек, она никогда не била, но богу от нее сильно доставалось. - Один из больных, лежавших на кровати слева, что-то сказал ему. - Не тревожьтесь, - ответил Ангус, - я не хочу поколебать его веру. Он сам до всего додумается, когда станет взрослым. Хотя я верил в бога и часть вечера посвящал молитве, я все же считал себя существом, от него независимым. Ему нетрудно было меня обидеть, но тогда я бы никогда больше с ним не заговорил. Я боялся его потому, что он мог заставить меня гореть в адском огне. Об этом нам говорил учитель воскресной школы. Но еще больше, чем адского огня, я боялся стать подлизой. Когда, охотясь за кроликами, Мэг повредила себе плечо, я почувствовал, что бог сильно подвел меня, и решил в будущем сам заботиться о благополучии Мэг, отказавшись от его услуг. В этот вечер я не молился. Заговаривая о боге, отец всегда его критиковал, но мне его отношение к богу нравилось: оно означало, что я могу положиться на отца, если бог окажется не на высоте, - недаром отец перевязал плечо Мэг, Но все же меня беспокоил тон, каким он говорил о боге. Однажды отец отвел кобылу к старику Дину, у которого был жеребец. Дин спросил, какой масти хотел бы он получить жеребенка. - Я знаю способ, чтобы сделать любую масть, - хвастал Дин. - А можешь ли ты сделать так, чтобы был жеребец или, скажем, кобыла? - спросил отец. - Не могу, - благочестиво ответил Дин, - это зависит только от бога. Я прислушивался к их разговору, и то, как отец отнесся к этому заявлению Дина, убедило меня, что он не очень-то высоко ставит бога, когда дело касается лошадей. Но зато я проникся еще большей верой в отца. Я решил, что такие люди, как мой отец, сильнее бога. Но больные были непохожи на здоровых. Боль лишала их чего-то, что я в людях очень ценил, но не мог определить. Некоторые из них по ночам взывали к богу, и мне это не нравилось. По моему мнению, они не должны были этого делать. Мне трудно было допустить мысль, что и взрослые могут испытывать страх. Я считал, что для взрослых не существует ни страха, ни боли, ни нерешительности. На кровати справа от меня лежал грузный, неуклюжий человек, которому соломорезка раздробила кисть. Днем он бродил по палате, разговаривая с больными, выполнял их поручения, приносил им то, что они просили. Он наклонялся над кроватью, расплываясь в слюнявой улыбке, и заискивающе спрашивал: - Ну, как дела, в порядке? Не нужно ля тебе чего-нибудь? Его манера держаться была мне неприятна - может; быть, потому, что он был добр и услужлив не из сострадания, а из страха. Ему грозила опасность потерять руку, - но ведь милосердие божие велико, и господь не оставит того, кто помогает больным. Мик, ирландец, лежавший наискосок от меня, всегда отказывался от его услуг, хотя и самым дружелюбным образом. Как-то раз, когда тот отлучился из палаты, Мик сказал - Он словно собака, приученная к поноске... Всякий когда он подходит ко мне, меня так и подмывает бросить палку, чтобы он принес ее обратно. Этот больной никогда не лежал в постели спокойно, а вертелся с боку на бок, садился и снова ложился. Он то и дело взбивал свою подушку, поворачивал ее и так и этак и хмуро поглядывал на нее. Когда наступал вечер, он брал со своей тумбочки маленький молитвенник. Выражение его лица менялось, и он сразу переставал ворочаться. Из тайников души он извлекал приличествующую случаю серьезность и облекался в нее, как в платье. Запястье своей искалеченной и забинтованной руки он обвил цепочкой, к которой было прикреплено миниатюрное распятие. Он напряженно и сосредоточенно по нескольку минут прижимал к губам металлический крестик. Ему, по-видимому, казалось, что при чтении молитвенника он не проявляет достаточной набожности; две глубокие складки залегали между его бровями, я он медленно шевелил губами, произнося слова молитвы. Как-то вечером Мик, некоторое время наблюдавший за ним, пришел к заключению, что набожность этого человека лишь подчеркивает ее отсутствие у него, Мика. - Что он о себе воображает? - сказал он, посмотрев на меня. - Не знаю, - ответил я. - Никто не может сказать, что я пренебрегаю религией, - пробормотал Мик, сосредоточенно рассматривая ноготь. Покусав его, он добавил: - Разве что изредка. Он неожиданно улыбнулся: - Вот возьми мою старуху мать. Лучшей женщины на свете не бывало - можешь поверить, хотя говорю это я сам. Это так. Да и другие то же скажут. Спроси кого хочешь - в Борлике или хоть во всей округе. Там все ее знали. В ясное утро скажешь ей, бывало; "Бог хорош, а, мамаша?" А она ответит: "Само собой, Мик, только и черт не плох". Теперь таких нет. Мик был невысокий, подвижный человек. Он любил поговорить. У него была повреждена рука, и по утрам ему разрешалось вставать, чтобы сходить в ванную умыться. Вернувшись, он останавливался у своей кровати и, посмотрев на нее сверху вниз, закатывал рукава пижамы, словно собираясь вкапывать столб для забора, затем забирался под одеяло, подпирал подушками спину, клал руки перед собой на одеяло и с довольным выражением лица оглядывал палату, словно в предвкушении чего-то приятного. - Он дожидается, чтобы его завели, - говорил о нем в такие минуты Ангус. Иногда Мик, изумленно хмурясь, принимался разглядывать свою руку и повторял при этом: - Будь я проклят, если понимаю, как это случилось. Только что рука была цела и невредима - я бросил мешок с пшеницей на подводу, и вдруг как она хрястнет. Вот так всегда: здоров, здоров, а потом сразу и сляжешь. - Тебе еще повезло, - вставлял свое замечание Ангус. - Еще два-три дня, и будешь снова сидеть в пивной. А вот насчет Фрэнка ты слыхал? - Нет. - Так вот, он умер. - Не может быть! Подумать только! - воскликнул Мик. - Я же и говорю: сейчас ты бегаешь молодцом, а через минуту лежишь мертвецом. Когда он выписывался во вторник, он был здоров. Как же это? - Разрыв сердца. - Это тоже скверная штука - никогда заранее не угадаешь, - произнес Мик. Он угрюмо замолчал и просидел так до самого завтрака; но когда сиделка с подносом подошла к нему, он повеселел и обратился к ней с вопросом: - Скажи, пожалуйста, когда ты меня полюбишь? Сиделки в белых накрахмаленных передниках, розовых кофточках и ботинках на низких каблуках сновали мимо моей кровати; иногда они улыбались мне или оста нашивались, чтобы поправить одеяло. Их тщательно вымытые руки пахли карболкой. Я был единственным ребенком в их палате, и они относились ко мне с материнской нежностью. Под влиянием отца я иногда принимался отыскивать в людях сходство с лошадьми, и когда я смотрел на носившихся взад и вперед сиделок, они казались мне похожими на пони. В тот день, когда меня привезли в больницу, отец, поглядев на сиделок (ему нравились женщины), замету матери, что среди них есть несколько хороших лошади, но они плохо подкованы. Когда с улицы доносился конский топот, я вспоминал отца, и мне казалось, что я вижу его верхом на норовистой лошади и он обязательно улыбался. Я получил от него письмо, в котором он писал: "У нас стоит засуха, и мне приходится подкармливать Кэтти. У ручья еще сохранилось немного травы, но я хочу, чтобы Кэтти к твоему приезду была в хорошей форме". Прочитав письмо, я сказал Ангусу Макдональду: - У меня есть пони по кличке Кэтти. - И добавил, повторяя выражение отца: - У нее шея длинновата, но это честная лошадь. - Верно, что твой старик объезжает лошадей? - спросил Ангус. - Да, - сказал я, - он, наверно, самый лучший наездник в Туралле. - Одевается-то он франтом, - пробормотал Макдональд. - Когда я его увидел, мне показалось, что он из циркачей. Я лежал, размышляя над его словами, и не мог понять, похвала это или нет. Мне нравилась одежда отца. По ней сразу было видно, что он человек ловкий и аккуратный. Когда я помогал ему снимать сбрую, на моих руках и одежде оставались следы смазки, но отец ни разу не запачкался. Он гордился своей одеждой. Ему нравилось, что на его белых брюках из молескина не было ни единого пятнышка; его сапоги всегда блестели. Он любил хорошие сапоги и считал себя знатоком по части кожи. Он носил свои сапоги, эластичные и гибкие, с гордостью. Каждый вечер он садился у кухонного очага, снимал сапоги и тщательно осматривал их, сначала один, а затем другой: он мял руками подошву, разглаживал верх и так и этак, чтобы проверить, нет ли признаков того, что они начали изнашиваться. - На левом сапоге верх сохранился лучше, чем на правом, - как-то сказал он мне. - Это очень странно. Правый выйдет из строя раньше левого. Часто он рассказывал о профессоре Фентоне, который содержал цирк в Квинсленде и щеголял нафабренными усами. Профессор носил белую шелковую рубашку, подпоясанную красным кушаком, и умел делать бичом двойную сиднейскую петлю. Отец тоже умел хлопать бичом, но ему было далеко до профессора Фентона. Пока я раздумывал обо всем этом, в палату вошел отец. Он шел быстрым коротким шагом и улыбался. Одной - рукой он придерживал на груди что-то спрятанное под его белой рубашкой. Подойдя к моей кровати, отец нагнулся ко мне: - Ну, как ты, сынок? Я был в неплохом настроении, но от отца пахнуло домом, и мне вдруг захотелось плакать. До прихода отца и наш дом, и старая ограда из жердей, на, которую я взбирался, чтобы посмотреть, как он объезжает лошадей, и куры, и собаки, и кошки - все это было вытеснено, заслонено новыми впечатлениями, но теперь они вновь стали чем-то близким, реальным, и я понял, как мне их недостает. И как мне недостает матери. Я не заплакал, но отец, посмотрев на меня, крепко сжал губы. Он сунул руку за пазуху, где было что-то припрятано, и вдруг вытащил оттуда барахтающееся существо светло-коричневого цвета. Он приподнял одеяло и положил мохнатый комочек ко мне на грудь. - Держи его, обними покрепче, - сказал он с какой-то злобой. - Прижми его к себе. Это один из щенков Мэг. Лучший из всех, и мы назвали его Аланом... Я обхватил руками пушистую живую теплоту, прижал ее к себе - ив мгновение ока вся моя тоска исчезла. Бесконечное счастье наполнило меня. Я посмотрел в глаза отцу, и оно передалось ему: я понял это потому, что он улыбнулся мне. Щенок заерзал, и я заглянул в норку, которую, приподняв руку, сделал из одеяла: он лежал там и смотрел на меня лучистыми глазенками, дружелюбно виляя хвостиком. Радость жизни, пульсировавшая в нем, передалась и мне, освежая и укрепляя меня, и я уже не испытывал слабости. Щенок приятно давил на меня своей тяжестью, и от него пахло домом. Мне хотелось, чтобы он был со мной всегда. Макдональд, не спускавший с нас взгляда, подозвал Мика, который проходил по палате с полотенцем. - Ступай, Мик, займи сиделок разговорами. - А отцу он пояснил: - Сами знаете: собака в больнице... Они ведь не понимают... Вот в чем дело. - Да, это так, - сказал отец, - но хватит и пяти минут. Ведь это для него все равно что глоток воды в жару... ГЛАВА 4 Я уважал взрослых. Я думал, что они способны преодолеть любую трудность и обладают большим мужеством. Они могли починить любую вещь, они все знали, они были сильными, на них можно было положиться. Я с нетерпением ждал того времени, когда вырасту и стану таким, как они, - настоящим мужчиной. Мой отец казался мне в этом смысле образцом. В тех случаях, когда он, но моему мнению, вел себя так, как настоящему мужчине вести себя не положено, я был уверен, что он делает это сознательно и лишь с единственной целью - позабавить окружающих. Я был уверен, что он всегда сохраняет власть над собой. Этим объясняется и то, почему я не боялся пьяных. Когда отец напивался (что случалось редко), я был уверен, что, хотя он предстает перед всеми в ином виде, чем обычно, на самом деле оп по-прежнему остается трезвым и взрослым и лишь скрывает это от других. Я с восхищением смотрел на него, когда, вернувшись домой после затянувшегося посещения трактира, он обнимал мать и с возгласом: "А ну-ка!" - начинал кружить ее по кухне в диком танце, сопровождая его оглушительными выкриками. Для меня пьяный был лишь веселым, говорливым, хохочущим человеком, который пошатывался нарочно, для забавы. Однажды вечером две сиделки ввели в пашу палату пьяного, доставленного в больницу полицией. Я смотрел на него с удивлением и испугом, потому что он был во власти какой-то силы, с которой не мог совладать. Его била дрожь, из раскрытого рта вяло свисал язык. Когда его проводили через открытую дверь, он посмотрел на потолок и закричал: - Эй, ты, что ты там делаешь? А ну, слезай! Сейчас я с тобой разделаюсь! - Там ничего нет, - сказала одна из сиделок. - Идите же! Он шел между ними, как арестованный, то и дело сворачивая к стене, словно слепая лошадь. Наконец они довели его до ванны, После ванны его уложили на кровать рядом с постелью, Мика и дали ему снотворное. Глотая лекарство, он издавал какие-то странные звуки и кричал: - К черту! - И, словно жалуясь кому-то, добавил: - Это яд, страшно ядовитая штука. - Теперь лежите спокойно, - приказала сестра. - Никто вас здесь не тронет. Скоро вы уснете. - Фараоны хотели свалить все на меня, - бормотал он. - Мой приятель напал на меня первым... Да, да, так оно и было... А где я, черт возьми? Вы сестра, правда? Да, это так... Здравствуйте... А мы уже месяц гуляем... Я прилягу... Сейчас буду лежать спокойно. Сестра, положив руку ему на плечо, мягким движением заставила его опуститься на подушку и немного погодя вышла из палаты. Когда дверь за ней закрылась, он сперва лежал спокойно в воцарившемся полумраке, затем вдруг присел на кровати и стал рассматривать потолок. Он оглядел стены, осмотрел пол, ощупал железную раму кровати, словно исследуя прочность капкана. Тут он заметил Мика, который созерцал его с высоты своих подушек. - Здорово, - сказал он. - Здорово, - отозвался Мик. - Допился до чертиков? - Было дело, - коротко ответил пьяный. - А какая такса в этом заведении? - Бесплатно, - сказал Мик. - Тут тебе лафа! Пьяница что-то проворчал. У него были толстые, дряблые щеки, заросшие серой щетиной; воспаленные глаза покраснели, веки распухли, словно от слез. Нос у него был большой и мясистый, весь усеянный крупными темными порами, в которых, казалось, прятались корни волос, - Я тебя где-то встречал, - сказал он Мику. - Не бывал в Милдьюре? А может, в Оверфлоу, Пайэнгл, Берке?.. - Нет, - ответил Мик и полез в свою тумбочку за папиросой. - Никогда там не бывал. - Ну, тогда я тебя не знаю. Он сидел, уставившись перед собой неподвижным взглядом. Руки его непроизвольно перебирали одеяло. Вдруг он в испуге зашептал: - Что там такое? Взгляни: возле стены. Оно движется. - Это стул, - сказал Мик, посмотрев туда. Пьяница быстро лег и натянул одеяло на голову. Когда я увидел, что он делает, я тоже спрятал голову под одеяло. - Эй! - окликнул меня Макдональд, но я не пошевельнулся. - Эй, Алан! Я выглянул из-под одеяла. - Не бойся, - успокоил он меня. - Он закутил, и у него белая горячка. - Что это такое? - спросил я дрогнувшим голосом. - Выпил лишнее, вот ему и мерещится всякая чертовщина. Завтра он придет в себя. Но я так и не смог уснуть, и, когда ночная сиделка приняла дежурство, я сел и стал смотреть, как она обходbт палату. - Подойди-ка сюда, сестричка, - позвал ее пьяница - Я хочу тебе кое-что показать. Захвати свечу. Она подошла к его кровати, высоко подняв фонарь, чтобы лучше видеть. Он отвернул одеяло и крепко прижал палец к своей обнаженной ноге. - Смотри! Я его поймал. Смотри. Он приподнял палец, сиделка наклонилась к нему, и фонарь ярко осветил ее лицо. Она раздраженно махнула рукой. - Это бородавка, - сказала она. - Спите. - Нет, это не бородавка! Смотри, она движется. - Спите, - повторила сиделка и ласково похлопала его по плечу. Она укрыла его одеялом. Вид у нее был такой спокойный и хладнокровный, что все мои тревоги улеглись. Скоро я уже спал. На следующее утро, еще не совсем очнувшись ото сна, я стал думать о яйцах, лежавших в ящике моего столика. Я пересчитал их лишь вчера, но сейчас в полусне никак не мог вспомнить, сколько их было. Больничный завтрак мы съедали без всякого удовольствия. - Ешь, только чтобы не умереть с голоду. Иначе озолоти меня, чтобы я прикоснулся к такой еде, - как-то объяснил Ангус новенькому. Этот завтрак состоял из тарелки каши и двух тоненьких ломтиков хлеба, слегка намазанных маслом. Те из больных, кто мог себе позволить покупать яйца, и те, у кого были друзья или родственники, имевшие своих кур, хранили в тумбочке запас яиц. Они дорожили ими, как сокровищем, и огорчались, когда оставалось одно или два яйца. - Запас-то мой на исходе, - говорили они, с хмурым видом заглядывая в тумбочку. Каждое утро палату обходила сиделка с кастрюлей в руках. - Давайте яйца; кому сварить яйца на завтрак? Услышав этот возглас, больные поспешно приподнимались и тянулись к тумбочкам: одни - морщась от боли, медленно, другие - мучительно преодолевая слабость. Приоткрыв ящик, они засовывали руку в пакет из оберточной бумаги или в картонную коробку, где хранились яйца. Прежде чем отдать их сиделке, они писали на каждом свою фамилию, а потом сидели нахохлившись, перебирая их в тусклом утреннем свете, словно печальные птицы в больших гнездах. Надписывать яйцо было необходимо из-за споров, которые нередко возникали после варки, когда, например, владелец запаса больших с коричневым оттенком яиц вдруг получал болтун. Некоторые больные гордились свежестью доставленных им яиц и подозрительно нюхали их после варки, утверждая, что им подсунули чужое, лежалое яйцо. Те больные, кому нечего было положить в кастрюлю, смотрели на эту утреннюю церемонию с грустью, к которой нередко примешивалось раздражение. Потом они откидывались на подушки, охая и жалуясь на дурно проверенную ночь. Многие делились емкими запасами с этими несчастливцами. - Вот три яйца, - говорил сиделке Ангус. - Одно для Тома, одно для Мика, одно для меня. Я их все надписал, и скажи повару, чтобы он не варил их вкрутую. Яйца всегда возвращались крутыми. Рюмочек для них не полагалось, и горячее яйцо приходилось держать в руке. Мать присылала мне каждую неделю десяток яиц, и мне доставляло большую радость, если я мог крикнуть соседу по палате: "Том, я положил яйцо и для тебя!" Мне нравилась улыбка, которая при этих словах появлялась на его лице. Мой десяток быстро исчезал, и тогда Ангус брал меня на свое попечение. - Ты слишком щедро швыряешься яйцами, - говорил он в таких случаях. - Побереги хоть несколько штук для себя. Мои запасы кончаются. Я старался сообразить, кому из больных следует дать яйцо, и вдруг вспомнил о новичке - сейчас при свете дня он уже не казался таким страшным. Я проворно сел и посмотрел на его кровать, но он лежал, укрывшись одеялом с головой. - Что это он делает? - спросил я Ангуса. - Ему все еще мерещится бог весть что, - ответил Макдональд, разворачивая маленький кусочек масла, который он достал из ящика. - Ночью он чуть совсем не рехнулся. Раз даже соскочил с кровати. Мик говорит, что сейчас он слаб, как котенок. Мик сидел и зевал, сопровождая каждый зевок болезненным стоном. Почесывая грудь, он поддакнул: - Куда уж слабее... И не удивительно... Из-за этого типа я полночи глаз не сомкнул. А ты как спал, Мак? - Плохо. Опять боли мучили. И никак не разберу, что это такое. Они не от сердца, потому что болит справа. Я говорил врачу, а он мне так ничего и не объяснил. Дождешься от них! - Факт, - подтвердил Мик. - Я всегда говорил, что только тот разумеет, кто сам болеет. А я ночью надавил на свою руку, и мне бог знает чего стоило не закричать. А этот малый, - он показал на новенького, все еще лежавшего закутавшись в одеяло, - думает, что он спятил. Неплохо, видать, проводил время, пока дошел до эдакого состояния. Как бы там ни было, я готов променять мою руку на его мозги. Я любил слушать эти утренние разговоры, но часто мне трудно было понять, о чем идет речь. Мне всегда хотелось разузнать обо всем как можно подробней. - А зачем вы надавили на свою руку? - спросил я. - Зачем? - воскликнул в изумлении Мик. - То есть как "зачем"? Я-то откуда знаю? Я думал, что это моя здоровая рука. Пресмешной ты паренек, как я погляжу. Человек, лежавший на соседней кровати, застонал. Обращаясь к этой бесформенной куче постельного белья, Мик сказал: - Да, брат, плохи твои дела. Завтра на твоей могилке вырастут маргаритки. Хочешь не хочешь, всему хорошему на свете приходит конец. - Не говори с ним так! - с негодованием воскликнул Ангус. - Ты его черт знает как напугаешь. Дать тебе яйцо сегодня? - Дай пару, а я тебе верну на той неделе, когда моя старуха придет навестить меня. - А что, если она не принесет тебе ничего? - Все может случиться, - ответил Мик уныло. - Смешно, но никогда человеку не удается найти жену, которая была бы так же хороша, как его мать. Сколько раз я это видел. Женщины сейчас все на один манер. Все они портятся на глазах, это каждый скажет. Бывало, зайдешь в материнскую кладовую - черт, чего там только не было! Мышь и та не могла бы протиснуться между банками варенья и маринадов, и бутылками томата, и имбирного пива. И все это она делала своими руками. А теперь - попроси любую женщину сварить тебе банку варенья... - Он презрительно махнул рукой и сказал уже совсем другим тоном: - Она принесет яйца. Дай парочку, я сегодня чертовски голоден. Неожиданно пьяница приподнялся и, словно собираясь спрыгнуть с кровати, отбросил одеяло. - Эй, укройся сейчас же! - приказал Мик. - Достаточно ты ночью накуролесил. Хватит. Если сам не перестанешь, тебя привяжут. Тот поправил одеяло и схватил себя за волосы, но скоро отпустил их и сказал Мику: - У меня все еще стоит во рту вкус этого лекарства, прямо с души воротит. - Хотите яичко? - крикнул я ему срывающимся от волнения голосом. - Малыш спрашивает, не съешь ли ты яйцо на завтрак, - пояснил Мик. - Да, - сказал он, снова вцепившись в волосы. - Съем, непременно съем. Мне надо восстановить силы. - Он съест, - сказал Мик, - давай яйцо. Я вдруг проникся симпатией к новому соседу и решил попросить мать принести мне столько яиц, чтобы и на него хватило. После завтрака сиделки, торопливо переходя от одной кровати к другой, расстилали стеганые одеяла, убранные накануне. Они наклонялись над каждой кроватью, и больные смотрели на них со своих подушек. Но сиделки глядели только на свои хлопочущие руки и не замечали больных. Они взбивали подушки, подтыкали простыни, разглаживали все складки и морщинки, готовя палату к обходу старшей сестры. Если сиделки не очень торопились, они не прочь были перекинуться с нами шуткой. Среди них были милые и славные женщины, которые любили посудачить с больными, называли старшую сестру "старой наседкой" и предупреждали шепотом о появлении сестер. Любимицей Ангуса была сиделка Конрад - молоденькая толстушка, которая охотно смеялась, разговаривая с больными. Ангус, если кто-нибудь приносил ему апельсины, всегда откладывал один для нее. - Вот славная девчушка, - сказал он как-то, когда она, проходя мимо, улыбнулась ему. - Клянусь богом, я сейчас скажу ей, чтобы она пошла посмотреть семейство Бланш. В то время в город должна была прибыть на ежегодные гастроли странствующая труппа - "Мастера музыки и развлечений", и больные оживленно обсуждали содержание заманчивых афиш, предвещавших ее приезд. - Об этом семействе Бланш, - заявил Мик, - могу сказать одно: за свои деньги не поскучаете. Есть там один паренек... Он выступал здесь в прошлом году, и скажу я вам, другого такого поискать. Малый этот играл на пивных бутылках "На ней веночек был из роз", да так, черт возьми, что слезы на глаза навертывались. Маленький такой паренек, из себя совсем невидный. Попадется такой в пивной, пройдешь мимо и не заметишь. Эх, жаль, что я этого не увижу. Когда на следующее утро после представления сиделка Конрад вбежала в освещенную дневным солнцем палату, ее тут же окликнул Ангус, жаждавший поскорее услышать ее впечатления. - Ну, как, вам понравилось? - крикнул он ей. - Ох, и здорово же было! - сказала она. - Мы сидели во втором ряду. Ее пухлые щеки блестели после утренней ванны. Она на мгновение умолкла, заглянула в книгу записей, лежавшую на конторке у двери, и, подбежав к Ангусу, начала оправлять его постель, продолжая свой рассказ. - Это было чудесно! - говорила она с восторгом. - Зал был битком набит. У дверей проверял билеты человек в черной фуражке с красным околышем. - Это, наверно, сам старик Бланш, - подал голос Мик с другого конца палаты, - он всегда там, где денежки. - Он вовсе не старый! - с негодованием воскликнула сиделка Конрад. - Ну, так, значит, это был его сын, - заметил Мик. - Все одно. - Да рассказывайте же, - сказал Макдональд. - А маленький паренек играл "На ней веночек был из роз"? - не унимался Мик. - Паренька этого я видела, - с нетерпением ответила сиделка Конрад. - Но только он играл "Родина, милая родина". - - А выступали какие-нибудь хорошие певцы? - спросил Ангус. - Пели шотландские песни? - Нет, этих песен не пели. Выступал один мужчина, - помрешь со смеху. Он пел "Мой папаша носил сапоги на гвоздях". И еще выступал один швейцарец, он и одет был по-швейцарски, и пел на тирольский манер. - А как это поют на тирольской манер? - спросил я. Я наклонился над краем кровати, стараясь оказаться как можно ближе к сиделке Конрад, чтобы не упустить ни одного ее слова. Для меня этот концерт был не менее волнующим событием, чем цирк. Увидеть хотя бы человека в фуражке с красным околышем - как это было бы чудесно! Сиделка Конрад казалась мне теперь необычайно интересным человеком, словно после того, как она побывала на концерте, у нее появились новые качества. - Петь на тирольский лад - значит петь на очень высокой ноте, - объяснила сиделка Конрад, повернувшись ко мне, и тут же снова обратилась к Ангусу. - Я знала одного молодого человека в Бендиго, он был высокого роста и вообще... - Тут она засмеялась и поправила выбившуюся из-под шапочки прядку волос. - Так вот, этот молодой человек - хотите верьте, хотите нет - пел на тирольский лад не хуже, чем этот швейцарец. Знаете, мистер Макдональд, мы с ним дружили, и я могла слушать его песни всю ночь напролет. Сказать по правде, я совсем не умею петь. Но я люблю напевать для своего удовольствия, и хоть это я сама говорю, в чем, в чем, а в музыке я разбираюсь. Я семь лет училась и должна была чему-нибудь научиться. И вчерашний концерт мне очень понравился, потому что я знаю толк в музыке. Но этому швейцарцу далеко до Берта, что бы вы мне ни говорили, - Да, - решительно сказал Макдональд, - это так. Казалось, он не знал, что ему еще добавить. Мне хотелось, чтобы он продолжал ее расспрашивать, но она отвернулась от него и принялась поправлять мою постель. Когда она стала подтыкать одеяло под матрас, она наклонилась надо мной и ее лицо приблизилось к моему. - Ты мой мальчик, правда? - сказала она, заглядывая мне в глаза и улыбаясь. - Да, - ответил я отрывисто, не в силах отвести от нее взгляд, и вдруг почувствовал, что я ее люблю. Совсем смутившись, я не мог больше сказать ни слова. Она неожиданно нагнулась и поцеловала меня в лоб и, засмеявшись, отошла к Мику, который сказал ей: - От этого я тоже не отказался бы. Все говорят, что душой я ребенок. - А еще женатый! Что сказала бы ваша жена? Вы, наверно, плохой человек. - Ну, а как же! От хороших людей никакого проку, да и девушки их не любят. - Нет, любят! - возмутилась сиделка Конрад. - Нет, не любят, - продолжал Мик, - они как дети. Когда ребятишки моей сестры напроказят, их мать всегда говорит: "Вы становитесь такими, как ваш дядя Мик", а они думают, что лучше меня дядюшки не сыскать, черт побери! - Вы не должны ругаться. - Да, - весело согласился Мик, - само собой, не должен. - Ну, не мните же одеяло! Сегодня старшая сестра начнет обход рано. Старшая сестра была полная женщина с родинкой на подбородке, из которой росли три черных волоска. - Взяла бы да выдрала их, - заметил как-то Мик после того, как она ушла из палаты. - Но у женщин свои странности. Им кажется, что вырвать волосок - значит признаться, что он был. Поэтому они предпочитают сохранять свои волоски и делают вид, что их и в помине нет. Ну что ж, пусть себе растит их на здоровье. Она и с этой бородой многим даст десять очков вперед. Старшая сестра быстрым шагом переходила от одной кровати к другой. Ее сопровождала сиделка, которая почтительно докладывала обо всем, что по ее мнению; заслуживало внимания. - Его рана хорошо заживает. Этому больному мы давали ипекакуану. Старшая сестра была убеждена, что больных нужно подбадривать. "Слова ободрения лечат лучше лекарства", - часто повторяла она, произнося три последних слова с ударением на каждом, словно заучивая скороговорку. Халат старшей сестры был всегда так накрахмален, что стеснял ее походку; и порой казалось, что идущая позади сиделка приводит ее в движение, дергая за шнурок. Когда она наконец появилась в дверях палаты, больные уже закончили утренние разговоры и сидели или лежали в ожидании ее прихода, подавленные строгостью безукоризненно застеленных кроватей и размышляя о своих недугах. Мик, за глаза всегда готовый отпустить шутку по адресу старшей сестры, теперь, когда она приближалась к его постели, поглядывал на нее с почтительным страхом. - Ну как вы себя сегодня чувствуете, Бэрк? - нарочито бодро спросила она. - Отлично, сестра, - ответил Мик весело, но сохранить этот тон ему не удалось. - Плечо все еще болит, но уже становится лучше. А вот руку я еще не могу поднять. С ней что-нибудь серьезное? - Нет, Бэрк, доктор этого не находит. - Черта с два добьешься от тебя толку, - прошипел Мик, разумеется, когда она уже не могла его слышать. Старшая сестра, подходя к моей кровати, всегда принимала тот вид, с которым взрослые утешают или смешат ребенка, чтобы произвести впечатление на окружающих. Я всегда чувствовал себя так неловко, словно меня вытолкнули на сцену и заставляют декламировать. - Ну, как себя чувствует сегодня наш храбрый маленький мужчина? Мне говорили, что ты часто поешь по утрам. А для меня ты когда-нибудь споешь песенку? Я так смутился, что ничего не ответил. - Он поет песенку "Брысь, брысь, черный кот!", - сказала сиделка, выступая вперед, - и поет очень приятно. - Наверно, ты когда-нибудь будешь певцом, - заметила старшая сестра. - Ты хотел бы стать певцом? Не дожидаясь ответа, она повернулась к сиделке и продолжала: - Почти все дети хотят быть машинистами на паровозе, когда вырастут. Вот, например, мой племянник. Я купила ему игрушечный поезд, и он так любит играть с ним, милая крошка. Затем она снова повернулась ко мне: - Завтра ты ляжешь спать, а когда проснешься, твоя ножка будет в премиленьком белом коконе. Правда, это будет красиво? - Потом, обратившись к сиделке, она добавила: - Операция назначена на десять тридцать. Сестра подготовит его. - Что такое операция? - спросил я Ангуса, когда они ушли. - Да ничего особенного, просто займутся твоей ногой... подправят ее... В это время ты будешь спать. Я понял, что он не хочет объяснить мне, в чем дело, и на секунду меня охватил страх. Однажды отец не стал распрягать молодую лошадь, а просто привязал вожжи к ободу колеса и пошел выпить чашку чая; лошадь, оборвав туго натянутые вожжи, помчалась через ворота, разбила бричку о столб и ускакала. Отец, услышав грохот, выбежал из дому и постоял с минуту, рассматривая обломки, а потом обернулся ко мне (я, разумеется, выскочил вслед за ним) и сказал: "А, наплевать! Пойдем допивать чай". Когда Ангус запнулся и оборвал свои объяснения, мне почему-то вспомнилось это восклицание отца, и сразу стало легче дышать. - А, наплевать! - сказал я. - Молодчина, так и надо, - похвалил меня Ангус. ГЛАВА 5 Меня лечил доктор Робертсон - высокий мужчина, всегда одетый по-праздничному. Всякую одежду я разделял на два вида: праздничную и будничную. Праздничный костюм можно было надевать и в будни, но лишь в особых случаях. Мои праздничный костюм был из грубой синей саржи - его доставили из магазина в коричневой картонной коробке; он был завернут в целлофан и издавал необычайно приятный запах, свойственный новым вещам, Но я не любил носить этот костюм, потому что его нельзя было пачкать. Отец тоже не любил свой праздничный костюм. - Давай-ка снимем эту проклятую штуковину, - говорил он по возвращении из церкви, куда ходил редко, и то по настоянию матери. Меня удивляло, что доктор Робертсон выряжался по-праздничному каждый день. Но не только это озадачивало меня; я пересчитал его праздничные костюмы и обнаружил, что у него их четыре. Из этого я сделал вывод, что он, вероятно, человек очень богатый и живет в доме с газоном. Люди, у которых перед домом был разбит газон, а также все, кто разъезжал в шарабане на резиновых шинах или в кабриолете, обязательно были богачами. Я как-то спросил доктора! - У вас есть кабриолет? - Да, - ответил он, - есть. - На резиновых шинах? - Да. После этого мне было трудно с ним разговаривать. Все, кого я знал, были бедные. Богачей я знал по именам и видел, как они проезжали мимо нашего дома, но они никогда не смотрели на бедных и не разговаривали с ними. - Едет миссис Карузерс! - кричала моя сестра, и мы все устремлялись к воротам, чтобы посмотреть на коляску, запряженную парой серых лошадей и с кучером на козлах. Казалось, что мимо нас проезжает сама королева. Я вполне мог представить себе, как доктор Робертсон беседует с миссис Карузерс, но мне трудно было привыкнуть к тому, что он разговаривает со мн