о Мартину жаль своих титек, доить себя он не даст. Клал я на вашу благотворительность. -- Он покачал головой. -- И на этом игры с высшим светом закончились, ну и черт с ними, но я был бы великолепен там, я был готов, я был чашкой чаю, который они могли заварить. И они знали это. Потому что я пел на всех языках, все это космополитическое дерьмо, французские песенки, техасские, немного оксфордского джаза, уверяю тебя, -- подчеркнул он, переходя на безупречное английское произношение, -- мы все получили бы массу удовольствия и кучу продовольствия. -- Он начал считать, загибая пальцы: -- Я могу петь по-немецки, по-китайски, по-русски, я могу петь на любой лад, как образованный негр, как житель Ямайки, японец, яванец, косоглазый -- стоит мне просто напрячь мои аденоиды, мои жирные губы и связки, бах! -- и я пою все, что угодно, но это все дерьмо, приятель, все, кроме способа, которым я это использую, потому что на каждый акцент у меня приходится своя нота, когда я пою, на каждый язык своя особая нота, это целый конгресс языков, вот что чарует в моем пении, вот почему им так хочется меня заграбастать задорого или за так, но я не их, я чужой, я елизаветинец, я целый хор, понял? -- Ты просто старый динамист, с луны свалившийся, -- сказала Шерри. Нежность к нему вновь зазвучала у нее в голосе. А меня разъедала кислота. -- Начав говорить, я завожусь. Я ведь бес. Я обычно смотрел твою программу. Белая жопа, а туда же. Мы с ней сидели вот здесь на диване и слушали, как ты распинаешься. "Белая жопа, а туда же", -- говорили, и мы смеялись. -- Теперь по телевизору показывают тебя, -- сказал я. -- Да, и как раз в тот час, когда шла твоя программа. По сорок первому каналу. Они так бедны, что им нечем платить оператору. Давай-ка подкурим. -- Он достал сигарету, набитую туго, как тюбик зубной пасты, зажег ее и предложил мне. Я отказался. Нечто непривычное давило мне на затылок, нечто появившееся в последние полчаса, неизвестно что, но оно предупреждало меня, чтобы я отказался. Я глотнул виски. -- А ты, подружка? -- Он протянул ей сигарету. -- Нет, -- она покачала головой. -- Не хочу. -- Опять залетела? -- спросил он. И, увидев выражение ее лица, присвистнул, засмеялся, состроил гримасу. -- Херня, -- закричал он, -- ты не можешь этого знать, так скоро не можешь знать. Сколько уже народу на этом попалось. Так скоро не узнаешь. Но крючок засел в нем. Что-то странное появлялось в его глазах по мере того, как его забирала марихуана, к этому он готов не был. Он походил на большую рыбу, которую только что загарпунили: в уголках глаз сквозил ужас, нечто в прошлом навсегда осталось позади. Ему причиняла боль не мысль о том, что она, быть может, беременна, а сознание, что она занималась со мной такими вещами, которые заставили ее так подумать, это он здорово понимал. -- Послушай, подружка, тебе не удастся меня оставить. Я вырежу твое сердечко. В тебя воткнут, но только не то, на что ты надеешься, а перо, а я останусь в этом южном дерьме. Я теперь сижу в белом дерьме, -- сказал он, поглядев на меня, и глаза его были бесцветны, как тюремная стена, -- я купаюсь в этой плоти, -- продолжал он, -- жопа ты жопа, я приберегал ее для себя, все это белое дерьмецо, но она не белая, вовсе не белая, моя девка уже не белая, в ней теперь моя черная штука. Да, сэр, благодарю покорно, вы так щедры. Послушай, приятель, я заставил ее сделать аборт, потому что малыш был бы черный -- черный, как я, и поэтому я теперь белый. -- Ты черножопый эгоист, -- сказала Шерри. -- Ты не белый, ты просто перестал быть черным. Вот почему ты по-прежнему черномазый, а мне вставил белый. Потому что я никогда не оглядываюсь. Когда дело сделано, оно сделано. Кончено. Должно быть, какая-то доза марихуаны, носившаяся в воздухе, тронула и ее ноздри, потому что она говорила сильным злобным голосом, мужским голосом владельца мельницы или политикана из маленького южного городка -- голосом своего брата, понял я. -- Думаешь, мы выстроили нашу белую дерьмовую цивилизацию на всепрощении? Вот уж нет! Все кончено, Шаго. Вали отсюда. -- Человече, -- ответил он, -- собери своих бесов, и пускай они вселятся в нас. Из твоего заднего прохода. -- Успокойся, парень, -- сказала Шерри, -- где твое хваленое спокойствие? Ее лицо порозовело, глаза сияли, она выглядела лет на восемнадцать -- юная, дерзкая и прекрасная. Они стояли, уставившись друг на друга. -- Спокуха! Я могу успокоить этого твоего профессора так, что он двадцать лет здесь не объявится. Послушай-ка, ты, -- обратился он ко мне, -- я ведь могу привести сюда свою армию. Могу тебе зубочистки под ногти загнать, понял? Я ведь на этой территории князь, понял? Но я пришел один. Потому что знаю эту сучку. Я знаю эту запродавшуюся мафии сучку, она ложилась под уголовников, под негров, под важных шишек, теперь она подцепила тебя, профессор, чтобы отсюда выбраться, ей надо кого-нибудь глупого и надежного, чтобы пальчики на ногах ей грел. Ты ведь небось уже целовал их, засранец? -- И с этими словами он шагнул ко мне, уперся рукой мне в грудь и презрительно толкнул. -- Сматывай отсюда, хер собачий! -- И отвернулся, оставив запах марихуаны у меня на одежде. Давление у меня в затылке прошло само собой, мозг налился кровью, свет вдруг стал красным. Я схватил его сзади, обхватил руками за талию, поднял и швырнул наземь с такой силой, что его ноги зацепились за мои, и мы приземлились на пол, я стоял на коленях у него за спиной, сжимая его грудь и выдавливая воздух у него из легких, потом поднял его и грохнул оземь, еще раз поднял и еще раз грохнул. "Отпусти меня только, и я убью тебя, сука", -- орал он, и был момент, когда я чуть было так не поступил. Я мог отпустить его, дать ему встать, и мы схватились бы лицом к лицу, но нечто в его голосе напугало меня -- что-то вроде сирены, возвещающей о конце света, которую можно расслышать в детском плаче. Моя ярость взяла верх. Я поднимал его и грохал оземь уж не помню сколько раз: десять, пятнадцать, а может, и двадцать, я совершенно не контролировал себя, насилие, казалось, вырывалось из него каждый раз, когда я прижимал его к полу, и влетало в меня, я колотил его об пол, и это ужасом отдавалось у него в голове, я никогда и не подозревал, что могу быть таким сильным -- сила радуется себе самой, -- и вот он обмяк, и я отпустил его, отпустил, и он повалился на спину, стукнувшись затылком об пол, и звук, был такой, словно с ветки упало яблоко. Он посмотрел на меня и прошептал: "Уматывай отсюда". Я чуть не размозжил ему голову. Был на волосок от этого. Но вместо этого схватил его, подтащил к двери и выволок на площадку. Там он оставил всякое сопротивление, и когда я почувствовал идущий от него дух поражения и запах полнейшей близости, словно мы перед тем провели с ним час в постели, -- ладно, это было считай почти что так, -- я сбросил его с лестницы. Какой-то твердый шанкр страха, всегда жившего во мне по отношению к неграм, начал лопаться, набух и лопнул, пока он летел по лестнице и вслед за ним скатывался вниз мой страх, это можно было сравнить лишь с ощущением, которое возникает в автомобиле за секунду до столкновения с другой машиной, -- и вот оно, столкновение. Перила зашатались, когда он рухнул в самом низу. И он взглянул на меня из глубины, с самого дна, его лицо, все в кровавых царапинах, было расквашено почти так же, как у негра, которого я видел в участке, он сказал: "Засранец", и попытался вскарабкаться по лестнице на четвереньках, это вызвало во мне новый приступ бешенства, словно мне была нестерпима даже мысль о том, что его воля еще не сломлена, -- думаю, именно такие чувства заставляют детей убивать котят, -- и я встретил его на четвертом марше и угодил под его слабый удар, причинивший мне боль, скорее напоминавшую легкий укус, хотя щека, рассеченная его кольцом, потом кровоточила, я скинул его с лестницы, протащил один пролет, потом другой, еще один этаж, и пуэрториканцы глазели на нас из каждой распахнувшейся с грохотом двери: на меня, держащего его двойным захватом, как мешок с картофелем, который мне приходилось тащить одному, и, когда в последнем пролете он попытался укусить меня, я швырнул его изо всей силы и выждал, пока не убедился, что он не может даже пошевельнуться. -- Получил? -- воскликнул я, глядя вниз, как какой-нибудь насосавшийся виски священнослужитель. -- Мать твою в рот, -- сказал он, пытаясь встать на четвереньки. -- Я сейчас убью тебя, Шаго. -- Нет, парень. Ты убиваешь только женщин. -- Он произнес всего лишь две фразы, но так медленно, что мое дыхание успело качнуться туда-сюда пять, шесть, семь, десять раз. -- Да вот и сейчас, говно такое, ты убил во мне маленькую женщину. Затем он предпринял еще одну отчаянную попытку вскарабкаться по лестнице, но ноги отказали ему, он сел на пол, и его вырвало от боли. Я стоял, не шевелясь, ожидая, пока он придет в себя. -- Ладно, -- сказал он наконец, -- ухожу. -- Шаго, может быть, взять тебе такси?'! Он расхохотался, как дьявол. -- Боюсь, парень, что это твоя проблема. -- Что ж, как хочешь. -- Ублюдок! -- Спокойной ночи, Шаго! -- Слушай, папаша, да по мне пусть лучше меня сожрут на улице живьем, чем ехать на твоем такси. -- Как хочешь. Он вдруг улыбнулся. -- Роджек? -- Что? -- Хочу тебе кое-что сказать, парень. Я не умею ненавидеть. Никого и никогда. Вот в чем дело. -- Понятно. -- Передай Шерри, что я желаю вам с ней удачи. -- А это правда? -- Клянусь. Клянусь тебе. Удачи, парень. -- Спасибо, Шаго. -- Иди ты! Он поднялся с пола и с трудом осилил серию движений, необходимых для того, чтобы выбраться на улицу: он был похож на муху, у которой оторвали крылышки и три ноги в придачу. Я услышал, как плачет ребенок. Его мать через дверную щель глазела на меня. Я поднимался вверх по лестнице, сопровождаемый почтительным шепотком пуэрториканцев. Вдруг я заметил, что на мне ничего нет, кроме халата. Да, здорово бы я выглядел, ловя для него такси. Я оступился, ощутив новый приступ горя. Это было отчаяние того сорта, что одолевает тебя во сне, в котором ты убиваешь тараканов. И они ополчились на меня, в буквальном смысле этого слова, я видел их следы, ведущие в разные направления -- струйку чистой мерзости, которую видишь, когда машина проезжает по покрытому льдом озеру. Но кто сидит за рулем в животе у таракана? И беда, от которой я увернулся, возвратившись из полицейского участка и обнаружив, что Шерри дома, вновь прилетела ко мне на крыльях и безмолвно нависла надо мной, как тень летучей мыши, и тело мое превратилось в пещеру, в которой таились все разновидности смерти. Одинокий зеленый глаз Деборы снова глядел на меня. Все опять пошло вкривь и вкось. Я почувствовал смену погоды на небесах. А я ведь мог помешать этому. Я мог возвратиться назад к тому моменту, когда я начал избивать Шаго и он умолял меня отпустить его. Шерри как будто и не вставала с постели. Она лежала на спине и даже не повернула голову ко мне, когда я вошел. Ее лицо было очень бледным, и хотя она не плакала, ее веки были красны, глаза поблекли. Я потянулся взять ее за руку -- и это было ошибкой: в ней не было жизни. Я осушил стакан в три глотка. И не прошло и полутора минут, как наполнил его вновь. Эту порцию я пил медленно, но я опять сел на виски. Я был в том настроении, когда виски не отличишь от крови. -- Хочешь выпить? -- спросил я. Она не ответила. Я сделал еще глоток, подумывая о том, что пора уходить. Дело шло к полуночи, и скоро мне надо было быть у Барнея Келли, и моему дальнейшему пребыванию здесь уже не было никакого оправдания. Но она взглянула на меня и сказала: -- Мне плохо. -- Ты неважно выглядишь. -- Ладно, -- сказала она, -- ты зато выглядишь почти так же хорошо, как когда я встретила тебя на улице. -- Спасибо. У нее был вид усталой певички из ночного клуба -- не хуже и не лучше. Я оставил бутылку и посвятил следующие пять минут одеванию. -- Сдается мне, ты хорош для разовых пересыпов, -- сказала Шерри, когда я был уже одет. -- При случае. -- И тебе сейчас хорошо, правда? -- В каком-то смысле мне хорошо, это верно. Я выиграл бой. Я ничего не могу с собой поделать. Я всегда хорошо себя чувствую, когда выигрываю бой. И я едва не засмеялся оттого, что мне удалось произнести это с такой легкостью. Виски понемногу начало растворять тревогу, но она вернется, она наверняка вернется. -- Не забывай, у него был нож, а у меня голые руки. -- Это точно. -- Я хотел было отпустить его, но у него был нож. -- Я услышал какую-то фальшь в своем голосе. -- Если бы вы схватились по-настоящему, он бы не стал пускать в ход нож. -- Правда? -- Он человек благородный. -- Ты уверена? Она тихо заплакала. Я понял, в чем дело. Я запечатал прошлое в подвале, но стоило мне открыть дверь... на меня нахлынули воспоминания о том, как Дебора ждала ребенка. Я не имел права оплакивать Дебору. Я не имел права начать оплакивать Дебору, иначе я сошел бы с ума. В мире нет ничего более хрупкого, чем последнее прикосновение к контрольной кнопке. -- Мне жаль, что у вас с Шаго ничего не вышло, -- сказал я Шерри. Она молчала. После долгой паузы я добил свой второй стакан и приступил к третьему. -- Я хочу объяснить тебе кое-что, -- сказала она. Но в этом не было никакой необходимости. Я почувствовал, как мысль, зародившись в ней, перепорхнула в меня. Уж больно хорошо они выглядели вместе, -- ей не нужно было ничего объяснять. -- Я знаю, о чем ты, -- сказал я. Редкостное состояние -- чувствовать себя влюбленным, но еще редкостней -- знать, что за всю жизнь тебе не найти лучшего объекта для любви. -- Да, я знаю, -- повторил я, -- ты привыкла к мысли, что весь мир держится на твоих отношениях с Шаго. -- Конечно, это сумасшествие, но мне всегда казалось, что все в мире пойдет на лад, если у нас с Шаго дело сладится. -- Она опять казалась очень несчастной. -- Я знаю, Стив, нельзя так много думать, по крайней мере, о том, о чем думаю я. Потому что, в конце концов, я всегда прихожу к выводу, что подвела и ослабила Господа своим дурным поведением. -- А ты не веришь в то, что все, чему суждено случиться, известно наперед? -- Ох, нет. Иначе не объяснить, откуда в мире зло. Я верую в то, что Бог старается научиться чему-то на примере того зла, что происходит с нами. Иногда мне кажется, что он менее всеведущ, чем Сатана, потому что мы недостаточно хороши для того, чтобы к нему пробиться. И Дьяволу достается большая доля тех сокровенных посланий, которые мы, как нам кажется, адресуем на небеса. -- И когда тебя начали навещать подобные мысли? -- О, я обзавелась ими в городках вроде Хьюстона и Лас-Вегаса, почитывая книжицы и дожидаясь, пока вернется Барней Келли. А почему ты спрашиваешь об этом? -- Иногда я думаю точно так же. Мы опять немного помолчали. -- Стивен, -- сказала она наконец, -- нам нельзя расставаться на этом. Я ведь уже не люблю Шаго. -- Не любишь? -- Шаго убил мой самый любимый его образ. Шаго убил саму идею. Иногда мне казалось, что я живу не с человеком, а с каким-то исчадием ада. И Дьявол вставил в это исчадие трубку и пропустил в него через нее все зло, всю ненависть мира. Помнишь, он говорил о песне "Всадник Свободы"? -- Да. -- Ну вот, он поехал на Юг и вступил там в какую-то организацию. И повел себя ничуть не лучше их, и его фотографию напечатали в газетах, и он просидел два дня в тюрьме. Ведь вот в чем штука -- вся эта трепотня насчет ненасильственных действий прямо-таки начиняет этих парней насилием. И когда они вернулись в Нью-Йорк и устроили вечеринку, один из них, похоже, выскочил вперед и заявил Шаго, что тот просто охотится за газетной рекламой и не принимает интересы движения близко к сердцу, потому что он водится со мной. Ладно, они подрались, и их разняли. Но Шаго испугался, и его друзья видели это. И его крепко разобрало. Все вдруг стало плохо, и я хуже всех, и он, знаешь ли, утратил всякое достоинство. Я была верна ему на протяжении двух лет, но тут он повел себя так скверно, что я решила закрутить с Тони. Боюсь, что я сама бросилась ему на шею. И я вновь осознал, почему женщины никогда не говорят правды о сексе. Слишком уж отвратительна эта правда. -- Тебе необходимо было рассказать мне об этом? -- Да, необходимо. Или рассказать тебе, или вернуться к моему психиатру. Я подумал о Руте. -- Ладно рассказывай. -- Ну вот, мне показалось, что я влюблена в Тони. Мне захотелось в него влюбиться. И Шаго вломился к нам, как сегодня. -- Сюда? -- Нет. Ты единственный, кроме Шаго, кого я сюда привела. -- Она раскурила сигарету. -- Нет, Шаго застукал нас с Тони на другой квартире. У Шаго есть связи в Гарлеме, и Тони испугался этих связей, потому что дядюшка Гануччи обделывает там кое-какие свои делишки. И Тони смылся. Мерзкая история. Я чувствовала себя так, будто меня обосрали. Потому что Шаго опять немного расхрабрился, увидев, как струсил Тони, но храбрость его уже была не та. Последние два месяца он вел себя со мной так паршиво, что, когда вы с ним оказались на площадке, я подумала: "Спусти этого паршивого ниггера с лестницы". -- Понятно. -- Спусти этого паршивого ниггера с лестницы! Шаго был единственным мужчиной, при одном взгляде на которого у меня все внутри обваливалось. Не знаю, суждено ли мне когда-нибудь еще испытать такое. Я думаю, так бывает только с одним мужчиной. -- Да, -- сказал я. Хватит ли у меня сил выслушать все откровения, которыми она меня одарит? -- Да, я понимаю, что ты имеешь в виду. У меня было нечто похожее с Деборой. Так или иначе, -- добавил я туповато, -- у нас есть кое-что иное. -- Да. У нас есть... О, милый, в каком мы дерьме. -- Слишком поздно, чтобы спасать мир. -- Стивен, я хочу стать настоящей дамой. -- Чашечку чаю с кексом? -- Нет, правда, самой настоящей дамой. Не того сорта, что заседают в комитетах или ездят за покупками. Настоящей дамой. -- Дамы обычно бывают хитрыми и расточительными. -- Да нет, настоящей дамой. Когда-нибудь ты увидишь, о чем я говорю. С тобой я становлюсь дамой. Я еще никогда так хорошо себя не чувствовала. Пока ты уходил в полицию, у меня было чувство, что ты обязательно вернешься ко мне, потому что вместе мы можем стать очень хорошими, И тут я увидела, как ты бьешь Шаго. Ты должен был избить его -- я понимала это, и все-таки мне стало дурно. "О, Господи, -- подумал я, -- вот они, связи с мафией". -- Это и было дурно, -- сказал я, думая о Тони. -- Стив, не знаю, получится ли у нас с тобой теперь что-нибудь хорошее или мы просто будем живыми мертвецами. Но если так, то лучше умереть. -- Она вновь походила на ребенка, к которому прикоснулся ангел. -- Но хочется, чтобы все получилось. Однако воспоминание о драке висело между нами. Мы говорили о том и о сем, это слегка походило на то, как если бы мы были супругами и по-супружески продолжали судачить, пока под поверхностью нашего брака, как труп погребенной заживо памяти, продолжала гнить какая-то пакость. -- Ах, милый, после драки кулаками не машут, -- сказала она. Да, любовь это гора, на которую взбираешься, имея здоровое сердце и здоровое дыхание: сердце храброе и дыхание чистое. Восхождение еще даже не началось, а я уже был готов повернуть назад. Все, что сулила нам любовь, было уже отчасти испоганено, и, подобно всяким любовникам, любовь которых уже испоганена, нас сейчас сильнее тянуло друг к другу. И вот она поцеловала меня, и сладость, расточаемая драгоценной лозой, была у нее во рту, но было уже и нечто иное, нечто большее: намек на горячку и хитрая стервозность, хитрая звериная стервозность, до которой ей предстояло дорастать еще годы, но уже настигавшая меня из грядущего и отчасти -- из ее прошлого, -- мы сейчас не очень нравились друг другу. Но очень друг друга желали. Я допил свой стакан. Через минуту мне надо было уходить. -- С тобой ничего не случится? -- спросил я. -- Нет. -- А Шаго не вздумает вернуться? -- По-моему, нет. -- Там, внизу, Шаго велел пожелать тебе удачи. -- Вот как? -- Она, казалось, задумалась. -- Что ж, если он воротится, значит, воротится. -- И ты его впустишь? -- Если воротится, придется впустить. Я не собираюсь прятаться от Шаго. -- Тогда я не уверен, что мне надо идти к Келли. -- Тебе надо, -- сказала она, -- иначе мы никогда не узнаем, что у него на уме. А я не хочу ломать над этим голову. -- Это верно. -- На самом деле, мне хотелось уйти, почти хотелось. Лучше было бы расстаться с нею на какое-то время. Сейчас нам опять становилось хорошо, но такое настроение нуждалось в азартной подхлестке. -- Солнышко, -- сказала она. -- Да? -- Поосторожней с выпивкой, когда будешь у Келли. -- "Убери руку у меня с ширинки, -- сказала герцогиня епископу". Мы посмеялись. Нам удалось чуть-чуть вернуться назад. -- Ангел мой, -- сказал я, -- у тебя есть деньги? -- Тысячи четыре. -- Давай купим машину и уедем отсюда куда-нибудь. -- Прекрасная мысль. -- Мы можем поехать в Лас-Вегас, -- сказал я. -- Зачем? -- Потому что, если ты намереваешься стать дамой, а я намереваюсь стать джентльменом, мне придется сражаться за твою любовь всеми возможными способами. Она настороженно посмотрела на меня, но, поняв, что я говорю скорей честно, чем с подвохом, улыбнулась. -- Божественно, -- сказала она, подняв палец. -- Мы составим состояние в Лас-Вегасе. Мне в казино везет. -- Правда? -- Не когда сама играю. Если я начну играть, тебе придется оттаскивать меня от стола, потому что я непременно все спущу. Но когда играют другие, я чувствую в себе силу. Потому что всегда знаю заранее, кто выиграет, а кто проиграет. -- Ладно, у меня шестнадцать тысяч долгу, -- сказал я, -- так что тебе придется хорошенько постараться. -- Твои долги прощены, -- сказала она. И проводила меня до дверей, и наградила нежным и сочным прощальным поцелуем, облизнув мне губы и посулив кое-что языком. Потом она заметила, что я гляжу на зонтик, с которым пришел Шаго, и протянула его мне. -- Теперь у тебя есть меч, -- сказала она. Я спустился по лестнице, не слыша эха моего путешествия вниз вместе с Шаго, но в подъезде на полу была лужа его блевотины. Я хотел пройти мимо, будто ничего не заметив, но вместо этого отложил зонтик в сторону и, порывшись в мусорном ведре за лестницей, нашел куски какого-то скверно пахнущего картона и с их помощью стал убирать эту лужу, мне пришлось несколько раз прогуляться взад и вперед, занимаясь этим. В запахе содержимого его желудка -- ничуть не более приятном, чем мой, -- был легкий намек на бедность, на дешевые негритянские забегаловки с их шипящим жиром и разбитными девчонками. Я делал эту работу медленно, кончиками пальцев. Мне хотелось явиться к Келли в самом спокойном расположении духа, но работа моя была грязной, и в голову поневоле лезли мысли о студенческих сходках и о неграх, застреленных ночью, и я уже готов был погрузиться в морализаторские рассуждения о том, что зато моя жертва все же улизнула от этой грязи. Я медленно и тщательно соскребал ее влажным картоном, вдыхая дух -- даже не знаю чего, мысли парили у меня в мозгу, словно первобытные птицы. Я вдруг подумал о том, что из пищи, извергнутой нами, могут рождаться демоны. Бывали минуты, когда мне казалось, что я способен измыслить нечто экстраординарное -- нужен только порыв вдохновения, чтобы сформулировать то, что витало в горних сферах полета моих мыслей, но сейчас мои идеи угнетали меня, ибо в них копошилось безумие. И вот вам пример, и довольно забавный, -- зловещие предчувствия оставили меня, когда я, закончив уборку, вышел на улицу, поймал такси и, повинуясь какому-то импульсу, велел шоферу отвезти меня к Центральному парку и объехать его кругом. Ибо демоны не живут в блевотине -- только мука и вонь, и мне захотелось повернуть обратно, -- если в Шаго и жили бесы, то они пребывали в нем по-прежнему, так подсказывал мне инстинкт, -- или же все это было лишь поводом, чтобы оставить Шерри одну? Но страх перед Келли подстегивал меня, и я был не в силах сделать правильный выбор. По дороге я, должно быть, задремал. Когда я посмотрел в окошко, мы были почти в Гарлеме, и мне на мгновение показалось, что я уже умер. Водитель молчал, улицы были мокрыми, машина катилась похоронными дрогами. Лишь ручка зонтика, казалось, еще жила в моей руке. И тут у меня возникла идея -- отправиться в Гарлем и пить там, пока не закроется последний кабак. Это было верным решением. Я мог бы за все расплатиться сполна. Бывали ночи, когда я так и поступал. После какой-нибудь скверной ссоры с Деборой я бродил кругами по городу, выбирая улицы погрязнее, и переходил из бара в бар. И ничего со мной не случалось. Швейцары были любезны, пьянчуги тоже, улицы были тихими. И даже проститутки лишь строили мне глазки. Несколько ночей в моей жизни я преспокойно провел в Гарлеме, но сейчас... нет, я верил в африканцев и бесов. Если сегодня ночью я зайду в какой-нибудь из этих баров, все услышат звук падения Шаго, исходящий из моего мозга, и мне не уйти от расплаты. "Если хочешь, чтобы с твоей любимой все было в порядке, -- шептала мне душа, -- ступай в Гарлем". Что-то было не так, как надо; некоторое время назад, в комнатке Шерри, все шло как надо, и я чувствовал себя в безопасности, а сейчас все снова пошло вкривь и вкось -- предчувствие жуткого урагана витало над моей головой. Мне снова захотелось вернуться к Шерри -- она была залогом моего здоровья, -- но тут я вспомнил обет, который дал у нее в постели. Нет, если хочешь быть любимым, нельзя искать здоровья в своей любимой. Железный закон любой любви -- поклясться себе быть смелым. Значит, надо отправиться в Гарлем. С Келли можно повидаться и потом. Или это тоже еще одно самооправдание? Может быть, именно Келли я и боялся? Может быть, поэтому я собирался провести эту ночь, переходя из бара в бар, -- мой счет (семьдесят пять долларов) в целости и сохранности, моя персона тоже, -- не унижена, не поругана, и никто даже не подозревает того, что я и есть тот самый белый, который во всем виновен? Но разве в четыре утра, когда закроется последний бар, я не приду к мысли, что всего лишь играл в прятки с самим собой, пытаясь избежать самой грозной опасности? "Ступай к Келли", -- сказал мне голос, едва отличимый от того, что звучал раньше. Но который из них прав? Как сделать правильный выбор? "Сделай то, чего ты боишься сильнее всего, -- сказала мне душа. -- Доверься своим инстинктам". Но я слишком долго колебался, и теперь мои инстинкты молчали. Я не чувствовал ничего, кроме страха. "Вот в чем таится проклятие логики святых", -- подумал я, и такси, сделав круг вокруг Центрального парка, направилось к центру города. Было поздно отправляться в Гарлем. Что я испытал, поняв это, -- горе, тошноту или чувство облегчения? Я открыл окошко и глубоко вздохнул, лицо обдало моросью. В воздухе почти не чувствовалось смога, виски догорало во мне, шкварча в кишечнике, как последние капли спирта в спиртовке. Да разве так уж важно, куда я поеду? Если где-то и располагались небеса, то сейчас они следовали за мною, что-то ожидало меня сегодня -- и разве эта ставка мала? Но голос во мне заговорил вновь: "И все-таки лучше самому сделать выбор". У меня и прежде бывали состояния, подобные сегодняшнему. Обладай я талантом Магомета или Будды, я основал бы, конечно, новую религию. Правда, у меня было бы совсем немного последователей, моя религия была бы неудобна, тревожна, волнительна, ибо я полагал что Бог -- не любовь, а отвага. Любовь -- это только награда за нее. Впрочем, все эти рассуждения так и пропали втуне -- были погребены в двадцати томах, которые я так и не написал. Я же в эти минуты был погребен под толщей собственного страха. Я уже не был уверен в том, что мои мысли -- тайна для меня самого. Нет, люди боятся убивать, но не только потому, что страшатся правосудия, -- убийца знает, что он привлекает к себе внимание богов, душа ваша перестает быть вашей собственной, ваше волнение оборачивается неврозом, и только страх остается подлинным. Предчувствия столь же материальны, как хлеб. Есть некие архитектурные строения, уводящие нас в вечность и рождающиеся в нас, когда мы спим, и если вдруг случается убийство, крики и плач проносятся по рыночным площадям сновидений. Вечность лишается своей обители, и где-то происходит встреча божественного гнева и простого бешенства. В такси меня трясло от холода. Как это сказал Шаго? "Приятель, я харкнул в лицо Дьяволу". Он ошибался. Это была дочь Дьявола. И я снова вспомнил о Барнее Освальде Келли. Потому что мы подъехали к "Уолдорфу", и я физически ощутил его присутствие там, почти под самой крышей отеля. 8. У ЛЬВА И ЗМИЯ Такси повернуло на Парковой авеню и подъехало к главному входу, привратник сказал мне "добрый вечер" и улыбнулся -- много лет назад в одну из безумных ночей он поймал для нас с Деборой машину, и я дал ему пять долларов на чай, это было давно, но он не забыл, -- а я, вспомнив сейчас тот вечер, вдруг почему-то почувствовал, что мне не следует входить через главный вход в столь поздний и пустынный час. Дождь лил все сильнее, холодный, как лед под ногами, и я раскрыл зонтик Шаго. Он раскрылся с трудом, как бы с одышкой, издав астматический вздох. И тут из его ручки в мою ладонь проник некий голос, который произнес: "Ступай в Гарлем". Но я уже шел к башне. В тридцати метрах за углом был боковой вход, я мог бы подняться наверх в лифте, не заходя в холл. Но на улице перед боковым входом были припаркованы во втором ряду три лимузина, а рядом с ними расположился целый отряд полицейских на мотоциклах. На мгновение меня охватила паника -- они приехали за мной, наверняка они приехали именно за мной, я закурил сигарету, чтобы прийти в себя и решиться прошагать мимо них и войти в фойе, а там пройти мимо восьмерых мужиков ростом более шести футов, симпатичных на вид, похожих на быков-производителей призовой породы. Их пастухом (я чуть было не врезался в него) был толстый коротышка-сыщик из гостиничной службы, хорошо одетый, с круглым обидчивым лицом и гвоздикой в петлице. Он стоял возле лифта и, когда я подошел, сделал две вещи одновременно: постарался не удостоить меня взглядом и ухитрился осмотреть мою одежду. Что-то во мне или со мной было не в порядке, он чувствовал это, -- вероятно, смутное воспоминание о моей фотографии в газете. Но он отмахнулся от этого и повернулся к лифтерше: -- Она спустится через три минуты. Примерно через минуту я отправляюсь с вами на этаж. И тут я понял, что полицейские должны были сопровождать первую леди к ее лимузину или отвезти в ночной клуб заморскую принцессу, некая высокопоставленная дама должна была вскоре спуститься сюда -- и у меня не было ни малейшего желания дожидаться ее. В воздухе витала сдержанная мужская напряженность, точно в кабинке кассира. Поэтому я вышел на улицу, раскрыл зонтик, быстро одолел обратный путь к главному входу, улыбнулся швейцару и вскарабкался по мраморным ступеням в вестибюль отеля. По мере восхождения меня охватывала усталость альпиниста. Боль пронзила мое тело между плечом и грудью, такая сильная, что казалось, вот-вот выйдет из строя нерв, -- а ведь ничто не могло спасти меня, кроме самой боли -- вот она достигла своего апогея, разжала железную хватку, выровнялась, пропала, оставив меня озираться по сторонам в вестибюле "Уолдорфа". На мгновение я словно умер и очутился в преддверии ада. Мне уже давно являлось видение ада: не в деталях, а общее впечатление. Гигантская хрустальная люстра над головой, красные ковры, гранитные колонны (по мере моего продвижения вперед), высокий, кажется, позолоченный потолок, черно-белый пол, а затем сине-зеленое помещение, в центре которого высились часы девятнадцатого века, восемь футов высотой, с барельефами человеческих лиц: Франклин, Джексон, Линкольн, Вашингтон, Грант, Гаррисон и Виктория, год изготовления тысяча восемьсот восемьдесят восьмой, а вокруг часов грядка тюльпанов, выглядевших столь скульптурно, что я даже нагнулся и пощупал их, чтобы убедиться, что цветы живые. Мне хотелось выпить, но бар был уже закрыт. Мимо меня проплыла старуха в горностае, оставляя за собой аромат духов, столь же неясный, как дух из шкатулки с драгоценностями. Но вестибюль "Уолдорфа" позади меня напоминал один из тех молчаливых залов в казино в Монте-Карло, тех мертвых пространств, которые как бы окружают уходящего прочь человека, просадившего здесь за час целый миллион. У меня возникла мысль взобраться пешком до апартаментов Келли, одолеть все тридцать маршей, мимолетная мысль, но она не оставляла меня. Я чувствовал, что это необходимо сделать, что это было бы равнозначно походу в Гарлем. Но я был не в силах сдвинуться с места. Мне казалось слишком большим геройством взбираться по этой лестнице, построенной на случай пожара, проходить через западни и засады, через юдоли проклятия, изрыгаемого сном богачей, и сталкиваться с ночными детективами. Я живо представил себе свою фотографию в газетах: профессор в роли ночного вора! Нет уж! И все же я был уверен, что лучше было бы взобраться по этой лестнице, подняться сквозь страх и страданье, пусть даже свалиться бездыханным в миг, когда откажет сердце, чем вознестись наверх в лифте, прорвав пояса психического магнетизма, охраняющие башню отеля. В нише на первом этаже, на один пролет выше главного входа в отель, было уютно и тесно, как в салоне машины. Поджидая лифт, я погрузился в изучение дверей, фриза с изображением нимф, лесных дриад с волосами из нержавеющей стали и небольшими стальными грудками. Лифт остановился тут словно бы нехотя, так, словно в этот час посетителям не пристало приходить сюда. Я назвал лифтерше -- крепкой, как репка, -- имя Барнея Келли, и она окинула меня изучающим взглядом сотрудника полиции. -- Мистер Келли ждет вас? -- Разумеется. На меня пахнуло горячим воздухом из шахты лифта, и из моих легких вырвался щедрый выхлоп, точно я заснул в комнате с камином, а очнувшись от долгого чувственного сна, обнаружил, что пламя сожрало весь кислород и сатировы небеса моих сновидений были всего лишь удушьем. Мы поднимались вверх, быстро проносясь мимо этажей отеля, и зонтик у меня в руке дрожал, как прут, точно ивовый прутик для определения грунтовых вод, вот здесь и еще вот тут, мы поднимались вверх мимо некоего воплощения скверны по левую руку, а там, по правую -- мимо некоей загадочной концентрации, тайнописи клаустрофобии, бездн открытого пространства, а вот теперь сквозь эссенцию скорби -- ах, какая печаль окружает богачей -- и в моем мозгу вдруг закачалась стрелка компаса, указывающая направление, мне показалось, будто мы не поднимаемся вверх по шахте лифта, а едем по тоннелю, и я вновь почувствовал, как из меня начала истекать самая светлая часть моей души, яркие краски, озарявшие сцену моих сновидений, потускнели, нечто жизненно важное было готово покинуть меня навеки; менее тридцати часов назад я уже потерял какую-то часть своего "я", она унеслась к луне, покинула меня в тот самый миг, когда я не решился прыгнуть вниз, и в тот миг меня навеки покинула некая способность души умереть там, где ей пристало, смириться с поражением, погибнуть достойно. А сейчас меня готовилось оставить нечто иное, уверенность в любви, знание того, что любовь -- награда, ради которой стоит жить, а голос, присутствия которого я более не мог отрицать, внушал мне через зонтик: "Ступай в Гарлем. Если ты любишь Шерри, ступай в Гарлем -- прямо сейчас". Я понял, что боюсь Гарлема, и возразил: "Дозволь мне любить ее, но не столь отчаянно и обреченно. Нет никакого смысла отправляться в Гарлем. Дозволь мне любить ее и не сходить при этом с ума". "Те, что в здравом уме, никогда не бывают свободны", -- сказал голос. "Тогда позволь мне быть свободным от тебя". "Как тебе будет угодно", -- молвил голос, и нечто отделилось от меня, образ Шерри, выгравированный в моей памяти, растаял как туман. Ручка зонтика обожгла мне руку, и я качнулся. Лифт остановился, толчком отозвавшись в моей груди: мы прибыли на место. Я вышел в холл, большой, с ковром изысканного бежевого цвета и бледно-зелеными стенами, светлыми, точно листья по весне. Дверь в апартаменты Келли была мне знакома: под кнопкой звонка тут был медальон с изображением герба Мангаравиди и Кофлинов, разделенный на четыре квадрата: первый и четвертый красного цвета -- неистовый лев, второй и третий -- черный соболь, премудрый змий, коронованный на лазурном фоне, -- так Дебора истолковывала эти символы и девиз: "Victoria in Caelo Gerraque".* На секунду меня затрясло, точно от холода. Не из-за девиза (хотя и из-за него тоже), а от воспоминаний о тех нескольких разах, когда я подходил к этой двери. Я поднял дверное кольцо. * "Победа на небесах и на земле" (лат.). Открыла мне Рута. На ней было роскошное черное шелковое платье и жемчужное ожерелье. Она повернула ко мне лицо -- пикантное, накрашенное, испытующее, прожорливое, -- и энергия вернулась в мою кровь, мне перестало казаться, будто кровь утекает из меня к луне, нет, новое скотское буйство сулило мне жизнь, я стоял в дверях, рассматривая Руту, и в душе у меня зарождалось целебное здоровье. -- Хорошо выглядишь, -- сказал я. Она улыбнулась. Сутки и еще два-три часа прошли с тех пор, как она покинула полицейский участок, но уже успела побывать в салоне красоты, разумеется, самом шикарном в Нью-Йорке. Рыжина ее волос была сейчас безупречна, точно рыжие и бурые тона поленьев в костре, уже тронутые пламенем, очень нежным пламенем, похожим на красноватый оттенок глины, который укрепил костер. -- Добрый вечер, мистер Роджек, -- сказала она. В последний раз, когда я видел Руту так же близко, волосы ее были растрепаны, проглядывали корни, помада была размазана, одежда распахнута, груди лежали у меня в ладонях, и мы оба задыхались в спешке совокупления. Дух того соития вернулся ко мне из моего собственного тела, пришел моим запахом, и между нами повисла некая двусмысленность. Острый носик Руты, чувствительный ко всякой перемене настроения, точно кошачья антенна, метнулся в сторону и нацелился в незащищенное пространство между моей щекой и ухом. -- Что ж, спасибо за хорошее поведение в полиции, -- сказал я. -- О, вы слишком добры ко мне. Мы оба подумали о том, что она вела себя далеко не так хорошо, во всяком случае -- с полицией. -- Но я и впрямь старалась не навредить вам. В конце концов, вы мне отнюдь не противны. -- Хотелось бы надеяться. Она вибрировала в поле внимания, возникшем между нами. -- Конечно, не противны. Но какой женщине прок от мужчины, который ей не противен? Все это херня. -- И она сладко улыбнулась мне. -- Между нами говоря, ваш тесть приложил руку к вашему освобождению. -- Интересно бы узнать, почему. -- А это вы у него спросите. -- Секунду у нее был такой вид, будто она готова была рассказать мне еще кое-что, но потом передумала. -- Знаете, сегодня вечером здесь все вверх дном. Все время приезжали люди. Теперь остались только двое. Скажу вам по секрету, эти двое -- просто чудовищны. -- Тем не менее пойдем к ним. -- А вы не хотите сначала навестить Деирдре? -- Ее привезли из школы? -- Конечно, привезли. Она ждала вас до полуночи. А потом дед отправил ее спать. Но она все равно не спит. Меня охватила жуткая тоска, точно самолет, в котором я летел, начал безнадежно