сь о грудь, вздыбили шерсть на животе и, как две собаки, набросились на мой корень. Поцелуй плоти, удар бича нежно хлестнул меня, наполняя жизнью склеп моих чресел. Нечто яростно алчущее наслаждения пробудилось во мне. И я выскользнул из двери и помчался вниз по лестнице, все еще подгоняемый силой, вышвырнувшей меня из Дебориной спальни. Остановившись на нижнем этаже ее двухэтажной квартиры, я вдохнул запах букета тропических бархатных цветов на стене и почувствовал себя словно на краю трясины, над которой порхали бабочки и тропические птицы -- над головами хищников, алчущих плоти, -- и поплыл на ветру, поднятом вегетативным ростом болота и прозябанием в сырости. У лифта я помедлил, развернулся на сто восемьдесят градусов и, влекомый силой, державшей меня в своих крепких объятиях, пересек холл, открыл дверь в комнату, где обычно спала служанка, и вошел. Возле постели горела лампа. Окна были закрыты, воздух сперт, комнатка казалась воплощением мещанского уюта -- и, о приятный сюрприз! -- здесь была Рута, фройляйн Рута из Берлина, она лежала на неразобранной постели в пижаме со спущенными штанами, держа в одной руке иллюстрированный журнал (цветное изображение обнаженной натуры на обложке), а другую запустив всей пятерней, всеми пятью пальчиками, похожими на червячков, в свои жаркие недра. Она пребывала в чертогах своего либидо, где была воистину королевой, а пять ее пальчиков были лордами, наперебой спешащими услужить ей. Мы не произнесли ни слова. Ее лицо, казалось, было готово распасться на два: лицо королевы, уверенной и всевластной в своих прихотях, и лицо девочки, застигнутой за непристойным занятием. Я раздевался спокойно и методично, стараясь не мять одежду. И атмосфера в комнате, такая удушающая в момент моего появления, стала понемногу разрежаться. Служанка положила журнал и протянула мне руку ладонью вниз, пальцы у нее были длинные и тонкие с легкой кривизной, подобной двойному луку; кривизна ее пальцев, ее губ, изгиб ее бедер были как бы частью того косого, яркого и горячечного излучения, которое от нее исходило, и в порыве неожиданной дерзости, словно именно дерзость была ее профессиональным качеством, ведь именно дерзость и привела меня к ней, она протянула и вторую руку (всех своих лордов) и поднесла ее к моему лицу, требуя поцелуя. Я повиновался, вдохнув весь набор разгоряченной секреции, полный цветов, полный запахов земли и некоего намека на хитрую мышь, крадущуюся по саду с кусочком рыбы в зубах. Моя босая нога сошла с ковра, и все мои пять пальцев оказались там, где только что была ее рука, выдавливая из нее влажную пряную премудрость всевозможных хитростей и уловок земной жизни. Она издала громкий носовой вопль кошки, которую отрывают от игры, я что-то похитил у нее, и она готова была дать мне отпор, но выражение моего лица -- был способен сейчас убить ее, не моргнув глазом, мысль о том, что я сейчас способен убить кого угодно, вселяла в меня некое душевное равновесие -- и мой взгляд погасили сопротивление в ее глазах. Она покачала головой и предалась моим пальцам, шевелящимся во влажной тьме с радостью змей, пересекших безводную пустыню. Мною двигало новое чувство, некая мудрость рук: я ощущал, где ее плоть оживает под моими пальцами, а где остается мертвой, мои пальцы играли на грани между жизнью и смертью, своими прикосновениями пробуждая ее. Впервые в жизни я почувствовал себя здоровенным котярой и припал к ней с нежной ненавистью, разгоравшейся небольшим костерком на хворосте моих вожделений. Прошло не менее пяти минут прежде, чем я решился поцеловать ее, но потом схватил губами ее губы, царапая их зубами, и наши лица столкнулись тем движением, каким вратарь рукой в перчатке ловит мяч. У нее был рот подлинной виртуозки, губы тонкие и живые, чуть кусачие и лихорадочные, легкий лесной ветерок, который вдохнул в меня обещания, да, эти губы говорили о том, в какие странствия им случалось пускаться и в какие они готовы пуститься сейчас, нечто жаркое и подлое, и жаждущее вступить на нижнюю тропу исходило от ее плоского живота и обманчивых грудок, которые вырывались из моих пальцев, пока мне не удалось совладать с ними, и в обоих уголках ее рта было по крошечной ямочке, в которые хотелось вцепиться зубами. Да, она была лакомым кусочком. И видения перетекали из ее мозга в мой: розовато-золотистые фотографии из журнала, и ее тонкие губы трепетали теперь на моих, тепло ее тела было розовым, и ее рот стремился соскользнуть вниз. Я откинулся на спину и предоставил ей делать то, что она хотела. У нее был настоящий талант. Я очутился в сладчайшем сне ночных клубов Берлина с их телефончиками и сумасшедшими шоу, их надувательствами и выкрутасами, она прочла мне своим язычком небольшую лекцию о сексуальных нравах немцев, французов, англичан (последнее -- довольно болезненно), итальянцев, испанцев, наверняка у нее был один, а то и парочка арабов. Все привкусы и ароматы слились в единый мощный запах, победительно приказывающий нам приступить. Я был близок к тому, чтобы разгрузить трюмы, но не хотел, чтобы это кончалось, только не это, только не сейчас, ее жадность заражала меня, мне хотелось продолжать и продолжать, и я отпрянул и опрокинул ее на спину. Но тут внезапно, как арест на улице, у нее вырвался тонкий пронзительный запах (запах, который говорил о скалах и об испарине на камнях в жалких европейских аллеях). Она была голодна, голодна, как одинокая крыса, и это могло бы польстить мне, не будь в тесном колодце ее запаха чего-то ядовитого, сильного, упрямого и сугубо интимного, это был запах, который можно извести, лишь даря меха и драгоценности, она стоила денег, эта девица, она умела зарабатывать деньги, она была воплощением денег, нечто столь же неприлично роскошное, как банкетное блюдо черной икры, поставленное на стодолларовые банкноты, требовалось для того, чтобы облагородить этот запах и превратить его в аромат зимних садов из Дебориного мира и Дебориного окружения. Мне захотелось вынырнуть из моря и вкопаться в землю, врыться в нее, как экскаватор, в этом бочонке томилось лукавое, хорошо припрятанное зло, и я знал, где оно. Но она воспротивилась, заговорила в первый раз, мешая английские слова с немецкими: "Не сюда! Сюда нельзя!" Но я уже проник на дюйм куда было нельзя. Ядовитая ненависть, детальное знание мира нищеты, опыт городской крысы вырвались из нее, влились в меня и умерили мой пыл. Теперь я смог продвинуться чуть дальше. Что и сделал. Ее второе сокровище (чреватое деторождением) было приготовлено для меня, и я ворвался туда, уповая на ответный восторг и биение крыльев в чаще, но она оставалась вялой, ее пещера говорила о холодных ядовитых газах, плывущих из утробы, о складе разочарований. И я вернулся туда, где начал, ввязавшись в отчаянный бой за каждый дюйм, за каждые мучительные четверть дюйма, я вцепился в ее крашеные рыжие волосы, судорожно дергая их, и почувствовал, как боль у нее в голове ломает, точно ломом, все ее тело и захлопывает ловушку, и я оказался внутри, а дальше уже было просто. Что за нежным запахом она меня одарила -- не амбициозным упрямством и маниакальной решимостью справиться со всем на свете самой, нет, этот запах был нежен, как плоть, хотя и не вполне чист, немного лжив и полон страха, но юн, как дитя в перепачканных штанишках. "Ты нацистка", -- шепнул я ей, сам не знаю почему. -- Ja*, -- она покачала головой. -- Нет. Нет Да, еще, да! * Да (нем.). Было на редкость приятно вкапываться в нацистку, несмотря ни на что в этом было нечто чистое -- мне казалось, будто я скольжу в чистом воздухе над лютеровыми тайнами, а она была вольна и раскована, крайне вольна и очень раскована, будто этим велела ей заниматься сама природа; дух наиценнейших даров Дьявола вошел в меня: лживость, коварство, скаредность, вкрадчивость, склонность к лукавому владычеству. Я чувствовал себя грешником, великим грешником. И как грешник, возвращающийся в лоно церкви, я переплыл от этого берега наслаждений к ее заброшенным складам, ее пустой утробе. Но сейчас в ней уже что-то проснулось. Ленивые стены сомкнулись, -- закрыв глаза, я видел один-единственный цветок в саду, и вся ее способность любить была заключена в этом цветке. Все тем же грешником я выскользнул из церкви и погрузился туда, где наградою было пиратское золото. Так я и продолжал, минута здесь, минута там, налет во владения Сатаны и паломничество к Господу. Я был вроде гончей, отбившейся от своры и гоняющей лису в одиночку, меня пьянило мое занятие, она предавалась мне, как никакая другая, ей не нужно было ничего, только слиться с моим желанием, ее лицо, подвижное, насмешливое, знающее что почем, берлинское лицо словно отделилось от нее и расплылось, купаясь в наслаждении, жадная самка со вкусом к силе в глазах, -- присущая каждой женщине уверенность, что мир принадлежит именно ей, -- а я меж тем опять проходил эти решающие несколько дюймов от конца до начала, я опять был там, где зачинают детей, и выражение легкого ужаса появилось у нее на лице, как у испуганной девятилетней грешницы, страшащейся наказания и внушающей себе, что она ни в чем не виновата. -- Я не предохраняюсь, -- сказала она. -- Мы продолжим? -- Как получится, -- ответил я. -- Помалкивай. Я почувствовал, что она близка к финишу. Мой ответ подстегнул ее, приказ помалкивать спустил курок. Ей нужна была еще хотя бы минута, она была уже в пути, и когда ее коварный палец вцепился в меня, я вылетел, как снаряд из пушки, я поспешил еще раз пожать руку Дьяволу. Кровожадная алчность вспыхнула у нее в глазах, блаженство расплылось по губам -- она была счастлива. Я был готов завершить охоту и выпалить, куда приспичит, но не знал, куда именно, как кот, которого дразнят двумя веревочками, я метался туда и сюда, поверял Богу тайны огненных мельниц, принося горестные вести из этого печального лона, но тут подошла смена караула, и я наконец принял решение. Теперь это прибежище уже не было больше кладбищем или пустым складом, оно скорее походило на часовню, своды которой были уютны, запах свеж, и вдоль каменных стен была разлита немая благоговейная сладость. "Вот такой будет твоя тюрьма", -- шепнул мне слабеющий внутренний голос. "Оставайся тут!" -- грянула команда у меня в душе. Но я чувствовал полыханье дьявольского пира внизу, языки пламени пробивались сюда сквозь пол, неся с собой хмель и угар, и я вновь воспарил, не зная, какому ветру предаться, хотя уже не было сил тянуть с этим, во мне назревал взрыв, яростный, предательский и жаркий, взрыв перед бешеным спуском с ледяной горы, когда скорость ног опережает полет головы, и все чувства разом вырвались на свободу, и я ринулся в царство Дьявола. Она издала пронзительный вопль. Ее уже сотрясал оргазм. И, закрыв глаза, я ощутил, как ленивые воды полуночного пруда омывают мертвое дерево. Я переметнулся сюда чуть позже, чем следовало, и меня никто не встречал. Но тут же передо мною возникло видение огромного города в пустыне, какой-то пустыне, уж не на луне ли? Ибо краски были неестественно пастельными и почти рельефными, и главная улица в пять утра была залита светом. Миллионы уличных фонарей озаряли ее. К этому времени все уже улеглось. Она в изнеможении лежала рядом, и ее язык вяло лизал мне ухо. Так кошка, облизывая котенка, учит его, как надо слушать. -- Мистер Роджек, -- сказала она наконец с сочным берлинским выговором, -- я не понимаю, что за проблемы у вас с женой. Вы же просто гений. -- Доктор ничем не лучше своего пациента, -- ответил я. Она поглядела на меня с насмешливым любопытством. -- И все-таки вы свинья. Нечего было драть меня за волосы. Даже ради этого. -- Der Teufel* велел мне его проведать. * Дьявол (нем.). -- Der Teufel! -- Она расхохоталась. -- Разве богачи, вроде вас, знают, что такое der Teufel? -- А разве Дьявол не любит богатых людей? -- Нет, -- сказала она, -- богатых хранит Бог. -- Но ведь я воздал и Богу. -- Вы просто чудовище, -- и она дала мне хорошего немецкого шлепка по животу. -- Как вы думаете, ваша жена слышала? -- забеспокоилась она. -- Едва ли. -- Думаете, здесь такие толстые стены? -- И она села, поигрывая лукавыми грудками. -- Нет, я в этом не уверена. Мне что-то не по себе, ваша жена может войти в любую минуту. -- Она никогда этого не сделает. Это не в ее стиле. -- Мне казалось, вы лучше разбираетесь в женщинах, -- сказала Рута, отвесив мне новый шлепок. -- А вы знаете, что кое-чего мне не додали? -- Наполовину. -- Наполовину. Мы нравились друг другу, и это было славно. Но я снова почувствовал, как из комнаты сверху наползает тишина. Рута занервничала. -- Ну и вид у вас был, когда вы ворвались ко мне. -- Да и у тебя тоже. -- Конечно. Хотя вообще-то я этим не занимаюсь. Во всяком случае, -- добавила она со злобной усмешкой, -- не заперев дверь. -- А нынче не заперла. -- Я просто заснула. Впустила вас в дом и заснула. Я еще подумала, какой у вас несчастный вид. Когда вы поднимались к ней. -- Она склонила голову набок и поглядела на меня, словно прикидывая, спал ли я сегодня со своей женой, а потом не спросила, а уверенно заявила: -- Конечно, вы переспали с ней сегодня. -- В каком-то смысле. -- Ну и негодяй же вы. Поэтому я и проснулась. Когда вы начали заниматься с ней любовью. Я проснулась и почувствовала жуткое возбуждение -- даже не могу передать. -- Ее язвительный острый носик обращал все, что она говорила, как бы в шутку. -- Сколько тебе лет? -- Двадцать три. Скорее всего ей было двадцать восемь. -- Ты просто очаровательна для двадцатитрехлетней. -- А вы все равно свинья. Ее пальцы начали играть со мной. -- Давай соснем минутку-другую, -- сказал я. -- Ладно. -- Она прикурила было сигарету, но тут же загасила ее. -- Ваша жена думает, что вы пошли домой? -- Вполне возможно. -- Надеюсь, что стены достаточно толстые. -- Давай поспим, -- сказал я. Мне хотелось выключить свет. Возможно, что-то ожидало меня в темноте. Но как только я повернул выключатель, опять стало скверно. Тьма обожгла меня, как воздух обжигает руку, с которой срывают повязку. Все мои чувства были слишком обострены. Все, что перетекало из ее тела в мое, ожидало во мне, словно по моему телу разбрелась целая орава наглых и любопытных туристов. У меня было такое состояние, что и дышать было трудно: если вдыхаешь слишком мало воздуха, кажется, что тебя душат, а если слишком много -- кружится голова. Что-то огромное и сильное находилось сейчас в этой комнате. Оно приближалось ко мне, у него не было ни глаз, ни когтей, но оно внушало ужас. Мне стало не по себе. -- У тебя есть что-нибудь выпить? -- спросил я. -- Не держу. -- И со смехом добавила: -- Стоит мне выпить, как я принимаюсь искать мужика, чтобы он поколотил меня. -- Идиотка, -- сказал я и встал с постели. Она слышала, как я одеваюсь в темноте. Ужас прошел, как только я встал, пальцы слушались меня, казалось, они сами отыскивали нужный мне предмет туалета. -- Когда вы вернетесь? -- До рассвета. -- Вы скажете жене, что пошли погулять, а потом вернулись и разбудили меня? -- Нет, скажу, что оставил дверь незапертой. -- Не слишком обхаживайте свою жену. Припасите что-нибудь и для меня. -- Может быть, я принесу тебе бриллиант. -- Вы мне нравитесь. И я подумал о ее пустом лоне, этом кладбище, которое все поставило на карту, чтобы расцвести, и проиграло. -- Ты мне тоже нравишься, Рута. -- Возвращайтесь и увидите, как сильно вы мне нравитесь. И я подумал о том, что заронил в нее. Но оно сгниет на дьявольской кухне. Или уже начало действовать проклятие? -- Der Teufel получил огромное удовольствие. -- И в уголках ее глаз вспыхнули искорки внимания. Ничего удивительного, что она уже начала читать мои мысли. Не оттуда ли приплыла туча ужаса, подстерегавшая меня во тьме? Может быть, от мысли, что семя упало в бесплодную почву? -- В следующий раз, -- сказала она, -- будьте ко мне повнимательней. -- Следующий раз будет настоящим праздником, -- сказал я. Я хотел поцеловать ее, но вдруг почувствовал себя совершенно опустошенным. Прикрыв за собой дверь, я пошел вверх по лестнице, по этим тропическим джунглям, к спальне Деборы, почему-то надеясь, что она куда-то исчезла. Но тело ее было все там же. Это зрелище потрясло меня, как уступ утеса, о который вот-вот разобьется корабль. Что мне с ней делать? Я почувствовал слабость в ногах. Словно, убив ее, я не искоренил источник ненависти, запасы которой еще не иссякли. Она перечеркнула мое будущее, она лишила меня всяких надежд, и вот ее тело теперь лежало здесь. У меня появилось желание подойти к ней и ударить ее ногой под ребра, заехать каблуком в нос, стукнуть по виску и убить еще раз, убить навеки. Я стоял, сотрясаемый этим желанием, понемногу осознавая, что это лишь первый из тех даров, что сулит мне большая дорога, о Господи, -- и я опустился в кресло, пытаясь совладать с чувствами, которые внушила мне Рута. Я опять стал задыхаться. Что же мне делать с Деборой? У меня не находилось на это ответа. Если вестник и был уже в пути, он пока ничем не заявил о себе. Меня охватила паника. "Не теряй голову, идиот", -- сказал мне спокойный внутренний голос, но голос этот лишь повторял слова Деборы. Ну, а теперь позвольте поведать вам самое скверное. В эти минуты у меня разыгралось воображение, -- сверх всякой меры. Мне захотелось оттащить Дебору в ванную комнату и затолкать ее в ванну. А потом мы с Рутой сели бы там и приступили к трапезе. Мы лакомились бы Дебориной плотью, вкушали ее день за днем, и глубочайшая скверна, таящаяся в нас, выделялась бы из наших клеток. Я переварил бы проклятие жены, прежде чем оно успело бы обрести реальные очертания. Эта мысль все настойчивей овладевала мною. Я казался себе врачом, стоящим на пороге открытия нового, невиданного доселе лекарства. Я продумывал все детали: то, что мы не пожелаем поглотить, -- внутренние органы и мелкие кости -- можно перемолоть в стиральной машине. А кости покрупнее я заверну в сверток и выкину из окна. Перелетев над Ист-ривер-драйв, он упадет прямо в реку. Хотя нет, улица широкая, с четырехполосным движением плюс тротуар -- не докину. Придется выйти из дому, поймать такси, потом пересесть в другое, потом снова переменить машину и, добравшись наконец до Канарси или до лачуг Сити Айленда, зашвырнуть сверток в болото. Если мне повезет, длинные кости наездницы исчезнут там навеки, но как убедиться в этом? Или лучше наполнить ящик цементом и замуровать в нем кости да и зубы тоже? Нет, зубы нужно сокрыть в другом месте, -- но только не в мусорном баке, -- их нужно надежно захоронить, но где? Только не в Центральном парке: стоит хоть одному зубу отыскаться, и мне конец. Словно на киноэкране, передо мной предстал полицейский, беседующий с дантистом Деборы. И ящик с замурованными в нем костями, утопленный в море, тоже не годится -- как мне нанять лодку ранней весной, в марте, не привлекая особого внимания? "Исчезновение наследницы!" Такие заголовки завтра же будут набраны аршинными буквами, и люди вспомнят мое лицо и тяжелый сверток у меня в руках, нет, этот план не сработает, к тому же обо всем этом будет знать Рута, а она наверняка меня подведет. И мое воображение, описав круг, вернулось к исходной точке: я в одиночестве сидел возле ванны, в которой теперь покоилось тело Руты, -- иронический смысл этой метаморфозы поневоле заставил меня усмехнуться. Нет, этот план не годится, ничего не выйдет, -- и я устало откинулся в кресле, казалось, будто приступ болезни, которая вот-вот готова была покинуть меня, вдруг ударил мне в голову. Какими чувственными пряностями одарила меня эта немка! Решение, разумеется, оказалось очень простым. Вестник наконец взошел на башню. И я усмехнулся, содрогаясь от ужаса, -- ибо самое простое решение было и самым дерзким. Хватит ли у меня решимости? Что-то дрогнуло во мне -- с минуту я пребывал в паническом споре с самим собою, пытаясь отыскать какой-то другой выход. Может быть, мне удастся дотащить Дебору до лифта (моя бедная жена напилась) или спустить ее вниз по лестнице, нет, невозможно: стоит мне не сдюжить того, что я задумал, меня ждет электрический стул, и мрачная печаль охватила меня, мне стало жаль, что я не сделал Руте ребенка, возможно, она была моей последней в жизни женщиной, -- и я встал с кресла, подошел к Деборе, опустился возле нее на колени и подсунул руку ей под бедра. Ее кишечник был опорожнен. Я вдруг почувствовал себя ребенком, и мне захотелось заплакать. В воздухе висел резкий запах рыбы, заставивший меня вспомнить Руту. Госпожа и служанка пахли одинаково. Я немного помедлил, но потом сходил в ванную за бумагой и тщательно обтер Дебору. Затем спустил бумагу в унитаз, прислушиваясь к собачьему всхлипу воды, и подошел к окну. Нет, не сейчас. Я включил все светильники, какие были в комнате, и, ощущая новый прилив сил, рожденный страхом, -- так человек в отчаянии бежит из охваченного пламенем дома, -- я поднял ее, поднял, хотя тело показалось мне очень тяжелым (а может быть, я был просто парализован ужасом?), и втащил на подоконник, сделать это оказалось труднее, чем я рассчитывал, и в лихорадочной надежде на то, что никто меня сейчас не видит -- нет, только не сейчас, только не в этот миг! -- я собрался с духом и вытолкнул ее из окна и сразу же свалился на пол, словно она каким-то образом исхитрилась дать мне сдачи, и, лежа на ковре, сосчитал до двух, до трех, чувствуя, как тяжесть ее падения давит мне на грудь, и услышал звук, долетевший до меня с мостовой десятью этажами ниже, громкий и пустой, -- заскрежетали тормоза, металл врезался в металл со звуком, похожим на визг пилы, -- и вдруг все стихло, и я встал, высунулся из окна и увидел внизу тело Деборы, наполовину придавленное колесами автомобиля, и еще три или четыре машины, врезавшиеся одна в другую, и застопорившееся движение на улице, и я закричал, имитируя безутешное горе, но горе мое было подлинным -- ибо только сейчас я осознал, что Деборы не стало, -- и крик мой был отчаянным звериным воем. Волна боли омыла меня, и я почувствовал, что душа моя очистилась. Я подошел к телефону, набрал справочную и спросил, как позвонить в полицию. Дежурная ответила: "Подождите минуту, я вас соединю", и я прождал все восемь длинных гудков, и какофония звуков, доносившихся с улицы, оглашала все десять этажей дома. Потом я услышал, как диктую в трубку имя и адрес Деборы и говорю: "Немедленно приезжайте, я не в силах говорить, произошло несчастье". Я повесил трубку, подошел к двери и крикнул: -- Рута, вставай и одевайся. Миссис Роджек покончила с собой! 3. БОГ ИЗ МАШИНЫ Теперь уже было невозможно дожидаться прибытия полиции в комнате у Деборы. Тревога искрами рассыпалась во мне, как электричество по цепи после короткого замыкания. Тело мое словно бы находилось в метро, словно оно было поездом метро -- мрачным, скрежещущим на большой скорости. В крови бушевал адреналин. Я вышел из комнаты, спустился по лестнице и в холле столкнулся с Рутой. Она стояла, полуодетая, в черной юбке, без чулок, босая, белая блузка расстегнута. Ее груди торчали наружу, лифчика она еще не надела, крашеные волосы были непричесаны, истерзанные моими пальцами, они казались кустом. Покрашенные, уложенные, покрытые лаком и затем обработанные мной волосы придавали ей вид малолетней девчонки, только что угодившей в полицейскую облаву. И в это мгновение что-то во мне шевельнулось. Потому что в лице ее была грубоватая, неряшливая милота, и ее маленькие бойкие грудки таращились на меня из расстегнутой блузки. Что-то быстро пронеслось между нами: отзвук какой-то ночи (какой-то иной жизни), когда мы могли бы столкнуться в коридоре итальянского борделя на вечерушке, где наружные двери заперты, компания интимна и девицы переходят из постели в постель, окутанные сладким паром. -- Я спала, -- сказала она, -- и тут вы позвонили. -- И она запахнула блузку на груди. -- Послушай-ка, -- и я вдруг всхлипнул. Что было крайне неожиданно для меня. -- Дебора покончила с собой. Выбросилась из окна. Рута вскрикнула коротким, похабным криком. Она что-то преодолевала в себе. Две слезинки покатились по щекам. -- Она была замечательной, -- сказала Рута и зарыдала. В ее голосе была боль и такое неподдельное горе, что я понял: вовсе не по Деборе она плачет, и даже не по самой себе, а просто в силу того непреложного факта, что женщины, познавшие власть секса, никогда не бывают слишком далеки от самоубийства. И в этом внезапном приступе скорби ее лицо стало куда красивее. Новые силы проснулись в ее теле. Я был сам не свой: уже не личность, не характер, не человек с определенными правилами, а некий дух, сгусток ничем не связанных между собой чувств, парящий, как облако на ветру. Я чувствовал себя так, словно какая-то часть меня стала женщиной, рыдающей над тем, кого сама же и убила, -- а убила она своего возлюбленного, того самовластного и жестокого тирана, который жил в Деборе. И я потянулся к Руте, как женщина, ищущая участия у другой женщины. Мы обнялись, прижались друг к другу. Но грудь ее выскользнула из открытой блузки и оказалась в моей руке, и грудь эта искала отнюдь не женского прикосновения, нет, она быстро и уверенно прокладывала себе дорогу к тому твердому и жесткому, что было в моей руке. Казалось, я никогда раньше не держал в руке женской груди (этого плотского изыска), а Рута продолжала плакать, всхлипы вырывались с детской безудержностью, но грудь ее жила своей собственной жизнью. Этот небольшой буферок тыкался мне в ладонь, как кукла, ждущая, чтобы ее погладили, нахальный в своей способности растормошить меня и так отчаянно жаждущий, чтобы его растревожили, что меня обуяла безнадежная похоть. Безнадежная, потому что мне уже давно пора было быть на улице, и все же неотвратимая, мне нужны были всего лишь тридцать секунд, и в этих тридцати секундах я не смог себе отказать, и тонкое блудливое шипение вырывалось у нее изо рта, пока я брал ее стоя, все еще рыдающую и прижавшуюся спиной к бархатным цветам на стене, и я выпалил в нее огненным зарядом самого настоящего убийства, огненный и победоносный, как демон, представший златокудрому младенцу. Нечто в ней раскрылось навстречу этому потенциальному младенцу, я почувствовал, как в ней просыпается алчность, она начала, когда я уже кончал с болью и резью в затылке, она кончила через десять секунд после меня. -- Ох, -- сказала она, -- вы начинаете за мною ухаживать. -- Но я уже был холоден как лед и шутливо поцеловал ее в кончик носа. -- Слушай-ка, -- сказал я, -- прими душ. -- С какой стати? -- Она покачала головой, изображая чуть ли не обиду. Но эти сорок секунд научили нас понимать друг друга. Я казался себе таким же острым и опасным, как бритвенное лезвие, и столь же самостоятельным. Но было в ней и еще что-то, в чем я нуждался, какая-то горькая соль, пронзительная и подлая, как взгляд кадрового инспектора. -- Потому что, дорогуша, через пять минут здесь будет полиция. -- Вы ее вызвали? -- Разумеется. -- О господи. -- Они будут здесь через пять минут, и я должен выглядеть убитым горем. Как, собственно, оно и есть. -- И я усмехнулся. Она с удивлением посмотрела на меня. Он сумасшедший или же человек, достойный уважения? -- говорил ее взор. -- Но что, -- в ее голосе послышались чисто немецкие интонации, -- что вы собираетесь им сказать? -- Что я не убивал Дебору. -- А разве могут возникнуть сомнения? -- Она старалась поспевать за мной, но замешкалась на повороте. -- Я не слишком ладил с Деборой. И она презирала меня. Сама знаешь. -- Нельзя сказать, чтобы вы жили душа в душу. -- Ни в коем случае. -- Но женщина не кончает с собой из-за человека, которого презирает. -- Послушай-ка, дорогуша, мне надо сказать тебе неприятную вещь. Она почуяла, чем мы тут с тобой занимались. И выбросилась в окно. Вот так. Прямо у меня на глазах. -- Мистер Роджек, вас не пальцем сделали. -- Не пальцем. -- Я потрепал ее по плечу. -- А тебя? -- И меня тоже. -- Давай-ка вместе выпутаемся из этой истории. А потом это дело отпразднуем. -- Мне страшно. -- Когда тебя будут допрашивать, говори все начистоту. За исключением одной мелочи. Между нами, разумеется, ничего не было. -- Ничего не было. -- Ты впустила меня сегодня ночью. Пару часов назад. Пару часов назад, точней тебе не вспомнить. И пошла спать. И ничего не слышала, пока я не разбудил тебя. -- Понятно. -- Не поддавайся им на удочку. Если они скажут, будто я показал, что спал с тобой, стой на своем. -- Мистер Роджек, вы ни разу до меня и пальцем не дотронулись. -- Вот именно. -- Я взял ее двумя пальцами за подбородок, как бы заигрывая. -- Далее идет вторая линия обороны. Если они поведут тебя наверх ко мне или меня поведут вниз, и я в твоем присутствии скажу, что мы сегодня переспали, тогда не спорь. Но только в том случае, если услышишь это от меня. -- А вы им скажете? -- Не раньше, чем они это неопровержимо докажут. Тогда я объясню перемену в показаниях тем, что пытался пощадить нашу репутацию. Это должно сработать. -- А может, признаемся сразу же? -- Будет более естественно, если мы поначалу попробуем это скрыть. -- Я усмехнулся. -- Ну, а теперь под душ. Живо. И постарайся успеть одеться. И, знаешь ли... -- Да? -- Постарайся не выглядеть так стервозно. И, ради Бога, причешись. И с этими словами я вышел на лестницу. Лифта на площадке не было, но я все равно побежал бы вниз по лестнице сломя голову, пятью стремительными бросками. Во второй раз за эту ночь я очутился в подъезде, там было пусто, привратник, конечно, поехал ко мне наверх, с этим мне повезло, или не повезло, у меня уже не было сил просчитывать варианты, и вот я очутился на улице и, сбежав по ступенькам, приблизился к проезжей части. В тот миг, когда мои ноздри впервые втянули уличный воздух, у меня возникло ощущение, будто по ветру разлит аромат приключений, приключений давно минувшей поры: мне снова было восемнадцать, я играл в футбол за Гарвард, подали угловой, и мяч полетел ко мне, я овладел им и рванулся вперед. С реки тянуло легким бризом с чуть заметным запахом торфа. Ист-ривер-драйв был огражден, но на ограде не было колючей проволоки, и мне удалось бы перебраться через нее, не разорвав штаны, перебраться и оказаться на другой стороне. А там оставалось всего лишь спрыгнуть с двухметровой высоты, но я не решился -- я ненавижу прыгать, -- не решился -- лодыжки заныли, острая боль свела пах, какую-то маленькую мышцу, -- и пошел по ведущей на юг трассе, где машины еле ползли со скоростью пять миль в час, растянувшись в бесконечную линию. Дебора лежала метрах в тридцати на дороге. Краем глаза я заметил, что несколько машин, четыре или пять, врезались друг в дружку, и там собралась толпа человек в пятьдесят. Полыхали магнитные вспышки, заливая все вокруг интенсивно белым светом, который окружает дорожных рабочих, занятых серьезным делом в ночное время. Две полицейские машины стояли по обе стороны от места происшествия, их красные вращающиеся огни казались сигнальными маяками. Издалека послышалась сирена "скорой помощи", но в центре был тот глухонемой круг молчания, который возникает в комнате с покойником в гробу. Я услышал, как в одном из попавших в аварию автомобилей истерически рыдает женщина. Слышны были короткие, резкие, но не слишком отчетливые выкрики трех здоровых мужиков, переговаривающихся друг с другом, профессиональный обмен мнениями между двумя полицейскими и детективом, а чуть подальше пожилой человек с грязно-седыми волосами, большим носом, нездоровым цветом лица и в очках с матовыми стеклами сидел в своей машине с открытой дверцей, он сжимал руками виски и стонал высоким задыхающимся голосом, выдающим скверное состояние его внутренних органов. Я пробился через толпу и собирался уже броситься к телу, когда рука в синем форменном рукаве остановила меня. -- Офицер, это моя жена! Рука сразу же отпустила меня. -- Знаете, мистер, вам лучше бы не смотреть. И действительно, зрелище было неутешительное. Сперва она, должно быть, ударилась о мостовую, и передняя машина, резко затормозив, все же наехала на нее. Вероятно, она швырнула тело на пару футов вперед. Руки и ноги Деборы были похожи на разметанные по морю водоросли, а голова напоминала простоквашу. Суетился фотограф, его лампа вспыхивала с подлым крякающим шипением, и, как раз когда я склонился к телу, он отвернулся и сказал, очевидно, доктору с сумкой в руке: -- Теперь очередь за вами. -- Хорошо, подайте машину назад, -- сказал доктор. Двое полисменов навалились на переднюю машину и толкали ее, пока она легонько не стукнулась о машину за ней. Я опередил медицинского эксперта, склонился и поглядел ей в лицо. Оно было заляпано грязью, исцарапано об асфальт и со следами от шин. Лишь половина лица была узнаваема, потому что вторая половина, на которую наехало колесо, разбухла. Она казалась юной толстушкой. Но ее череп, лопнув, как перезрелый плод, истекая собственным соком, лежал в луже крови в добрый фут диаметром. Я находился между полицейским фотографом, готовившимся к новой серии снимков, и экспертом, раскрывающим свою сумку. Стоя на коленях, я прижался лицом к лицу Деборы, стараясь, чтобы немного крови попало мне на руки, а когда я зарылся носом в ее волосы, полоска-другая осталась у меня на щеках. -- Ах ты, малышка, -- произнес я вслух. Сейчас следовало бы зарыдать в голос, но я был к этому совершенно не готов. Шок и оцепенение -- вот предел того, что я был в силах сымитировать. -- Дебора, -- сказал я, и как эхо самого худшего, что могло случиться с человеком, ясно почувствовал, что когда-то уже поступал так, занимаясь любовью с женщиной, которую не находил привлекательной, что-то отталкивало меня в ее запахе и в ее мертвой коже, и я говорил: "Дорогая, малышка моя" -- в той петле своего существования, которая требует определенного ролевого поведения. И вот теперь это "дорогая" вырвалось из меня с глубокой печалью и чувством утраты. -- О, Господи, Господи, -- обескураженно повторял я. -- Вы супруг? -- Вопрос был задан прямо в ухо. Не оборачиваясь, я представил себе этого человека. Он был детективом, по меньшей мере шести футов ростом, широченный в плечах и с едва наметившимся брюшком. Это был голос ирландца, лоснящийся самоуверенностью, ведающий, как справиться с любыми беспорядками и неприятностями. -- Да, -- ответил я и повернулся к человеку, облик которого оказался в разладе с голосом. Он был не выше пяти футов восьми дюймов, почти стройный, с чисто выбритым жестким лицом и синими глазами того сорта, в которых всегда живет вызов. Это было такой же неожиданностью, как очная встреча с телефонным знакомым. -- Ваше имя. Я назвал себя. -- Мистер Роджек, нам придется углубиться в самые неприятные детали всего этого. -- Хорошо, -- глухо ответил я, стараясь не встречаться с ним глазами. -- Меня зовут Робертс. Нам надо доставить вашу жену на 29-ю Восточную, дом 400, и, возможно, придется побеспокоить вас еще раз, чтобы вы опознали ее формально, но сейчас -- если вы только подождете... Я колебался, не воскликнуть ли что-нибудь вроде "О Господи, прямо у меня на глазах, взяла и выбросилась", но эта мысль оказалась мертворожденной. Робертс внушал мне тревогу, которая была в чем-то сродни тому беспокойству, что порой вызывала у меня Дебора. Я пошел вдоль выстроившихся в одну линию машин, попавших в аварию, и увидел, что неприятного вида пожилой незнакомец все еще продолжает скулить. Вместе с ним в машине сидела молодая пара, высокий смуглый красивый итальянец, который вполне мог быть его племянником, между ними было определенное фамильное сходство. У него было слегка отечное лицо, безупречная черная и отнюдь не курчавая шевелюра, одет он был в черный костюм и белую шелковую рубашку с платиново-белым шелковым галстуком. Это был тот тип мужчин, который мне никогда не нравился, а сейчас он мне нравился и того меньше из-за блондинки, с которой он сидел в машине. Мне удалось взглянуть на нее лишь мимоходом, но у нее было одно из тех безупречно красивых американских лиц -- лицо девушки из маленького городка с безукоризненными тонкими чертами, -- без которых не обходится ни одна реклама или киноафиша. Но было в ней и кое-что получше: налет изыска, присущий продавщицам из самых фешенебельных магазинов, некое серебристое изящество во всем облике. И легкая, приятная, спокойная аура. Ее классической формы нос был чуть вздернут кверху, как нос катера, скользящего по воде. Она, должно быть, почувствовала мой взгляд и повернулась -- до этого она с известной скукой внимала усталым утробным звукам, вырывавшимся у мужчины в дымчатых очках, -- и ее глаза, поразительного зелено-золотисто-желтого цвета (цвет оцелота), теперь смотрели на меня с простодушным провинциальным любопытством. -- Ах вы, бедняга, -- сказала она, -- у вас все лицо в крови. -- Это был сильный, сердечный, доверительный, почти мужской голос, с легкими отголосками южного говора. Она достала носовой платок и провела им по моей щеке. -- Какой ужас, -- сказала она. Какая-то нежная, но непреклонная, почти материнская забота была в том, как она вытирала лицо. -- Слушай, Шерри, -- произнес ее спутник, -- сходила бы ты туда, к полисменам, и поглядела, не можем ли мы увезти отсюда дядюшку. -- Он явно пренебрегал мною. -- Да ладно, Тони, не привлекай к себе слишком много внимания. И дядюшка застонал вновь, словно попрекая меня тем, что я привлекаю внимание к себе. -- Благодарю вас, -- сказал я блондинке. -- Вы очень любезны. -- Я вас знаю, -- ответила она, заботливо осматривая мое лицо. -- Вы выступаете по телевизору. -- Да. -- У вас интересная программа. -- Благодарю вас. -- Мистер Роджек, -- окликнул меня детектив. -- Как вас зовут? -- спросил я. -- Не берите себе в голову, мистер Роджек, -- с улыбкой ответила она и повернулась к Тони. И тут я понял, что детектив заметил, как я воркую с этой блондинкой. -- Давайте подымемся к вам и поговорим, -- сказал он. Мы сели в полицейскую машину, включили сирену и проехали по улице до конца, а затем развернулись и поехали к дому. В течение всей поездки мы не произнесли ни слова. Так оно было и лучше. Робертс источал некую физическую волну, которую обычно получаешь от женщины. Он был насторожен, как будто неким инстинктом он проник в меня, а я был насторожен сверх всякой меры. К тому времени, как мы подъехали, на улице появились еще две полицейские машины. Наше молчание продолжалось в лифте, и когда мы вошли в квартиру, где уже находились несколько полицейских и несколько детективов. В помещении стоял безрадостный запах жидкого мыла. Двое полицейских разговаривали с Рутой. Она так и не причесалась. Наоборот, была растрепана еще больше и выглядела чересчур привлекательно. Блузку и юбку сменил ярко-оранжевый шелковый халат. Но все эти прегрешения она искупила своим приветствием. -- Мистер Роджек, -- сказала она, -- как мне вас жаль, как жаль. Может, я сварю вам кофе? Я кивнул. Да и выпить бы мне сейчас не помешало. Может, она сообразит плеснуть чего-нибудь в чашку. -- Ладно, -- сказал Робертс. -- Я хочу взглянуть на комнату, где это произошло. Он кивнул одному из помощников, здоровенному ирландцу-альбиносу, и они вдвоем прошли за мной в спальню. Второй детектив был крайне деликатен. Он даже сочувственно подмигнул мне, когда мы усаживались в кресла. --